Безымянная трилогия: “Крыса”, “Тень крысолова”, “Цивилизация птиц” Анджей Заневский Сегодня Анджей Заневский (род. в 1940 г.) один из самых модных прозаиков Западной Европы. Его ставят в один ряд с Ф. Кафкой, Дж. Джойсом, А. Камю. Творческая судьба писателя складывалась необычно: первое польское издание повести “Крыса” появилось лишь после выхода в свет её перевода на чешский язык (1990) и переводов на девять других языков, выпущенных издательствами Дании, Финляндии, Франции, Испании, Голландии, Германии, США, Великобритании, Италии. А написал А. Заневский свою “Крысу” ещё в 1979 году! Наконец, и у российского читателя появилась уникальная возможность познакомиться с прекрасной прозой польского писателя. В первое и пока единственное издание на русском языке вошли три повести (“Крыса”, “Тень крысолова”, “Цивилизация птиц”), которые сам Анджей Заневский объединил в “Безымянную трилогию”. Анджей Заневский Безымянная трилогия Предисловие к первому русскому изданию Уважаемый читатель с огромных просторов России, а также каждый, кто читает эти написанные по-русски слова в любом уголке нашей планеты! Ты даже не представляешь себе, как я рад тому, что первое полное издание моей “Безымянной трилогии” попадет именно в твои руки — ведь именно на родине Федора Достоевского эти произведения впервые издаются вместе. Я лишь недавно принял окончательное решение соединить вместе три повести (названия которых — “Крыса”, “Тень Крысолова” — поначалу мне хотелось дать ей название “Серость” — и “Цивилизация птиц” — наиболее емко отражают их содержание) под одним общим заголовком “Безымянная трилогия”, чтобы неразрывно объединить их друг с другом. Данное название, придуманное одной бессонной ночью, наиболее выпукло отражает характер намерений, владевших мною при многолетней работе над этим произведением, и вместе с тем помогает отчетливо акцентировать те черты, которые кажутся мне наиболее существенными во всех трех книгах. Все дело в том, что в основе всей человеческой цивилизации лежат имена, названия, понятия, определения… Мы даем имена всему и всем — себе, животным, предметам, пространствам земли и неба, религиям и чувствам, явлениям и событиям… Мы стремимся назвать, определить время и пространство, взгляды и убеждения, все, что существует в реальном мире, и все, что живет лишь в наших мыслях. Присваивание имен и названий людям и предметам, определение всего и вся — это наша глубочайшая потребность, рожденная цивилизацией, и именно благодаря этой потребности сформировалось богатейшее разнообразие языков на планете. Мы даем имена, называем, считая, что именно это упорядочивает и стабилизирует окружающий нас мир, и одновременно расширяя таким образом наши собственные возможности познавать и понимать его. Я уже давно задаю себе вопрос: а так ли это? Можно ли вообще мыслить без имен, названий, понятий? И не является ли животный мир именно такой действительностью, в которой нет ни названий, ни определений, ни понятий, ни оценок, в которой лишь замечают, видят, чувствуют, ощущают, предвидят, знают, познают и приобретают опыт? Иначе говоря — возможно ли мышление без слов, без понятий, без имен, без языка? В Трилогии, которую Ты держишь сейчас в руках, это основной вопрос, на который, однако, нет однозначного ответа… Это скорее попытка заявить о проблеме, чем намерение решить её. У героев “Крысы” нет имен — они являются просто самими собой и только собой. Также и герои “Тени Крысолова”. Крыса и Крысолов — это конкретные индивидуальности, личности, характеры, чьи взаимоотношения переплетаются в погонях и бегствах, кого объединяют слежка друг за другом и страх. Даже в аду, откуда играющий на флейте Крысолов пытается вывести тень своей земной любви, что была отравлена хитрой Крысой, не произносится никаких имен, хотя знания и воображение все время подсказывают читателю: Эвридика, Орфей, Гермес, Сизиф, Христос, Тантал, Харон, Цербер… И даже жестокая, апокалиптическая действительность на берегах шести адских рек нигде напрямую не называется Адом, однако её описывают, наблюдают, замечают таким образом, что ни у кого не остается сомнений относительно того, куда забрели в своих скитаниях безымянные герои этой повести. В “Цивилизации птиц” герои всех трех её частей также не имеют имен в нашем, человеческом, значении этого слова. Вместо них здесь появляются первые, нередко ономастические попытки назвать действующих лиц — идентификационные слоги, которые рождаются из характеристик, пола, видовой принадлежности, звуков голосов, цвета оперения. (Ономаспология — раздел языкознания, исследующий слова языка как названия определенных явлений и предметов. Ономастика — раздел ономаспологии, изучающий собственные имена (здесь. и далее прим, ред.)). Даже вынесенное в заголовок трехсложное слово “Сарторис” я почерпнул непосредственно из речи сороки, которую я некогда спас и приручил. Именно этим гортанным криком демонстрировала она свое мнение о других птицах и людях или требовала от меня чего-то — к примеру, если ей хотелось искупаться. Разумеется, все эти вопросы, всегда возникающие при написании подобных книг,— вопросы вечные, неизменные и таинственные, однако отсутствие ответов на них вызывает у нас подсознательное беспокойство, иной раз даже переходящее в страх. И все же трудно не задумываться над причинами нашего сознательного существования на Земле… Является ли непременным условием возникновения цивилизации — все равно какой: нашей, человеческой, птичьей или крысиной — формирование собственного, пусть даже простейшего языка? Неужели обладание артикулированной, сложной речью ставит нас выше остальных населяющих нашу Землю существ? И неужели именно поэтому мы имеем право считать себя лучше них, считаем себя вправе распоряжаться жизнью остальных видов животных? И всегда ли обладание высокоорганизованными возможностями коммуникации помогает нам понять друг друга? Не происходит ли иной раз совсем наоборот — когда избыток информации становится препятствием к взаимопониманию? И всегда ли обладание речью, языком понятий и названий дарит нам счастье? И можем ли мы считать порогом зарождения новой цивилизации именно появление собственного языка, или же существуют иные, вероятно, более важные точки отсчета — к примеру, очень сложная и требующая сильно развитого воображения работа сорок при строительстве гнезд? Не случится ли так, что в своем стремлении к постоянному совершенствованию человечества мы уничтожим все иные, не похожие на нас совершенства? Что ж… Чем больше я знаю, тем больше сомневаюсь. Мне часто кажется, что все, что я делаю, это всего лишь блуждание среди иллюзий. Скорее всего, той первопричиной, которая подтолкнула меня к написанию настоящей Трилогии, был инстинктивный протест, отрицание эгоистичного, основанного на мегаломании и в то же время механистического, чисто биологического отношения к природе, и прежде всего к миру животных. (Мегаломания — мания величия.) Человек так стремится оторваться от него, наивно забывая о том, что и сам он по сути такое же животное — очень странное животное, которое тщетно пытается отречься от своей сути, предпочитая искать корни своего происхождения в капризе Высшего Существа или в Космосе, но только не в реальной среде и эволюции видов. Впрочем, я никогда не скрывал своего скептического отношения и недоверия по отношению к нашим человеческим способностям предвидения и предчувствия своих судеб, к нашей фальшивой морали, основанной на идее, религии, на утопических теориях, ставящих человека намного выше того места, которого он в действительности заслуживает, и отрицающих его биологическое, земное происхождение. Именно эти мои попытки свергнуть человека с пьедестала, на который его возвели, явились причиной того, что моя повесть “Крыса” увидела свет в Польше лишь спустя пятнадцать лет после того, как была написана… В течение тысячелетий существования нашей цивилизации мы привыкли понимать сосуществование с природой исключительно как подчинение природы человеку, как её покорение и использование для удовлетворения человеческих потребностей — его жадности, обжорства, хищности, и лишь изредка для утоления естественного голода. Даже иллюзорная независимость какого-либо из видов преследуется человеком, глубоко убежденным в том, что именно он — самый умный и самый лучший, что именно он Богом, Прогрессом, Провидением, Историей, Знанием и Наукой предназначен управлять, разделять и властвовать. Что ж… Человечество как вид наиболее многочисленно и, что самое главное, сознательно борется за свои интересы. Оно распространяется и размножается быстрее других видов, постепенно устраняя грозящие ему биологические опасности, уничтожая все, что только может встать на пути его развития. Однако, как известно не только биологам, подобная доминация одного вида над всеми остальными может оказаться невыгодной и опасной также и для самого доминирующего вида. Так что последствия этой диктатуры человека на Земле могут закончиться трагедией для обеих сторон — как для природы, так и для человека. На редкость фальшиво в данной ситуации звучат утверждения, что Земля способна прокормить ещё больше людей, чем живет на ней сейчас, и потому человечество должно размножаться неограниченно и этот процесс никоим образом не подлежит никакому контролю. Но ведь известно, что развитие человечества теснейшим образом связано с убийством иных видов животных… И потому я спрашиваю: морально ли строить новые бойни? Можно ли назвать честным и справедливым развитие популяции людей путем выращивания, убийства и пожирания иных существ? И неужели зло, которое мы сознательно планируем и творим, не обернется когда-нибудь против нас самих? Борьбу за существование человек свел к борьбе за благосостояние, к соперничеству за передел пространств и богатств Земли между отдельными народами, религиями, расами, сообществами, классами… Из-за этого вся природа превратилась в хозяйственные задворки человечества, а в лучшем для неё случае — в заповедник, парк, охранную зону, охотничье хозяйство или зоопарк. Человечество создало на Земле ад для всех живых существ, в том числе нередко и для самого человека. Неужели именно в этом и заключается хищный тоталитаризм, прочно укоренившийся в нашей жизни? Тот тоталитаризм, о котором все мы знаем и, как правило, умалчиваем? Как в кошмаре звучит все чаще повторяющийся вопрос: сколько миллиардов людей способна прокормить Земля? Десять? Тридцать? Сто? Двести? Сколько понадобится белка? Сколько потребуется мяса? Да… Земля, конечно же, способна прокормить значительно больше людей, чем сегодняшнее население планеты. Но только какой ценой? Не становимся ли мы свидетелями всевозрастающего безумия? Человеческое существование неразрывно связано с убийством иных видов… Человеческое существование — это поглощение, пожирание других… Итак, расчет прост: чем больше людей, тем больше уничтожения. Человек потребляет, природа гибнет. Официальное осуждение цивилизации смерти, а в действительности — непрекращающаяся бойня миллиардов специально для этого выращенных существ на задворках упивающегося благочестивыми молитвами человечества… Довольно! Мои бесконечные размышления на эту тему складываются в обширный теоретический труд, который, возможно, когда-нибудь увидит свет в отдельном издании. Недавно, просматривая старые календари, что я привык использовать в качестве записных книжек, я обнаружил в одном из них забытый набросок стихотворения, написанного, скорее всего, в декабре 1977 года: ПРОЛЕТАЯ НАД ПЕРСИДСКИМ ЗАЛИВОМ Мне казалось, что я вижу Преследующих самолет прозрачных птиц. Их мощные когти на мгновение зависли Над его крыльями Неужели это было всего лишь видение? И именно в тот момент в моей голове зародился замысел написания Трилогии… Действие первых повестей, “Крыса” и “Тень Крысолова”, развивается в прошлом и настоящем, причем границу между этими двумя временами читатель может произвольно сдвигать в своем воображении. И наоборот, “Цивилизация птиц” — это повествование о будущем, и мне бы очень хотелось, чтобы подобное будущее никогда не наступило… Читатель, конечно лее, может только догадываться о том, что стало причиной столь ужасного конца человеческого господства на Земле, что привело к этому жалкому эпилогу, завершившему историю всех несбывшихся надежд, неудовлетворенного тщеславия, напрасных иллюзий, несдержанных обещаний, поражений, катастроф, войн и эпидемий, среди которых мы пытались спокойно жить… Он может сам выбирать из всех возможных причин массового самоубийства, если только ему хватит на это смелости и воображения. Уважаемый читатель! Много лет назад, прогуливаясь по улицам Москвы, Загорска, Ленинграда, Калининграда, я мечтал о том, чтобы в Твоей удивительной стране читали мои книги. Моя мечта стала явью лишь теперь, когда изменились и Европа, и Россия, и Польша. Тогда, во время тех моих путешествий, я часто перечитывал “Бесов”, и мне кажется, что, хотя многое вокруг изменилось, бесы остались, они живы… Они все ещё кружат по ночам вокруг наших домов — бесы разочарованных народов и бесы осиротевших людей, бесы разочарованные, озлобленные и бессмертные. В “Безымянной трилогии” Ты также найдешь множество влияний, мотивов и деталей, почерпнутых мною из российской культуры и литературы. В “Цивилизации птиц” космические скитальцы своим блеском и радужным мерцанием удивительно похожи на Жар-птицу из русских сказок… В “Крысе” — и этого до сих пор не заметил ни один из польских критиков и рецензентов — последние слова звучат почти так же, как в окончании “Записок из мертвого дома” Федора Достоевского: “Какое прекрасное мгновение, какое прекрасное мгновение, какое…” И это вовсе не случайность! Анджей Заневский Крыса I think we are in rat's alley Where the dead men lost their bones      Thomas Stearns, Eliot The Wasteland Мне кажется, что все мы кружим крысиными тропами Среди костей, оставленных умершими      Томас Стернз Элиот “Бесплодная земля” Предисловие Уважаемый читатель! “Крыса” — моя первая повесть о животных, посвященная существам необыкновенным и малоизученным, так как знания человека о грызунах в большей степени касаются методов борьбы с ними, нежели понимания их поведения, психики и чувственности. И в то же время повесть эта полна сенсационного и таинственного, поскольку вокруг крысиных нор и гнезд разыгрывается немало трагедий, драм и приключений… Подвиги Геракла, трагедия Эдипа, путешествия Одиссея, отчаяние Ниобеи, судьбы богов, титанов и людей сталкиваются, переплетаются, соединяются, наполняя сознание существа, своими размерами и весом не превышающего размеров нашего сердца. Мы не хотим об этом помнить в нашей на первый взгляд чистой человеческой жизни. Ведь крысы вызывают у нас отвращение и страх перед болезнями, которые они иной раз разносят, а также прямо-таки суеверный ужас перед мощью их постоянно, на протяжении всей жизни растущих зубов. Подземное сообщество крыс, их умение приспосабливаться и беспрерывная борьба за существование, их массовые переселения и индивидуальные склонности к путешествиям, примеры их необычайного ума и те рассказы и легенды, которых я наслушался о них в детстве, разбудили во мне не просто любопытство, а, скорее, некую смесь восхищения и уважения к природе, создавшей существа, столь совершенно сосуществующие с человеком. Rattus norvegicus и rattus rattus — крыса странствующая и крыса темная — два основных подвида большого семейства крысиных, которые сопутствуют человеку с самого начала возникновения рода человеческого, а судьбы их теснейшим образом связаны с нашими судьбами и в значительной мере являются отражением нашей собственной цивилизации и экологической ситуации. Это может показаться странным, но лишь в присутствии людей, с самого начала объявивших крысам войну, эти грызуны нашли наилучшие для них условия жизни. Столкнувшись с человеком, слабые создания, жившие до этого в пещерах, лесах и степях и служившие легкой добычей птицам, змеям и хищным млекопитающим, видоизменились, набрались сил и перешли в массовое наступление. Вопреки бытующему мнению, именно люди благоприятствуют крысам, и лишь благодаря нашей цивилизации крысы сумели заполонить все континенты и достичь столь высокого уровня организации своего сообщества. Наши подвалы, склады, амбары, помойки, свалки, конюшни, казармы, тюрьмы, фермы, каналы, плотины, кухни и гаражи стали домами крыс, их царством, а вполне возможно, что и местом зарождения новой, необычайно сильной и плодовитой, хищной и устойчивой ко всем происходящим вокруг изменениям цивилизации. Причины и механизмы именно такого, а не иного способа крысиного существования, общественная иерархия крыс и взаимоотношения между отдельными особями, а также разнообразие их характеров и склонностей, очень похожих на людские, издавна вызывали у меня искренний интерес. Заключенные в лабораторных лабиринтах крысы ведут себя совсем по-разному, проявляя свои способности и слабости: иной раз они впадают в отчаяние, пускаются в бегство, отступают, но иногда — и это бывает чаще — они ищут выход и совершают свой выбор, прогрызая тонкие стенки — преграды, чтобы создать или обнаружить уже существующие новые лабиринты. Я пытался сблизиться с крысами, познать их как можно лучше и полнее. Я выращивал их, подсматривал, старался понять их и подружиться с ними. Я видел крыс, живших в руинах Гданьска и в послевоенных ветшающих домах Нового порта, видел зверьков, пытавшихся пробраться на корабли, спускавшихся и карабкавшихся вверх по причальным канатам, наблюдал за крысами в переулках Сайгона, Стамбула, Берлина, Бухареста, Варшавы и многих других городов. Я собирал как правдивые сведения, так и все сплетни об их жизни и нравах, исходя при этом из принципа, что, соглашаясь даже с тем, что в отдельных рассказах не вызывает особого доверия, я таким образом познаю не только крыс, но и людей, которые эти сказки сочинили — из отвращения и ненависти или же, напротив, из восхищения, дружелюбия и веры. Буддизм, к примеру, возносит крысу очень высоко в иерархии живых существ… Именно хитрая, ловкая крыса, спрыгнув со спины вола, первой является перед умирающим Буддой. И лишь вслед за крысой — мудрейшей из зверей — и волом, прославившимся своим трудолюбием, появляются остальные звери буддийского календаря: тигр, кролик, дракон, змея, лошадь, петух, овца, обезьяна, собака и свинья. Другая легенда повествует о тысячах крыс из святыни Карай Ма в Биханере, в Западной Индии. Эти крысы — умершие поэты в своей следующей, звериной жизни, и в этом облике они ожидают возвращения к своему прежнему образу поэтов-чатанов. В сказках многих народов присутствуют отвратительные образы властителей, съедаемых полчищами мышей и крыс. Следует полагать, что эти легенды основаны на реальных событиях, а описанные немецким путешественником Петером Палласом тучи крыс, переплывших Волгу под Астраханью весной 1721 года, и ранее преодолевали земные и водные преграды в поисках жизненного пространства и пищи на просторах Азии, Европы и Африки… Не только польского короля Попеля съели крысы… Май-нцкий архиепископ Отто I сжег в овине толпу голодных бедняков, чтобы сберечь от лишних ртов провизию для своего двора… И за это недостойное деяние он был съеден крысами в башне на берегу Рейна, которая и до сих пор носит название Binger Maeuseturm… Такая же справедливая кара настигла ещё многих владык и менее значительных духовных и светских лиц, о чем с удовлетворением повествуют сказания разных народов. Съедение людей изголодавшимися крысами — это не просто легенды, а документально подтвержденные факты, и об этом отлично известно всем искателям кладов и приключений, прочесывающим старые подземелья, форты и подвалы, а также тем, кто работает в каналах и туннелях. В 1977 году, когда я был в опустошенном войной, изголодавшемся Вьетнаме, мне довелось столкнуться со случаями поедания крысами детей, хотя, казалось бы, работавшие матери оставляли свои сокровища в совершенно недоступных колыбельках. Мотив крысиной судьбы, всегда сопутствующей судьбе человека, прослеживается во многих литературных произведениях — у Кафки, Элиота, Джойса, Камю… Отголоски этих эпизодов, рассказов, легенд, а также дальнейшее их развитие внимательный читатель обнаружит в “Крысе” — новой жестокой одиссее, написанной много лет назад. Основным стержнем моей личной философии стала убежденность в том, что все формы жизни на земле произошли от одного и того же источника, что все они — детища одной и той же тайны существования, тайны цели и смысла. Я верю, что столь мудрые звери, как крысы, руководствуются не только инстинктами и рефлексами, но прежде всего разумом, опытом, умением сопоставлять, памятью и чувствами и что из всех окружающих их явлений и происходящих событий они способны делать выводы, что в них куда меньше звериного и куда больше человеческого, чем мы, люди, готовы признать из-за нашей самоуверенности. Человек — высшее создание, не важно, самозванец он или Божий избранник — должен сегодня стать снисходительным, все понимающим опекуном и другом миллиардов существ, языка которых он не понимает, а поведение оценивает по удобным для себя самого, устоявшимся схемам. Но, к сожалению, все происходит с точностью до наоборот. А ведь мы знаем, что существование и жизнь каждого из нас — точно такая же форма существования белка, как и жизнь собаки, крысы, голубя и каждой прочей живой твари. Человек забывает, что он — точно такой же организм, и поступает так, как будто хочет всеми силами откреститься от столь невыгодного родства и любой ценой оторваться от своих биологических корней. Поэтому он ищет источник своего происхождения за границами нашей галактики или в проявлении воли Божьей. А это свидетельствует о крайней степени самонадеянности и неоправданном высокомерии, так сильно укоренившихся в нашем сознании. Мы верим в то, что навязанная нами цивилизация является единственно возможной и наиболее совершенной, первой и последней. И эта слепая вера — ошибка, которую мы ежедневно совершаем. Мы не знаем, какие цивилизации принесет нам будущее, когда мы сознательно или бессознательно совершим на сей раз уже массовое самоубийство, к которому мы все время так близки. Может, это будет цивилизация птиц, может — цивилизация крыс, а может — цивилизация насекомых. Мы давно уже не видим в животных партнеров, видя в них лишь биологические механизмы, которые должны подчиняться нашим потребностям, нашей воле и знаниям, нашим прихотям. Разум зверей мы признаем лишь в той степени, в какой он может быть нам полезен. Мы создали огромные бойни, фермы, кожевенные заводы — миллионы мест убийства… Мы не только самоуверенные, мы самые жестокие создания в природе и при этом воспринимаем подобное состояние не просто как норму, но даже как хороший вкус — такой же, как шикарные манто из лис или из недоношенных плодов каракулевой овцы… Я пишу об этом потому, что стоит наконец отдать себе отчет в том, кто мы такие и к чему идем. И если, Уважаемый Читатель, тебе иногда приходят в голову мысли о реинкарнации, ты можешь также задуматься и о том, что человек, в своей предыдущей жизни бывший крысой, носит в своем подсознании память о том былом существовании и что перипетии его прошлой судьбы в особых, драматических ситуациях неизбежно проецируются на его далекую от предыдущей, сегодняшнюю — человеческую — жизнь. Но если повернешь эту ситуацию обратной стороной и представишь себе судьбу души, которая, покинув тело человеческое, находит свое следующее земное существование в обличье крысы, ты можешь сделать ещё один шаг вперед и обнаружить в своих рассуждениях, как твое сознание подвергается именно такой трансформации. И если ты это сделаешь, ты сам станешь героем моей повести и поймешь, как много общего у тебя с этим на первый взгляд столь тебе чуждым и столь далеким от тебя зверем. И тогда все, что я написал, станет простым и очевидным. Ведь эта книга — не только основанное на фактах повествование, но в то же время ещё и сказка, легенда — очень жестокая и невероятная, серая и полная боли и страданий,— такая же, как и сама по себе крысиная жизнь, и именно поэтому — правдоподобная. Живущее рядом с нами, буквально под нашими ногами, сообщество грызунов сопутствует нам на протяжении тысячелетий, разделяя с нами и наше благосостояние, и нужду, и мир, и войну. Мы не хотим замечать их, не хотим знать о них, мы боремся с ними, презираем их так глубоко, как только мы — люди — умеем это делать. Я иной раз думаю — не слишком ли глубок камуфляж, прикрывающий некоторые поступки моего героя, многие события и мотивы? Будут ли правильно прочитаны и поняты вплетенные мною в современный пейзаж символы прошлого, следы, ведущие к самым началам цивилизации? Последняя исповедь КРЫСЫ — это не просто книга о животных, хотя, возможно, и такое восприятие имеет право на существование. Это, напротив, рассказ о движущих обществом законах, о наших мифах, о правде и лжи, о любви и надежде, о тоске и одиночестве. Мы все — жители Вселенной, мы дышим одним и тем же земным воздухом, принадлежим к одному и тому же классу млекопитающих, наш мозг, сердце, желудок имеют очень сходное строение, одинаковы процессы оплодотворения и материнство. Так что в плане биологии и психологии мы очень близкие родственники, и оба наши вида — хотя и по разным причинам — благодаря своей живучести, силе и уму не только пережили миллионы лет эволюции, но и усовершенствовались настолько, что стали хозяевами всей планеты. И потому прошу Тебя, Уважаемый Читатель,— не забывай, что, столь натуралистично и подробно описывая жизнь крысы, я все время думал о тебе. Автор --- Темнота, темнота, как после рождения, темнота, обступающая со всех сторон. Тогда было ещё темнее: черный плотный барьер отделял от жизни, от пространства, от сознания. Кроме темноты, я не знал ничего, все было не так, как сейчас, когда в мозгу продолжают роиться отблески света, видения — обрывки, куски, тени. Вспомни ту увиденную впервые, засевшую в памяти темноту, вообрази её в том первозданном виде, попробуй воссоздать ход жизни, события, скитания, побеги, путешествия с самого начала — с первых мгновений, наступивших после расставания с теплым брюхом матери, с первого болезненного глотка воздуха, с ощущения неожиданного холода, перегрызаемой пуповины и осторожного прикосновения языка. Помню: каналы, подвалы, туннели, погреба, подземелья, чердаки, переходы, щели, сточные канавы, канализационные трубы, выгребные ямы, рвы, колодцы, помойки, свалки, склады, кладовки, хлева, курятники, скотные дворы, сараи… Мой крысиный мир — жизнь среди теней, во тьме, в серости, во мраке и полумраке, в сумерках и в ночи, как можно дальше от дневного света, от слепящего солнца, от пронизывающих насквозь лучей, от ослепительно блестящих поверхностей. Еще стараясь держаться подальше от света, инстинктивно следуя за запахом молока в набухших сосках и теплом материнского брюха, когда заросшие уши ещё не пропускали звуков, я впервые скорее почувствовал, чем увидел сквозь тонкую пленку сросшихся век тень серости — словно более светлое пятно в окружающем глубоком мраке. Это отблеск зажженной лампочки или случайного солнечного луча, проникшего в поддень через подвальное окно, внезапно упал на мои закрытые глаза, разбудил первые ощущения. Мягкий свет завораживает, манит, пробуждает любопытство. Отрываясь от соска матери, ты неуклюже ползешь вперед, к свету. Мать осторожно хватает зубами за шкуру, подтаскивает к себе, укладывает. Рядом с её теплым брюхом серое пятно быстро забывается, но ненадолго. Вскоре беспокойство охватывает вновь, опять появляются размытые очертания, и я опять срываюсь с места и ползу в сторону туннеля, соединяющего гнездо с подвалом. Мать старательно вылизывает меня, моет своим влажным языком, чистит от первых блох, загнездившихся под мышками. Немногое осталось в памяти от тех первых проблесков сознания, с тех пор, когда я ещё не знал, что я — крыса, а мое ещё не разбуженное воображение ничего не предчувствовало и не подсказывало мне. Кроме стремления к свету, к любому проблеску, пробивающемуся сквозь веки, я реагировал лишь на издаваемый матерью пронзительный писк. И этот писк, так же как запах сосков и ощущение тепла и безопасности, притягивал к себе, учил, приказывал. Мой слух ещё не сформировался, ушные отверстия пока ещё не открылись, и лишь часть звуков проникает в сознание. Однако писк матери не перепугаешь ни с чем — он неразрывно связан с теплом и с восхитительным вкусом молока. Голую розовую кожу постепенно покрывает нежный серый пушок. Я это чувствую — мне становится все теплее. Теперь я уже не боюсь лежать на голой поверхности. Я расту и набираюсь сил. Я уже могу первым пробиться к наполненному молоком соску и даже отодвинуть тех, кто ползет рядом со мной. Я отпихиваю их, преграждаю им дорогу, а когда в одном соске иссякнет молоко, всем весом своего тела рвусь к следующему. Я ем больше всех, я самый большой — мне подчиняются, уступают дорогу. Каждый день на твердом полу гнезда я пытаюсь встать, пытаюсь выпрямить пока ещё неуклюжие, слабые лапки, стараюсь двигаться вперед и назад, переворачиваться и подниматься. Когда у меня не получается, я писком зову мать — она подтаскивает меня к себе, схватив зубами за хвост или за шкуру на загривке. Потребность ощущать под собой твердый пол, на котором я учусь ходить, становится не менее сильной, чем жажда света в закрытых пока, но все более чувствительных глазах. Здесь, на твердом полу гнезда, я почувствовал, как из моих пальцев вырастают пока ещё слабенькие, гнущиеся, пружинящие, помогающие мне встать коготки. Мать моет языком мое тело, собирает все отходы и нечистоты, ловит больно кусающих блох. После очередного мытья у меня наконец открываются ушные раковины. Я вдруг начинаю слышать звуки — шум насоса, скрип ступенек, стук по канализационным трубам, писк более слабых крысят, далекий шум улицы, мяуканье кота по ночам; мощный поток шорохов и отзвуков — голосов, шелеста, толчков, движений. Оглушенный, я растягиваюсь на брюхе на дне гнезда, поднимаю голову и зову на помощь. Впервые я четко слышу собственный голос — пронзительный, вибрирующий писк. До сих пор я воспринимал его совершенно иначе — он был приглушенным, доносился откуда-то издалека, но вместе с голосом матери был самым громким из всего, что я слышал. Теперь же он кажется слабым и ничтожным среди множества доносящихся со всех сторон звуков. Свет, пробивающийся сквозь веки, так и остается пока тайной — непонятной и неизведанной. Теперь все крысята стремятся к сереющим, красноватым пятнам пробивающегося света и матери прибавляется хлопот: она все время настороже — смотрит, чтобы мы не выползали из норы. Ей все труднее уследить за нами, ведь наши лапки становятся все крепче и мы, пока неуклюже и медленно, ползаем уже по всему гнезду. Обеспокоенная этим, мать ложится поперек входа, пытаясь загородить нам дорогу. Мы карабкаемся ей на спину, настойчиво подползая все ближе к неизвестной, но такой манящей серости, все сильнее проникающей сквозь закрытые ещё веки. Несколько малышей пропали, и у каждого из нас теперь свой собственный сосок, тогда как раньше у брюха матери все время приходилось толкаться, отпихивать, бороться. Может, мать сама загрызла нескольких крысят, пропитавшихся чужим запахом, забивающим запах родного гнезда, может, они сдохли с голоду, постоянно отпихиваемые от сосков более сильными собратьями, а возможно, что они выползли из гнезда к свету и их поймал кот или украла другая самка, потерявшая свое собственное потомство… Остались несколько подвижных маленьких самцов и самочек, все более недовольных своей слепотой, слабостью и неуклюжестью. Нас переполняет любопытство, и мы жаждем самостоятельности. Мы уже распознаем свой собственный запах и прикосновения вибриссов — твердых чувствительных щетинок, выросших из ноздрей. Неподвижные до сих пор мышцы век начинают наконец шевелиться, двигаться, сокращаться. Я силюсь открыть глаза, разомкнуть веки, поднять их вверх. Мать помогает нам, протирая и промывая глазницы языком. К свету! Изо всех сил к свету! Я вижу. Веки раскрылись. Сначала сквозь маленькую щелочку внутрь проникает рассеянный луч. Я впервые испытываю не познанные до сих пор ощущения: свет дает возможность увидеть, как выглядит поверхность земли, внутренность гнезда, нора, разбегающиеся во все стороны туннели. Я четко вижу то, что до сих пор представлял себе лишь по запаху, по ощущениям от прикосновения вибриссов, лапок и кожи. Все детали, морщинки, складки, закругления и углы, волны, наросты и углубления приобретают иное значение. Ведь видимая форма сильно отличается от той, которую можно представить себе с помощью осязания — она намного ярче и богаче. Невозможно представить себе свет, если никогда его не видел. Я вижу. Веки раскрываются все шире, постепенно сползая с выпуклого глазного яблока. Самое большое открытие — это открытие самого себя. Я старательно изучаю строение своего тела: растущие из голых, не покрытых шерстью пальцев когти, спину, которую я рассматриваю, повернув голову, и состоящий из чувствительных колец хвост, набухающие половые железы, темную шерсть, слегка светлеющую на брюхе. Я разглядываю пахнущие молоком соски матери, её теплое мягкое брюхо, под которым можно спрятаться, её мощные зубы, осторожно хватающие меня за загривок. Я — маленький крысенок, живущий в подземном гнезде. Я — крыса, о которой заботится мать. Она охраняет меня от опасностей, которых я ещё не знаю и не могу предвидеть. Я пока не знаю, что такое страх. Мне известна лишь боязнь легкого чувства голода, наступающего тогда, когда мать слишком долго не возвращается в гнездо. Несколько раз мне случалось лежать на боку — так что я не мог дотянуться до наполненных молоком сосков, и тогда я пугался, что никогда не смогу найти их, а как только мать, возвращаясь, подтаскивала меня к себе и кормила, наступала радость удовлетворения. И это ощущение было тесно связано с насыщением, когда, ленивый и наевшийся до отвала, я сам отодвигался от теплого соска, чувствуя в животе восхитительное тепло молока. Я вижу. Меня окружают черные, вогнутые плоскости с ведущими в разных направлениях отверстиями темных коридоров, по которым можно двигаться, лишь щупая дорогу с помощью вибриссов. Все эти коридоры упираются концами в кирпичную кладку стены. И только то отверстие, сквозь которое внутрь попадают отблески света, ведет дальше — я ещё не знаю куда, и эта неизвестность волнует и пробуждает любопытство. Однако мать и отец не позволяют приближаться к этому таинственному отверстию, а когда я пытаюсь с разбегу выскочить наружу, меня наказывают укусом в ухо, хватают за шкуру на загривке и, жалобно пищащего, тащат обратно. Так что я пока вынужден копошиться в норе, и я исследую заканчивающиеся тупиком коридоры, играю с крысятами, пробую зубы, грызя подгнившую доску. Свет манит не переставая. Я хочу познать его источник, его суть, жажду узнать — что же это такое? Постепенно я начинаю понимать, что его изменчивость, цвет и пульсация зависят от событий, происходящих за окнами. Иногда он бывает слепяще ярким, и его отблески рассеивают темноту во всем помещении до самого потолка. Но бывает и так, что неяркие рассеянные лучи проникают совсем под другим углом. Мне случалось наблюдать и резкие изменения освещения — как будто источник света пульсировал. Но больше всего меня удивляло регулярно повторявшееся отсутствие всякого света. Однако все мои попытки вылезти из норы и найти разгадку этих таинственных явлений до сих пор упорно пресекала мать. И когда же я все-таки начал бояться света? Страх пришел позже. Сначала я стал подозрителен и недоверчив. Один из крысят ускользнул и вылез наружу. Мать, до сих пор выскакивавшая за каждым из нас, на сей раз остается на месте — лишь поднимает ноздри, взволнованно принюхиваясь, и нервно шевелит вибриссами. Она всем телом загораживает вход в нору. Ее страх передается нам, и мы жмемся у неё под боком. Слышны отдаленный писк, звуки борьбы, мяуканье. Я чувствую резкий неприятный запах, так взволновавший мать. Писк прекращается. Я жду возвращения собрата, но он не возвращается. Мать прижимает нас своим брюхом, прикрывает, наваливается на нас, вытягивает шею, принюхивается. В подвал через разбитое окно пробрался кот. Он ждет, притаившись за пожарным краном, кружит по подвалу — чувствует наше присутствие. Но мы, маленькие резвые крысята, ничего о нем не знаем. Мы не осознаем грозящей нам опасности, не связываем исчезновения крысенка с запахом кота. Нас беспокоят только поведение матери, её страх и терпкий запах сладкого до сих пор молока. Свет манит. И мы предпринимаем все новые попытки выйти наружу, не подозревая об опасности, не зная о существовании врагов, отравы, ловушек, не предчувствуя смерти и даже не зная о самом её существовании. Я становлюсь все сильнее, все крупнее, все подвижнее. Там, за тонкими стенами подвала, находится другой мир, новая, не знакомая нам действительность. Оттуда родители приносят еду, оттуда приходит отец, которому мать теперь уже позволяет ночевать в гнезде. Надо выйти. Обязательно надо выйти! Кот подкрадывается часто, он выжидает в подвале. Мать тогда дрожит от страха, а мы заползаем под её брюхо. Вскоре кот съедает ещё одного неосторожного крысенка. Люди вставляют новое стекло, и кот уже не может попасть в подвал. Мать выводит меня на свет. Луч, падающий из высоко расположенного окна, попадает прямо в глаза, ослепляет. Я сижу в кругу света у входа в нору — оказывается, свет не только блестит, он ещё и греет! Я довольно долго наслаждаюсь этим открытием, но вдруг световое пятно исчезает, потом появляется снова, опять пропадает и появляется, но уже в другом месте. Мы бегаем по подвалу, неумело карабкаемся на высокие кучи угля, сползаем вниз, падаем, шутя бросаемся друг на друга, нападаем. В пожарном кране булькает вода. Мать подходит к большой плите, осторожно влезает под нее. Я осторожно иду за ней. В темноте поблескивает вода. Мать наклоняется и пьет. Маленький неосторожный крысенок падает прямо в воду. Он испуганно пищит, перебирает лапками, пытается плыть. Мать хватает его зубами за шиворот и тащит вверх. Подвал большой. Я несколько раз обегаю его вокруг. Под дверью можно пробраться наружу. Теперь, когда я уже знаю, откуда в подвал попадает свет, я должен узнать — что же находится там, за дверью, в темноте, откуда приходят люди. На лестнице слышатся шаги. Мать хватает меня и тащит к норе. Остальные крысята бегут за нами. Теперь мы вслушиваемся в доносящиеся из подвала звуки. Я уже знаю звук поворачивающегося ключа. Но вот скрип оконных петель — это что-то совершенно новое. В гнездо проникает холодный влажный воздух. Я шевелю ноздрями. В мои уши проникает множество незнакомых отзвуков. Грохот ссыпаемого в подвал угля успешно заглушает все остальные шумы и шорохи. Он ввинчивается в уши, заполняет мозг. Гнездо наполняется удушающей пылью. Я вместе с остальными крысятами в ужасе мечусь по гнезду и в конце концов вжимаюсь в стену в самом конце глухого туннеля. Мать ведет себя спокойно — видимо, она уже успела привыкнуть к этому грохоту — и только следит, чтобы мы в панике не выскочили наружу из норы. Грохочут лопаты. Куски угля сыплются вниз. Пыль оседает. Люди уходят из подвала. Скрежещет ключ. Тишина. Неожиданно наступает тишина. Мать осторожно высовывает голову из норы, шевелит вибриссами, втягивает воздух в ноздри — проверяет, исчезла ли грозившая нам опасность, ушли ли люди. Мы толпимся за ней, рядом с её длинным, голым хвостом. Наконец она снова выводит нас наверх. Я замечаю, что круг света, проникающего в подвал сквозь пыльное окно, переместился к двери. Я уже различаю день и ночь. Отличаю свет, связанный с деятельностью человека, от того, который падает в окно. Я знаю, что за стенами гнезда, за каменной стеной дома, где я родился, существует незнакомый мир. Я узнаю его по теням, затмевающим яркость проникающего к нам света, по запаху матери и отца, когда они возвращаются оттуда, по запаху, доносящемуся сквозь открытые окна и двери, по отзвукам в канализационных трубах, по шумам, отголоскам, пискам, скрипам, лаю, скрежету. В подвал приходят незнакомые крысы. Их запах, хотя и похожий на наш, все же чужой. Мать кусает и прогоняет их. Чужие крысы приносят с собой запах своих гнезд, запах тех дорог, по которым они ходили, запах своих семей. Я пытаюсь выскользнуть за ними, пойти по их следу. Мать оттаскивает меня уже от самой двери в подвал и, рассерженная, относит обратно в гнездо. День следует за днем, ночь за ночью. Любопытство становится основной потребностью, жажда покинуть подвал и идти дальше все сильнее подталкивает меня к продолговатой щели под дверью. Все крысята возбуждены и ведут себя беспокойно. Все чаще дело доходит до шутливых пока драк, нападений, бегств. Мы отпихиваем друг друга ударами лап, царапаемся, опрокидываем друг друга на спину, кусаем за уши, носы, хвосты, за брюхо. Мы узнаем исключительный, ошеломляющий запах крови. Узнаем вкус мяса мыши и принесенной отцом живой птицы. Самый маленький и самый слабый из крысят выбирается наружу сквозь щель под дверью в подвал. Он возвращается, измазанный какой-то резко пахнущей жидкостью. Этот запах очень силен — он заглушает естественный запах крысы, по которому все мы узнаем друг друга. Он чужой, незнакомый. И мы набираемся опыта, нападая на самого маленького и слабого из нас. Острые зубы повреждают ему глаз. Ослепший, он пытается спрятаться в угол. Вскоре он весь покрывается коркой запекшейся крови, ран и струпьев. Мы кусаем, гоняем, царапаем его, как будто он не член нашей семьи. Мать не защищает его и даже не позволяет ему спрятаться у неё под брюхом. После очередной нашей атаки окровавленный крысенок издыхает, забившись между глыбами угля. Мне кажется, что подвал становится все меньше, и я решаю вырваться отсюда, как только представится такая возможность. Я отправляюсь вдоль стены подвала, покрытой растрескавшейся, местами осыпавшейся штукатуркой. Меня манят далекие запахи, легкие дуновения неизведанного мира, волны другого воздуха. Сначала я продвигаюсь очень осторожно, как будто мне отовсюду грозит опасность, как будто в каждой тени, в каждой паутине, в каждой трещинке, в каждом углублении стены скрывается неизвестный мне враг. Я боюсь всего, что мне неизвестно. Быстро перебирающий лапами паук перебегает мне дорогу, я задеваю его кончиками вибриссов и он мгновенно сжимается в комочек и застывает, стараясь слиться с землей. Его страх помогает мне. Он боится больше, чем я. Он слабее меня, он более хрупкий и нежный. Достаточно одного движения зубов, чтобы лишить его жизни. Нет, этого делать не стоит. Я же видел, как мать обходила стороной такие застывшие серые комочки. Наверное, они невкусные или ядовитые. Я оставляю в покое застывшего паука и уже смелее продвигаюсь вперед. Втискиваюсь в щель между стеной и обернутой паклей канализационной трубой. Вдруг вдалеке возникает постепенно нарастающий шум, как будто что-то движется в моем направлении. В трубе раздаются резкие, неожиданные звуки, и над моей головой проносится бурный шипящий и булькающий поток. От неожиданности я резко вжимаюсь в стену, как будто мне грозит настоящая опасность. Звуки пронзают меня насквозь и удаляются, постепенно затихая. Единственное, чего мне поначалу хочется,— в панике пуститься в бегство. Чувство страха проходит. Я иду дальше. Теперь я значительно острее ощущаю холодные дуновения ветра — оттуда, из рисующегося на горизонте очерченного светлой полоской прохода. Я то и дело останавливаюсь, осматриваюсь по сторонам и иду дальше. В ноздри попадает волна более холодного воздуха, насыщенного новыми, чарующими, вкусными запахами. И вдруг я чувствую, как в мой загривок впиваются острые зубы. Мать хватает меня за шкуру, поднимает и переворачивает на спину. Я пищу от злости. Она решила, что мне ещё рано выходить самостоятельно. Я поворачиваю голову и пытаюсь кончиками зубов поймать её за ухо. Мы возвращаемся в нору. Мать останавливается, как будто чувствует опасность, исходящую от доносящихся сверху ударов, шумов и отзвуков. Далекие ритмичные звуки. Они усиливаются и приближаются. Мать отступает в углубление между стеной и связкой тонких труб. Скрипит открывающаяся дверь, слепящий свет заливает все помещение до затянутого паутиной, закопченного потолка. Резкое дуновение теплого воздуха пугает мать, и она почти распластывается по стене. Она ставит меня на бетонный пол перед собой, продолжая все так же сильно сжимать зубами шкуру. Люди вносят большой деревянный ящик. Их сопение и булькающие звуки пугают меня. Я пищу от страха. Мать разжимает зубы и наползает на меня всем телом. Она прикрывает меня, заглушая все звуки. Она потеет, и её запах становится иным, он вызывает чувство тревоги. По-другому шумит и кровь в жилах быстрее, нервно, толчками. Видимо, нам угрожает серьезная опасность со стороны этих булькающих и сопящих гор мяса. Люди ставят ящики перед дверью в подвал, в котором находится наша нора. Потом широко открывают дверь и подсовывают под неё что-то тяжелое, чтобы не закрывалась. Я высовываю голову из-под материнского брюха. Я хочу видеть. Она в нетерпении запихивает мою голову обратно. Путь в нору для нас закрыт. В этот момент на лестнице раздается новый грохот. Это другие люди тащат ещё один ящик. С криками, сопением, топотом. Это люди. Это они — наши самые страшные враги. Они ставят ящик прямо рядом с нами. Я впервые вижу людей, впервые чувствую их запах, впервые они так близко от меня. Я слышу тяжелое биение людских сердец. Подвал наполняется кислыми испарениями пота. Шумные, бесформенные, на гнущихся конечностях, с вертикально поднятыми шарообразными головами, они издают булькающие, свистящие звуки. Встревоженная мать снова хватает меня зубами за шиворот, поворачивается и бежит к канализационным трубам. Удалось. Втиснувшись между обмотанными паклей и покрытыми гипсом канализационными трубами, мы чувствуем себя в большей безопасности. Кровь матери начинает течь спокойнее, сердце почти возвращается к своему нормальному ритму. И все же мы пока ещё в опасности, нас раздражает присутствие людей, их запах и свет, которые они принесли с собой. Мы окружены. Открытое сверху пространство между стеной и трубами — не слишком надежное укрытие. Ноздри матери нервно дергаются. Каждый из людей пахнет по-своему, не так, как другие. Я это чувствую, когда они проходят рядом. По этому запаху мать могла многое определить, но я тогда ещё ничего об этом не знал. Мы все ещё сидим, не шевелясь, втиснутые в углубление между булькающими трубами и стеной, которая в этом месте лишена каких-либо отверстий. Мы ждем, когда люди покинут подвал, закроют дверь, погасят свет и удалятся. Мать снова наползает на меня всем телом, как будто опасаясь, что я начну пищать или из любопытства высунусь вперед. Люди выходят, захлопывают дверь, поворачивают ключ в скрипящем замке. Последний из уходящих издает звуки, складывающиеся в ритмический ряд тонов. Свет гаснет. Тяжелые шаги на лестнице удаляются. Опасность миновала. Мать успокаивается. Она хватает меня зубами за шкуру, тащит прямо в нору и разжимает зубы только в гнезде, где перепуганные братья и сестры обнюхивают меня с огромным любопытством. Опасность обострила у меня чувство голода, и я жадно кидаюсь на остатки принесенной матерью рыбы. В гнезде безопасно, спокойно, тихо, тепло — как во всех гнездах, которые тебе суждено заложить в будущем. Первое столкновение с людьми обеспокоило, напугало, вызвало раздражение. Стало понятно: крысиные судьбы связаны с людскими — тесно, неразрывно, навсегда, и контактов с людьми избежать не удастся. Сипящие, булькающие, свистящие горы мяса, раскачивающиеся на нетвердо стоящих конечностях, вызывают панический страх. Этот страх необходим — он будет охранять и спасать тебя. Учись бояться. Учись спасаться бегством, а ужас придаст тебе новых сил. Потом научишься ненавидеть и убивать. С этого случая мать постоянно следит за нами. Засыпая, она ложится поперек входа, загораживая собой отверстие, а когда кому-то из нас, несмотря на это, удается выбраться, хватает нарушителя за хвост и тащит обратно в нору. Отец приносит рыбьи головы с выпученными глазами, куриные потроха, недоеденные корки хлеба, обрезки мяса. Но еды не хватает. Мы растем, и нам нужно её все больше, и хотя все, что приносит отец, до последней крошки перемалывается нашими резцами, мы начинаем узнавать, что такое голод. В то же время и мать начинает относиться к нам по-другому — не позволяет сосать, и каждая попытка приблизиться к её переполненным молоком соскам заканчивается болезненным укусом в нос, ухо или хвост. Отец приносит в гнездо живую мышь. Я помню её писк — значительно слабее крысиного. Отец, видимо, старался донести её до гнезда живой, потому что держал в зубах очень осторожно, как будто она была его собственным ребенком. Помятая и перепуганная, мышь пыталась вырваться, убежать, скрыться в недоступном месте. Она бегала, подпрыгивала, карабкалась на стены, а в конце концов, поняв, что единственный выход закрыла своим телом наша мать, попыталась форсировать преграду. Она отскочила от противоположной стены и прыгнула матери на спину, а та молниеносным движением перегрызла ей горло. И вот мать пьет кровь умирающей мыши, а мы втягиваем в ноздри неизвестный ранее запах. Бросаемся вперед, отталкиваем мать и пожираем все, что осталось. Я прекрасно помню тот первый вкус всего минуту назад живого тела, помню тепло и вкус не свернувшейся ещё крови. Отец приносит ещё одно живое существо — птицу со сломанным крылом — и осторожно кладет его на пол. Напуганная темнотой и шорохами птица пытается взлететь, подскакивает, кричит. Мы, изголодавшиеся, подходим ближе, обнюхиваем щебечущую птицу, тянем её за перья, за клюв и когти, вгрызаемся в тонкий слой пуха. С отгрызенной птичьей головой я пристроился у стены. Пожираю все, вместе с костями и хрящами. Самое вкусное — нежное вещество, скрытое внутри черепа, и глаза, полные теплой солоноватой жидкости. Я учился убивать, учился всю свою жизнь. Мать уже ждала следующий помет крысят и потому стремилась как можно быстрее подготовить нас к самостоятельной жизни. Видимо, она решила, что раз уж мы смогли убить раненую птицу, то не пропадем и в таинственном, неизвестном нам внешнем мире. Была ещё одна причина неожиданного изменения отношения матери к нам. Она боялась, что мы сожрем маленьких, слепых, неуклюжих крысят, которых она вскоре должна была произвести на свет. Впоследствии я убедился, что страх этот присущ многим крысиным самкам. И она стала прогонять нас из гнезда так же настойчиво, как раньше пыталась оградить от всех контактов с внешним миром. Эта непредвиденная смена настроений матери отразилась на дальнейшей судьбе всей нашей группы, на нашей жизни и смерти. Мы вдвоем с маленькой самочкой отправились на поиски еды. Голод сильно мучил нас, и мы знали, что раздобыть еду — значит выжить. На мать мы не рассчитывали. Она отталкивала нас и даже кусала. А тем временем ноздри жадно втягивали проникающие извне вкусные, многообещающие запахи. От этих восхитительных ароматов единственная доступная в подвале еда — тараканы и сороконожки — казалась однообразной и безвкусной. Мы уже добрались до рокочущей трубы, у которой я не так давно пережил свою первую встречу с людьми. Дальше начиналось неизвестное, полное тайн пространство. Нас завораживает свет — яркий, резкий, острый. В наш подвал сквозь замазанное краской, грязное, покрытое паутиной оконце просачивались лишь жалкие лучики. Мы уже добрались до конца уходящей прямо в стену замотанной паклей трубы. Место здесь очень неудобное, потому что нас ничто больше не защищает. Маленькая самочка смело двинулась вперед, а я следую за ней, опустив нос к её хвосту. Время от времени мы поднимаем головы вверх и осматриваемся по сторонам. Падающие сквозь окно лучи резко отражаются от стены. Здесь приятно, тепло, радостно. Именно оттуда, из полуразбитого окошка, до нас доносятся эти восхитительные запахи. Нам нужно туда пробраться, вскарабкаться на кучу сложенных там старых кирпичей. Наверху лежат коробки и пустые мешки. Всепроникающий чудесный запах свежего хлеба ошеломляет нас. Он врывается сюда вместе с лучами света. Кажется, что он неразрывно с ним связан. Запавшее голодное брюхо маленькой самочки резко втягивается. По её деснам течет густая слюна. Я чувствую, как ощущение голода становится все более болезненным. Челюсти непроизвольно сжимаются, зубы скрежещут. Маленькая самочка уже добралась до отверстия и исчезла на парапете. Окошко расположено высоко над землей. Я следую за ней и уже готов спрыгнуть вниз, как вдруг меня останавливают булькающие, свистящие звуки. Люди. Люди! Я прижимаюсь к фрамуге. Яркий свет заливает выложенный серыми плитами двор. Этот свет неприятный, слепящий, предательский. Над крышами я замечаю светлое пространство и ослепительный шар солнца. Ошеломленная неожиданным светом маленькая самочка кружит по выложенному бетоном двору в поисках хоть какого-то прикрытия, отверстия, ниши. В открытых дверях пекарни стоят люди — они машут, показывают на нее, шипят, свистят, булькают. Испуганная, растерянная, ослепленная — она без труда могла бы проскользнуть под железными воротами, закрывающими вход во двор со стороны улицы. Но оттуда доносится ужасающий грохот машин, шагов, голосов. И потому она отступает, даже не добравшись до щели между стальной плоскостью ворот и бетоном. Во дворе стоят жестяные бачки для мусора. Она старается укрыться за одним из них. Человек в белом халате подходит и пинает бачок ногой. Перепуганная крыса выбегает на середину двора, бежит в сторону насоса, из которого льется вода. Там, в небольшом углублении, есть сток, но его отверстие закрыто густой металлической сеткой. Похоже, что крыса издалека заметила темную поверхность сетки, но надеялась, что сможет протиснуться сквозь отверстия. Она прижимается к металлу, грызет, царапает его, тычется ноздрями в жесткие отверстия. Все напрасно. Проход закрыт, пути дальше нет. Сквозь решетку видны темные, влажные стенки сточной трубы — знакомый, безопасный, свойский мир. Приближается человек в расстегнутом, шуршащем, развевающемся халате. Из-под колпака торчат длинные светлые волосы. Он булькает, пищит, свистит, дышит. Он все ближе к маленькой самочке. Она уже изранила все десны о металл сетки — мечется, сжимается в комок, трясется от страха. Человек приближается. В руках у него дымится чайник. Он поднимает чайник повыше, так что солнце отражается от его сверкающей поверхности. Звуки становятся все громче. Струя дымящейся жидкости льется на спину маленькой самочки. Она пытается убежать. Но все напрасно. Она падает, переворачивается через голову, извивается всем телом. Кипяток льется на брюхо. Пронзительный писк рвет барабанные перепонки. Следующая струя попадает прямо в ноздри. Писк затихает, замолкает. Человек толкает крысенка ногой, проверяет, наклоняется и, взяв двумя пальцами за конец хвоста, относит в мусорный бак. Поднимает крышку и бросает внутрь. Я отворачиваюсь, соскальзываю на холодный бетонный пол и удираю — в гнездо, в нору, в темноту. Я понимаю страх матери. Я знаю, что людей надо бояться всегда и везде. Всегда и везде нужно спасаться от них бегством. Мать спит. Я осторожно заползаю и принимаюсь за недоеденную корку хлеба. На этот раз она относится ко мне спокойно — не прогоняет. Ее огромное, раздувшееся брюхо вздымается при каждом вздохе. Следующий выводок крысят, не торопясь, готовится появиться на свет. Мать уже давно начала таскать в нору куски ваты, обрывки тряпок, газет, веревок. Она устроила новое гнездо для очередного потомства. Отец приносит высохшую, как деревяшка, рыбину. Когда я пытаюсь приблизиться к ароматной еде, он бросается на меня и больно кусает в шею. Я отскакиваю в сторону и спасаюсь бегством. Мне не остается ничего другого, как поскорее покинуть гнездо. И вот я опять на бетонном полу подвала. Блеск, проникающий сквозь грязные окна, начинает слабеть. Приближается ночь. Среди груды поломанных ящиков я жду, пока совсем стемнеет. Пора. Безошибочно прокладывая дорогу с помощью торчащих по обе стороны мордочки вибриссов, я следую тем же путем, которым в последний раз шел сегодня вместе с маленькой самочкой. Двор освещает тусклая лампа. Из подвального окошка я осторожно спускаюсь на бетонные плиты. Теперь я понимаю, почему маленькая самочка так растерялась. Двор напоминает огромную тарелку, а стена с подвальным окном стоит на кирпичном фундаменте. С самого дна двора — с крысиной перспективы — не видно ни дыры под воротами, ни раскрошившихся кирпичей в боковой стене, ни широкого устья сточной канавы — ни одного места, где крыса могла бы спрятаться. Я обхожу двор кругом, обследуя каждый угол. С середины, с того места, где погибла маленькая самочка, видны только крышки жестяных мусорных бачков и насос на фоне стены. Из бачка, в который бросили маленькую самочку, слышится приглушенный скрежет дробящих кости зубов. Я быстро взбираюсь по опущенной вниз крышке. Я голоден. Ужасно голоден. Бачок наполнен всякими отбросами — пустые коробки, жестяные банки, бумаги, шкурки от бананов и апельсинов, тряпки, скорлупа, волосы, огрызки. Я съедаю несколько корочек засохшего хлеба. Вползаю поглубже. Отзвуки пожирания все ближе. Где-то здесь должна была быть маленькая самочка. Спускаюсь все ниже. На самом дне огромный старый самец пожирает внутренности маленькой самочки. Я осторожно приближаюсь. Слышу скрежет его мощных зубов. Он не прогоняет меня. Внимательно обнюхивает, щупает своими вибриссами, проверяет, изучает. Я делаю то же самое, в любой момент готовый спасаться бегством. Но он не атакует, разрешает присоединиться. Мясо маленькой самочки нежное и вкусное. Мы пожираем её, оставив лишь остатки костей и шерсть. Я сыт. Мое брюхо набито. Я чувствую, как отяжелел. Старый самец пробирается сквозь смятые бумаги на поверхность. Я следую за ним. Двор освещен лунным светом. Я поднимаюсь на задние лапы, опираюсь на хвост, поднимаю голову повыше и долго всматриваюсь в яркую поверхность луны. Старый самец утоляет жажду капающей из насоса водой. Бесшумная тень на мгновение закрыла лунную поверхность. Она кружит над нами, снижается. Старый самец прижимается к земле. Я чувствую опасность и отскакиваю в сторону мусорного бачка. Огромная сова задевает меня своим мягким крылом. У неё огромные пугающие глаза и длинные кривые когтищи. Старый самец прыгает. Вот он уже рядом со мной. Ночная птица издает резкий крик и взлетает вверх. Еще какое-то время она продолжает кружить над двором. Потом улетает. Я на улице. Пробираюсь сточной канавой в тени тротуара, вдыхая запах холодной мокрой мостовой. Похоже, старый самец любит долгие прогулки. Я то и дело касаюсь своими вибриссами кончика его хвоста. Стараюсь запомнить дорогу. Я хочу ещё вернуться в свой подвал. Старый самец перебегает через дорогу. На противоположном тротуаре я вижу людей. Старик не обращает на них внимания. Он спокоен, уверен в себе, невозмутим — останавливается у тротуара неподалеку от стоящих людей. Контуры его тела сливаются с булыжной мостовой и теряются в ней. Булыжники кое-где отражают свет уличных фонарей, и на их фоне матовая шерсть старой крысы почти незаметна. Я следую за ним и быстро перебегаю мостовую. Где-то вдалеке я замечаю быстро движущийся в нашу сторону свет. Писк, грохот, треск. Старый самец не проявляет никакого беспокойства. Он следует вдоль сточной канавы, как будто не замечает нарастающего блеска, звуков, шума. Я заползаю под обрывок промасленной газеты. Рядом с нами на огромной скорости проносится автомобиль со слепящими фарами. Это первый автомобиль, который я видел в своей жизни. Я ещё не успел успокоиться от пережитого испуга, а уже приблизилась следующая машина, за ней ещё и еще… Наполовину оглохший, я вылезаю из-под газеты. Автомобили проехали, и на улице спокойно. Старый самец спрятался в нише между кромкой тротуара и решеткой уличного стока. Сидя на задних лапах, он пожирает только что найденную колбасную шкурку. Только теперь я почуял, как много в этом месте вкусных вещей — свиные шкурки, подмокший хлеб, гнилой банан, огрызки яблок. Я чувствую голод. С нашей прошлой трапезы прошло уже много времени. Я сажусь рядом со старым самцом и ем, ем, ем до полного насыщения. Я в подземных каналах. Время уплывает незаметно, так же как черные струи сточных вод и отходов. Только сверху, сквозь круглые дыры и зарешеченные отверстия уличных стоков, сюда проникает слабый свет, очень похожий на тот, который я впервые увидел в нашем подвале. Старый самец провел меня сюда через небольшое отверстие, образовавшееся между металлической решеткой сточного колодца и каменными плитами тротуара. Под всеми улицами, под мостовой и тротуарами, во всех направлениях тянутся прорытые коридоры — вверх, вниз, где полого, где круто, между стенками каналов и поверхностью земли, на многих уровнях, под плитами тротуаров, под полами, под дворами и гаражами, под мастерскими и подвалами тянется разветвленный, запутанный лабиринт, населенный полчищами крыс. Весь этот мир, мой прекрасный мир, беспрерывно трясет лихорадка — лихорадка добывания пищи, её пожирания, уничтожения, съедения, растерзывания, убивания, разгрызания, нападения, уничтожения слабейшего, неспособного защитить себя, чужого, непохожего, выделяющего непривычный запах. Вместе со старым самцом, бок о бок с ним я знакомлюсь с миром, существование которого я лишь предчувствовал, когда отправлялся в свой первый путь вдоль водопроводной трубы, пытаясь добраться до него самостоятельно в поисках возможности покинуть гнездо в подвале. И хотя меня охватывает страх, когда мчащиеся в безжалостной погоне крысы сбивают меня с ног или когда я натыкаюсь на останки загрызенного чужака, я все же чувствую себя здесь на своем месте, в своей стихии, дома. Старый самец прекрасно ориентируется в этом огромном лабиринте. Он идет только ему одному известными путями, следуя к известным лишь ему одному целям. Он не ведет меня за собой, но позволяет следовать за ним, терпит меня рядом или на шаг сзади от себя. Я убедился в этом, попытавшись как-то раз обогнать его,— он со всей силы укусил меня за хвост у самого основания и, если бы я сразу же не отступил, он, скорее всего, загрыз бы меня. Так что я остался позади с кровоточащим хвостом, глядя сзади на его мощную выгнутую спину. Я не высовываюсь вперед, бегу за ним, подчиняюсь его воле, полагаюсь на него… По широкому руслу течет поток нечистот. Старый самец бежит по самому краю. Вдруг он останавливается, наклоняется над водой, погружается в нее. Течение подхватывает его, несет за собой. Я прыгаю за ним. Вода заливает уши, глаза и ноздри. У неё приятный солоновато-кислый вкус и запах разбавленной мочи. Я машинально перебираю лапками — я плыву. Голова старого самца хорошо видна на фоне волнистой поверхности воды. Он подплывает к противоположному берегу, вцепляется когтями в неровную поверхность и выскакивает на берег. Отряхивается — да так, что летящие капли попадают мне прямо в глаза. Я собираю все свои силы, чтобы справиться с мощным течением, сносящим меня к середине потока. Я судорожно перебираю лапками, стараясь держать голову повыше, чтобы волны не заливали мордочку. Приближаюсь к противоположной стенке канала почти в том же месте, где вылез старый самец, и вцепляюсь в неё всеми когтями передних и задних лап. Пытаюсь выскочить на берег, но это мне удается не сразу. Я снова падаю в воду, снова вцепляюсь когтями в углубления шероховатой стенки, напрягаю все мышцы. На сей раз прыжок получился отлично. Вода стекает с шерсти, и я несколько раз отряхиваюсь. Старый самец уже отправился дальше. Я бегу по его следам, хорошо заметным на влажном налете, покрывающем каменный берег канала. Я нахожу его за углом — он рассматривает небольшой серый клубочек, напоминающий маленькую крысу. Мышь держит во рту большого белого червяка. Она подняла голову повыше и в этом неудобном положении продвигается вперед. Увлекшись добычей, она не замечает нас. Она тащит, подталкивает, подбрасывает свою извивающуюся добычу. Главное — добраться до цели. В том месте, где внутрь пробивается слабый луч света, мышь тащит червяка по обломкам битого кирпича. Я готов прыгнуть — мышцы спины напряглись. Старый самец как будто чувствует мои намерения — он поворачивается ко мне и касается моих ноздрей своими вибриссами. Тем временем мышь успевает добраться до цели — узкой расщелины в своде канала Прыжок — и старый самец застывает рядом с отверстием. Я, слышу тонкие попискивания, доносящиеся из глубины расщелины. В покинутом крысами коридоре обосновались мыши. По звукам ясно, что их там много. Старый самец вбегает в коридор. Внутри коридор разветвляется — нужно заблокировать все выходы, чтобы ни одна мышь не ускользнула. Мы врываемся. Мыши разбегаются, бросаются на стены, проскакивают над нашими спинами. Старый самец наносит смертоносные удары. Одно движение его зубов — и мышь падает с перерезанным горлом, сломанным позвоночником или свернутой шеей. Я замечаю самку, прикрывшую собой шевелящиеся, пищащие тельца. Она в ужасе сжимает в зубах одного из своих малышей, судорожно перебирающего в воздухе лапками. Быстрое движение — и самка падает замертво с перегрызенной шеей. Я убиваю мышат, разрываю зубами нежное розовое мясо, глотаю, насыщаюсь. Мои движения становятся все более точными, все более совершенными. Раньше я не умел так легко убивать. Убийство мыши или птицы сопровождалось множеством лишних, ненужных движений. Теперь удары точны, и я убиваю, почти не встречая сопротивления. Старый самец продолжает искать. У дальней стенки он по запаху обнаружил гнездо — вход в него замаскирован обрывками газет. Доносящийся оттуда писк свидетельствует о том, что там он нашел большую мышиную семью. Из обнажившегося отверстия норы выползает мышонок. Задние ноги у него парализованы. Я перегрызаю ему шею. Старый самец перетаскивает всех убитых мышей в одно место. Его зубы поразрывали их на части. Мои пока ещё не наносят таких ран, не причиняют такого ущерба. Насытившись, мы покидаем расщелину. У выхода уже ждут другие крысы, привлеченные запахом крови. Они жаждут продолжить нашу трапезу. Старый самец равнодушно проходит мимо них. Мы отправляемся на бойни, где пьем ещё теплую кровь, на склады с зерном и мукой, в пекарни, маслобойни, на свалки и помойки, в конюшни и на скотные дворы — все дальше и дальше. Старый самец хорошо знает переулки и свалки, он умеет избегать опасностей, показывает гнезда ос и шмелей, предупреждает о подкрадывающихся лисах, куницах и ласках. Учит доставать мед из стоящей в кладовке бутылки — прогрызает пробку, а потом раз за разом опускает в густую жидкость свой длинный хвост. Движения его четки и* уверенны — он отлично знает силу своих мощных, беспрерывно растущих зубов. Он умеет открыть ими металлическую крышку на банке с ароматным топленым салом, может прогрызть тонкую жестяную стенку мясных консервов, знает, как перекусить веревку, с которой свисает копченый окорок. Старый самец заботится о своих зубах. Мы выбираемся на поверхность по темному, вырытому крысами коридору. Я слышу отдаленный лязг трамвая, шум идущей по улице толпы. Мы движемся вдоль ровной бетонной поверхности. Одна из прилегающих друг к другу плит раскрошилась. Мы протискиваемся внутрь — осторожно, чтобы не повредить брюхо об острые прутья стальной арматуры. Здесь, в выложенном толем и залитом смолой углублении, тянется толстый кабель, покрытый оловом. По поверхности металла бегают мелкие сверкающие искорки. Я замечаю на проводах следы крысиных зубов, а на полу — металлические крошки. Я грызу и выплевываю старое олово. Ритмично двигаются челюсти. Сопротивление металла раздражает, я стараюсь расправиться с ним, ищу положение поудобнее, грызу с разных сторон. Олово уступает перед моим напором. Я перегрызаю тонкие проволочки внутри кабеля — сверкающие искры обжигают десны, и я перестаю грызть. Мы возвращаемся. Старый самец — отяжелевший, с поредевшей на спине и боках седой шерстью, с порванными в стычках ушами, напоминающими клочковатую грибницу, со сломанным, без кончика, длинным безволосым хвостом — сохранил ещё ловкость и хитрость, силу и осторожность. Я подсматриваю за его действиями, перенимаю приемы, учусь заранее чувствовать опасность, учусь быть предусмотрительным. Кошки, змеи, ястребы, совы, вороны, свиные зубы, конские копыта, коровьи рога, ловушки, падающие на голову оловянные гири, нафаршированные ядом куриные и рыбьи головы, отравленное зерно, едкие жидкости и газы, которые пускают в норы, люди и крысы — старый самец знаком со всеми подстерегающими на пути опасностями, он познал их за свою долгую жизнь и он знает, что рычащий автомобиль куда менее опасен, чем бесшумно летящая сова или тихо крадущийся кот. В углу подвала лежат аппетитно пахнущие пирожные. Старый самец обнюхивает их, отходит в сторону, возвращается, опять обнюхивает, не дотрагиваясь зубами. С большим трудом, стараясь не касаться шерстью поверхности пирожных, он обливает их мочой и оставляет свои испражнения, оповещая всех, что угощение несъедобно. В соседних подвалах среди стопок бумаги нет ничего съедобного. Зато в нескольких местах мы обнаруживаем такие же пирожные и печенье, а в гнезде, устроенном в ящике с бумагами,— останки крысиного семейства, наевшегося отравленных лакомств. Мы находим ещё много покинутых крысами гнезд, разлагающиеся трупы мышей и дохлого кота. Мы быстро покидаем это напичканное отравой здание. В другой раз я нахожу насаженную на стальную проволоку аппетитно пахнущую голову от копченой трески. Старый самец ведет себя так, как будто совершенно не замечает восхитительного аромата. Это несколько сдерживает мои намерения, хотя зрелище стекающего с рыбьей головы жира притягивает, как магнит, и я сглатываю стекающую в рот слюну. Старый самец идет дальше, как будто источающей запахи рыбьей головы просто не существует. Мимо нас проскакивает привлеченный ароматом, подпрыгивающий от радости молодой самец. Сейчас он возьмется за вкусный трофей, вонзит свои резцы в хрустящую пахучую шкурку, станет рвать нежные волокна, сожрет застывшие желеобразные глаза, доберется до мозга. Я отберу у него рыбью голову. Ведь я же сильнее! И я поворачиваю назад. Голова все ещё торчит на кривой проволоке. Молодой самец приближается. Резкий щелчок — и металлический валик перебивает крысе хребет. По резцам стекает струйка крови. Хвост вздрагивает в конвульсиях. Конец. Мне хочется сбежать подальше отсюда. Но старый самец пробегает мимо меня, направляясь прямиком к рыбьей голове. Он поднимается на задние лапы, опираясь на хвост, стаскивает лакомство с загнутой проволоки и, сжимая его в зубах, возвращается ко мне. В ловушке остается молодая крыса с перебитым позвоночником и струйкой свернувшейся крови на морде. Я бегу за старым самцом, за восхитительным ароматом копченой рыбы. В городе остается все меньше тайн. Я познаю его в деталях — дом за домом, улицу за улицей. Я уже знаю, где больше всего кошек и где чаще охотятся совы, как выглядят ловушки с аппетитной приманкой и как избегать отравы. Я также знаю, что мое самое главное средство защиты — это моя шерсть. На темной поверхности свалки, помойки, на грязно-сером фоне улицы она почти незаметна. И это мое основное преимущество в вечной игре с опасностью, в беспрестанной войне с людьми. Старый самец не принадлежит ни к одному из крысиных сообществ моего города, хотя он живет здесь уже давно, о чем свидетельствуют прежде всего отличное знание территории и умение безошибочно передвигаться по всем здешним лабиринтам. Его запах сохранил свои особые черты — он не такой, как запахи всех местных крысиных семей. И все же этот запах не раздражает своей чужеродностью, не провоцирует к нападению. Я много раз убеждался в том, что именно выделяемый крысой запах определяет её судьбу. Каждая крысиная семья распознает своих членов по собственному, специфическому, только им присущему запаху. Некоторые семьи очень многочисленны, к ним принадлежат крысы, населяющие очень большие территории — иной раз даже целый город или район. Есть семьи поменьше, состоящие лишь из нескольких особей. Появление чужака вызывает мгновенные эмоции, а его необычный запах пробуждает беспокойство. Неизвестно, не появятся ли вслед за ним ещё и другие такие же и не попытаются ли они вытеснить местных крыс из гнезд и с мест кормежки, не выгонят ли навсегда и не загрызут ли насмерть. Запах чужака оповещает о его намерениях и о том, одиночка он или же ведет за собой сородичей в поисках новых мест пропитания. Как правило, каждый чужак подвергается немедленному нападению местных крыс. Иногда цель этого нападения — лишь прогнать непрошеного гостя, но нередко чужаков загрызают и пожирают. Очень редко чужаков принимают в семью и позволяют им создать собственное гнездо с самкой из местных. Старый самец скитается, путешествует, перемещается с места на место. У него нет своих гнезд, он не связан прочными узами ни с одной самкой, он не растит потомства, не привязывается к знакомым, изученным лабиринтам. Места исследованные и известные перестают его интересовать, он к ним равнодушен, и ему быстро становится и них скучно. Важно лишь то, что ново и неизвестно, лишь то, что ещё впереди. А значит — следующий город, новая сеть подвалов и сточных каналов, новые опасности, новые таинственные лабиринты. Старому самцу недостаточно того покоя, который большинство крыс считают основой своего существования — уютного семейного гнезда, знакомого подвала, полной кладовки. Ведь крысы в основном любят оседлый образ жизни в изученном до мелочей лабиринте — без неожиданностей, неуверенности, опасностей. Здесь всег-да известно, где что искать, какую еду и р какое время можно найти. Хорошо известны и все возможные опасности: ловушки почти всегда в одних и тех же местах, спящие на залитых солнцем дворах ленивые коты, кружащие в сумерках совы, одни и те же люди. Ничего, что может застать врасплох, никаких сюрпризов. Большинству крыс такая жизнь кажется более безопасной, легкой, дающей больше возможностей выжить. Однако не всех крыс такая жизнь устраивает. Некоторые покидают свои семьи, свои подвалы, старые сточные каналы, вытоптанные поколениями предков, и отправляются вперед, в неизвестность. Большая часть этих путешествий заканчивается быстрой гибелью, нередко настигающей смельчака уже в момент выхода с хорошо известной территории. Только самые умные из таких крыс приобретают опыт и достигают преклонного возраста. Самое трудное — покинуть свое гнездо, свой подвал, привычную жизнь. Следующий этап — расставание с принадлежащими к твоей семье сородичами. Первая попытка, часто становящаяся и последней, может закончиться возвращением перепуганного крысенка в родное гнездо, а может стать одним из эпизодов в цепи дальнейших путешествий, ждущих впереди скитаний. Я иду за ним, внимательно всматриваясь в окружающий нас полумрак подвала. Старый самец останавливается и приступает к длительной процедуре умывания. Я устраиваюсь у стены и тоже принимаюсь за чистку своей шерсти. Старый самец — мастер ловить блох. Я то и дело слышу лязг его зубов. Он преследует насекомых с яростью — сначала когтями сгоняет их с головы и шеи в более доступные места, а затем, изгибаясь, дробит их по одному зубами. Я, к сожалению, не так опытен в этом деле. Блохи удирают у меня из-под носа, они перебегают с места на место слишком быстро, я не успеваю ловить их и только зря щелкаю зубами. С большим трудом мне удается поймать всего несколько штук. Старый самец вдруг прекращает вылизывать свои длинные вибриссы. Он принюхивается, осматривается вокруг. Я не обращаю на это внимания и продолжаю мыть свою шкуру собственной слюной, слизывая грязь с поверхности волосков. Я обильно слюню лапки и протираю глаза и ноздри. Спина старого самца напрягается, шерсть встает дыбом — он чует опасность. Подвал кажется приятным, теплым и уютным. Я прерываю умывание и недоверчиво осматриваюсь по сторонам. Неподалеку от нас, прямо у стены замечаю матово поблескивающие огоньки — кот. От котов мы уже не раз убегали, но никогда ещё ни один кот не подбирался так близко к нам. Его глаза блестят1все ярче. Он готовится к прыжку. Бежать некуда. Все боковые двери обиты прочной жестью, под которой не видно ни одной щели, куда можно было бы втиснуться. Цементный пол гладкий, без единого отверстия, нет даже канализационного люка. Места, где газовые и водопроводные трубы уходят в стены, покрыты свежим слоем масляной краски Окошко в конце коридора закрыто двойной рамой и забрано густой металлической сеткой. Мы в ловушке. Единственный выход закрывают сверкающие кошачьи глаза, смотрящие, судя по их расположению, на старого самца. Тот преодолевает страх. Медленно, как будто ничего не случилось, он движется к противоположной стене. Блестящие глаза внимательно следят за ним. Вдруг старый самец бросается вперед, прямо на зарешеченное окно. Он высоко подпрыгивает и вцепляется когтями в металлическую решетку. Кот бежит за ним. Он пробегает мимо меня, и я ясно вижу его острые белые зубы и выпущенные когти. Если он прыгнет на меня — я погиб. Нет. Старый самец вызвал у него особый приступ ненависти. Я спасаюсь бегством. Кот прыгает вверх. Старый самец изо всех сил отталкивается от решетки и взлетает под потолок, отталкивается от гладкой поверхности и падает на спину разъяренного кота. Мгновение возни, мяуканья, писка. Старый самец снова отпрыгивает к стене. Кот за ним. Но преимущество теперь на стороне крысы: ей есть куда бежать, и к тому же кот уже не так уверен в своих силах, как в момент атаки. Теперь старый самец бежит в моем направлении. Я прыгаю вниз по ступенькам лестницы к находящемуся этажом ниже почти такому же коридору. Но здесь в окне нет решетки, а разбитое стекло дает возможность выбраться на плоскую крышу, расположенную невысоко над двором. Старый самец бежит за мной, а кот за ним. Я осторожно соскальзываю вниз по заросшей виноградом стене и влетаю в спасительную крысиную нору. Старый самец на крыше останавливается, оборачивается, скалит свои мощные зубы. Кот стоит на месте, фыркает и с остервенением мяукает. Уши старого самца в крови — видимо, до них добрались кошачьи когти. У кота разорвана ноздря и заплыл глаз. Противники стоят друг против друга, угрожая и в то же время опасаясь довести дело до окончательной схватки. Вдруг старый самец издает резкий писк, как будто собираясь броситься на кота. Кот резко отступает, а крыса с карниза крыши прыгает в щель между водосточной трубой и стеной дома. Через мгновение старый самец уже трогает меня своими окровавленными вибриссами. Лишь теперь я замечаю, что кот своими когтями порвал ему шкуру на спине, разорвал ушную раковину и повредил веко. Вдоль изъеденной ржавчиной трубы мы добираемся до знакомых, спокойных каналов. Старый самец долго и внимательно очищает свой мех, старательно обнюхивает его — шерсть ещё сохранила запах кошачьих лап — и слизывает каплю свернувшейся крови с разорванного уха. Старый самец не заходит в обжитые крысиные норы, опасаясь неожиданного нападения и ярости хозяев. Видимо, его останавливают неприятные воспоминания о пережитом в таких же ситуациях, когда ему едва удавалось унести ноги. Он также избегает помещений, откуда есть только один выход. И даже если мы прячемся в таком помещении, скрываясь от кота, совы или ласки, он всегда ведет себя очень нервно и старается покинуть опасное место немедленно, как только минует угроза. Лишь много позже, приобретя свой собственный опыт, я понял причины этого страха. У старого самца не было своего гнезда, и он не стремился обзавестись им. Необычным было и его отношение к самкам. Вообще-то ему пора уже было отказаться от совокуплений с ними — у самцов в его возрасте половой инстинкт обычно слабеет. Но старик своим поведением опровергал это правило. Мы, крысы, соединяемся парами, и каждый из партнеров ревниво относится к другому, хотя я знал и такие семьи, в которых все самки сожительствовали со всеми самцами. Однако самцы обычно более ревнивы и прогоняют каждого, кто осмелится приблизиться к их самкам. Это касается прежде всего самок в период течки, готовых принять любого подвернувшегося самца. Появление старика вносило замешательство в этот мир устоявшихся обычаев, и часто дело доходило до драк, в которых и я иногда участвовал. Они заканчивались тем, что оседлые местные крысы прогоняли старого самца в другой канал или в подвалы соседнего здания. Поэтому старик приближался к самкам только тогда, когда поблизости не было живших с ними самцов. Я был уже взрослым самцом, и как только старик слезал с самки, я тут же старался занять его место. Чаще всего мне это удавалось, но некоторые самки не позволяли мне даже приблизиться, кусались или отпихивали ударами задних лап. До этого, я сожительствовал только с маленькой самочкой в гнезде, и у меня не было достаточного опыта. Но сейчас я ощущал потребность иметь постоянную самку, а скитаясь вместе со стариком, я вынужден был довольствоваться лишь случайными контактами, которые часто заканчивались бегством по каналам, подвалам и свалкам. Бывало и так, что старый самец — если его попытки найти какую-нибудь самку оказывались бесплодными — взбирался на мою спину, держась зубами за загривок, сильно стискивал лапками мои бока и таким образом удовлетворял свою потребность. Эти выступления в роли самки мне были очень не по вкусу, тем более что, когда я как-то раз попытался повернуть ситуацию обратной стороной, старик сбросил меня со спины и больно покусал. Местные самцы, которые поначалу спокойно отнеслись к старику, теперь, поскольку он начал бегать за их самками, стали подозрительны, прогоняли и кусали его. Не раз случалось так, что старика чуть не разрывали преследовавшие его группы разъяренных крыс. И хотя я почти постоянно находился вместе с ним, мой запах был настолько свойским и знакомым местным крысам, что на меня они ни разу не напали. В результате старый самец, устав от неудач и трудностей, все чаще обхватывал сзади лапами мои бока, удовлетворяя свои потребности и насыщая мою шкуру своим запахом. Среди самцов, нападающих на старика, я узнаю моего отца. Когда-то он сломал переднюю лапу и при каждом шаге слегка прихрамывает, так что его можно заметить издалека. На старика он бросился вместе с остальными крысами, возбужденными появлением чужака. Погоня, в которой принимал участие и я, длилась недолго. Старик обернулся, схватил зубами за шею бежавшего следом за ним самца и молниеносным движением разорвал ему горло. В то же мгновение отец укусил меня за загривок, прямо за ухом. Я вцепился ему в горло и быстрым движением резцов сильно поранил шею. Я хотел лишь защитить себя от дальнейших ударов. Но у него больше не было сил. Он издыхал. Конвульсивные подергивания лап и хвоста свидетельствовали о приближающемся конце. По зубам у него текла кровь. Остальные крысы в панике разбежались. Старый самец обнюхал загрызенные останки и приступил к своему традиционному туалету. Но вдруг прервал свое занятие, подбежал ко мне и вскарабкался сзади мне на спину. Старик обеспокоено бегал по городу. Он нигде надолго не задерживался, как будто за ним гнался и преследовал его какой-то опасный, неизвестный враг. Я знал: старый самец стал считать этот город чужой, враждебной территорией. Он был всего лишь этапом его скитаний — возможно, лишь несколько затянувшейся стоянкой. Он вдруг почувствовал, что ему что-то угрожает, что его qo всех сторон окружают хорошо известные ему ворота, каналы и подвалы, полные ненавидящих его крыс. Город, который он ещё недавно лишь открывал для себя, начал его раздражать и надоедать ему. И хотя он прибыл сюда по своей воле и сам решил здесь задержаться, теперь он стал считать, что это город задерживает его и не позволяет ему продолжить свое путешествие. Такие состояния старый самец переживал уже не раз, и именно поэтому нигде не обзавелся домом, нигде не остался навсегда. Он с яростью бросался на всех встреченных крыс, кинулся даже на молодого кота, который в панике бежал. В нем осталась лишь ненависть, ненависть ко всему, что он нашел в этом городе, ненависть лихорадочная, яростная, необъяснимая, рвущаяся наружу. В своих скитаниях по городским кварталам старик больше не прятался, как раньше, в каналах и подвалах. Напротив, он игнорировал опасность, проскальзывая прямо под ногами пораженных его появлением людей, проскакивая прямо перед колесами автомобилей. И это было вовсе не пренебрежение к опасности, а просто равнодушие ко всему, что не связано с главной целью. А этой целью — главной и единственной — стало для него стремление поскорее покинуть город. Он чувствовал себя окруженным, пойманным в ловушку, запертым — хотя пространства, в котором он передвигался, вполне хватало для жизни местным оседлым крысам. Старик посещал вокзалы, мосты, виадуки, погрузочные железнодорожные платформы, склады. Некоторое время он кружил вокруг речного порта. Как будто никак не мог решиться, как и когда покинуть город. Обнюхивание ящиков, тюков, мешков, грузов, вагонов стало его ежедневным занятием. Он искал вызывающий доверие, успокаивающий запах, искал аромат, за которым стоило следовать, аромат, который позволил бы ему успокоиться и уехать. Эти ежедневные поиски продолжались недолго. На железнодорожной рампе, куда мы приходили с ним ежедневно, старый самец очень внимательно обнюхал кучу приготовленных к погрузке мешков, наполненных какими-то зернами. Таких куч здесь было много и он обнюхивал их все по очереди. Все эти его действия, причин которых я тогда ещё не знал, были скучны мне и казались совершенно ненужными. В последнее время отношение старого самца ко мне тоже резко изменилось. Он часто кусал и царапал меня, переворачивал на спину, больно покусывая в подбрюшье. Несколько раз я спасался от него бегством — мне казалось, что он может меня загрызть. Старик гнался за мной с пронзительным, резким писком. Видимо, в своей ненависти к городу он решил, что я тоже задерживаю его здесь, привязываю к себе. А поскольку я постоянно сопровождал его и все время был рядом, он срывал на мне свою ярость и горечь. Я боялся его. Боялся все сильнее. Но мне не хотелось оставлять его, хотя он и гнал меня от себя все более настойчиво. Когда во время очередной атаки он перевернул меня на спину и изо всех сил укусил в шею, я воспользовался моментом и молниеносным движением зубов разорвал ему ухо. Я вырвался и убежал. Пребывание рядом с ним так же близко, как и до этого, теперь каждую минуту могло грозить мне смертью. Я решил уйти, оставить его одного. Может, он этого и ждал? Может, ему просто надоело мое присутствие? Я хотел уйти и не мог. Я следовал за ним, шел по его следам, постоянно кружил неподалеку. Оставаясь на расстоянии, я наблюдал за его возбужденными движениями: он нервно обнюхивал кучи серых полотняных мешков, кружил от одной кучи к другой, вставал на задние лапы, шевелил вибриссами так, как будто ему угрожала опасность. Он наконец нашел запах, который так долго искал, тот аромат, который может дать ему ощущение безопасности, который зовет его в новое долгожданное путешествие. Вдруг он полез наверх и исчез среди нагромождения серых бесформенных предметов. Он нашел то, что искал,— скорее всего, прогрыз отверстие в полотняном мешке. Люди закрепляют тросы, прицепляют их к свисающему сверху стальному крюку. Плывущий в воздухе груз слегка покачивается под мощной стрелой движущегося по рельсам подъемного крана. Лишь когда старый самец покинул город, я почувствовал, как мне его не хватает. До сих пор я следовал за ним, видел перед собой его костлявую спину и длинный, безволосый, покрытый чешуей хвост. Он выбирал дорогу, решал, куда идти, где безопаснее. Он вел меня. И теперь, пробегая по скользкому берегу канала, я искал его. Я искал его, отлично зная, что его здесь больше нет, что он покинул город. Я ищу его, хотя в глазах стоит сцена: высокая рампа, отъезжающий кран и раскачивающийся груз мешков с семенами, среди которых он спрятался. Я видел все это и все же искал, зная, что найти его невозможно. Я ищу, я хочу избавиться от беспокойства, хочу справиться с нервной дрожью во всем теле, хочу вернуться к обычной крысиной жизни. Я ищу, чтобы побыстрее убедиться в том, что эти поиски ничего не изменят. В канале я убиваю и пожираю мышь, на помойке нахожу остатки свиного мяса, в сумерках рыскаю по сточным канавам и улицам центральной части города. Высоко надо мной беззвучно пролетает тень, скользит в ярком свете фонаря. Сова. Я тут же прячусь во тьме сточного колодца. Жду, пока тень улетит. Ах, да! Ведь тут совсем рядом — подвал, в котором я родился. Я пересекаю тротуар и вдоль забора добираюсь до высоких железных ворот. Я вернулся на выложенный бетонными плитами двор пекарни, где встретил старого самца. Я легко вспрыгиваю на парапет подвального окошка. Куча кирпичей и коробок лежит все на том же месте. Только канализационные трубы покрыты свежим слоем дурно пахнущей краски. Я чувствую знакомый запах моей семьи, везде нахожу оставленные крысами следы. Протискиваюсь сквозь щель в подвал. В окошко проникает слабый свет — отблеск уличного фонаря. Здесь, между ящиком рядом с пожарным краном и огороженной досками кучей угля, я нахожу вход в мое гнездо, в мою нору. Знакомый семейный запах бьет в ноздри, ошеломляет, манит. Я пробегаю короткий коридор. Сидя среди подрастающих крысят, грызет корку хлеба крупная самка — моя мать. Ее шерсть встает дыбом, когда она замечает меня. Она заслоняет своим телом малышей и скалит свои мощные резцы. Я поспешно отступаю. Она идет за мной — я чувствую, как её вибриссы касаются кончи-ка моего хвоста. Я останавливаюсь рядом с пожарным краном, поворачиваюсь к ней, наши вибриссы встречаются. Мы обнюхиваем друг друга. Я чувствую резкий возбуждающий запах, выделяемый самкой в период течки, и чувствую потребность совокупиться с ней. Я слизываю жидкость, стекающую прямо ей на брюхо. Она выгибается, прижимается к земле, поднимает хвост и подставляет мокрое от слизи отверстие. Пронзительно пищит. Я залезаю на нее, обхватываю лапками её бока, придерживая зубами за шкуру на загривке. В момент оргазма я громко пищу. Она ползает вокруг меня с поднятым вверх хвостом, завлекает, приманивает, провоцирует, возбуждает. Я ещё раз удовлетворяю свою потребность. Она возвращается в нору, но, когда я хочу войти вслед за ней, она оборачивается и слегка кусает меня за ухо. Предупреждает, чтобы я не заходил дальше. Боится за малышей, которых я мог бы загрызть. У меня есть свое гнездо, есть самка-мать, которую я постоянно буду осеменять, есть собственная семья. У меня есть ещё и собственная, помеченная моими испражнениями территория, где я охочусь и нахожу еду. Я — крыса, я — взрослый самец, знающий, какие опасности его подстерегают и кто его враги; я отлично ориентируюсь на местности, я ловок и хитер, силен и осторожен. Но меня беспокоит расположение нашей норы, единственный выход из которой находится в открытом месте, прямо за корпусом пожарного крана. Если этот выход заделают, мы будем отрезаны, а другой дороги наружу из гнезда нет. Старик научил меня опасаться расположенных таким образом гнезд. Я внимательно обследую все помещения, в которые попадаю, и, если что-то вызывает мое недоверие, сразу же ухожу. Но я не хочу покидать нору, не хочу уходить из уютных, теплых подвалов под пекарней, где без труда можно раздобыть много еды. Я не хочу отказываться от возможности жить там, где я родился, где каждый угол пахнет родным запахом моей семьи. Если бы я сюда не вернулся, моя судьба могла бы сложиться иначе. Но я уже не могу уйти. Самка-мать ждет очередного потомства и в то же время заботится об уже подрастающем помете. Малыши кувыркаются по всему подвалу, с писком выбегают в коридор. Глядя на них, я вспоминаю свои собственные первые путешествия и то любопытство, что толкает к неизвестному. Как сложилась жизнь крысят из того помета? Я знаю судьбу одной маленькой самочки. Об остальных только догадываюсь, наблюдая за тем, как все меньше маленьких крысят возвращается в нору с прогулок. Первого поймал кот, вылеживающийся в солнечные дни на балконе прямо над двором. Следующего пришибло распахнувшейся дверью подвала. Маленькие самочки выбежали из подвального коридора через двор прямо на улицу и обратно уже не вернулись. Последнему маленькому самцу перешибло позвоночник в мышеловке. Самка-мать сопровождает меня в скитаниях по сточным канавам, по близлежащим каналам и подвалам. Во время этих путешествий мы часто встречаем брошенные крысиные гнезда, в которых я бы охотно поселился. Больше всего заинтересовал меня чердак ближайшего к подвалу дома, расположенный над пустующей квартирой. Приближалась зима, и первая же холодная ночь выгнала нас с чердака обратно в теплый подвал под старой пекарней. Жизнь в каналах — а это казалось самым безопасным — тоже не устраивала мою самку. Я заметил, что она панически боится воды, и если уж ей приходилось в неё погрузиться, то лишь по неосторожности — в прыжке, при падении или поскользнувшись на скользком краю. И каждый такой случай приводил её в состояние бешенства, которое она срывала в первую очередь на мне. Она возвращалась в подвал под пекарней и долгое время не покидала его. Такие путешествия возможны лишь тогда, когда самка-мать уже выкормила помет, а следующая беременность ещё не затрудняет её движений. Ее водобоязнь была мне непонятна. Старый самец, переплывая каналы во всех возможных направлениях, по течению и против него, не испытывал никакого страха перед водой. Наоборот — он использовал её течение для того, чтобы плыть в определенном направлении. Я научился этому во время наших с ним совместных скитаний. Страх самки-матери при виде самого маленького подземного ручейка и даже стекающей в сточную канаву дождевой воды удивлял и злил меня. Так что мы живем в тихом подвале под пекарней, в сером, слабом свете, едва просачивающемся в окошко, в приятном, постоянном тепле, в помещении, куда никогда не доносятся дуновения холодного зимнего ветра. Я пытаюсь прорыть туннель из нашего гнезда в соседний подвал, но каждый раз натыкаюсь на покрытую слоем смолы твердую стену, которая не поддается крысиным зубам. Фундамент соседнего дома стоит на прочном бетонном основании. Я пытаюсь рыть вниз, может, наткнусь на свод канала или на трубу с телефонными проводами и найду в них долгожданную щель. Тогда у нашего гнезда будет ещё один выход. Я копаю, выгребая землю лапами. Грунт состоит из обломков штукатурки, раскрошившегося кирпича и древесного угля. Видимо, стоявшее когда-то на этом месте здание сгорело. Я все время прислушиваюсь — не шумит ли где вода, но ничего не слышу. Мне не удалось попасть в канал. После нескольких очередных попыток я наткнулся на старую стену из крупного, прочного кирпича. Стена меня остановила. Остается ещё попробовать копать вверх. Может, найду щель, ведущую наружу, или трещину в стене. Но это мне тоже не удается — я утыкаюсь в стальные балки, подпирающие свод подвала. Значит, наше гнездо со всех сторон окружают стены и нет никакой возможности пробить хоть где-нибудь дополнительный выход на поверхность. Появляются на свет очередные поколения крысят. Они родятся, подрастают, уходят, опять родятся, растут, уходят. Цикл повторяется многократно, вне всякой зависимости от времени года. Большая часть малышей гибнет в первые же недели самостоятельной жизни. Пока самка-мать кормит крысят, я добываю еду. Все чаще я прокрадываюсь в кладовую пекарни, куда ведет удобная дорога через сломанный вентилятор. Я пролезаю через него и таскаю в гнездо куски булки, теста, разные фрукты, сыр, ветчину. Часто я возвращаюсь, весь перемазанный маслом, кремом, вывалявшись в муке. Тогда вся семья слизывает еду с моей шерсти. Я все чаще наведываюсь в эту кладовку. Прогрызаю большую картонку, наполненную сладкой сахарной пудрой. Это исключительно вкусное лакомство, хотя мне ещё больше нравится кусковой сахар, отлично стирающий отрастающие резцы. Я возвращаюсь в гнездо весь в сахарной пудре — самка и малыши облизывают каждый мой волосок. Я часто хожу в кладовую с маленькими, подрастающими крысятами. Вид такого количества еды заставляет их пренебрегать осторожностью, они забывают обо всем. Поэтому когда они придут сюда одни, то станут легкой добычей подстерегающего кота или попадутся в ловушку, соблазнившись ароматом копченой рыбьей головы. Крыса никогда не должна забывать об опасности, крыса все время живет под угрозой. Она постоянно окружена врагами. Маленькие крысята веселы, игривы, доверчивы и любопытны. Они интересуются всем, что их окружает световыми пятнами, дрогнувшим на ветке листом, незнакомой щелью в стене, бегущим по потолку насекомым. Они наслаждаются жизнью, её богатством и разнообразием, теми возможностями, которые она им предоставляет, дорогами, которые она перед ними открывает. Растерзанная мышь, загрызенный воробей, рыбий скелет с остатками мяса на костях — все эти окружающие их доказательства смерти совершенно не доходят до их сознания. Они не связывают этих доводов с собственными буднями — веселыми, полными прыжков и падений, шутливых драк и погонь. Мы сдерживаем их и оберегаем так долго, как это возможно. Но самка-мать уже чувствует растущий в её брюхе следующий помет. Поэтому она перестает интересоваться подросшими крысятами и позволяет им отдаляться все больше от гнезда. Ее забота нужна теперь тем малышам, которые ещё только должны родиться, нужно приготовить гнездо, чтобы им было где появиться на свет. Крысята уходят. Любопытство толкает их вперед, вперед, в путь, к открытиям. В норе становится все меньше еды, и им самим приходится заботиться о пропитании. Мы, взрослые крысы, боимся ярко освещенного пространства, где нас со всех сторон подстерегают враги. У маленьких крысят, которые совсем недавно были слепыми, со светом не связано никаких неприятных воспоминаний, наоборот — когда в подвале горела лампочка и тусклый свет пробивался сквозь их сросшиеся ещё веки, они уже тогда стремились к нему. И позже, как только веки раскроются и крысята впервые увидят темные стены гнезда, они будут упорно ползти к светлой полоске под дверью. Оттуда доносятся незнакомые голоса и запахи, оттуда я приношу предназначенный для них корм, поэтому надо выбраться туда как можно скорее, познать яркую, блестящую, разноцветную действительность. Маленькие крысята выползают, мать хочет остановить их, хватает за загривки и относит назад. Они пищат в бессильной злобе. Первые свои путешествия они совершат с матерью или со мной. Из соседнего подвала через щель рядом с канализационной трубой я проползаю под пол пекарни, поближе к большой плите. Царящие здесь жара и духота заставляют блох второпях бежать из моей шерсти. Старое, постепенно разрушающееся здание пекарни не раз ремонтировали, залепляя некоторые щели гипсом. И как раз здесь, в стене, рядом с которой стоит большой чан с поднимающимся тестом, я обнаружил такое загипсованное отверстие за мерно шелестящим металлическим приспособлением, помешенным довольно высоко над полом. Из этого отверстия я спрыгиваю на высокий шкаф, а оттуда — на пол, прямо рядом с дверью кладовки. В дверях, а точнее — между стеной и дверной коробкой, я нашел место, откуда вывалился большой рассохшийся сук. Когда в пекарне не было людей, я постарался расширить это отверстие — так, чтобы через него без труда можно было пролезть внутрь. Так что теперь я мог пробираться в кладовку двумя путями — через сломанный вентилятор или короткой дорогой, через пекарню. Она, конечно, намного опаснее, но зато не надо выходить на улицу, ведь в вентилятор нужно было забираться из старого сарая, косой карниз которого подходит к водосточному желобу, проведенному над выложенным бетонными плитами двором. Проходя через пекарню, я всегда старался держаться темной полосы кафельных плиток, окаймляющих пол помещения. Здесь всегда стояли корзины с грязными халатами, жестяные формы для пирогов, котлы для замешивания теста. Занятым работой людям некогда было смотреть по сторонам. Самка-мать до сих пор знала только дорогу через вентилятор. Теперь я открыл ей более короткий путь, где не нужно карабкаться по обледеневшему или мокрому от дождя желобу. Но, как выяснилось, эта дорога не всегда была ей доступна — непреодолимой преградой становилось раздувшееся от приплода брюхо, не дозволявшее протиснуться в узкую щель рядом с дверью. Так что самка-мать пользовалась этой дорогой редко, только после очередных родов, до тех пор, пока позволяло брюхо. На столе посреди кладовки я обнаруживаю картонку, полную яиц — любимого лакомства крыс. Когда-то мы со старым самцом пробрались в сарай, и там я впервые попробовал яйца. Овальный предмет, лежавший в полумраке, был похож на большой камень. Старый самец сначала обнюхал его, потом обхватил хвостом и подтащил в сторону прогрызенного в доске отверстия. Только здесь он сделал резцами в скорлупе маленькую дырку и начал слизывать стекающий белок. Потом он увеличил отверстие, а в конце концов разделил яйцо на две половинки. От него осталась лишь тщательно вылизанная скорлупа. Запах поедаемого самцом желтка заполнил все помещение и возбудил мой аппетит до такой степени, что я бросился на первое же найденное в курятнике яйцо. Твердая поверхность не сразу поддалась моим резцам. Лишь когда я ударил ими почти под прямым углом к скорлупе, мне удалось пробить небольшую дырочку. Но внутри я не нашел желтка — там был невылупившийся цыпленок, плававший во вкусной пахучей жидкости. Мою трапезу прервала рассерженная, кудахчущая курица, которая бегала вокруг, пытаясь выклевать мне глаза. Я попытался отогнать её, но тут появился петух. Он несся ко мне с вытянутой вперед шеей и стоящим торчком гребнем. Я сбежал. Потом мы со старым самцом часто забирались в курятники, в кладовки, в магазины. Я научился обвивать яйцо хвостом и тащить его за собой. Теперь, в кладовке пекарни, я мог досыта налакомиться вкусными желтками. Утолив собственное чувство голода, я решил притащить яйцо в гнездо. Но хвост мой был слишком слаб для того, чтобы сдвинуть с места лежащие в углублениях яйца. Поэтому я поддел одно из них мордочкой и лапками выкатил его из углубления, в котором оно лежало. Но оно не задержалось на столе, а с громким шумом упало на пол. Этот грохот перепугал меня до такой степени, что я спрятался в сломанном вентиляторе. Подождав немного, я спустился вниз, на пол, где лежало разбитое яйцо. Только теперь я понял, что из кладовки мне не удастся дотащить яйцо до гнезда. Но это не помешало мне предпринять следующие попытки выкатить яйца из картонных форм. Вместе с самкой-матерью мы этой ночью съели несколько штук, а разбили намного больше. Я с двумя крысятами отправляюсь в кладовку. Они идут за мной, подпрыгивают, пищат, кувыркаются по пустой в это время пекарне. Пир в самом разгаре. Наши брюшки округлились, пора возвращаться — скоро придут люди, и тогда вернуться будет труднее. Возвращаться через вентилятор, заснеженный карниз и обледеневший желоб я не рискну. Голодные совы всю ночь кружат над окрестными дворами. Тем временем один из малышей обнаруживает в углу мышеловку с рыбьей головой. Таких ловушек появляется все больше. Они расставлены на лестницах, в подвалах, на чердаке, во дворе. Они сконструированы так, что крыса сразу не погибает. Оловянная гирька обычно ударяет её в область таза, раздробляя кости и позвоночник. Придавленный этой тяжестью, зверь умирает медленно, не в состоянии вырваться из западни. От боли крысы часто отгрызают себе лапы. Маленького крысенка буквально расплющило на доске. Потрясенный болью, он стискивает в зубах рыбью чешую и пытается подняться. Он не понимает своего положения, не знает, что с ним случилось. Крысенок пищит, изо рта и ушей течет кровь, коготки скребут доску. Мы убегаем. Сейчас придут люди. Мы уже в пекарне. Я чувствую, как вибриссы крысенка щекочут мне хвост. Мы добираемся до шкафа. Малыш, вместо того чтобы взбираться проторенным путем между шкафом и стеной, идет дальше. По трубе он спускается на стол, а оттуда прыгает на край огромной бадьи, полной пахучего сдобного теста. С самого верха шкафа я вижу, как он покачивается на краю бадьи, стараясь удержать равновесие с помощью хвоста. Сдобное тесто липнет к его мордочке. Во дворе слышно какое-то движение. Шаги приближаются. В дверях скрежещет ключ. Малыш теряет равновесие, опирается лапками о клейкую пористую массу, падает в. нее, отчаянно перебирает лапками, погружаясь все глубже. Только темный подергивающийся хвостик ещё торчит над поверхностью. От малыша не осталось и следа, только тесто в этом месте слегка осело. Входят люди. Когда зажигается свет, я слышу мерный шум в механизме, прикрывающем прогрызенную мною дыру. Я ещё раз пытаюсь прорыть туннель наружу и натыкаюсь на толстую доску. Самка-мать и малыши тоже вскарабкиваются по наклонной стенке и грызут. Из прогрызенного отверстия прямо на наши мордочки сыплется тонкая струйка песка. Дальнейшее расширение дыры может привести к тому, что наше гнездо будет совсем засыпано. Из нескольких следующих пометов уцелела молодая самочка. Она осторожна, хитра, пуглива, всегда настороже. Открытое пространство преодолевает быстро, в несколько прыжков. Останавливается, осматривается, не грозит ли ей опасность. Избегает светлых, хорошо освещенных мест, где её можно заметить издалека. Она боится, постоянно боится. И этот страх позволяет ей выжить среди врагов, дает возможность жить и бороться за жизнь. Так что теперь в гнезде живут две мои самки. Старая самка-мать часто кусает молодую и переворачивает на спину, стараясь выгнать её. Молодая спасается бегством, но через некоторое время возвращается, как ни в чем не бывало. Самка-мать, кормящая очередной выводок крысят, внимательно наблюдает за ней, как за опасным чужаком, вторгшимся в её владения. Молодая самка устраивает себе гнездо в одном из коридоров, прокопанных во время поисков другого выхода. Она выбрала место в конце туннеля, у самой стены, где из кладки выпал раскрошившийся кирпич. Теперь она расширяет, утаптывает, цементирует испражнениями грунт, вьет гнездо. Она собирает обрывки бумаги, тряпки, куски ваты, перья, нитки — все, что попадается мягкое, пушистое, теплое. Самка готовится к родам. По обе стороны от её позвоночника становятся все более заметны явные выпуклости. Когда она проходит мимо самки-матери или пытается приблизиться к ней, та скалит острые желтоватые резцы, и шерсть её встает дыбом — как будто она готовится к прыжку. Молодая самка поспешно отступает и прячется в обрывках газет в конце своего туннеля. Время родов приближается. Молодая самка все реже покидает свою нору. Я возвращаюсь в гнездо. Из туннеля слышится тоненький писк. Молодая самка лежит среди обрывков бумаги. Слепые безволосые крысята тянут молоко из её набухших сосков. Она позволяет мне приблизиться к ней и к малышам. Я внимательно обнюхиваю их. Им нужна еда. До сих пор молодая самка добывала пищу вместе со мной… Но теперь это невозможно — она должна присматривать за малышами. Крысята самки-матери уже видят, они расползаются по всему гнезду, учатся самостоятельно есть, кусать, убивать. Недавно я принес им живую мышь, которую они тут же загрызли. Я несу для молодой самки кусок сыра из кладовки. Я уже в гнезде, уже направляюсь ко входу в туннель. Старая самка вырывает у меня сыр. Ситуация повторяется, а когда изголодавшаяся молодая самка высовывается из туннеля и подбирает несколько крошек, старая больно кусает её. Только раз мне удается пронести молодой самке ароматную рыбью шкурку. Больше всего её мучает жажда. В последний раз она пила ещё до родов. В подвале есть небольшой сточный колодец, прикрытый жестяной крышкой, под которую можно без труда подлезть. Но молодая самка боится оставить малышей. Она пытается слизывать влагу с растрескавшихся кирпичей, сосет комочки земли. Но все же ей придется выйти, чтобы найти какую-нибудь еду, иначе у неё кончится молоко. И она ждет подходящего момента. Старая самка засыпает. Молодая быстро выскальзывает из норы, влезает под крышку и пьет. Съедает несколько сороконожек, до которых никогда не дотронулась бы в обычных условиях. Малыши растут. Их розовая кожица покрывается нежным серым пушком, а под веками становятся заметны темные пятнышки глаз. Они уже очень подвижны и безошибочно тянутся в сторону набухших молоком сосков. Теперь им нужно значительно больше еды, чем сразу после рождения, и молодая самка все острее ощущает голод. Она поедает куски ваты и тряпок, жует бумагу, бросается на каждого заползшего в туннель червяка. Но терпеть голод становится все труднее, тем более что старая самка все время настороже и не дает мне приносить молодой даже крошек еды. Только тогда, когда она спит, молодой удается добыть несколько недоеденных рыбьих костей или прогорклую ветчинную шкурку. Измученная голодом молодая самка наконец решается отправиться в пекарню, ведь её малышам грозит голодная смерть. Когда она выходит из гнезда, старая самка спит. Но вскоре она просыпается и сразу же врывается в туннель, по одному перетаскивает малышей в свое гнездо и бросает их своим бойким крысятам. Из-под противоположной стены я наблюдаю за уроком убивания. Самка-мать загрызает одного из малышей и съедает его, подросшие крысята съедают остальных. Когда молодая самка возвращается, волоча за собой найденную на помойке хлебную корку, малыши уже мертвы. Сначала она ищет их в туннеле, потом врывается в гнездо старой самки, хватает полусъеденные тельца и пытается унести их назад к себе. Старая самка бросается на нее, опрокидывает на спину, кусает. В конце концов молодой удается схватить в зубы обезглавленное тельце одного из малышей и спрятаться с ним в своем гнезде. Молодой самке скоро опять рожать. Она покидает гнездо и поселяется в соседнем подвале. Здесь много пыльных полок, уставленных пустыми банками, валяются поломанные ящики. Люди уже давно сюда не заглядывали. Молодая самка устраивает гнездо в стоящем в углу, проеденном молью кресле. Кресло кажется ей наиболее спокойным и безопасным местом. Но самое главное — из трубы неподалеку постоянно капает вода. Она снова старательно собирает и распихивает бумагу, тряпки, перья. Собирает и запасы еды — высохшие обрезки мяса, рыбьи головы, хлебные корки. Теперь у меня два гнезда. Старое — с самкой-матерью и уже подросшим выводком крысят, и новое — в кресле, где молодая самка готовится произвести на свет потомство. Оба гнезда устроены в не слишком безопасных местах, и, наверное, поэтому я бываю в них довольно редко, проводя много времени в скитаниях по городу. Я даже добираюсь до той погрузочной платформы, на которой в последний раз видел старого самца. За городом, в кирпичных постройках у реки люди разводят свиней. Много огромных свиней. Мы — городские крысы — часто приходим сюда. Раньше этот район принадлежал другой семье крыс — меньше размером, коричневато-черного цвета, более хрупкого телосложения, с поросшими темными волосками хвостами. Они отступают. Мы уничтожаем их гнезда, прогоняем, и в конце концов они уходят. Пробегая по краю корыта или желоба с водой, надо быть исключительно осторожным. Достаточно слегка споткнуться, упасть — и свиная морда сжирает, заглатывает, дробит. Свиньи атакуют, преследуют, догоняют. Их копыта и зубы опасны, и я стараюсь не отдаляться от места, где можно спрятаться,— ограды, дыры в стене, норы, жестяного корыта, под которое можно залезть.— Запах свиного мяса заполняет ноздри. Корм в корытах довольно однообразен, зато копошащиеся вокруг него горы сала манят и искушают. Я выбираю самую большую, тяжелую, неподвижную свинью, залезаю сзади ей на спину, прогрызаю шкуру и ем. Свинья визжит, стонет, мечется в тесном, стесняющем её движения стойле. Тщетно старается перевернуться на спину, сбросить меня, раздавить. Она брыкается, бьется боками о стенки. Я вцепляюсь коготками в её спину и вгрызаюсь во вкусную, теплую, пульсирующую кровью свинину. Теплая кровь стекает по шкуре. Свинья все пытается сбросить меня, я меняю положение и вгрызаюсь поближе к хвосту. Она визжит, стонет, бесится. Это продолжается долго. Устав от возни, она ложится, время от времени судорожно дергая короткими ногами. Неуклюжая, тяжелая, зажатая между досками ограждения, она становится моей добычей. Воет, хрюкает, рычит, ожидая, что я наконец уйду, утолив свой голод. Вдруг двери хлева открываются и в нашем направлении бежит человек. Я зубами выдираю последний кусок свинины и убегаю. Следующей ночью прихожу опять. Свиньи уже нет. Я выбираю другую, такую же толстую и неуклюжую. Но здесь загородка не такая тесная, и свинья переворачивается на спину, чуть не раздавив меня. Я прыгаю ей на голову и кусаю в шею. Она бьется головой в железную трубу ограждения. Я отступаю. Перебираюсь в следующее здание, где полно молодых, светленьких поросят. Чувствую хвостом прикосновения вибриссов самца, живущего в подвале по другую сторону от пекарни. Молодые свинки — подвижные и нервные. Они чуют наше присутствие, визжат, подпрыгивают, брыкаются, пытаются схватить зубами. Зубы у них уже острые, а копыта твердые, так что мы ищем спящую, слабую или больную свинку. Есть. Лежит на боку, то и дело дергая задней ногой. Мы подходим к ней как можно ближе. Крыса-сосед находит место, где пульсирует жила. Кусает. Свинья рвется, визжит. Крыса висит у неё на шее. Я бросаюсь с другой стороны. Она бьет копытом, брыкается. Я прыгаю ей на спину и вонзаю зубы прямо за ухом. Она сбрасывает нас. Мы нападаем с разных сторон. Окровавленная свинья, визжа, мечется внутри загородки. Я прыгаю и вцепляюсь ей в горло. Перегрызаю артерию. Свинья падает. Запах крови разносится далеко. Вокруг визжат от ужаса поросята. Сбегаются другие крысы. Сначала мы пытаемся прогнать их, но их становится все больше. Поросенок ещё дергает копытцами и похрюкивает. Вдруг зажигается свет. Свиньи визжат все громче. Приближаются люди. Я возвращаюсь. В подвале слышу доносящийся из кладовки лай — яростный, остервенелый, злой. Недавно на улице собака загнала меня в сточный колодец. Если бы я, рискуя жизнью, не прыгнул вниз сквозь решетку, она переломила бы мне позвоночник Лай раздражает, беспокоит, напоминает о той погоне. Рядом с молодой самкой вертится чужой самец. Я хочу прогнать его, но он уже прочно обосновался в кресле и не уступает. И я отправляюсь в старое гнездо, где меня ждет старая самка-мать. У неё как раз течка. За время моего отсутствия в пекарне и в подвалах многое изменилось. Кладовку заново покрасили, заменили подгнившую дверную коробку и заделали все щели. Дверь, ведущая из пекарни на лестницу, под которой я раньше свободно протискивался, укрепили дополнительной планкой и обили жестью. Зацементировали все отверстия в стенах пекарни и кладовки, в том числе и щель за электросчетчиком. Посуду, кадки, противни и решетки отодвинули от стен, так что пробежать незамеченным уже не удастся. Крутится починенный вентилятор, блокируя последний вход в пекарню. В нескольких местах я нашел расставленные недавно ловушки. На помойке и в подвале рассыпано отравленное зерно. Молодые крысята, воспользовавшись невниманием самки-матери, вылезли из норы и наелись его в первый же день. В нескольких местах я натыкаюсь на их окоченевшие трупики. Вскоре ловушкой убило молодого самца, пытавшегося занять мое место в старом кресле. Больше всего меня беспокоит то, что в подвале стали запирать на ночь старого кота, который до сих пор отлеживался на балконе. Разозленный, он бродит по подвалу и отчаянно мяукает. Под утро он ловит крысу, залезшую в подвал с улицы через приоткрытое окно. Утром пойманная крыса со сломанным позвоночником и выбитым глазом была ещё жива. Люди бросили её в бак с водой. Кот учуял наше присутствие. Он долго караулил у пожарного крана и пытался просунуть лапу в нору. Он также обнаружил устроившуюся в кресле молодую самку и её крысят, но ему не удалось добраться до них. Он только сбросил несколько банок и поранил себе лапы об осколки стекла. Люди часто приходили в подвал, жестикулировали, показывали дырки и щели в стенах. Я предчувствовал опасность, чувствовал приближающуюся катастрофу. Люди затыкали все дыры, трещины, все расщелины в окружающих двор стенах. Я убедился, что они делают то же самое во всех прилегающих к пекарне постройках, а также в домах по другую сторону улицы. Их всегда сопровождала собака с длинной острой мордой, вечно вынюхивающая и тявкающая у каждого следа. Я сижу в старом кресле с принесенным с помойки куском жилистого мяса. Лай собаки и свист втягиваемого носом воздуха вызывают страх у молодой самки. Она хватает малышей зубами, наползает на них всем телом, прикрывает их. Я выскакиваю из кресла и по самой верхней полке добираюсь до жестяного конуса, под которым загорается лампочка. Входят люди. Собака тащит их прямо к креслу. Я распластываюсь на греющейся снизу металлической тарелке. Люди снимают банки, отодвигают полки и доски. Они берут кресло и выносят его в коридор. Разъяренная собака сует свою морду между пружинами. Короткая борьба, отчаянный вой, пронзительный писк. Молодая самка пытается бежать, держа во рту безволосого малыша. Собака хватает её, тормошит, поднимает вверх. Люди гладят её. Они вытряхивают из кресла безволосое, пищащее крысиное потомство и растаптывают его своими каблуками. Кресло выносят на помойку. На металлической тарелке, под которой горит лампочка, становится все жарче. Ее поверхность обжигает лапки и брюхо. Я спрыгиваю и по полкам добираюсь до окна, ведущего на ярко освещенную улицу, полную машин. Вдоль стены я бегу к сточной канаве. Человек вдруг неожиданно дергается, кричит, показывает рукой. Я протискиваюсь сквозь зарешеченное отверстие сливного колодца. В глубине шумит поблескивающий поток. Я неуверенно пытаюсь удержаться на вогнутой поверхности трубы. Теряю равновесие. Прыгаю. Я возвращаюсь. Осторожно проскальзываю в подвал. Кота нет — это я нюхом чую. Кресло, полки и старая мебель отодвинуты от стен. Дыры зацементированы. Я прохожу в ту часть подвала, где находится гнездо самки-матери. Здесь тоже все стены оголены. Уголь переброшен на середину помещения. Я ищу отверстие под пожарным краном. Его нет. Стена мокрая, холодная, гладкая. Я обхожу весь подвал, проверяю каждый угол. Но ведь отверстие находилось там, за корпусом крана. Я возвращаюсь, сажусь у стены. Я вслушиваюсь в каждый шорох, доносящийся из-за толстого слоя цемента. Через некоторое время как будто откуда-то издалека слышу тихое шуршание. Самка-мать тщетно старается выбраться, прогрызть стену. Замурованная в лишенном другого выхода помещении, испуганная, предчувствующая смерть, она будет так грызть до последней минуты своей жизни. В норе остались ещё три подросших крысенка. Самка-мать всех их убьет от голода, от жажды, от бессилия. Она будет пить их кровь, есть их мясо. Но этого ей хватит ненадолго. За это время она успеет прогрызть не больше чем полкирпича, даже если будет грызть все время в одном месте. Доносящийся скрежет зубов о цементную и кирпичную поверхность будет становиться все слабее — до тех пор, пока не затихнет совсем. Я кружу вокруг пекарни, прихожу в мертвые подвалы, касаюсь вибриссами зацементированных отверстий. За стеной царит тишина, глубокая тишина. Еще недавно я вслушивался в постепенно слабеющий скрежет зубов о стену. Я даже начал грызть с противоположной стороны, за краном, в том месте, где находился вход в гнездо. Скорее всего, это пробудило надежду в самке-матери, потому что тогда доносящееся из-за стены эхо стало сильнее и быстрее. Меня спугнул кот, и я вернулся лишь на следующую ночь… Звуки с той стороны ослабли, самка-мать выбивалась из сил, а её резцы стерлись до самых десен. Я начал грызть, но безуспешно. Мои зубы лишь слегка поцарапали цементную поверхность. Я грызу, хотя с той стороны уже не доносится ни единого звука. Я вгрызаюсь в стену, двигаю челюстями до острой боли в спиленных, стертых резцах. Я чувствую вкус своей крови, стекающей прямо мне в горло. Царапина на свежей цементной поверхности почти не увеличивается. Приходят люди, и я убегаю через окно прямо на залитую солнцем, враждебную улицу. Я поселился в каналах. Здесь было безопасно, а во всех постройках на улице люди теперь вели войну с крысами. Даже сюда, глубоко под землю, иногда доносились раздражающие глаза и ноздри запахи. Я нашел одинокую, слепую на один глаз самку и поселился в её гнезде. Я вслушиваюсь в шум бурного потока стекающих нечистот — он заглушает все иные звуки. Пронзительный крысиный писк пробивается сквозь это монотонное журчание. Я постепенно привыкаю к нему — шепот воды обладает усыпляющими свойствами. Но почему я все возвращаюсь и возвращаюсь к зацементированной стене подвала? Почему она вспоминается мне, как только я закрываю глаза? Почему я все кружу поблизости от пекарни? Я крадусь от ворот к воротам, пробираюсь из подвала в подвал, от одной тени к другой. Серый, с выпуклой спиной, на пружинистых лапах, с длинным голым хвостом, я перебегаю через улицу, внимательно ловя каждый малейший шорох, шелест, движение. Везде, в любом месте может затаиться враг. Везде, в любую минуту караулит смерть. Жизнь научила меня бояться, а сам я научился грызть, грызть и давить, грызть и убивать. Ощущение угрозы неистребимо. Она присутствует постоянно. Она везде, со всех сторон. Как некогда старый самец, так теперь и я рыскаю по дворам, пристаням, железнодорожным погрузочным платформам, складам. Я бываю везде, откуда можно вырваться, покинуть город, пуститься в странствия. Я живу в городе, который все сильнее ненавижу, в городе, который окружил меня, заточил в себе, в городе, где я родился, вырос, возмужал. Одноглазая самка ждет потомства. Ее раздувшееся брюхо и набухшие соски выделяют запах приближающегося материнства. Мы теперь тащим в гнездо все, чем можно утеплить его, собираем запасы еды, в основном вылавливая её из густого потока нечистот. Одноглазая никогда не покидает каналов. Она боится выходить на поверхность, где когда-то уже лишилась глаза. Ее жизнь замыкается в небольшом подземном кругу, которого она никогда не покидает. Границы этой территории четко определены: несколько соединяющихся друг с другом подземных ручьев, впадающих в большой шумящий поток. В этом месте одноглазая останавливается и поворачивает назад. Она отступает также и перед падающим сверху слабым светом, пробуждающим в ней страх и недоверие. Постоянно усиливающаяся жажда странствий толкает меня наверх. Она становится неотвязной, насущной потребностью. Выбраться, покинуть город, бежать. Самка рожает. Слепые крысята вдруг начинают пищать. Они копошатся вокруг её брюха, с трудом поднимают головки, ищут твердую поверхность, на которой удобнее вставать на ещё неуклюжие лапки. Я приношу еду. Одноглазая позволяет мне входить в гнездо, касаться малышей, обнюхивать их. Льют осенние ливни. Вода в каналах поднимается. Одноглазая перетаскивает малышей в другое место, повыше. Я рыскаю по дворам и улицам в поисках способа и путей, какими можно побыстрее покинуть город. Даже пыль и грязь от колес машин начинают раздражать, толкают к новым поискам. Машины опасны, в путешествии пришлось бы находиться слишком близко от людей, которые способны в любой момент обнаружить меня. Я попытался: проехал на грузовике с фруктами от погрузочной платформы до самого рынка в другом районе города. Испугавшись страшного шума, я юркнул между прилавками. Люди чуть не забили меня метлами. Раздраженный этим происшествием, я возвращаюсь в гнездо. Гнезда нет. Нору залило водой. По следам одноглазой я иду сначала вдоль стены, а потом наверх. Слышу попискивание. Но гнездо пахнет иначе, по-другому, оно пахнет другой семьей. Одноглазая и крысята ещё не успели наполнить его своим запахом. Их обмытая водой шкура пропиталась резкой, враждебной вонью. Период течки у одноглазой кончился — чужая, незнакомая крыса. Она отирается об меня, втискивается мне под брюхо. Малыши пищат, лезут ко мне. Я хватаю зубами ближайшего из них и разрываю его пополам. Одноглазая вылезает из-под меня и прикрывает собой крысят. Одного она держит в зубах, намереваясь перетащить его в другое место. Я вонзаю зубы ей в горло — раз, другой, третий. Она пытается укусить меня. Ослабев, падает на бок, конвульсивно дергая лапками. Я загрызаю всех крысят, а нескольких наполовину съедаю. Я покидаю гнездо. Под стеной уже ждут крысы, почуявшие запах свежей крови. Я оставил город. Оставил позади теплые подвалы пекарни, сладкие кладовки, полные вкусных отбросов помойки, лабиринты нор и каналов. Я оставил замурованное гнездо, разглаженную мертвую стену, крыс, людей, расставленные ловушки и разбросанную отраву. Я оставил пустое кресло, в котором задержался лишь запах молодой самки, оставил протоптанные крысиные тропы, следы зубов на деревянных ящиках, путешествия на реку и в хлев, пути, пройденные вместе со старым самцом. Я оставил покусанную, умирающую одноглазую самку и её растерзанных крысят. Я отправляюсь тем путем, который когда-то прошел он, иду его дорогой. За стенами вагона шумит ветер, а стук колес убаюкивает, погружает в сон. Среди наполненных зерном мешков уютно, тихо, мягко. Поезд везет меня в далекий незнакомый город, о котором я ничего не знаю, но предчувствую, что он существует — иначе откуда прибыл и куда уехал старый самец, чей запах нашептывал мне об иных, далеких местах? Я много раз приходил на погрузочную платформу, откуда стрелы подъемных кранов поднимали грузы мешков и ящиков. Я искал запах, что напомнил бы мне запах старого самца. Прежние узы больше не связывали меня с городом, и я чувствовал, что могу его покинуть. Я должен был уйти, потому что все, бывшее в этом городе моим, исчезло — все это разрушено, стерто, зацементировано. Я познал жажду странствий, ощутил потребность пуститься в скитания. Я быстро пробегал по улицам, как будто спасался бегством от опасного преследователя. Я бросался на других крыс, которые нередко были сильнее и крупнее меня, но они были спокойные, ленивые, засидевшиеся на одном месте. Я хотел как можно скорее покинуть город. В лихорадке, почти больной, нервный, я часто выходил из темной глубины щелей и каналов и появлялся на поверхности, среди людей. Они кричали, бросали в меня камнями, били палками, топтали. Тогда я убегал. Я заставал их врасплох, пугал, дразнил, и, наверное, поэтому им не удалось меня убить, хотя их удары лишь чудом не задевали меня. Я спрятался под лавкой в трамвае. Меня прогнала собака, вошедшая вместе с одним из пассажиров. Люди кричали, собака лаяла, трамвай остановился. Я выпрыгнул прямо на капот ехавшего мимо автомобиля. Помню лицо человека за стеклом, резко дернувшего руль. Скрежет металла, звон сыплющегося стекла. Машина врезалась в ехавший рядом грузовик. В суматохе я прыгнул в маленькое, низко расположенное окно гладильной прямо на стопку свеженакрахмаленного белья. Кругом крик, люди бросают в меня полотенцами. Я пробегаю под дверью в соседний захламленный подвал, а оттуда вдоль труб добираюсь до каналов. В полусне, вслушиваясь в ритмичный стук колес, я вспоминаю все эти события. Они окружают меня, наплывают друг на друга, переплетаются, складываясь в странную мозаику памяти. Мне начинает казаться, что я попал в движущийся туннель спиральной формы, по которому я мечусь в попытках выбраться наружу. Но у этого туннеля просто нет конца, как нет и начала — я оказался в нем так неожиданно, ниоткуда. Я и двигаюсь теперь иначе, чем раньше. Лапки и коготки мне больше не нужны. Ведь я же порхаю, лечу сквозь собственные переживания, сквозь события, которые мне запомнились, лечу внутри огромного туннеля. Вдруг я просыпаюсь. Чужая крыса, самка в период течки, изгибается передо мной, подставляет свой набрякший орган, пищит. Меня охватывает возбуждение. Через некоторое время мы, удовлетворенные, ложимся рядом друг с другом. Самка заползает мне под голову, втискивается под брюхо. Нижней челюстью я чувствую её пушистую, теплую спину. Поезд останавливается и стоит. Мы отправляемся на поиски воды и более разнообразной еды, потому что питаться все время одним и тем же зерном, которым наполнены мешки в вагоне, нам порядком надоело. Мы обследуем близлежащую местность. Во время каждой из таких прогулок надо быть очень внимательным, чтобы вернуться до отхода поезда. Я замечаю, что крысы вокруг нас меняются: одни остаются на станциях, которые мы проезжаем, а их место занимают другие. На стоянке в наш вагон забрался большой черный самец и сразу же яростно кинулся на меня в атаку. Он долго гонялся за мной по вагону, явно стремясь перегрызть мне горло. Моя новая самка, занятая поиском блох в своей густой шерсти, равнодушно поглядывала на наши гонки. Поезд трогается. Черный самец прекращает преследование. Он подбегает к мешку и принимается есть зерно. Спрятавшись на дне вагона, я забываю об опасности и засыпаю, убаюканный ритмичным стуком. Вдруг чувствую резкую боль в шее — черная крыса наваливается на меня всем телом. Я разрываю его маленькое безволосое ухо. Он разъяренно пищит. Мы бросаемся друг на друга. Он старше, сильнее и опытнее в драках с другими крысами. Мы стоим друг против друга, опираясь на хвосты, фыркаем, попискиваем, скалим зубы. Его крупные, на редкость острые резцы оставили кровавый след у меня на загривке. Если бы он попал в самый центр, между ушами, он мог сломать мне позвоночник. Мы с ненавистью глядим друг на друга, опасаясь неожиданного смертельного удара. Он прыгает, метит мне в шею, переворачивает на спину. Я выворачиваюсь, изгибаю спину, зубы вонзаются в шерсть. Единственный шанс спастись — бегство. Я взлетаю на самый верх большой груды мешков. Чувствую, что он вот-вот меня догонит. Я поворачиваюсь и принимаю боевую стойку, готовый перейти в нападение. Он останавливается, моя смелость его дезориентировала. Я отталкиваюсь от сплетения стальных тросов, связывающих мешки, и прыгаю вверх — в отверстие, сквозь которое в вагон со свистом врывается ветер. Струя воздуха отбрасывает меня в центр. Я прижимаюсь к вращающимся лопастям. Тяжесть моего тела заставляет их замедлить вращение и наконец совсем остановиться. И вот я уже снаружи — на крыше вагона. Убежденный в том, что мой преследователь не решится на дальнейшее преследование, я прижимаюсь брюхом к покрытой рубероидом поверхности. Здесь, на открытой поверхности, под ярким дневным светом, я чувствую себя в опасности. Распластавшись, с трудом сохраняю равновесие. Вдруг появляется черный самец. Как он сюда попал? Выбрался через вентилятор или нашел какой-то другой выход? Его зубы клацают в воздухе. Я успел отскочить в сторону и теперь сползаю все ниже по покатой крыше. Черная крыса смотрит на меня сверху. Он не атакует. Я перестал быть для него опасен. Я сползаю, скатываюсь, ветер срывает меня с поезда и бросает рядом с гудящими рельсами. Я бегу вдоль путей за шумом уходящего вдаль поезда. Наступила ночь, и на небе висит сверкающий диск луны. Меня овевает холодный ветер. Я устал перепрыгивать через железнодорожные шпалы. Мелкие острые камни больно ранят лапы. Я забираюсь на рельс — здесь дорога удобная и достаточно Широкая. Но вскоре я снова соскакиваю с рельса — от холодного металла даже брюхо замерзает. Я нахожусь на широком, открытом пространстве, оно волнует своими необъятными размерами. В этих условиях любая встреча с совой, котом или собакой смертельно опасна. Нарастает шум — с противоположной стороны приближается поезд. Он быстро проезжает мимо меня. Спрятавшись за большим белым камнем, я смотрю на светящиеся квадраты его окон. Они быстро удаляются. Я иду дальше. Прохожу мост, потом туннель. Становится все холоднее. Луну закрывают плотные, темные облака. Падает снег — первый снег в моей жизни. Я должен добраться до станции, залезть в вагон, продолжить путешествие. Я поедаю колбасные шкурки, выброшенные вместе с промасленной бумагой. Я иду вперед. Скоро кончится ночь, и тогда мне придется отказаться от дальнейшего продвижения вдоль рельсов. Над путями пролетают птицы. Я изо всех сил прижимаюсь к покрытому мокрым снегом рельсу. Вдруг слышу сопение собаки — она идет по моему следу. Я прыгаю в сторону, в канаву. Собака тявкает, бросается за мной и своим весом проламывает тонкую корку льда, по которой я благополучно перебежал на другую сторону. Пока скулящий разозленный пес выкарабкивается на берег, я бегу в сторону темнеющего на фоне неба стога. Я уже подбегаю к нему, когда за спиной вновь слышится лай идущей по следу собаки. Из последних сил я втискиваюсь в пахучее густое сено. Я охочусь на мышей, спрятавшихся в стогу от зимних морозов. Меня спугивает ласка — длинное белое создание с маленькими и острыми зубами. Утопая в пушистом снегу, я добираюсь до близлежащих построек. В огромном овине тепло, уютно и тихо. До сих пор я не встречал здесь крыс. Ночью из овина я перебираюсь на скотный двор и здесь замечаю следы самки. Я нахожу её нору. Она сидит, ощетинившись, обеспокоенная моим появлением. Она одинока — остальных крыс спугнули или перебили люди. Под полами конюшни, хлева, курятника, дома я перебираюсь из норы в нору. На чердаке нахожу заржавевшие крысоловки. Разбросанная везде старая отрава свидетельствует о долгой и упорной войне. Я решаю перезимовать на этой затерявшейся среди сугробов ферме. Самка поначалу принимает меня недоверчиво, но вскоре начинает относиться ко мне более благосклонно. Я занимаю удобное теплое гнездо в фундаменте дома. Отсюда в разные стороны ведут удобные коридоры — в подвал, где стоят бочки с квашеной капустой и огурцами и банки с разнообразной едой, в прилегающий к дому курятник, на кухню, откуда доносятся вкусные запахи, во двор. Последняя нора выходит на поверхность далеко — рядом с сараем, где хранят инструменты. Я все время настороже: ведь я же на чужой, неизвестной мне территории. Все постройки во дворе и почти весь дом — деревянные. Я прогрызаю и прокапываю проходы в разные помещения. Собака почуяла мое присутствие, кот тоже. Собака лаяла, когда я пробирался сквозь сугробы в сторону дома. Она и теперь гавкает, стоит мне пройти мимо её будки. Кот выследил меня и пытался напасть. Я избежал сражения, юркнув в первую попавшуюся нору. Вскоре мы с ним встретились с глазу на глаз в углу овина, где мне уже некуда было бежать, и он с шипением бросился на меня. Я встал на задние лапы и принял оборонительную стойку. Кот остановился, пораженный моей величиной и смелостью. И тогда я сам бросился на него, кусая в уши, нос и шею. Он когтем проехал мне по спине, пытается поймать за хвост. Когда он открывает морду, я вцепляюсь зубами в его нижнюю челюсть. Он выпускает меня из своих когтей и, перепуганный, убегает. Окровавленный, с перебитой лапой, разодранной спиной и сломанным хвостом, я возвращаюсь в гнездо. Болею. Когда я рядом, кот выгибает спину дугой, мяукает, его шерсть встает дыбом. Он боится, я вижу его страх. Теперь я уже не удираю. Я чувствую свою силу и часто пробегаю прямо перед его носом. Несколько раз, если людей нет поблизости, я прогоняю кота из-под печи, рядом с которой он любит вылеживаться. Он ненавидит меня, скалит зубы, фыркает. Люди довольно долго не замечают моего присутствия, не расставляют ловушек, не сыплют ядовитого зерна, не разбрасывают отравленных лакомств. Самка рожает. В глубоко укрытом гнезде маленькие крысята быстро подрастают. Здесь тепло, только из коридоров иногда доносятся неприятные дуновения холодного воздуха. Я тащу в гнездо перья, солому, сено и даже кусочки дерева. Мое любопытство вызывает стоящий в комнате огромный шкаф. Когда люди уходят из дома, я тут же кидаюсь грызть его. Пробираюсь внутрь. Светлые стопки белья как нельзя лучше подходят для моих целей. Я выгрызаю куски полотна и несу их в гнездо. Я кружу от шкафа в гнездо и обратно. В шкафу я также вырываю куски шерсти из висящей там одежды. Начинается охота на крыс. Люди заколачивают отверстие в шкафу, расставляют ловушки, раскладывают отравленные куриные и рыбьи головы, яйца, хлеб, зерно. Толпами гибнут мыши. Наевшись отравы, подыхает кот. Маленькие крысята пускаются в первые в своей жизни путешествия. Несколько крысят погибают, остальные выживают. Вскоре они начнут вить свои гнезда. На смену долгим морозам и снегопадам, когда ферму окружали высокие сугробы, приходят более теплые дни. Мы — взрослые крысы,— как самка, так и я, не трогаем отравленных лакомств. Мы легко распознаем их и метим нашими испражнениями. В курятнике, в хлеву, в конюшне, в кладовках полно еды. Я хвостом вытаскиваю снесенные курами яйца, подъедаю насыпанный лошадям овес, прокрадываюсь в кладовку, где лежат куски окорока, сыры и колбасы, мешки с мукой, крупами и сахаром. Снега тают, ветер становится теплее, начинает пригревать солнце. Следующие поколения крысят покидают нору. Оставшиеся в живых самки из первого помета уже ждут собственного потомства. Вместе с молодой самкой я загрызаю всех цыплят — маленькие пушистые комочки, которые люди выпустили в курятник. В гнездо доносятся голоса людей — нервные, резкие, булькающие. Скоро придет пора покинуть этот дом, вновь пуститься в скитания, в путешествие к неведомому городу, о котором я знаю лишь то, что он существует — полный темных каналов и подвалов. Люди затыкают норы толстыми деревянными кольями, заливают их смолой. Но нам, крысам, ничего не стоит прокопать новый ход в глине или прогрызть дыру в подгнивших досках. У каждого из гнезд есть несколько выходов и туннелей, ведущих в соседние норы. Ночью меня будит жажда странствий. Я покидаю теплое гнездо, где подрастает очередной выводок маленьких крысят, и через мокрое поле бегу к железнодорожным путям. Под утро я добрался до того места, где железнодорожные пути расходятся и дальше идут параллельно. Рядом проезжают поезда. Станция совсем близко. Я утоляю жажду водой из канавы и ищу подходящий поезд. За время путешествия по путям я ни разу не встречал крыс. Для местных сейчас ещё слишком холодно — они предпочитают пока не покидать теплых построек. Запах пересыпаемого зерна. Я приближаюсь и втискиваюсь между шумящими жестяными трубами. По бетонному полу одни крысы тащат и подталкивают другую, которая лежит брюхом кверху. На её брюхе, в углублении между растопыренными лапками, лежит большая горка зерна. Крыса маневрирует спиной так, чтобы зерна не падали. Остальные аккуратно поддерживают её за лапки и хвост, так чтобы не поранить шкуру, и придерживают с боков. Они тащат её в нору, где копят запасы еды. Шерсть на спинах всех крыс вытерлась от регулярного трения. Они принюхиваются к моему запаху и гневно пищат. Лежащая на спине крыса стряхивает с себя зерно и бежит ко мне. Мой поезд стоит рядом с высокой платформой, и это облегчает возможность проникнуть внутрь. Толпа людей пугает меня, хочется удрать подальше, найти иной путь. Но я остаюсь. Я влезаю снизу по канализационной трубе и прячусь за резервуаром с водой в туалете. Потом сквозь неплотно закрытую дверь пробираюсь в купе. Притаившись среди отопительных труб под широким, обитым сукном сиденьем, я наблюдаю за движениями людских ног. Никогда раньше я не бывал настолько близко к людям, не слышал так близко их голосов. Покачивание поезда усыпляет, и я, прижавшись к теплым трубам, наполовину сплю, наполовину бодрствую. Меня переполняют воспоминания и ассоциации. Жаркая вагонная атмосфера располагает к состоянию полуоцепенения. Я искал город. Искал и боялся, как всегда боишься неизвестного, незнакомого, сомнительного, нового. Поезд останавливается, пассажиры выходят, входят другие — они приносят с собой запах дождя и уличной грязи. Мы проезжаем чужие места, но это не то, к чему я стремлюсь. Я хочу доехать до того города, запах которого разыскивал старый самец. Может, там я его встречу? Этот запах не задержался в моих ноздрях, и я никогда не смогу быть уверен в том, что действительно нашел наконец именно тот город, который искал. Я всегда смогу узнать этот запах, распознаю его среди всех других, найду город, куда он так хотел вернуться. Может, он бежал отсюда, а потом убедился, что нигде больше не сможет избавиться от беспокойства, страха, чувства опасности. Он заразил меня своей хищностью, жаждой странствий, беспокойными снами. Я нигде не задерживаюсь надолго, перемещаюсь с места на место, ищу. Люди приоткрывают окно, и в купе врывается влажный холодный ветер. Он подсказывает: где-то рядом большая вода. Я просыпаюсь, втягиваю воздух поглубже в ноздри. Цель уже близко. Ритмичный стук колес обрывается. Поезд проходит одну стрелку, другую, потом ещё и еще. Люди собирают вещи, застегивают сумки и чемоданы. Станция. Поезд останавливается, и люди выходят из купе. Последний из выходящих плотно закрывает раздвижную дверь. Я жду, пока звуки движения в коридоре не утихнут. Я заперт. Вскакиваю на сиденье, оттуда — на оконную раму. Нигде нет ни малейшей щели. Я мечусь по купе, яростно грызу и царапаю дверь. Я добрался до города, неясные контуры которого вижу из окна, но никак не могу вылезти из этой захлопнутой коробки. Крыса бегает по тесному помещению, взбирается на полки, проверяет все углы и закоулки, пищит, не замечая, что поезд тронулся и едет дальше. Он останавливается на боковых путях. Я бьюсь головой о стены и стекла, пробую грызть то тут, то там, пытаясь выбраться. Под утро, когда в окно начинают падать первые солнечные лучи, уборщица раздвигает двери. Я проскакиваю прямо у неё под ногами. Она кричит и колотит по полу щеткой на длинной ручке. Дверь вагона открыта, и я выпрыгиваю прямо в висящий над землей белый туман. Под конец жаркого дня, когда я перебегаю через двор на задах какого-то ресторана, прямо рядом с моей головой пролетает камень, отскакивает от ограждающей помойку кирпичной кладки и падает в кучу жестяных банок из-под консервов. Громкое эхо разносится по всему колодцу двора. Оно гонится за мной по подвалу, заставленному булькающими бутылями с вином, и отражается от гладких стен и стеклянных поверхностей. Я прохожу прохладный подвал и по длинному туннелю добираюсь до вентиляционной трубы, соединяющей подвал с кухней. В трубе ужасно жарко, а теплый воздух из кухни несет с собой ошеломляющие, разжигающие чувство голода ароматы. По отвесной неоштукатуренной стенке я взбираюсь вверх и сквозь отверстие между растрескавшимися кирпичами проникаю в другой проход. Теперь я спускаюсь вниз. Во время всего этого путешествия, проходящего в почти полной темноте, я руководствуюсь лишь движениями вибриссов, нюхом и ощущением твердой поверхности под ногами. Лапы тонут в слое пепла — я в котельной, откуда горячая вода расходится по трубам по всему зданию. Уже близко. Большинство домов здесь с многоэтажными подвалами, причем в самые глубокие, забытые и замурованные люди давным-давно не заглядывали. Они принадлежат только нам — крысам. Мы чувствуем себя здесь в безопасности, нас не преследуют, не прогоняют, здесь нет ловушек и отравы. Даже коты избегают этих подземелий, опасаясь нашего превосходства. Мое гнездо находится на самом нижнем уровне, в огромном кирпичном подвале, среди рассыпающейся от старости мебели. Здесь много крысиных гнезд — они устроены прямо на полу или внутри истлевших шкафов и комодов. Среди крыс, живущих в здешних подвалах, я самый крупный, самый сильный и самый быстрый. Местные крысы приняли меня, позволили обосноваться в этом незнакомом приморском городе. Из подвала, укрепленного мощными деревянными стойками, можно пробраться в соседние подземелья, в расположенные под всей старой частью города казематы, каналы. Под землей можно добраться до самого порта. Большая часть этих проходов построена людьми, многие из щелей выдолбила проточная вода, а некоторые возникли из-за осыпавшейся местами земли. Крысы связали все эти ходы сетью своих собственных туннелей и коридоров. Здесь, в глубоких подвалах, даже смена времен года не мешает ритму нашей жизни. Нам угрожает лишь вода, заливающая некоторые из подземелий во время сильных ливней. Мои самки отлично ладят друг с другом, вместе ухаживают за детьми, добывают пропитание, заботятся о безопасности. Иногда они даже путают своих крысят, и тогда дело доходит до мелких стычек и легких укусов. Когда я оказался на разбегающихся во все стороны рельсах в густом белом тумане, я был настолько поражен внезапно обрушившимся на меня резким холодом, что был уже готов забраться обратно в вагон. Но это продолжалось лишь мгновение. Пронесшийся над старым городом далекий голос корабельной сирены позвал меня за собой. Я двинулся сквозь туман через пути навстречу этим звукам — недоверчивый, взъерошенный, испуганный. Я перебрался через рельсы, долго бродил среди набитых железками огромных складов, потом перелез через высокий сетчатый забор, перебежал через улицу прямо перед носом большого автомобиля, преодолел повисший прямо над путями виадук и широкую полосу парка. Гудящая время от времени сирена помогала мне не потерять направление. Я оказался в лабиринте улочек старого города, среди высоких каменных зданий — и сразу почувствовал запах многочисленных крысиных гнезд. Это меня напугало, хотя вокруг было тихо и спокойно. Сквозь приоткрытое подвальное окно я проник в ближайший подвал и тут же наткнулся на первую местную крысу, которая с интересом обнюхала мою промокшую шерсть. Я удирал от нее, а она бежала за мной по подвалам и коридорам. Мне удалось скрыться от нее, и я остался один. Я сплю. Отдыхаю. Просыпаюсь — вокруг собрались крысы, щупают меня своими вибриссами, обнюхивают, дотрагиваются зубами. Страх отнимает силы, парализует. Я сижу среди них, в самом центре, и боюсь пошевелиться. Ситуация угнетающая. Крысы наблюдают за моим поведением, проверяют меня на прочность. Я стараюсь вести себя так, как будто мне ничего не грозит, касаюсь мордой ближайшего ко мне самца и скалю свои мощные зубы. Он отступает. Я сажусь на задние лапы, слизываю пыль с шерсти, приглаживаю волосок к волоску, ловлю блох. Крысы ждут моей реакции. Они давно уже набросились бы на меня, если бы не мое спокойствие, не мои размеры, не мои зубы. Я боюсь, нервничаю, и с каждой минутой мне все труднее сохранять спокойствие и невозмутимость. Да нет, ничего они мне не сделают. Я же заснул в крысином гнезде, и мокрая шерсть впитала в себя новый запах. Я теперь пахну так же, как здешние крысы. Самки с готовностью изгибаются, увидев меня. Только взгляни на них! Но я не чувствовал этого. Я ощущал себя чужаком. Я боялся. Раздается ужасающее рычание кота, привлеченного нашим присутствием. Он мяукает под дверью, царапает и грызет старые доски. Мы удираем в следующий подвал. Я узнаю город, путешествую. Он не похож на тот город, который я покинул. Здесь живет много крысиных семейств. Несколько раз меня прогоняют. Погоня длится недолго, крысы здесь избегают открытой борьбы. Обилие еды, которую так просто добыть, полные вкусных отходов помойки. Легкодоступные кладовки магазинов и столовых, торговые залы, склады экзотических фруктов, наполненные пшеницей и рожью элеваторы — крысы здесь без труда набивают себе желудки. Прекрасный город — город жратвы, город насыщения. Таким я запомнил его в первые дни по прибытии. Сейчас я ощущаю беспокойство, потому что даже здесь, в самых глубоких подземельях, сгущается нервная атмосфера, нарастает страх, возникают предчувствия. Отзвуки взрывов, детонация, земля дрожит, стены вибрируют — все это сначала доносится издалека, из далекого далека, но постепенно подбирается все ближе. Я сам ясно ощущаю это. Я не знаю, что все это означает и в какой мере может быть для меня опасно. Засыпая, я внимательно вслушиваюсь в эти странные, доносящиеся из глубин земли отголоски и стараюсь постичь их смысл, познать их причину. Далекое эхо перестало приближаться. Оно остановилось на месте и дальше не продвигается. Отзвуки напоминают гром, грохочущий вслед за молниями проносящихся над городом гроз. Но это все же не гром. Это нечто иное — тяжелое, гнетущее. От этих звуков дрожит земля, трясутся стены и фундаменты. Предчувствие нарастающей угрозы вызывает у крыс неожиданную реакцию. Они страдают от бессонницы, с презрением относятся к опасности, не задумываясь, нападают на более сильных зверей, часто меняют место проживания — ведут себя совсем иначе, чем в нормальной ситуации. Мое беспокойство ещё больше усиливается из-за поведения людей, которые покидают город, уезжают в панике. Многие квартиры опустели. Я пользуюсь этим, забираясь в неведомые прежде края, залитые солнечным светом, знакомлюсь с мебелью и предметами быта — с кроватями, диванами, столами, библиотеками, шкафами, комодами, стульями, шторами, занавесками, лампами. Я изучаю комнаты, кухни, ванные. Убеждаюсь в том, что в каждое из этих помещений можно проникнуть через вытяжку, а если она забрана решеткой, то через заполненное водой отверстие в унитазе — приспособление, с которым я раньше не встречался. Достаточно преодолеть тонкий слой воды и по широкой трубе спуститься вниз до ближайшего канала. Это простейшее соединение человеческих жилищ с подземным миром впоследствии не раз спасало мне жизнь. Отголоски становятся все громче. Они доносятся с окраин города. Тогда… Да, именно тогда я убедился в том, как, в сущности, хрупок и слаб мой самый главный враг — человек. Он вдруг появляется в подземелье. В руках у него лампа, бросающая по сторонам на редкость яркий, резкий свет. Он быстро продвигается вперед, замораживая своей сутулой фигурой узкий проход коридора, служившего привычной дорогой множеству крыс. На голове у него шлем, отражающий свет его фонаря. Встревоженные и раздраженные крысы пробегают мимо него, проскальзывая между ногами, задевая за шлем и руки. Человек идет все быстрее. И вдруг раздается писк раздавленной крысы. Подземный коридор ведет в расположенный ниже всех остальных подвал, о котором люди давно забыли, замуровав вход в него. Осталась лишь лестница, заканчивающаяся глухой кирпичной кладкой. Для нас — крыс — отсюда много выходов, но для человека они недоступны. В подвале много крыс, и неожиданное появление человека вызывает замешательство. Он останавливается, освещая подвал, замечает вход на лестницу и идет туда. Мы бросаемся на него, атакуем. Он подбегает к лестнице, освещает фонарем стену и, заметив замурованный прямоугольник, решает отступать тем же путем, каким попал сюда. Он сбрасывает с себя нескольких крыс. Одну из них он изо всех сил швыряет об стену, другой сворачивает шею. Он слепит нас светом фонаря, приближается к двери, но вдруг спотыкается и давит совсем ещё маленького, слепого крысенка. Разъяренная самка прыгает и вцепляется ему прямо в лицо. Он выпускает из рук фонарь, лучи которого падают теперь прямо вверх, очерчивая яркий круг на сводчатом потолке подвала. Я бросаюсь на него, кусаю, разрываю сукно, кожу, тело. Он сражается, убивает, давит. Я изо всех сил кусаю его сзади в шею, втискиваюсь под металлический шлем. Другие крысы следуют моему примеру. Шлем падает на пол. Человек опускается на колени, тянет руку за фонарем, но не может до него дотянуться. Кровь заливает ему глаза, лицо, руки. Он стоит на коленях, покрытый серой массой крыс. Он кричит, извивается, что-то бормочет. Одна крыса влезает ему прямо в рот, человек перекусывает её зубами, выплевывает, хрипит, замолкает, падает на спину. Со всех сторон к нему сбегаются крысы. Беспокойство нарастает. Менее стойкие крысы покидают старый город, переселяются, но спокойных мест нет нигде. По всему городу слышны все усиливающиеся отзвуки. Иногда они утихают, замолкают, но возвращаются снова — ещё более сильные и пугающие. В редкие периоды затишья крысы успокаиваются, тешат себя иллюзиями, что все наконец вернулось на круги своя. Не хватает еды, недостает всего, к чему живущие в этом городе крысы успели привыкнуть,— рыбы, мяса, зерна, фруктов, отбросов. Большая часть кладовок опустела, с огромного рынка исчезли пахучие пласты солонины, мешки с крупами, горохом, фасолью, горы фруктов — теперь прилавки пусты. Все эти перемены произошли слишком быстро, даже непонятно когда. Опустели и кухни и кладовки в оставленных открытыми квартирах. Оставив всю мебель и пожитки, люди, уходя, забрали с собой всю еду. На помойках крысы давно уже съели все, что можно было съесть. Начались ссоры, скандалы, борьба. Побежденную, упавшую в драке крысу немедленно пожирают прямо на месте. Теперь к чужакам относятся нетерпимо — их разыскивают, преследуют, убивают. Все чаще повторяются случаи съедения матерями собственного потомства. Однажды ночью грохот перемещается прямо на окраину старого города. Он постепенно приближается, ползет к старым постройкам, накрывает их. Ветер приносит с собой тучи едкого дыма. Крысы прячутся в самых глубоких подвалах и норах. Пожар. Старый город горит, дома рассыпаются, стены дрожат, потолки трескаются. Дым, чад, вонь проникают в глубокие подземелья. Вместе с толпой крыс я покидаю ставшие опасными подвалы. Изо всех подворотен, подъездов, подвалов, подземелий выходят крысы — ошеломленные, перепуганные, растерянные, полуживые, обезумевшие. Ветер срывает с домов горящие крыши, сыплет искрами. Ошалевшие крысы несутся вперед, с каждой минутой их становится все больше и больше. Подальше от огня, от дыма, от пожара. Обожженные, израненные, ослепшие, они спасаются бегством из горящего города. Первые ряды, в которых бегу и я, добрались до окружающего старый город рва с водой. Он весь заполнен плывущими к другому берегу крысами. Многие тонут, другие бегут по спинам и головам плывущих. Противоположный откос приближается, я выскакиваю на крутой берег. Здесь тоже горят дома, взрывы засыпают нас огнем, кусками штукатурки и кирпичей, осколками, пылью. Люди, увидев нас, удирают, в ужасе разбегаются кто куда, прячутся в грозящих рухнуть им на головы домах. Мы соединяемся с другими полчищами крыс, нас становится все больше и больше. И хотя многие из нас погибают, армия крыс все растет. Я вскакиваю на лежащую бочку — вокруг меня целое море крысиных спин, заполнивших улицу до самого горизонта. Мы идем вдоль портового канала, к морю, где до сих пор все было спокойно. Всю ночь, всю долгую ночь мы идем, падая от усталости. Кругом дым, чад, гарь, пыль. С неба сыплет мелкий секущий дождь. Мы перепрыгиваем через канавы с водой, преодолеваем трясины, проходим песчаные дюны, огороды, сады. Добираемся до отдаленного района и разбегаемся по улицам в поисках укрытия. Пахнущий гарью ветер неожиданно меняет направление, и я чувствую запах моря — оно где-то рядом. Ветер дует беспрерывно. Он вызывает головную боль, простуду, бессонницу. После длительного пребывания в старом городе жизнь в порту, рядом с морем поначалу кажется очень тяжелой. Но понемногу я привыкаю к новому климату. Я узнаю резкий соленый запах моря, шум волн, осваиваюсь с близостью неизвестной мне до сих пор стихии. Я поселился в невысоком кирпичном доме с неглубоко выкопанными подвалами и крытой черепицей покатой крышей. Сильный ветер часто срывает куски черепицы и сбрасывает их на землю. Под крыльцом перед входом в дом я обнаружил точно такой же пожарный кран, как тот, который был в моем родном городе. Поэтому именно здесь, под лестницей, я и устроил свое гнездо. Здесь слышен каждый шаг людей, но к этим звукам я скоро привык и они перестали меня беспокоить. Конечно же, из моего укрытия есть несколько запасных выходов. Оно соединяется и с соседним подвалом, и с вытяжкой печной трубы — это позволяет мне путешествовать по всем квартирам дома. Но самый интересный ход ведет в подпол ближайшей к крыльцу квартиры на первом этаже — здесь я могу спокойно вслушиваться в издаваемые людьми звуки и вдыхать кухонные ароматы. Вскоре я обнаружил проходы, ведущие в подполья других квартир, расположенных в соседних домах. По вентиляционным трубам я без труда забираюсь на второй этаж и на чердак, где тоже живут люди. Кирпичный дом стоит на спокойной, тихой улице. Сзади, со стороны двора растет несколько фруктовых деревьев и кустов. Этот небольшой садик окружен сараями, каморками, курятниками, будками, туалетами, ящиками, огородами, клетками с кроликами, голубятнями, пристроенными к стенам небольших соседних домов. Крысы, прибывшие сюда вместе со мной, отправились дальше. Ведь во время дождя каналы в этом районе до краев наполняются водой и жить в них невозможно. Многие крысы утонули. Другие ушли вдоль берега моря — искать более благоприятные для жизни места. Часть разместилась в подвалах и подполах соседних домов, в портовых постройках, в складах, элеваторах, под мостами, на берегах каналов и дамб, построенных для защиты от наводнений. Я быстро понял, что через этот район проходит основной канал, связывающий море с внутренней частью города — с доками, причалами и складами. Корабли оповещают о своем прибытии протяжным воем сирен. Уже тогда я начал задумываться о продолжении путешествия, ведь мой новый дом находился так близко от проплывавших мимо судов. Я часто наведывался в порт, прохаживался по каменным причалам и смотрел сверху на покрытую толстым слоем масел воду, в которой отражался лунный свет. Достаточно перейти через двор, пересечь параллельную соседнюю улицу и тянущуюся за ней полосу построек, затем перепрыгнуть несколько пар рельсов — и уже начинаются длинные причалы и набережные, тянущиеся вдоль канала. Иногда я спускался по неровным ступеням совсем близко к воде — на уровень ленивых волн, и ходил по толстым бревнам, покрытым водорослями и ракушками. Я находил здесь маленьких рыбок, небольших крабов, устриц, улиток, которые вносили некоторое разнообразие в мой довольно монотонный рацион, состоявший в основном из украденного у кур и свиней корма. Потеплело, и я решил вернуться в старый город. Я начал тосковать по длинным коридорам подземелий, подвалов и каналов. Я вернулся. Город лежал в руинах. Большая часть каналов и подземелий обвалилась. Везде чувствовался запах гари. Отвратительная вонь дыма улетучивалась слишком медленно. В развалинах уже поселились первые крысы, пожирающие падаль. В руинах, в чудом не обвалившихся подвалах под завалами обломков я находил гниющие трупы людей, собак, кошек, крыс. Хищные птицы беспрестанно кружили над мертвым городом. Я вернулся в кирпичный дом в портовом районе, где чувствуется запах моря, а постоянно дующий ветер насвистывает в вентиляционных трубах чудные мелодии. Я веду обычную жизнь крысы: копаюсь в жестяных мусорных бачках, рою все новые и новые норы и проходы, ведущие к спрятанным в кладовках и на складах лакомствам. Меня ждут странствия, полные опасностей, противостояний, борьбы и поисков. Я буду уходить все дальше и дальше — чтобы все сильнее жаждать возвращения. Помню, как по ночам я подбирался поближе к кораблям и присматривался к толстым причальным канатам, якорным цепям, опущенным трапам, подъемным кранам. Я приходил туда, хотя по порту рыскали голодные собаки и свирепые коты, а над плохо освещенными причалами бесшумно кружили совы. Зачем я подвергал себя опасности погибнуть в зубах, клювах, когтях? Меня интересовали корабли. Я видел в них плавающие островки суши, на которых — так же как на поезде — можно преодолеть огромные пространства, затратив при этом не так уж много сил. В моем родном городе я часто вместе со старым самцом заходил в речной порт, где у причалов стояли баржи. Старик редко залезал на палубу — в его памяти, видимо, с кораблями были связаны какие-то неприятные воспоминания. Он также боялся парящих низко над водой огромных белых чаек. Я ещё тогда заметил, что живущие на баржах крысы ревниво охранят свою ограниченную территорию и атакуют намного злее, чем крысы из других районов моего города. Мои прогулки заканчивались рядом с кораблем. Я подходил к нему, подбирался как можно ближе, встав на задние лапки, щупал вибриссами толстые канаты и отступал, возвращался в свою безопасную нору, в мой лабиринт, коридоры и проходы которого заполняли весь длинный кирпичный дом и прилегающие к нему постройки. Я боюсь войти на корабль, боюсь оторваться от твердого каменного берега. Я не хотел этого. Я уже сжился с окружающим меня миром, привык к дому, к помойкам, к протоптанным стежкам, к голосам людей. Я уже знал каждый угол, каждую неровность в кирпичной кладке, все трещины в штукатурке, каждую щель, паутину, каждое пятно на стене. Я готовился к путешествию. Я ждал событий, которые позволят мне уплыть и оставить этот город позади. Вдоль сточных канав портовой улочки крадется серая тень. При каждом звуке она прижимается к земле, распластывается на камнях. Вдруг тень останавливается и прислушивается к доносящимся из окна звукам флейты. Я все время прихожу сюда. Дом, из которого доносятся влекущие меня звуки, находится на той же улице. Я издалека чувствую момент, когда человек начинает играть, и тут же покидаю свое гнездо. Туда приходят и другие крысы, а человек даже не знает, как много крыс слушает его. Они сбегаются со всех сторон, взбираются по водосточной трубе, залезают на крышу, втискиваются в вентиляционные проходы и форточки, влезают на деревья, прошмыгивают по карнизу на балкон, жмутся к стенам. Звуки, которые человек извлекает из длинной темной пищалки, ошеломляют, зовут, манят. Хочется оказаться как можно ближе к их источнику, добраться до того места, где они рождаются, познать их суть, прикоснуться к ним. Человек играет. На фоне ярко освещенной занавески четко вырисовывается его согбенная фигура. Он играет каждый день, когда солнце скрывается за горизонтом, а птицы готовятся ко сну. Он играет, хотя из других помещений дома, расположенных ниже, доносятся иные звуки — булькающие и лязгающие, заглушающие музыку. Как только он берется за инструмент, живущие этажом ниже люди начинают вести себя очень шумно. Я бегу, я все ближе и ближе к источнику звуков. Со всех сторон, из всех закоулков и подвалов вылезают крысы. Безлюдная улица наполняется длинными подвижными тенями. Растения под балконом, откуда доносится музыка, колышутся, как будто их шевелит ветер. Я стараюсь подобраться как можно ближе. Цепляясь за вьющийся по стене плющ, я взбираюсь на балкон и проскальзываю в комнату. С высоты книжной полки я наблюдаю за человеком: он держит у рта длинную черную трубку, которая издает преображающие меня, парализующие волю звуки. Окаменев, застыв, не дыша, я слушаю музыку. Как будто все происходит во сне, но ведь это же не сон. Человек перестает играть, отодвигает инструмент от своих губ, складывает, прячет в футляр, закрывает его. Ко мне возвращается способность двигаться, мир вокруг снова становится пугающим. Я боюсь. В каждом шорохе скрыта опасность. Музыка успокаивает, дарит ощущение полной безопасности, дает возможность оторваться от постоянной необходимости добывать пишу, стирать резцы, искать проходы, все время быть настороже, постоянно бояться нападения кота, совы, лисы или чужих крыс. Эта музыка освобождает от страха, дарит ощущение восхитительного забытья. Я, пошел бы за ней куда угодно, куда бы она ни привела меня. С того момента, как я впервые услышал её, я хочу слушать её все время, всегда. Я жду её каждый день и в те вечера, когда старый человек не берет инструмента в руки, чувствую себя больным, нервным, обеспокоенным. Другие крысы тоже в такие дни ведут себя более агрессивно — кидаются друг на друга, кусаются, мечутся по улицам, даже нападают на людей. Человек не замечает крыс, он не видит, как они собираются вокруг дома, как слушают его музыку. Улица, где он живет, ведет к порту — прямо на причал, у которого швартуются корабли. Я помню громкий крик прохожего, укушенного крысой: он в темноте наступил ей на хвост. Старик тут же перестал играть и вышел на балкон, а завороженные музыкой крысы мгновенно разбежались во все стороны. Я зарылся в бумагах под стеной и слушал оттуда булькающие звуки, которые издавали собравшиеся на улице люди. На следующий день в то же самое время старик, прежде чем достать из футляра инструмент, широко распахнул балконную дверь и поставил свой стул так, чтобы видеть все, что происходит в ясном кругу, освещенном лампой газового фонаря. Когда он начал играть, крысы, как обычно, побежали в сторону дома, на секунду останавливаясь на границе света и тьмы, а затем быстро проскакивая ярко освещенное пространство. Их становилось все больше и больше. Он наблюдал за ними — за околдованными, ошеломленными, неподвижно застывшими серыми тенями. С тех пор он всегда играл так и внимательно следил за нашим поведением. Но жители первого этажа и близлежащих домов как могли старались заглушить его музыку — включали всякие приспособления, шумели, кричали. Вечер. Я как раз взобрался по карнизу и притаился на книжной полке, откуда мне видно каждое движение пальцев музыканта на продолговатом предмете, который он прижимает к губам. Вдруг он перестает играть. С лестницы доносятся звуки тяжелых шагов. Дверь с треском распахивается настежь. Я в ужасе прижимаюсь всем телом к полке. Врываются люди. Они кричат. Вырывают инструмент, ломают его, топчут ногами. Старик пытается отобрать его у них. Короткая возня — и старик падает. Он лежит на земле, а они бьют его, пинают ногами. Они уходят так же неожиданно, как и пришли. На лестнице ещё слышен шум их шагов. Окровавленный человек лежит, скрючившись, на полу. Я быстро спрыгиваю с полки, выскальзываю на балкон и спускаюсь вниз по водосточной трубе. Он пытается собрать свой инструмент. Складывает отломанные куски, как будто надеясь, что они срастутся. Пальцами прижимает мелкие щепки. Мажет клеем, связывает тонкими проволочками. Ничего не выходит. Когда он пытается начать играть, флейта рассыпается, разлетается на кусочки. Человек кладет её на стол и ложится на кровать. Он долго лежит неподвижно. Я возвращаюсь. Человек стонет, охает, просыпается с криком. Лицо у него опухшее, в ссадинах. От ударов остались темные пятна. Проходят дни. Человек начинает вставать, выходит из дома, возвращается. Опять ложится лицом к стене, и его плечи дергаются от спазматических толчков. Когда я снова проскальзываю в его квартиру, он неподвижно лежит на кровати, а рядом на столе горят свечи. Подойди поближе. Вдоль плинтуса проберись под кровать и по свисающему вниз одеялу — такому же темному, как твоя шерсть — попытайся добраться до сложенных вместе рук лежащего человека. Обнюхай их внимательно, коснись вибриссами. Они холодные, неподвижные, неживые. Старый человек мертв. Внезапный крик сидящей рядом фигуры и резкие взмахи её рук спугивают тебя. Я удрал в открытую балконную дверь и скрылся среди высоких цветов в саду. Все время, прожитое после этого в порту, до самого путешествия, я очень остро чувствовал, как мне недостает музыки — этих звуков, которые старик извлекал из своего инструмента. Это чувство было таким же сильным, как голод или жажда, и от него совершенно невозможно избавиться — как будто я вдруг лишился какого-то исключительно важного для жизни органа или части тела. Другие крысы, которые, так же как и я, постоянно приходили сюда, теперь рыскали по окрестным каналам и подвалам — раздраженные, взъерошенные, обеспокоенные,— как будто ожидая, что вот-вот, сейчас, неожиданно они наконец услышат успокаивающие, завораживающие звуки. И я тоже ждал этих звуков, которые вдруг донесутся до канала, оторвут меня от моих крысиных странствий и заставят слушать. Ждал, хотя совсем недавно сам дотрагивался вибриссами до его мертвых рук и чувствовал в ноздрях знакомый запах смерти. И все же я ждал, бегал, кружил поблизости. Я искал другого человека с таким же инструментом. И я нашел его в нескольких кварталах от того дома. Я нашел его, но звуки, которые он извлекал из точно такой же флейты, не волновали меня, не заставляли идти за собой, не трогали, не завораживали. Напротив — их резкие тона вибрировали в ушах, лишь усиливая волнение. Чужие тона диссонировали в моем крысином мозгу с воспоминаниями о тех звуках, со вновь и вновь оживающей памятью о той музыке. Порт заполнили пронзительные, дующие со всех сторон холодные ветры. Начались леденящие ливни, которые затопили подвалы и превратили подземные сточные каналы в бушующие потоки несущейся с бешеной скоростью воды. Я решил покинуть город. Стоящие у причалов огромные корабли манили все сильнее и сильнее. Неожиданное исчезновение флейты и рожденной ею музыки подорвало мою нервную систему, ослабило бдительность, притупило недоверчивость ко всему новому и неизвестному. В раздражении я рыскал по каналам и подвалам, постоянно прислушиваясь — не доносятся ли с поверхности голоса, похожие на волшебное пение разбитого инструмента. И когда мне казалось, что я слышу хоть чем-то напоминающие ту музыку звуки, я сразу же вылезал наверх в поисках их источника. Вскоре я понял, что мои подземные поиски проходят намного ниже того уровня, на котором живут люди, и что это значительно уменьшает мои шансы найти играющего на флейте человека. Звуки из квартир, расположённых на верхних этажах — а таких в городе было много,— почти не проникали в подвалы. Массивные фундаменты высоких домов гасили все идущие сверху звуки. Поэтому я решил искать музыку наверху, среди людей, рядом с ними. Я пробирался норами, прокопанными в толще мусора на свалках, залезал в старые печные трубы, форточки и всякие прочие щели. Иной раз я даже протискивался по канализационным трубам сквозь потоки воды. Я взбирался по шершавым стенам домов и перебирался с крыши на крышу. Конечно, это были рискованные прогулки, ведь за каждым углом меня мог ждать клюв совы или кошачьи когти. И тогда меня потрясло событие, которое противоречило всему, что я уже успел познать. Мой дом, красный кирпичный дом. Я спускаюсь в подвал и сквозь щель в дверях пролезаю внутрь. Я голоден. В подвале светло: свет падает сквозь верхнюю, застекленную часть двери. Солнечные лучи проникают во все углы, освещая чистые, свежепобеленные стены и массивную деревянную дверь. Здесь тихо и спокойно. Воздух насыщен ароматами свежего копченого окорока. Источник этого запаха я нахожу без труда — большой кусок, поблескивающий каплями жира, лежит в открытой с одной стороны продолговатой металлической клетке. Я обхожу её вокруг и осторожно обнюхиваю. Клетка сделана из тонких стальных прутьев, концы которых вделаны в толстую доску. В нескольких местах я замечаю следы крысиных зубов. По всей вероятности, кто-то уже стирал резцы об её поверхность. Я приближаюсь к открытой дверце. С этой стороны кусок окорока выглядит особенно аппетитно. Жирный, пахучий, нежный — я давно не ел такого. Рот наполняется слюной. Достаточно сделать пару шагов — и вкусный кусок окажется у меня в зубах. Я чувствую сосущий, мучительный голод. Желудок сводит судорогой, челюсти начинают ритмично двигаться, как будто я уже вгрызаюсь в ароматную шкурку. Я забываю об осторожности, забываю об опасности, забываю о хитрости людей. Если это ловушка, то, может, я все же успею схватить кусок и убежать? Голод толкает меня вперед, и этой силе противостоять невозможно. Я медленно вхожу в клетку. Сначала осторожно всовываю внутрь голову, потом ставлю передние лапки на деревянную подставку и смотрю, нет ли вокруг какой опасности. Я успокаиваюсь. Я уже в клетке, только самый кончик хвоста ещё выглядывает наружу. Запах копченого окорока совершенно завладевает моим сознанием. Я обнюхиваю кусок — он достаточно велик, чтобы я мог насытиться им. Я лижу его. У него нежный солоноватый вкус подтопленного жира и мяса. Нужно покрепче схватить его зубами и вынести из этой клетки, которая, однако, все ещё беспокоит меня. Я вонзаю резцы в темный слой мяса. Раздается щелчок — сзади захлопнулась дверца. Кусок окорока был прикреплен к рычагу, соединенному пружиной с дверцей. Если бы я встал на задние лапы и осмотрел клетку сверху, я нашел бы там механизм, уже знакомый мне по другим ловушкам. Но одурманивающий аромат окорока лишил меня остатков осторожности. Я мечусь по клетке. Пытаюсь перегрызть стальные прутья, разрезая до крови десны. Все напрасно. Вгрызаюсь в дубовую доску. Следы свидетельствуют о том, что до меня здесь уже побывало немало крыс. Но я все же грызу — в надежде, что мне удастся освободиться. Ловушка, судя по запаху теплого ещё окорока, поставлена совсем недавно. Но на то, чтобы прогрызть дыру в дубовой доске, потребуется много времени. Люди, конечно же, придут раньше. Я внимательно обследую изнутри всю клетку в поисках хоть какого-то шанса выбраться. Пытаюсь вышибить дверцу, поднять её, сдвинуть с места. Лишь теперь я замечаю прижимающие её с внешней стороны мощные стальные пружины. Я не заметил их, когда обходил вокруг ловушки, потому что они были подняты вместе со стальной плоскостью дверцы. Я бегаю по клетке, мечусь из стороны в сторону, подпрыгиваю. В конце концов я теряю всякую надежду, сажусь и принимаюсь за окорок. Это занятие полностью поглощает мое внимание. Я съедаю весь кусок до последней крошки. Солнце уже село, в подвале темно, в окно проникают лишь отблески горящей над дверью лампочки. Я бросаюсь на проволочные стенки, грызу сталь до страшной боли в деснах, бьюсь головой о железную дверцу, всовываю ноздри между прутьями, подпрыгиваю, пытаясь весом своего тела перевернуть ловушку. Все напрасно. Утром придут люди, вытащат меня отсюда, убьют, но сначала, наверное, ослепят или сломают хребет. А может, бросят в стоящую во дворе металлическую бочку и будут сверху забрасывать горящей бумагой, камнями, осколками стекла. Или кинут в мешок и станут со всей силы бить им о стену. Я знаю, что люди делают с крысами, я часто видел, как они их убивали. Они могут и не приходить сюда несколько дней — пока я не умру от голода, страха и жажды. Ведь я же не убегу отсюда, не прогрызу твердой, толстой подставки. Мне на это не хватит сил. В темноте я слышу доходящие сверху далекие шорохи — звуки, которые издают поставившие эту ловушку люди. Серая тень проскальзывает мимо меня, осторожно приближается, щупает вибриссами клетку. Это местная крыса, для кого, скорее всего, эта ловушка и была предназначена. Тут же появляется ещё одна — они кружат вокруг клетки, наблюдают. Пробуют зубами стальные пружины. Уходят. Из глубин подвала появляется огромный кот. Он почуял меня и готовится к прыжку. Он уже совсем рядом со мной — пронзительно мяукает, пытаясь просунуть лапу между прутьями. Он ничего не может со мной сделать — прутья не поддаются. Я чувствую его дыхание. Надо мной наклоняется кошачья голова с блестящими круглыми глазами. Кот ставит лапы на клетку. Я кусаю его за мягкую черную подушечку на лапе. Он визжит, фыркает, скребет когтями стальные прутья. Но все напрасно. Некоторое время он, мяукая, кружит вокруг клетки, но в конце концов удаляется, привлеченный шелестом, доносящимся из другого угла подвала. Мне хочется пить, все сильнее хочется пить. Соленый окорок, съеденный до последней крошки, требует воды. Я чувствую жжение в горле, желудок сводит судорогой, я задыхаюсь. Я снова принимаюсь грызть зубами твердую доску — грызу долго, пока не чувствую, что мои резцы почти стерлись, стали совсем короткими. Возвращаются крысы, они окружают клетку и кусают меня за неосторожно высунутый между прутьями хвост. Они убегают, и снова приходит кот. Я неподвижно сижу посреди клетки и смотрю, как он ходит вокруг. Я закрываю глаза. Приходят воспоминания. Старый самец сражается с котом. Отец выгоняет меня из гнезда. Смерть облитой кипятком маленькой самочки. Невероятное множество глубоко скрытых, навсегда оставшихся в памяти образов. Человек играет на флейте. Люди бьют его. Наклоняются над клеткой, давят меня каблуками. Я отчаянно пищу. Уже утро. Меня ужасно мучает жажда. Я пытаюсь умыться и поймать в шерсти хоть несколько напившихся крови блох. Но блохи сегодня на редкость подвижны и беспокойны — они чувствуют, что меня лихорадит, ощущают изменившийся запах пота. Клетка слишком низкая. Я не могу сесть, опираясь на хвост и задние лапки. Я снова грызу дерево. Надо мной уже просыпаются люди. Я в ярости бросаюсь на металлическую дверцу, мечусь по клетке, подпрыгиваю, напираю, напрягаю все мышцы. Я все сильнее устаю и все больше боюсь. Приближается смерть. Если они не придут и не убьют меня, я сам умру от беспокойства, от долгого ожидания, от недостатка воды, оттого, что меня лишили свободы, замкнули в стальной ловушке. Сверху доносятся бульканье голосов, шипение кипящей на плите еды, лай собаки, скрип досок, шум воды, движение. Я смиряюсь. Сижу неподвижно, подвернув кончик хвоста поближе к мордочке. Жду. Быстрые, торопливые шаги на лестнице. Приближается человек. Сейчас он убьет меня. Я снова мечусь по клетке в поисках шанса — может, я сумею удрать, когда меня будут доставать из ловушки? Тяжело скрипит открывающаяся дверь. Человек останавливается над клеткой, нагибается. Я вижу его глаза, рот, шевелящуюся кожу на лице. Он издает булькающие, пискливые звуки. Мы долго смотрим друг на друга. Мой хвост снова оказался за пределами клетки. Он касается его, слегка сжимает пальцами. Я резко поворачиваюсь и прижимаюсь к противоположной стенке. Я весь дрожу от страха. Он убьет меня, убьет. Человек снова открывает рот, я слышу пискливое бульканье, которое явно адресовано мне. Я сжимаюсь и втискиваюсь в угол. Он нажимает рукой на торчащий над клеткой рычаг. Скрипят пружины. Дверца поднимается. Человек закрепляет дверцу металлическим зажимом. Ловушка открыта. Он спокойно ждет. Слегка ударяет по клетке, как будто приглашая меня выйти. Я молниеносно выскакиваю и пробегаю совсем рядом с его неподвижными ногами. Сквозь щель в дверях подвала я проскальзываю на улицу и прячусь на помойке, а оттуда перебираюсь в пристроенный к деревянному сараю хлев. Я утоляю жажду. Все усвоенное мною до этого дня знание людей, все, что мне о них известно, противоречит тому, что только что случилось. Он не убил меня. Он меня выпустил. Может, я перехитрил его? Может, ему показалось, что я уже неспособен бежать? Что я слишком ослаб? Может, он решил, что я уже мертв? Нет, ведь он же сам приглашал меня к выходу, сам подталкивал клетку. Шевелил её ногой. Может, это был сон? Бред? Иллюзия? Нет. Меня бросает в дрожь от ворвавшейся струи холодного осеннего воздуха. Взъерошенный, на негнущихся лапах, я бегу вдоль тротуара в сторону порта, стараясь не забрызгать грязью брюхо. Я двинулся в путь. Ночью, спрятавшись среди наваленных кучей мешков с сахаром, я проник на корабль. Помню легкое покачивание платформы и скрип цепей, поднимавших её вверх. Трюм, в который я попал, был весь заполнен мешками с сахаром, а соседний завален мешками с зерном. Пока я исследовал помещение за помещением, неподалеку от кухни меня неожиданно застал врасплох огромный кот. Он подобрался ко мне сзади, когда я расчесывал свою шерсть, и я вдруг увидел прямо за спиной широко распахнутые, сверкающие глаза. Я фыркнул, занял оборонительную позицию и изогнулся, как будто перед прыжком, опираясь всем телом на хвост и задние лапы. Кот посмотрел на мою взъерошенную шерсть, потом спокойно уселся напротив меня, послюнил лапу и начал умываться. Я воспользовался моментом и сбежал. Лишь потом я убедился, что этот кот никогда не охотился на крыс и никогда не вступал с ними в драки. Зажравшийся, толстый, в солнечные дни он неподвижно лежал, развалившись прямо посреди палубы, и не обращал никакого внимания на то, что происходило вокруг него. Я видел, как чайки садились ему на спину, решив, видимо, что это просто мертвый предмет. И лишь тогда он поднимал голову, выгибал спину, а потом снова укладывался спать. Привыкшие к его присутствию корабельные крысы расхаживали вокруг него, приближались, обнюхивали голову, лапы, хвост. И ни на одну из них он ни разу не бросился, не поцарапал и не укусил. Я видел это, но никак не мог поверить и за все время своего пребывания на корабле так ни разу и не подошел близко к коту, постоянно ожидая какого-то подвоха. Первое знакомство с морем произошло ночью. До сих пор я видел лишь мелкие прибрежные волны. Теперь качка усилилась и удары воды по корпусу корабля стали более ощутимы. Вскоре загудел мотор, корабль задрожал, затрясся. Здесь, в трюме, вибрация чувствуется особенно сильно — от неё расшатываются нервы, к ней невозможно привыкнуть, и из-за неё я довольно долго страдал от бессонницы. Ведущие наверх люки плотно задраены, и в трюмах царит почти полная темнота. Я оказался в таком месте, которое просто невозможно покинуть. С ограниченной территорией корабля я познакомился ещё перед отплытием. Но тогда я в любой момент мог бежать, даже если бы мне для этого пришлось прыгнуть в воду и вплавь добираться до берега. Я попал в плывущее неведомо куда замкнутое пространство, окруженное враждебной, беснующейся стихией. Больше всего меня раздражает почти постоянная качка, которая лишает аппетита, вызывает тошноту. Качка иногда становится настолько сильной, что ящики и мешки в трюмах начинают перемещаться с места на место. Я чуть не оказался раздавленным между сорвавшимися с места ящиками, которые с треском сшиблись друг с другом прямо на том месте, где я только что дремал. Я отскочил в последний момент, предупрежденный об опасности скрипом досок об пол. Ящики расплющили лишь кончик моего хвоста — после этого он опух и посинел. Отправляясь в путешествие, я не рассчитывал на то, что мне придется провести столько времени в огромной железной коробке. До сих пор я не знал, что такое ожидание и нетерпение, а теперь, напуганный и злой, ошалело мечусь по всему кораблю, мечтая ступить на твердую землю — землю, которая не качается, не вибрирует, не гудит. Море успокаивается — качка стихает и становится вполне сносной. И вдруг снова перемена погоды. Корабль накреняется, стальные стены трещат под напором ударяющей в них водяной массы. Кажется, что судно вот-вот рассыплется. В трюмах становится очень душно, воздух сильно наэлектризован. Шерсть встает дыбом, вызывая неприятный зуд во всем теле, а с вибриссов при любом прикосновении к полу и к ящикам сыплются мелкие искорки. Сорвавшиеся с мест ящики и мешки ездят по полу во всех направлениях, катаются, опрокидываются. Большая часть ошеломленных, перепуганных крыс прячется в самых труднодоступных уголках — в трубах и вентиляционных штреках, рядом со шпангоутами и ближе к килю, в стенных нишах, среди тяжелых, неподвижно закрепленных грузов. Твердый пол под лапками дает хотя бы временное ощущение безопасности, хоть какой-то шанс на выживание. Со всех сторон доносятся треск, скрип, вой ветра, глухие удары волн. Крысы не выдерживают напряжения, они покидают свои укрытия в поисках более тихих, более спокойных мест. Но таких мест просто нет. Сила инерции кидает их под движущиеся по полу ящики. На расползающихся в стороны лапках безвольно, как неодушевленные предметы, ползут крысы по дну трюма. Они с трудом добираются до тех мест, которые кажутся им хотя бы относительно безопасными,— до щелей между наполненными сахаром мешками. Неожиданно лопается трос, и мешки падают прямо на ползущего под ними самца, буквально размазав его по полу. Буря продолжается. Я устал, и эта усталость становится все сильнее и сильнее. Я погружаюсь в полусонное состояние, и лишь особенно сильные удары по корпусу корабля время от времени будят меня. Сознание того, что бежать некуда, что во всех судовых помещениях происходит то же самое, лишает меня способности двигаться и заставляет крепче прижиматься к твердой поверхности вентиляционного канала. Надо ждать. Я просыпаюсь. Буря все ещё продолжается, но последствия качки меня больше не мучают. Организм приспосабливается быстро. Возвращается чувство равновесия, и мне уже не страшны неожиданные толчки и крен палубы под ногами. Слух уже привык к рокоту волн, к ударам и к скрипу стальной обшивки. Даже передвижение среди переворачивающихся и беспорядочно движущихся то туда, то сюда мешков, ящиков и бочек уже кажется не таким сложным, все становится настолько привычным, как будто я с самых первых дней жизни лавирую между постоянно угрожающими мне ожившими предметами. Буря заканчивается, люди спускаются в трюм и связывают лопнувшие тросы, закрепляют сорвавшиеся с мест ящики, уносят разорванные мешки. Я привыкаю к постоянной качке, я просто перестаю её замечать, считая теперь нормальным состоянием то, что ещё недавно так пугало. Даже вибрация винта и вой вентиляторов, с шумом загоняющих воздух в трубы, уже не производят на меня никакого впечатления. Я все время жду момента, когда судно пристанет к берегу. Может быть, именно поэтому я так часто выхожу по ночам на палубу и, устроившись между бухтами свернутого каната и якорными цепями, вслушиваюсь в шум моря и свист ветра. Скоро это случится, я уже предчувствую этот момент. Я сбегу на берег по швартовочному канату или по трапу, и начнутся новые странствия — вперед, куда глаза глядят. Зачем все это? В поисках пропитания? Но ведь на корабле полно еды. Еды хватало и в покинутых мною городах. Часто её было больше, чем я мог съесть, чем могли съесть все жившие там крысы. Я беспокойно бегаю по холодному полу трюма. Жажда странствий охватывает меня все сильнее и сильнее. Корабль стоит у самого входа в порт. Ночью я выхожу на палубу и с бухты свернутого каната вижу огни на берегу. Дующий с суши ветер приносит с собой волнующие запахи огня, дыма, пепла, пыли. Я знаю эти запахи. Я очень хорошо помню их. Беспокойство, неуверенность… Из чужого города долетают отзвуки взрывов, детонации разрывающихся снарядов, выстрелов. Только ближайшие к берегу постройки выглядят безопасными, неподвижными, темными, вымершими. Эта близость к порту приводит всех корабельных крыс в состояние крайнего возбуждения. Но корабль больше не плывет, он стоит на месте, неподалеку от причала. Моторы больше не работают, качка прекратилась. После долгого ожидания корабль наконец пристает к берегу. Во всех трюмах слышен треск деревянных болванок, вставленных между высоким каменным причалом и бортами судна. Наступает ночь. Я выхожу на темную палубу. Под шлюпками пробираюсь в сторону трапа. Но трап опущен лишь наполовину. Не обращая внимания на опасности, я прыгаю вниз. Обстановка в городе стала совершенно невыносимой. Рвутся снаряды, горят дома, дым заполняет подвалы. Запах гари забивает все остальные запахи. Над окруженным горящими городскими районами портом висят тучи дыма, летают куски недогоревшей бумаги и сажа. Поход по близлежащим домам и складам едва не заканчивается для меня трагедией. Разорвавшийся поблизости снаряд на какое-то время полностью оглушает меня. Полуживой, я лежу на боку, в совершенно неестественном положении — взрывной волной меня отбросило под разбитую витрину магазина. Появляется человек и хватает меня за хвост. Я изворачиваюсь и кусаю его за палец. По глазам и движениям его обтянутых кожей челюстей я вижу, что он голоден и хочет меня съесть. Я — его последний шанс, шанс выжить. Качаясь из стороны в сторону, он бежит за мной по улице, но быстро отстает. Я хочу вернуться на корабль — это единственная моя цель, единственное желание. До сих пор я не встречал здесь крыс, нет ни собак, ни кошек — их всех съели изголодавшиеся, израненные люди. Меня охватывает ужас: ведь если корабль уплывет без меня, мне конец. Я навсегда останусь в этом ужасном городе, среди рвущихся снарядов, пустых портовых складов и голодных людей, охотящихся на крыс. Я бегу в порт, откуда дует пропитанный гарью ветер. В ноздрях стоит запах дыма и гниющих под завалами трупов. На открытом пространстве, у стены я вижу людей. Они стоят друг против друга: одни — под самой стеной, на солнце, со связанными руками и черными повязками на глазах, другие — посреди площади, с поднятыми автоматами. Раздается треск. Люди убивают людей. Они уходят, оставив трупы в пыли. Мгновенно слетаются тучи огромных синих мух. Меня мучает жажда, и я осторожно приближаюсь к ручейку текущей по площади крови. Пью. На противоположном конце площади из выщербленного под стеной отверстия вылезает старая крыса с темно-оливковой шерстью на брюхе. Это самка. Она беспокойно осматривается вокруг и бежит к лежащим под стеной трупам. Начинает рвать зубами кожу, вырывает свежее, пропитанное кровью мясо. За стеной раздается шум. На площадь сыплются щепки, камни, куски кирпича и штукатурки. Самка поспешно отступает обратно в нору. Я убегаю. Я возвращаюсь в порт. Ветер стих. Я долго плутаю по безлюдным улочкам, стараясь не попасть под летящие отовсюду водосточные трубы и куски стен. На одной из улиц, внутри не догоревшего ещё автомобиля я вижу наполовину обугленного человека, который смотрит прямо на меня остекленевшим взглядом. Неподалеку опять начинается канонада. До порта я добираюсь уже в сумерках. Мой корабль все ещё стоит у причала. Я с ужасом замечаю, что поднятый трап находится слишком высоко и мне не удастся допрыгнуть до него. Меня охватывает отчаяние. Я мечусь по причалу вдоль корабля в поисках хоть какой-то дороги, хоть какого-то пути наверх. Есть! Тяжелые швартовочные тросы соединяют высокие, темнеющие на фоне неба борта со вбитыми в берег гранитными тумбами. Тросы то натягиваются, то провисают, тихонько скрипя. Это волны тщетно пытаются сдвинуть корабль с места, отпихнуть его от берега. Я взбираюсь на гранитную тумбу и оттуда прыгаю прямо на трос, который несколько толще в диаметре, чем мое тело. Я обвиваю хвостом трос и, стараясь не потерять равновесие, продвигаюсь вперед и слегка вверх. Подо мной поблескивает черная поверхность воды. Слышен плеск выпрыгивающих вверх рыб, которые ловят низко летающих над поверхностью насекомых. Если я упаду, то неминуемо утону или буду съеден хищными рыбами. Трос дрожит, и его подергивания становятся все более ощутимы. Я вцепляюсь коготками в спирально закрученные волокна и всем брюхом прижимаюсь ко все более круто уходящему вверх тросу. Я ровно на полпути. Именно здесь подергивания каната наиболее опасны, а его натяжение и провисание чувствуются сильнее всего. В какое-то мгновение мне вдруг кажется, что я вот-вот потеряю равновесие и полечу вниз. Я продвигаюсь вперед медленно, тем более что теперь трос идет уже почти отвесно вверх. На палубе слышится шум голосов. Черный силуэт корабля все приближается и приближается по мере моего продвижения вверх, и наконец он закрывает весь горизонт перед моими глазами. Я ползу вверх, помогая себе хвостом и зубами, обхватываю трос лапками, не обращая внимания на то, что стальные иголки калечат мне брюхо. Я уже близок к цели. Рядом пролетает ночная птица. Некоторое время она кружит прямо надо мной. Я застываю неподвижно. Сейчас я для неё — легкая, беспомощная добыча. Птица улетает. Я напрягаю все мышцы. Мои коготки скользят по металлической поверхности. Еще чуть-чуть, и моя мордочка уже касается холодной поверхности борта корабля. Толстый кот, развалившийся на палубе, равнодушно мяукает. Теплым погожим вечером я снова схожу на берег, воспользовавшись опущенным трапом. Стрельба прекратилась, в городе темно и тихо, как будто люди совсем покинули его. Но это иллюзия — люди прячутся, они здесь, я чувствую их присутствие. Огромная сияющая луна освещает мертвые улицы. На этот раз я направляюсь в другую сторону и стараюсь получше запомнить все вокруг, чтобы легче было вернуться обратно на корабль. Несколько раз я встречаю людей. Они тихо крадутся в темноте вдоль стен домов. В этом мраке они не могут меня увидеть. В окнах за тяжелыми шторами горит тусклый свет. Я сворачиваю в узкую улочку — проход между серыми стенами. Здесь, в подворотне, свет сильнее пробивается сквозь занавески: Я протискиваюсь в дом. На устланном ковром полу сидит, сжавшись в комочек, человек. Над ним клетка из деревянных прутьев, а в ней большая птица — отощавшая курица. Рядом с клеткой стоят глиняные кувшины. Человек что-то монотонно бормочет, мурлычет, раскачивается из стороны в сторону. Я пробираюсь дальше вдоль стены, стараясь держаться в тени. Влезаю на шкаф, на самый верх. Лишь отсюда я замечаю, что курица сидит на яйцах. И, наверное, именно поэтому человек запер её в клетке. Если бы я только мог добраться до нее… Я пытаюсь спрыгнуть на полку под клеткой. Проснувшаяся курица чувствует мое присутствие. Она нервно кудахчет, высовывая голову между прутьями. Человек встает и поднимает вверх лампу. Курица кричит, вытягивая свой клюв как можно дальше в мою сторону, и задевает стоящий рядом кувшин. Глиняный сосуд качается, кренится, падает. Я удираю. Уже на улице слышу приглушенный звон разбивающегося кувшина. Я возвращаюсь в порт, обследуя по дороге пустые дома, разрушенные склады, горы пустых бочек, взбираюсь на высокие кучи мешков с окаменевшим цементом, кружу по темным набережным. Меня учуяла собака. Она гонится за мной. Я прячусь под лежащей неподалеку лодкой. Съедаю высохшую рыбину, оставшуюся от недавнего улова. Собака бегает вокруг лодки, сует свой нос, пытается протиснуться под нее, но ничего не выходит. Она садится рядом, поднимает голову и протяжно воет на висящую прямо над лодкой луну. Я в западне. Собака знает, что я попытаюсь выбраться, и ждет этого момента. В конце концов, устав, она кладет морду между лапами и делает вид, что спит. Я бегаю кругами по моей ограниченной территории и пускаю в разных местах струю — резкий запах моей мочи должен убедить собаку в том, что я все ещё тут, внизу. А я тем временем выскальзываю из-под прикрытия с противоположной стороны. Я бегу в сторону корабля — быстрее, пока меня ещё никто не преследует. Слышу сзади тявканье: собака бродит вокруг лодки, совершенно не сомневаясь, что я до сих пор сижу под ней. Еще мгновение, и я увижу огромный, возвышающийся над берегом силуэт корабля. Да, вот оно — то место. Я подбегаю к каменной тумбе, помеченной моими экскрементами. Но где же швартовы? Где толстые узлы? Я поднимаю голову, вытягиваю шею, ищу знакомые темные контуры. Бегу по причалу в ту сторону, где всегда был трап. Но трапа нет. Лишь мелкие волны бьются о берег. Чуть дальше — ещё одна помеченная мною тумба. Петля швартовочного каната исчезла и отсюда. Я возвращаюсь. Обегаю кругом весь причал. Ищу. Корабля нет. Небо потихоньку светлеет. Я слышу шум просыпающегося города, голоса птиц и людей. Там я не смогу спрятаться. Но я не могу остаться и здесь, на открытом со всех сторон причале. Я быстро нахожу стоящий неподалеку другой корабль и по спущенному трапу пробираюсь наверх. Ни в одном городе я не мог задержаться надолго. Я убегал отовсюду. Вся моя жизнь была бегством. Бегством от других крыс, ненавидевших меня за другой запах, за то, что я чужой, за то, что появился на их территории. Я бежал в надежде, что приближаюсь к тому месту, откуда начались мои скитания, к тому городу, где жила моя семья, где ни одна крыса не бросится на меня, не учует во мне чужака. Я перемещался с места на место в багажных отсеках, мешках, ящиках, коробках, в картошке, в зерне, в сене, среди фруктов, рулонов тканей и бумаги, на маленьких и больших судах, поездах — на всем, что двигалось, ехало, плыло и где при этом можно было найти укромное, безопасное местечко. Я бежал от крыс, бежал от людей, бежал от самого себя, бежал в поисках завораживающих звуков флейты. Вперед, вперед — в панике, в страхе, с истрепанными нервами — вперед и дальше, вперед и дальше. И все же не везде враждебность крыс к чужакам была постоянна и не все крысы относились ко мне одинаково. Нападали на меня преимущественно самцы, реже — самки, к тому же они никогда не делали этого в период течки, когда нуждались в самце. В некоторых городах крысы гонялись за мной стаями, погони продолжались долго и на большой территории. В своем ожесточении, ярости и ненависти они даже не обращали внимания на грозящие им опасности — на людей, птиц, змей, машины. Я был чужой крысой — самым ненавистным для них врагом. В других местах оседлые крысы просто отгоняли меня от своих гнезд в подвалах и сточных каналах и от мест своей кормежки, но спокойно позволяли находиться на некотором расстоянии от них. Иной раз бывало и так, что крысы не нападали сразу, сначала шли на сближение. Это чаще всего происходило во время еды — на помойке, в амбаре или на складе. Крысы как будто сначала не замечали моего присутствия. Я спокойно ел, не подозревая, что через какое-то мгновение их настроение неожиданно изменится. Ко мне приближается молодой самец. Он подходит совсем близко, своими вибриссами касается моих вибриссов. Втягивает в ноздри запах моей шерсти, обходит меня вокруг, и, когда я уже почти уверен, что сейчас он отойдет в сторону, он вдруг ощетинивается, подскакивает, резко машет хвостом и издает короткий резкий писк. Он пытается укусить меня за хвост. Настроение окружающих нас крыс меняется: растревоженные, разъяренные, они тут же бросаются на меня. Огненный, жгучий солнечный шар. Я ненавижу этот свет, этот слепящий блеск, эти бьющие в глаза, всепроникающие лучи. Свет пробивается сквозь полузакрытые веки, сквозь кожу, ввинчивается в мозг. Я чувствую, как он переполняет меня, обволакивает, лишает сил. Я боюсь света. Я создан для жизни во тьме, в сумраке, в ночи. Я осматриваюсь вокруг, пытаюсь найти сам себя в лишенном полутонов и полутеней мире света — ярком, цветущем, шумном, крикливом. Нет, здесь для меня нет места. Здесь я не мог бы существовать, не мог бы жить, охотиться, нет… Свет преследовал бы меня всюду, выставлял на всеобщее обозрение, убивал… Каждый блеск, каждый лучик, каждое ясное, яркое пятно — как будто один из преследователей, участник огромной облавы, которая пытается настичь меня, обнаружить, поглотить. Свет — это опасность, это ужас, это смерть. Я весь дрожу — открытый, голый, беззащитный, один на один со своим страхом, на грани истерики. Я ослеплен, разбит, я ничего не соображаю. Меня окружает слепящий барьер света — препятствие, через которое нельзя перескочить, которое нельзя перегрызть. Оно окружает меня со всех сторон, как обжигающий купол — как будто меня накрыли раскаленным абажуром. Я никогда ещё не видел столько света, столько такого света! Я даже не подозревал, что такой свет существует. Сквозь сузившиеся зрачки мой мозг воспринимает контуры ближайших ко мне предметов. Раскаленный, размякший асфальт и валяющиеся кругом гниющие остатки фруктов, рыбьи головы, куски обгоревшего полотна, посеревшие обрывки газет, пыль, грязь, горячий ветер. Я потею, шерсть становится мокрой — я вот-вот совсем расплавлюсь под этим солнцем. Блохи кусаются все более остервенело, они присасываются ко мне, втискиваются в поры, как будто хотят спрятаться под кожей, внутри меня. Они все перебираются со спины ко мне на брюхо — блохи, которых я забрал с собой из холодного северного города. Вдалеке виднеется высокая бетонная стена с колючей проволокой наверху. Над этой серой плоскостью склоняются странные чужие деревья — высокие, без ветвей, увенчанные огромной короной похожих на перья листьев. Я должен добраться туда, чтобы остаться в живых Я двигаюсь в сторону стены — иду вдоль огромных жестяных ящиков, которые совершенно не защищают меня от лучей стоящего прямо в зените солнца. Меня вдруг охватывает непреодолимое желание взглянуть вверх, прямо в середину этого лучащегося шара. Я поднимаю голову и стою, ошеломленный ясным простором неба. Высоко надо мной парит хищная птица — один из тех опасных хищников, которые охотятся на все, что движется. В поле моего зрения появляется край солнечного диска — раскаленный, разрушительный, причиняющий боль. Я тут же отвожу взгляд и гляжу на испаряющиеся прямо на глазах пятна масла на бетонной поверхности погрузочной платформы. Солнце впилось мне глубоко в зрачки, оставило в мозгу свои пульсирующие отблески, и скачущие перед глазами круги мешают видеть окружающий пейзаж. Я боюсь солнца, боюсь света, боюсь пространства, боюсь ветра, боюсь птиц. Жизнь на поверхности — это страх, это опасность. Жить по-настоящему можно лишь внизу, в глубине — в земле, в подвалах и погребах, в каналах и складах, в сети канализационных труб,— там, где царит постоянная, неизменная, стабильная атмосфера. Добраться, добраться бы до тихих, погруженных во мрак и серость, затхлых подземных лабиринтов — быстрее, как можно быстрее! Вернуться, отыскать родной город. Танцующие перед глазами круги постепенно тускнеют и исчезают. Стена уже близко. Я вскарабкиваюсь вверх по шершавой жести контейнера и перепрыгиваю через цементный водосточный желоб, стараясь не зацепиться за завитки колючей проволоки. Соскальзываю вниз, на другую сторону между стенками из фанеры и волнистого металла. Крысы. Всюду крысы. Весь город принадлежит крысам. Он принадлежит крысам в большей степени, нежели людям. Крысы не прячутся, они выходят наверх, бегают в солнечном свете дня, под яркими обжигающими лучами. Я живу с ощущением постоянной опасности. Я чувствую себя в окружении. Я боюсь. Я избегаю нор, подземелий, каналов, лабиринтов. Я обхожу их стороной, но все равно постоянно натыкаюсь на крыс, которые тут же кидаются в погоню за мной. Я стараюсь жить на границе двух миров — мира крыс и мира людей. Я живу скорее на поверхности, чем внизу, живу в страхе, в постоянном раздражении. Я все время начеку. Но здесь мир крыс и мир людей тесно сплелись друг с другом, они взаимосвязаны, соединены, перемешаны. Крысы везде — в домах, в лифтах, на чердаках, в садах, на улицах и площадях. Хвост, уши и бока — в струпьях засохшей крови. Даже здесь, на залитом солнцем, обжигающем лапки и брюхо асфальте, я боюсь, что вот-вот раздадутся враждебный писк и скрежет зубов. Я зарылся в тростниковую крышу стоящего на берегу канала глиняного домика. Пока они меня не учуяли. Пока. Но как надолго они оставят меня здесь в покое — перепуганного, больного, с истрепанными вконец нервами? Здесь, между бамбуковыми стропилами, среди шуршащих длинных листьев. Я ловил ящериц и тараканов, гусениц и длинных тонких червяков, пожирал тухлые рыбьи головы и собачьи внутренности, мертвых крыс и гнилые фрукты. Я прокрадывался на помойки и в выгребные ямы, спасался бегством, бежал скачками по улицам — лишь бы подальше от крыс, как можно дальше от крыс. Я должен вернуться. Мне обязательно нужно вернуться. Иначе меня окружат, разорвут на куски и сожрут. Я приближаюсь к кораблю, хочу добраться до швартовочных канатов или до трапа. Трап поднят, вокруг летают птицы с длинными темными клювами. Надо дождаться ночи, и я прячусь среди деревянных ящиков. Меня мучает понос, шерсть вылезает клочками. Мне обязательно нужно попасть на корабль, покинуть этот жаркий, слепящий солнечный город. Мертвые люди — окровавленные, раздавленные — посреди пустой улицы. У человеческого мяса нежный, сладковатый вкус, похожий на вкус свинины. Неожиданное появление автомобиля прерывает мою трапезу, и я прячусь в сточной канаве. Люди бросают останки в кузов, уже почти доверху заполненный трупами. Я чувствую запах горы уезжающего от меня мяса. Самое опасное время — это ночь. Ночью крысы толпами выходят из своих нор, каналов и лабиринтов. Ночь, более прохладная, чем день, окутанная мраком, спокойная на вид, выводит их на улицу. Я помню. Помню, как попытка пробраться подальше в город чуть не закончилась трагически. По темному переулку я приблизился к широкой улице и лишь тут заметил, что за мной по пятам следует целая толпа крыс, обеспокоенных появлением чужака. Я кинулся вбок и побежал по ведущей в сторону порта узкой улочке. Мой единственный шанс на спасение — побыстрее оказаться среди людей, поближе к шуму и свету, притаиться в таком месте, где крысы не рискнут напасть на меня. Мне надо пробраться в какой-нибудь дом, где живут люди, забраться в угол и переждать. Я мчался в темноте, а за мной гнались разъяренные крысы. В тот момент, когда огромный самец схватил меня зубами за хвост, на перекресток вдруг вылетела на полной скорости машина. Крысу колесом раздавило в лепешку. Преследователи приостановились, а я удрал. Я снова был неподалеку от порта. Издалека доносился приглушенный шум волн. Мне нужно было побыстрее найти подходящее укрытие. Я уже чуял в ноздрях запах приближающейся погони. Удалось. На сплетенных из растительных волокон циновках спят люди. Рядом, в деревянной колыбельке, спит маленький человечек. Храп спящих и отблески горящего в очаге пламени обеспечат мне безопасность. Крысы, которые гонятся за мной, сюда не пойдут. Я спрятался в углу, в небольшом ящике швейной машины. Усталый, измученный, я сразу же закрываю глаза. Я отдыхаю. Вспоминаю далекий порт, кирпичные стены, горячие печные трубы, снег, кровати с перинами, одеялами, подушками. Вдруг — резкий скрип автомобильных шин. Приближаются люди. Они идут сюда. От резкого удара дверь падает посреди комнаты. На улице светает. Скоро наступит яркий солнечный день. Люди вскакивают, кричат, стоят у стены с поднятыми руками. Те, которые пришли, переворачивают все вещи в комнате. Я пробираюсь внутрь большого глиняного кувшина. Как раз вовремя — из швейной машины выворачивают все ящики. Маленький человечек просыпается и кричит. Они вытаскивают его из колыбели и кладут на землю у стены. Людям связывают руки, их бьют, пинают ногами, выводят на улицу. Лежащий в углу маленький человечек кричит. Я сижу в кувшине. Жду. В помещении появляются крысы. Надо бежать. Я спрыгиваю на пол. Серые тени движутся к свертку с маленьким человечком. Они не замечают меня, возбужденные представившейся возможностью набить желудки человеческим мясом и теплой кровью. Сквозь щель в стенке остывшего очага я втискиваюсь в длинную жестяную трубу, ведущую на крышу. Слышу затихающий голос маленького человечка. Змея застывает в полной неподвижности. Она смотрит на меня, поднимает вверх голову. Из пасти то и дело высовывается узкий раздвоенный язык. Она готовится к прыжку. Я вижу, как под её матовой шкурой напрягаются мышцы. В моем городе я однажды видел, как змея пожирала крысу. Но та змея, жившая в стеклянном ящике, была все же намного меньше этой. Еще миг — и она бросится на меня, вытянется в струну, чтобы обвить меня кольцами своего тела, раздавить, задушить. Она будет впихивать меня — с переломанным хребтом и треснувшими ребрами — в свою широко раскрытую пасть, будет жрать меня, заглатывать целиком. Крысы тщетно пытались найти выход из стеклянного ящика, куда их бросал человек. Змея съедала их всех по очереди, наблюдая за тем, как они боятся. Все попытки атаковать змею кончались ничем — зубы только скользили по твердой чешуе. Пролетевшая птица отвлекла внимание змеи. Я прыгаю вбок, в ту сторону, которая кажется мне наиболее безопасной: в присыпанные пылью перистые листья. Змея делает прыжок прямо за мной, но её останавливают колючки, на которых я оставил серые клочки шерсти и капли своей крови. Передо мной возвышается крупный темный силуэт. И лишь взобравшись на самый верх, я чувствую под собой резкие движения — я оказался на спине, у вола. Мои ноздри вдыхают коровий запах. Убийственные удары хвоста с кисточкой жесткой щетины на конце едва не задевают меня. Я продвигаюсь по костлявому хребту поближе к голове. Рассвирепевшее животное вскакивает и несется вперед. Я с трудом удерживаю равновесие, вцепившись всеми коготками в неровную серую шкуру. Вол резко останавливается. Я с писком перелетаю через голову, ударяюсь о твердую землю и отталкиваюсь от неё ногами, ведь он же может растоптать меня копытами! Рядом со мной — лицо человека с блестящими глазами и темными зубами. По лицу стекают струйки пота. Я чувствую кислый запах его горячечного дыхания, слышу доносящиеся из легких хрипы. Ошеломленный падением, я лежу совсем рядом с его руками. Сейчас он убьет меня, швырнет о стену, растопчет… Человек отодвигает меня в сторону и оставляет в покое. Я смотрю на него, не в силах даже пошевелиться. Человек падает на сплетенный из каких-то растений коврик. Изо рта у него бежит тонкая струйка крови. Он не дышит. Как только ко мне возвращаются силы, я убегаю. Был ли я там наяву, или все это только приснилось мне? Приснилось, когда я, тяжело больной, маялся в лихорадочном бреду на дне корабельного трюма? В котором порту это произошло? В каком городе? На каком этапе моей жизни? Явь и сон иной раз почти неразличимы. Удирая от преследующих меня крыс, я совсем забыл о других подстерегающих меня опасностях, как будто они перестали существовать, как будто больше не таятся где-то совсем рядом — за солнечным лучом, за углом стены, за решеткой канала. Только что я избежал смерти в зубах местных крыс. Избежал практически в последнюю секунду, отбросив задними лапами самца, уже склонявшегося над моим горлом. Измазанный маслом, с прилипшей к спине соломой и перьями, я забился в длинный темный туннель, выдолбленный потоками стекающей дождевой воды в матовой поверхности холма. Крысы остановились и дальше за мной не побежали. Я съежился в кругу просачивающегося сверху тусклого света. И тут заметил быстро, бесшумно скользящую вниз по стене серую тень. Ко мне приближался паук размером с большую крысу. За ним виден был ещё один. На противоположной стене я тоже вижу движущиеся пятна. Теперь я заметил, что дно туннеля покрыто высохшими, выеденными изнутри телами крыс, летучих мышей, птиц, ящериц. Я отскочил, в последнее мгновение ускользнув от косматых лап черного паука. Когда-то, сидя у воды рядом с портом, я видел, как большие крабы разорвали клешнями гнавшуюся за мной крысу. Этот самец гнался за мной до самого берега — прямо к серым камням, торчащим среди белоснежного песка. С высоты разогретого солнцем каменного уступа я смотрел, как он скалит зубы и подпрыгивает, пытаясь добраться до меня. Вдруг появились большие плоские крабы, прижали его к земле, разорвали и растащили по своим глубоким норам. Я помню: достаточно было одного движения клешни — и голова крысы покатилась по песку. Крабы дрались за разбросанные окровавленные останки, тянули их в разные стороны, резали, рвали. Я опять на ярко освещенном солнцем берегу, рядом со стоящими у причала кораблями. Я решил уплыть отсюда — подальше от раскаленного, враждебного города, полного неизвестных мне опасностей, ловушек, стай озлобленных крыс, резкого, слепящего солнечного света. Побыстрее забраться на корабль. Солнце начинает припекать. Я чувствую, как капли пота стекают по слипшейся клочьями шерсти. Корабль стоит у причала, а мощные стрелы подъемных кранов выносят из его трюмов платформы с деревянными ящиками. По трапу рабочие сносят на берег мешки. Я кружу неподалеку, под стеной. Спрятаться бы в ящике с копрой или в мешке с бананами. Прогрызть доску, распороть мешок. Я сную между подготовленными к погрузке ящиками. А если попробовать прошмыгнуть по трапу? Нет, это невозможно. Я нахожу до половины съеденную корабельную крысу. Она лежит с перегрызенным горлом и вырванными внутренностями. На зубах и на ушах запеклась кровь. Неподалеку замечаю дыру в асфальте — вход в крысиную нору. Неожиданно на меня бросается огромный, чуть не вдвое больше меня старый самец. Я пищу и вырываюсь. Он пытается схватить меня за горло. Я вонзаю зубы ему в ноздри и сжимаю изо всех сил. Он освобождается, разрывая нежные ткани, а я вскакиваю на колесо стоящего рядом грузовика, а оттуда — в засыпанный цементной пылью кузов. Притаившись в углу, я замечаю парящую в небе птицу. Уставший, напуганный, голодный, я нахожу укрытие в старой дырявой скорлупе кокосового ореха и сижу в ней до самого вечера, не обращая внимания на ужасающую жару. В порту темно. Корабль освещен лишь неяркими фонарями. Я жду, когда наступит ночь. По швартовочному канату осторожно взбираюсь вверх над покрытой слоем машинного масла водой у причала. Наконец-то я на борту, на палубе. Здесь мне все знакомо. Счастливый, я залезаю в шумящее отверстие вентилятора. Я ненавижу море — его огромные просторы, штиль и бури. Море пугает так же, как небо, как солнце. Это враждебная сила — чужая, опасная. Волны бьются о стальной корпус. Каждая из них может потопить, убить, уничтожить. Меня охватывает страх. Корабль больше не кажется мне безопасным убежищем. Океан — чужая стихия. Мне он не по нраву, он злой и коварный. Я не рожден для того, чтобы плавать,— мне это чуждо, это противоестественно. Я этого не хочу! Я прижимаюсь брюхом к металлическому ящику, пытаясь заснуть. Море не дает спать, оно вливается в меня, хлюпает, бьет, трясет, колышет, стонет. Я не могу забыть о воде, от которой меня отделяют лишь несколько слоев стального листа. Шторм. Корабль накреняется, и ящики кидает из стороны в сторону. Попасть между ними — верная смерть. По спине вдоль позвоночника пробегают искорки страха. Больше всего я боюсь, что меня найдут, обнаружат, боюсь оказаться на открытом пространстве. Там я беспомощен, мне некуда деваться. В подобной ситуации каждая крыса впадает в панику, бежит куда глаза глядят, теряет ощущение направления. Уютные узкие коридоры, сумрачные или вовсе темные подвалы, глубокие убежища, каналы с постоянно влажными стенами — как же я тоскую по просторному безопасному лабиринту. Ящики, хотя и закрепленные канатами, все равно срываются со своих мест. Слышны грохот сталкивающейся тары, бульканье волн, отдаленный шум моторов и рев винта. Жизнь в переполненных трюмах, почти на самом дне, в непрекращающейся качке… Вибрация, шум холодильных установок, удары по корпусу. Я совсем одурел, устал, меня охватывает апатия'. Я не хочу ни есть, ни грызть. Мои резцы слишком сильно отросли. Я замечаю, что другие крысы тоже ведут себя не так, как обычно, даже самые злые и задиристые утратили всякое желание за кем-то гоняться, не хотят больше ни провоцировать, ни нападать. Больше всего беспокоит бессонница: стоит только заснуть, как начинают преследовать кошки, птицы, змеи, огромные пауки, потоки воды, стальные рычаги ловушек, огонь… Все это окружает меня, гонится за мной, настигает. Я тут же просыпаюсь. Я устал и от снов, и от скитаний. Я мучаюсь и засыпаю снова. В глубинах сна меня ждет толпа голодных крыс. Их зубы все ближе и ближе. Я убегаю, но крысы окружают меня со всех сторон, бросаются на меня, кусают. Мне не скрыться от них — у меня нет никаких шансов. Я снова на улице тропического города, кишащего пауками, ядовитыми насекомыми, змеями. Я бегу. Улица неожиданно кончается, и я падаю. Пищу. Просыпаюсь. Корабль сотрясают резкие толчки, ящики ездят по полу, трещат, скрипят. В этом городе крысы не реагируют на мой запах. Может, потому, что сразу по прибытии я поселился в покинутом гнезде и пропитался его запахом, а может, это именно тот город, который я ищу? Сначала я соблюдаю все необходимые предосторожности. Избегаю подвалов и каналов, где полно крысиных гнезд и нор. Питаюсь на помойках, внимательно наблюдая за поведением местных крыс, которые как будто не обращают на меня никакого внимания. Я все ещё боюсь внезапного нападения и потому никогда не захожу в их гнезда, не приближаюсь к ним, не касаюсь их вибриссами, выбираю жизнь одиночки. Я живу рядом с людьми, в их помещениях. В толстых стенах старого дома скрыто множество щелей и трещин, ветхих вытяжных труб и проржавевших дымоходов. Я устроился высоко — под полом последнего этажа, рядом с крытой жестью крышей. Я часто вслушиваюсь в доносящиеся снаружи звуки — это птицы прогуливаются по металлической поверхности. Я поселился здесь в самом начале зимы. В комнате живет человек, который, как мне кажется, совсем не замечает моего присутствия. Даже громкий скрежет зубов, которые я стачиваю о доску в полу, не отрывает его от разложенных на столе бумаг. Рядом стоит пианино. Человек подходит к нему и ударяет по клавишам. Потом возвращается к своим листкам. Поначалу я побаивался резких звуков этого инструмента, а теперь привык и часто пробегаю по комнате за его склоненной над столом спиной. Время от времени он готовит черный пахучий напиток, запах которого вызывает у меня судороги в желудке, потому что здесь, кроме высохших сороконожек и бумаги, нет совершенно никакой еды. Я спускаюсь вниз, к мусорным бачкам, и притаскиваю наверх шкурки от ветчины, недоеденные куски мяса, куриные потроха. Сейчас, зимой, я не выхожу никуда дальше помойки. Это было бы слишком рискованно, ведь все вокруг покрыто снегом и изголодавшиеся здешние крысы с трудом добывают себе пропитание. Человек заметил меня. Я высунул голову из стоящей у дверей корзинки для мусора, в которой, как всегда, не нашел ничего съедобного. Я спрыгнул на пол, но человек даже не шевельнулся. Сквозь сон я чувствую, как из комнаты доносится восхитительный аромат сыра. Я высовываю из норы вибриссы и кончик носа. Сыр лежит на полпути между столом и моей норой. Я долго борюсь с собой. Я боюсь, что таким образом человек просто хочет выманить меня. Но он снова ударяет по клавишам. Я осторожно вылезаю из норы, бегу в сторону кусочка сыра и хватаю его. И тут я замечаю, что рядом стоит блюдце. Молока я не пил давно, очень давно. Я быстро утаскиваю сыр в нору. Человек смотрит на меня, подняв голову от клавиатуры. Я съедаю сыр и снова выхожу — к блюдцу с молоком. Он смотрит, как я пью. Вдруг он перестает ударять по клавишам. Я в страхе удираю. С тех пор я постоянно нахожу на полу еду — кусочек хлеба, сыра или сала, рыбий хвост. В блюдце — молоко, иногда вода. Я перестаю бояться. Человек настроен дружелюбно. Он не кричит, не кидается всякими предметами. Теперь я уже не уношу еду в нору. Я съедаю её на месте, зная, что он наблюдает за мной. За окнами свистит холодный ветер. Сквозь дымоходы и вентиляционные отверстия ветер врывается в дом, воет и стонет в трубах. Шустрый ядовитый паук кружит по комнате в поисках спящих насекомых и личинок. Я вижу, как он бегает по кровати спящего человека, бесшумно проползает по его лицу. Зима продолжается. Я просыпаюсь. Выхожу, как обычно, из норы за едой. Ничего нет. Только прокисшее молоко в блюдце. Человек лежит на кровати неподвижно, тяжело дышит, стонет. Слышу шаги на лестнице. В комнату входят люди. Мне страшно. Я снова прячусь в пору и вдоль водопроводных труб спускаюсь вниз, на засыпанную снежной пылью помойку. Противно скрипят тяжелые башмаки. В комнате теперь все время какие-то люди. Я слышу, как они булькают, шипят, свистят, сопят. Ночью зажженная свеча освещает лицо лежащего человека и согбенные плечи сидящего рядом с ним. Я снова не нахожу еды. Отправляюсь в подвал и утоляю голод сырой картошкой. Когда я просыпаюсь снова, человек все ещё лежит. Его дыхание становится все более свистящим, он кашляет, задыхается. Я снова спускаюсь в подвал. Встреченные по пути крысы больше не относятся ко мне с тем же безразличием, что и раньше. Они нападают. Я возвращаюсь. В комнате пусто. Человека нет. Исчезли разбросанные везде листы бумаги, выветрился запах черного напитка. Людей нет. Только паук плетет по углам свою паутину. Темнота. Заполненное темнотой пространство. Темнота в начале, темнота в конце. Странствия начинаются и заканчиваются в темноте. Я возвращаюсь. Где-то вдалеке, на самом горизонте вспыхивает пламя. Вспышка, ещё вспышка, огонь охватывает все большее пространство, он пожирает все на своем пути. Достаточно бывает сильного порыва ветра, чтобы пожар на свалке вспыхнул с яростной силой — внезапный, обжигающий, страшный. Струи сжатого гнилостного газа распирают свалку снизу, они рвутся на поверхность и воспламеняются при соприкосновении с воздухом. Люди гасят их, засыпают мусором и песком, заливают водой и жидким цементом. Из-под земли сочатся струйки дыма. Облако дыма висит над холмами, дым проникает даже в порт. Птицы тогда взлетают как можно выше — их почти не видно снизу. Вокруг меня все окутано дымом. Дым щиплет глаза и ноздри. Но здесь я в безопасности. Пропитавшись вонью горящей свалки, я избавился от своего собственного запаха и почти утратил обоняние. Живущие здесь крысы пахнут гарью, пеплом, дымом. Они уже не чувствуют старых, привычных запахов, по которым отличали своих от чужих. Все семьи, пропитанные вонью и смрадом пожарищ, мирно живут рядом — без драк, без похищений потомства, без ненависти. Но когда сильный ветер с моря гасит пожары и очищает местность от летучего дыма, когда люди засыпают пламя привезенным на машинах песком, когда огонь умирает, а дождь смывает с земли все его следы и толстый слой сажи — тогда мы, крысы, вновь обретаем утраченную чувствительность к запахам и, избавившись от ощущения нависшей над нами опасности, мгновенно вступаем в смертельную борьбу друг с другом, в войну против всех, кто не входит в круг членов нашей семьи. Мы ненавидим друг друга, воюем, загрызаем, изгоняем. Это продолжается до тех пор, пока из глубин свалки не пробьются на поверхность новые пузырьки горючего газа и нас не окутает вонючий дым очередного пожара. По очищенному от коры сосновому стволу стекает струйка жидкости. Выше на столбе висит человек — его голова болтается между раскинутыми в стороны руками. От ужасающей жары жажда становится непереносимой. Человеческая кровь, лимфа, пот. Сухой ветер выдирает из десен остатки влаги. С открытым ртом, вытягивая вперед шею, я крадусь к гладкому столбу. Мои ноздри чувствуют запах. Я встаю на задние лапы, опираюсь на хвост, вытягиваю шею, шевелю вибриссами, высовываю язык. Уже близко, совсем близко. Темная жидкость густеет от жары, застывает на раскалившемся дереве. Я обхожу столб со всех сторон, но все напрасно. Яркий солнечный свет слепит глаза. Я опускаюсь на передние лапы и прижимаюсь к горячей земле. Отдыхаю. Делаю ещё одну попытку. Человеческая кровь утолила бы мою жажду и голод, прибавила бы мне сил. Я оказался здесь случайно. Вытащенный из корабельного трюма ящик привезли сюда вместе со мной. Поразительно светлый песок, ползающие среди камней змеи. Отсюда надо бежать как можно скорее. Я — крыса холодных подвалов и сточных канав, крыса темных каналов и тенистых дворов, я — крыса тьмы. Бежать! Бежать подальше отсюда! Я тянусь к струйке крови, хочу наполнить брюхо ещё живой жидкостью, которая возвращает, умножает силы. Но кровь останавливается. Она впитывается в дерево. Я не могу дотянуться до нее. Не могу. Я хожу вокруг, вытягиваю шею, подпрыгиваю. Меня спугнула скользнувшая надо мной тень. Я скатился по запыленному склону холма в яму между воняющими бензином автомобилями. Тут можно найти хоть что-нибудь: клочок бумаги, человеческие испражнения, мух, живущих в выгребной яме. Можно поесть, подготовиться к путешествию, к бегству. Когда ночная тьма накроет землю, я попытаюсь ещё раз. Заберусь наверх по склону, встану под столбом на задние лапы, вытяну шею. Вместо запаха крови — запах воды, слегка солоноватый, с привкусом смолы. Может, это дождь, а может — высыхающий пот или моча. Висящий надо мной человек неподвижен, тих, мертв. С его стороны мне ничто не угрожает. Шум падающего камешка предупреждает о приближении змеи, и я убегаю, а точнее — скольжу и скатываюсь вниз по склону. Сквозь щель между прикрывающими машину кусками брезента я пролезаю внутрь и засыпаю. Меня будит шум заведенного мотора. Я забываю. Забываю и удаляюсь. Опять погоня, опять бегство. Корабль. Город. Я вспомнил это место лишь теперь. Оно всплыло из тьмы в моей памяти вместе с другими неясными, размазанными, как в тумане, образами. Я громко, пронзительно пищу, пытаясь проснуться. От этого крика и ощущения горячих камней под лапками сознание возвращается ко мне — я начинаю понимать, где я, куда я вернулся. А может, я все ещё там, и окружающий меня мрак — это ночная тьма над холмом, окруженным вонью бензина и выхлопных газов, запахами машинных масел? Я топчусь по каменистой земле вокруг столба, с которого стекает кровь. Жажда мучает меня все сильнее, болят высохшие десны. И к тому же ещё ветер — сухой, горячий, гнетущий. Всюду опасность. Я не знаю, не кинется ли на меня в следующее мгновение самец или самка из этой пары разъяренных крыс. Самка появилась здесь во время стоянки в порту и связалась с постоянно живущим на корабле молодым самцом. Своими крайне жестокими атаками они вызывают ужас у всех корабельных крыс. От них нет никакого спасения. Они вездесущи и могут застать врасплох в любую минуту. Ночью я часто покидаю трюм и по вентиляционным трубам выбираюсь на палубу. Уж лучше находиться на открытом месте, чем ждать во тьме неожиданного нападения, которое может закончиться смертью. Эта пара крыс устроила свое гнездо в моем трюме, и я стал главным объектом их преследований. Уверенные в своих силах, они стремятся завладеть всем кораблем, гоняя с места на место немногочисленных крыс-одиночек. Их преследования очень мучительны. Они бесшумно подкрадываются к спящей или поглощенной едой крысе и атакуют сбоку, кусая в шею, прыгая сверху на спину, нанося сзади укусы в хвост, хребет и мошонку. Их агрессивность резко возросла, когда самка начала готовиться к тому, чтобы произвести на свет потомство. Трудно стало найти безопасный угол, потому что эта пара стремилась очистить всю территорию корабля от чужаков, не принадлежащих к их новообразованной семье. Самец в основном охотился на самцов, а самка — на самок, но часто они бросались на жертву вместе, вдвоем. Запуганные, живущие в постоянной опасности, уставшие от бессонницы крысы стали болеть, падать, умирать. В разных местах я натыкаюсь на покусанных, с порванной шкурой, покрытых струпьями и ранами крыс, готовых в любую минуту сорваться с места и бежать, пугающихся каждого шелеста и шороха. В закоулках машинного отделения я обнаружил труп истекшего кровью самца с глубокой раной на шее. Не найдя лучшего места, он спрятался здесь — между гудящими, трясущимися стальными листами. Это последнее, не считая палубы, убежище, где можно было чувствовать себя в безопасности. Я жду, когда корабль пристанет к берегу. Каждая секунда заполнена страхом. Страх отбирает сон, ослабляет, лишает воли. Я нахожу все больше сдохших от истощения, искусанных крыс. Мы причаливаем к берегу. Не считая той пары и их только что родившегося потомства, я — последняя оставшаяся на судне в живых крыса. Я заблудился. Напрасно я пытаюсь вырваться из замкнутого круга дворов, подвалов, котельных, помоек, нор, каналов. Каждая попытка заканчивается возвращением. Обескураженный бесплодными стараниями, я бегаю кругами, стараясь вспомнить дорогу, приведшую меня сюда. Я перепрыгиваю через пороги, протискиваюсь в щели, взбираюсь по растрескавшимся стенам домов и снова возвращаюсь в подвал, который недавно покинул. Огромные горы ящиков, старой мебели, тряпок, бочек, рухляди создают здесь очень подходящую для меня обстановку, но я не могу здесь остаться — меня выгонят крысы. Я останавливаюсь перед отверстием, ведущим в гнездо. Может, оттуда есть другой выход? Я ухожу. Я боюсь острых зубов, резких ударов когтей, пронзительных криков. Я снова отправляюсь в путь и снова возвращаюсь на прежнее место. Я засыпаю на высокой, доходящей почти до потолка куче ящиков. Меня будят ритмичные звуки музыки и топот людей — тяжелый, громкий, вибрирующий. Жестяная тарелка абажура над лампой качается прямо у меня над головой. Когда я прятался под плитой тротуара, я слышал топот шагов проходящих надо мной людей… Я слушал шум волн, ударяющих в жестяной корпус… Я вижу широкое, уходящее вверх отверстие. Это оттуда доносятся звуки. Они вызывают в памяти полузабытые шумы, шорохи, эхо, они похожи на голоса музыкальных инструментов, на журчание воды в канале. Это выход! Здесь можно выбраться наружу. Наверху воцаряется тишина, затихают шаги. Я втискиваюсь всем телом в щель и ползу. Я — под полом помещения, откуда доносятся негромкие звуки. Может, мне удастся незаметно вылезти? Широкая освещенная щель между досками. Я выпрыгиваю наверх. Вокруг люди. Крыса вертится на месте, как будто ищет возможность сбежать, и, перепуганная, залезает обратно в нору. Лихорадочные поиски другого выхода. Я бегу по подвалу, в котором был уже столько раз, по помойкам, сточным канавам, коридорам, дымоходам. И снова оказываюсь там же, в том же самом месте. В той же точке, откуда начал путь. Я удираю от крысы, пожирающей корку хлеба прямо у меня на дороге. Внимательно осматриваю стены, проверяю уже сто раз проверенные трещины и щели. Есть! Вот оно — спрятанное в глубокой тьме отверстие. Матовые поверхности твердые и в то же время мягкие, прилегающие, без острых углов и выступов. Коридоры разветвляются, соединяются, пересекаются друг с другом, расходятся, сходятся вместе. Все они ведут к цели. Нет глухих тупиков, где можно ненароком разбить голову. Каждый избранный путь — правильный, достаточно лишь бежать вперед и вперед. Серая поверхность отражает падающий сверху свет. Этот свет не раздражает глаз неожиданными вспышками. С того момента, как я попал сюда, я не ощущаю опасности, не чувствую себя окруженным, гонимым, преследуемым. Малыши наползают прямо на меня. Я отодвигаю их осторожно, беззлобно. Подползаю под брюхо крупной самки. Она не отталкивает меня. В гнезде лежит много крыс — они спят вповалку. Это мой запах, моя семья — большая крысиная семья. Я наконец нашел её. Как я здесь очутился? Вдруг. Неожиданно. Надо все обнюхать, проверить, убедиться, пощупать вибриссами. Стены, пол, закругленные поверхности, выгрызенные в досках отверстия, протоптанные коридоры — все кажется знакомым, как будто я жил здесь всегда, как будто никуда отсюда не уходил. Еда, много еды — кровянистого мяса, жира, сыра, рыбы, зерна. Крысы жрут, грызут, рвут, раздирают, давят, поглощают. Нет ловушек и отравы, нет опасностей, кошек, людей, собак, змей. Все звери здесь мельче меня, слабее, они чувствуют свою зависимость от меня. Я убиваю маленькую птичку, разгребаю мышиное гнездо — съедаю мышат. Я сильная, ловкая крыса, я очень быстр и умен. Между погружением в сон и пробуждением, между пробуждением и погружением в сон… В каком месте? Где? Крысы пожирают мертвого человека. Они сидят вокруг него, сидят прямо на нем. Отрывают мясо от костей, объедают мягкий жир, подкожные ткани, вытягивают жилы, мышцы, нервные узлы. Забираются внутрь — в нескольких местах кожа рассечена клыками, в ней выгрызены отверстия. Крысы пробираются вглубь, заползают, протискиваются. Человек как будто оживает. Мы в нем, в его внутренностях. Кожа на нем шевелится. Мы прогрызаем в нем коридоры, рассекаем ткани и пленки, разгрызаем хрящи и кости. Сквозь широко открытый рот, в котором уже нет языка, я пробираюсь внутрь, к мозгу. Вдруг все это обрывается. Я в том же самом месте, где и был. В том же подвале, куда каждый раз возвращаюсь, под шумящими, прогибающимися от топота балками потолка. Где-то рядом мяукают кошки, лают собаки, бормочут люди, пищат и гудят инструменты. Я жду, когда наконец опустеют окрестные улицы, чтобы вновь пуститься в странствия. В высоком стеклянном сосуде я вижу большую белую крысу. У неё блестящая светлая шерсть, чуть свалявшаяся на спине, почти прозрачные уши, покрытый белым пушком хвост. Она сидит, толстая и неподвижная,— только шевелит ноздрями. Крыса чувствует, что я рядом. Я приближаюсь к стеклу, встаю на задние лапы. Она просыпается. Прямо на меня смотрят глаза, каких я никогда в жизни ещё не видывал у крысы. Ноздри поднимаются вверх и расходятся в стороны, обнажая слишком длинные, переросшие резцы. Я грызу стекло. Я ненавижу эту крысу. Я все время прихожу сюда — каждый день, как только люди покидают помещение. Я обхожу кругом прозрачный предмет. Пытаюсь перегрызть металлические опоры. Бегаю сверху по прикрывающей ящик сетке, пытаюсь подцепить её когтями, отодвинуть. Запах сидящей внутри белой крысы, до которой я не могу добраться, раздражает, нервирует, приводит в ярость. Белая крыса тоже обеспокоена. Она наблюдает за моими попытками пробраться внутрь, бегает, взъерошенная, вдоль стен своего ящика. Мы разглядываем друг друга, стоя по разные стороны стекла. Прижимаем к гладкой поверхности носы и ноздри, показываем зубы. Мне хочется вцепиться ей в глотку, опрокинуть, кусать, давить, убить. Ненависть не проходит, не проходит ярость — неудовлетворенная, не нашедшая выхода. Разделенные стеклом крысы мечутся, кидаются друг на друга, издают пронзительный боевой клич. Взъерошенная шерсть, широко раскрытые глаза, вытянутые шеи. Сидят на задних лапах, опираясь на хвосты, со свистом втягивая в себя воздух, ловя ненавистные, враждебные запахи. Никогда; никогда я не загрыз белой крысы, никогда с ней не сразился, хотя так жаждал этого, искал возможность добраться до нее. Ее всегда отделяла от меня стальная сетка или толстое стекло, и хотя я не раз пытался пробраться на ту сторону, мне так и не удалось этого сделать. А ведь я жил рядом с ними, почти что среди них — в занятом ими и пропитанном их запахом помещении. Белые крысы встают на задние лапы, поворачивают головы в моем направлении, подпрыгивают, пытаясь дотянуться до верхнего края стеклянной стены, грызут металлический каркас. Они везде — в высоких банках и прозрачных ящиках, прикрытых сверху густой сеткой, в клетках из стальных прутьев. Их густой запах в душных, закрытых комнатах вызывает ярость, пробуждает ненависть. Мой собственный запах растворяется в этой субстанции, он здесь не существует, даже я сам его не чувствую. Они неподвижно сидят в клетках, ритмично двигая головами. Бегают вдоль стеклянных стен и внутри крутящегося барабана. Настороженный, злой, полный ненависти, я взбираюсь на ближайшую ко мне клетку и ползу по прикрывающей её сетке. Перебираюсь на следующую, с неё на другую и дальше… Запах чужой семьи, который поначалу так трудно было вынести, перестает раздражать меня. Отгороженные от меня стеклами и сетками, крысы живут своей, особой жизнью. Они ничего не могут мне сделать, они никогда не выберутся из своих прозрачных гнезд, а мне никогда не добраться до них. И все же, возбужденный и готовый к бою или к бегству, я кручусь среди этих клеток, пытаюсь проникнуть внутрь, стираю свои зубы о металлическую окантовку и прутья, прижимаю ноздри к стеклу в надежде на то, что оно вдруг расступится передо мной, исчезнет, откроется. Но сетки плотно прилегают к ящикам, металлическая окантовка прочна, а стекло отодвинуть не удается. Через некоторое время белые крысы перестают существовать для меня, я двигаюсь среди этих прозрачных гнезд так, будто их просто нет. Крысы в ящиках привыкли ко мне и теперь даже не поднимают головы — сидят неподвижные, вялые, мерно двигают челюстями, пожирая корм, принесенный им людьми. Им не приходится добывать еду, убивать, охотиться, скитаться, спасаться бегством. Люди кормят их, наполняют водой или молоком металлические ванночки, пересаживают из клетки в клетку, втыкают им в хвосты и шеи длинные иглы. Крысы только трясут своими свернутыми на одну сторону головами. Обилие еды привлекает и возбуждает. Я поселился под полом. Дом старый, в нем полно вентиляционных отверстий, поддувал, щелей, раскрошившихся кирпичей. По трубам, ведущим вниз, расходится тепло. В холодную осеннюю пору здесь уютно и спокойно, и я не покидаю этого дома, где живут белые крысы. В соседней комнате, пол которой выложен блестящими скользкими плитками, люди готовят еду. Рядом с этой комнатой — кладовка, куда я без труда пробираюсь по изъеденной ржавчиной вытяжной трубе. Сушеная рыба, зерно, горох, хлеб, овощи. Белые крысы получают все. Они болеют. Черные опухоли распирают кожу на шее, на голове, на брюхе. Сначала небольшие, едва заметные, они разрастаются, как будто сжирая изнутри тело крысы, уничтожая мышцы, ткани, кости. Черные наросты просвечивают сквозь белые нежные волоски, становятся все больше и больше. Крысы худеют, линяют, сохнут. Некоторые умирают быстро, другие живут дольше — скрюченные, парализованные, покрытые черными шишками. Люди разрезают наросты, рассматривают, что там внутри. Белый самец смотрит сквозь стекло, словно не замечая меня. Огромная черная опухоль на брюхе не дает ему ходить. Хвост и задние лапы болтаются в воздухе. Пользуясь только передними, он подползает к ванночке и пьет. Рядом с ним — самка с громадной лопнувшей шишкой на шее и чуть меньшей по размерам у основания хвоста. Страх. Страх все возрастает. Крысы дохнут, бьются в конвульсиях, в предсмертных судорогах отшвыривают лапами куски моркови и хлеба. Пары совокупляются — покрытые черными наростами тела заползают друг на друга. Больные самки рожают потомство. Я наблюдаю за всем этим с другой стороны, сбоку, из своей собственной жизни — не обнесенной стеклянными барьерами, не закрытой сеткой. Из жизни не замкнутой, не разгороженной. Я привыкаю к смерти белых крыс, к их медленному умиранию. Я — сильный, здоровый, толстый. Моя шерсть блестит, вибриссы упруги и чувствительны. Резцы разгрызают самое твердое дерево и оловянную оплетку электрокабелей. Я перестаю бояться: смерть белых крыс мне никак не угрожает. Она — вне меня, вне моего страха. Люди приходят редко, только утром. Я в это время чаще всего сплю после ночных прогулок. Я просыпаюсь, когда они покидают здание. Я присматриваюсь к людям, наблюдаю за белыми крысами. Залезаю на чердак. Здесь полно разных ящиков, помеченных крысиными экскрементами. Я пролезаю в дыру и продвигаюсь по боковому коридору. Утыкаюсь в глухую стену. Отступаю назад. Захожу с другой стороны то же самое. Ищу другой проход. Иду прямо — опять тупик. Проверяю ещё раз первый проход — ага! Выход есть, но не в конце коридора, а не доходя до него. Я вылезаю с противоположной стороны и делаю ещё одну попытку. Не сразу, но все же нахожу выход. Только на третий раз прохожу, не сделав ни одной ошибки. Во всех ящиках проходы разные. Вдруг я чувствую, что попался. Мечусь по тесному помещению, пытаясь носом приподнять опустившуюся за моей спиной жестяную заслонку. Ловушка, я в ловушке, в ловушке… Я бегаю, проверяю все углы, бросаюсь на стены, бьюсь головой о стекло, которым сверху прикрыт ящик. Кружусь волчком. Вдруг одна из стенок уступает под моим напором и поднимается вверх. Остается пробежать по короткому коридору — и я выбираюсь из ящика. Придя на чердак в следующий раз, я по забывчивости залезаю в тот же самый ящик. Ситуация повторяется. Поначалу мне никак не удается выбраться. Ничего не помогает, хотя я и нажимаю на все возможные места. Но потом стенка опять уступает. Второе попадание в ту же самую ловушку сильно меня напугало. Я запомнил этот ящик и впоследствии обхожу его стороной. Люди переносят ящики в соседнее помещение и расставляют их так, чтобы белым крысам приходилось проходить через них за едой и питьем. Я наблюдаю за ними сверху, через стекло. В подвале появляется серый самец из местных крыс. Мы обнюхиваем друг друга, ощупываем вибриссами. Вдруг он издает пронзительный писк и кидается на меня. Краем глаза я замечаю приближение ещё одного его сородича. Борьба проиграна, надо спасаться бегством, придется покинуть удобное, теплое место. Пора опять пуститься в скитания. Но пока я прячусь на чердаке. Меня спасают белые крысы, отвлекшие внимание моих преследователей. Когда голод заставляет меня спуститься снова, серых крыс уже нет — их спугнули люди. Они приходят ночью. Исхудавшие, голодные, озябшие, задиристые. Сквозь дыру в фанере, которой закрыто чердачное окно, я вылезаю наружу. Морозный ветер швыряет снег прямо мне в глаза. Меня прогонят и отсюда. Идти дальше через кладбище не имеет смысла. Живущие здесь крысы, вскормленные гниющим людским мясом, не позволят мне остаться. Внутри, под тяжелыми плитами надгробий, глубоко в земле царит беспечная, спокойная атмосфера. Звуки снаружи почти не проникают сюда. Самое главное — еда, много еды — мяса, жира, хрящей. Крыса, бегущая по каменному Парапету, спрыгивает вниз, подходит ко мне. Наши вибриссы касаются друг друга. Пронзительный писк. Бегство. Меня ждет новое путешествие, поиски города, в существовании которого я уже начинаю сомневаться. У меня нет выбора. Нет выбора. Надо уходить. Крысы — соединенные друг с другом хвостами, сросшиеся, слипшиеся. Каждая стремится вперед. Ни одна не обернется, чтобы перекусить зубами кончик собственного хвоста. Я наблюдаю за ними. Они сидят в огромном ящике, как неподвижный серый цветок. Откормленные, тучные, им не нужно добывать себе еду — люди подсовывают им её прямо под нос, и это окончательно парализует их. В углу стоит банка с темной жидкостью. Оттуда распространяется совершенно невыносимый запах. Мне вдруг становится страшно. Ловушки, которые я видел в подвале, свидетельствуют о том, что люди ищут и ловят крыс, людям нужны крысы. Старых и больных они заменяют на новых. Отупевшие толстые крысы сонно взирают на то, как я проскальзываю по гладкой поверхности стекла, прикрывающего ящики, и спускаюсь вниз. Я испражняюсь прямо на ловушку — вскакиваю на клетку из стальных прутьев и смотрю, как мои экскременты падают прямо на ароматную рыбью голову. Это — предостережение. Теперь ни одна крыса не войдет туда, внутрь. Сквозь неплотно прикрытое подвальное окошко я выбираюсь на улицу. На помойке, в груде апельсиновых корок я замечаю обвязанный веревкой сверток бумаги. Я грызу его, рву, режу зубами до тех пор, пока от бумаги не остаются лишь клочки, которые ветер разносит кругом. Шум моря напоминает мне о необходимости покинуть город, подсказывает, что мне надо поискать более благоприятное для жизни место. И я иду в сторону моря. Неподалеку, в круглом каменном здании я нахожу блюдце с остатками прокисшего молока и старательно вылизываю все до последней капли. Отсюда уже недалеко до порта, до корабля. Слышится знакомый вой сирен. Я покидаю построенное из крупных камней здание и отправляюсь по берегу туда, откуда доносятся эти звуки. Я стараюсь бежать как можно быстрее, лишь бы оказаться подальше от заселенных крысами каменных руин. Ветер доносит до меня их чужой запах. Я осторожно высовываюсь из бочки. Пробегаю по широкой гладкой полосе пола и сквозь дырку в разбитом стекле вылезаю наружу. Я сижу неподалеку от большой, освещенной солнечными лучами помойки. Мне ужасно хочется есть. Я внимательно вслушиваюсь в звуки окружающего меня мира — не грозит ли откуда-то непредвиденная опасность. Из расположенных поблизости домов доносится приглушенный стенами вой запертого в помещении пса. Но в остальном это место кажется мне спокойным. Я карабкаюсь по кирпичной стенке и протискиваюсь между кучами гниющих фруктов, протухших кочанов капусты, очисток, мясных обрезков и рыбьей чешуи. Набрасываюсь на еду. Среди восхитительно ароматных лакомств, обилие которых — после долгой голодовки — просто ошеломило меня, я забываю об опасности и спокойно насыщаюсь, ощущая, как роскошное тепло растекается по брюху и внутренностям. Я совсем расслабился под успокаивающее жужжание больших блестящих мух, покрывших почти всю свалку сплошной темной массой. Вдруг я почувствовал сильный удар в бок и острую боль в шее. На меня неожиданно напал разъяренный самец. Я занял оборонительную позицию, но он ещё раз набросился на меня с такой силой, что я перевернулся на спину. Он неминуемо загрыз бы меня, если бы я не отбросил его от себя резким ударом задних лап. Самец издает пронзительный писк — сигнал о появлении чужака. Еще одна крыса тут же прыгает мне на спину. Эта значительно меньше, и я без труда сбрасываю её с себя. Но тут же появляется ещё одна. Я в панике бросаюсь бежать, зная, что местные крысы, обеспокоенные моим присутствием, будут теперь преследовать меня. Выскакивая из помойки, я сталкиваюсь нос к носу с крупным самцом. Я бежал вдоль стены склада, панически избегая всяких нор и отверстий, которые в этой ситуации могли оказаться самой страшной ловушкой. Загнанный в подвал, канал или гнездо, я не имел бы никаких шансов на спасение. Я не был знаком с этой местностью и бежал наугад — в панике и в отчаянии, мечтая только о том, чтобы остаться живым. Вдруг я почувствовал сильный укус в заднюю часть спины. Боль прибавила мне сил. Я несся вдоль стен, перебегал через открытые пространства и наконец оказался среди деревьев с низко растущими ветками. Я знал — преследователи бегут за мной, и я погибну, если не найду хорошего укрытия. Цепляясь когтями за шероховатую кору дерева, я забрался наверх и устроился меж ветвей, спугнув несколько птиц. Я притаился среди шелестящих на ветру листьев в страхе, что могу упасть отсюда, что меня обнаружит какая-нибудь хищная птица, и просто оттого, что попал в незнакомое мне окружение. Но этот страх быстро сменился другим, потому что под деревом появились преследовавшие меня крысы. С вытаращенными глазами и взъерошенной от возбуждения шерстью, они бегали между деревьями, натыкались друг на друга, обнюхивая все вокруг и продолжая искать меня. Со все возрастающим напряжением, замученный страхом, я наблюдал сверху за тем, как они все кружат поблизости, разъяренные неожиданным исчезновением чужака. И в тот момент, когда я уже находился на грани полного истощения, почти умирал от страха и нервного напряжения, прибежали другие крысы и с ненавистью накинулись на моих преследователей, загрызая и прогоняя их. Я долго ещё сидел среди ветвей в ожидании, когда они перестанут грызться друг с другом и разойдутся. Если бы я спустился вниз, они напали бы на меня и, скорее всего, разорвали бы на части. Я попал в пограничную зону между территориями, которые занимали ведущие постоянную войну друг с другом крысиные семьи. С дерева я спустился лишь вечером — меня испугало появление поблизости черной птицы с мощным клювом. Крысы ушли. Я не знал, в какую сторону идти. Ведь пограничная зона между крысиными кланами невелика и в любую минуту на меня могли напасть. Я сижу неподвижно рядом с трупом загрызенного самца. Страх отнимает силы, а мне ещё надо добраться до корабля и уплыть отсюда. Шорох. Я так напуган, что, не обращая внимания на кружащих рядом птиц, снова прячусь среди ветвей — в месте, совершенно не соответствующем крысиным привычкам и столь отличном от среды нашего обитания. Но только здесь я сейчас чувствую себя в безопасности. Старый самец, которому когда-то переломили хребет, волочит задние лапы. У него совсем уже не осталось сил. Я бегаю вокруг него, то приближаюсь, то отскакиваю в сторону, кусаю его за бока, за мошонку, в основание хвоста. Он пищит при каждом моем нападении и пытается укусить меня. Теперь я кусаю его в самое чувствительное место — в шею. Я чувствую, как мои зубы разрывают проходящую под кожей артерию. Старик тщетно пытается дотянуться до меня зубами. Он становится все слабее, его охватывает ужас. Он падает на бок, дрожит от страха. Из ран и изо рта у него течет кровь. Он издыхает. Это единственная крыса, которую я обнаружил на небольшом корабле, куда попал после долгого вынужденного сидения среди ветвей. Я загрыз его сразу же, как только появился здесь, когда борта судна ещё терлись о причал. С дерева меня согнала ночная птица. Мне пришлось выбирать: то ли погибнуть у неё в когтях, то ли попытаться все же добраться до порта. Изо всех сил я бросился вперед — в ту сторону, откуда ветер нес запах рыбы. Встреченные по пути крысы тут же бросались в погоню за мной. В порту у освещенного лунным светом причала стоял только один корабль — тихий, черный, неподвижный. Его борта покачивались ниже уровня причала, и, когда я спрыгнул на палубу, раздался глухой стук. Живший здесь больной самец тут же выполз из своего укрытия и яростно бросился на меня. Он думал, что я убегу, что я испугаюсь и покину судно. Но я не мог бежать — на берегу меня ждали крысы из враждующих друг с другом семей… Я плыву. Громкий стук моторов проникает всюду. Я занял уютное гнездо убитой крысы — оно устроено между досками и стальной плитой. Старый самец натаскал сюда тряпок, обрывков бумаги. Я плыву. Постоянное пребывание в столь ограниченном пространстве раздражает и приводит в ужас. В больших трюмах я и представить себе не мог, что это такое — недостаток движения, недостаток места. Там мне не угрожали люди, о существовании которых я порой вообще забывал. Здесь все не так. Люди здесь везде. Только ночью, когда море успокаивается, а люди спят, я могу свободно передвигаться по темным помещениям, заставленным картонными ящиками, от которых неприятно пахнет табаком. Я знаю этот порт: причалы, невысокие постройки на берегу, ветер гонит тучи пыли — все это кажется мне знакомым, как будто я видел это во сне. Но это не сон, хотя я уже не раз просыпался с чувством, что действительность — это всего лишь другой сон, сон, в котором я живу, чувствую, существую. Нет, это не сон — это моя память. Судно причаливает к берегу. Я немного подожду и сойду на землю. Мне надоело бегать по ограниченному пространству между скрипящими бортами. Уже ночь. Я сбегаю вниз по опущенному трапу. Огромная сверкающая луна освещает полосу причала и первые дома ближайших к порту улочек. Я был здесь, когда этот город горел, когда рвались снаряды. Теперь здесь спокойно. По улицам гуляют люди, я слышу отдаленное мяуканье кота, собачий лай. Я сомневаюсь: идти дальше или забраться на палубу другого корабля и избежать встреч с местными крысами, кошками, собаками? В конце концов я решаюсь поискать еду на ближайших помойках и свалках. Меня манит резкий аромат высушенной рыбы. Целая гора высохших хвостов, голов, потрохов. Я жадно ем, на зубах хрустят кости и сухие жабры. Первая крыса уже рядом. Она небольшая, с длинным туловищем. Обнюхивает меня. Пронзительным писком дает сигнал тревоги и кусает меня в основание хвоста. Я поворачиваюсь и вонзаю зубы в её ногу. Она отскакивает в сторону. Из раны течет кровь. Хромая, крыса уходит в сторону. Здешние крысы не преследуют меня — им достаточно прогнать чужака, достаточно почувствовать мой страх. Закопченные, изуродованные взрывами стены. Я вспоминаю этот город. Точно так же светила луна и тогда, когда я пробирался по опустевшим темным улочкам. Теперь здесь много света. Слышны булькающие голоса людей, доносится музыка. Меня не покидает ощущение, что когда-то я шел этой же дорогой, ступал по той же неровной мостовой, покрытой пылью и высохшим навозом. Мимо меня проходят люди. Я всем телом прижимаюсь к стене и на какое-то время замираю. И чего я боюсь? Ведь серость делает меня незаметным. И все же страх не проходит. Та встреча с крысами напугала меня. Я вспомнил высокие ветви дерева, на котором я в панике прятался от погони. Я сам не раз преследовал других крыс, наносил им раны, кусал, грыз, убивал. Мне хорошо знакома эта ненависть, ненависть к вторгшемуся в твои владения чужаку, прибывшему неизвестно откуда, ведь за ним могут прийти и другие и из преследуемых и гонимых они легко могут превратиться в преследователей и убийц. Из сточной канавы доносится писк. Мною овладевает страх. Я плохо знаю местность. Если меня станут преследовать, у меня почти нет шансов уйти от погони. Я сворачиваю на поднимающуюся в гору улочку, вымощенную овальными булыжниками, которые блестят в свете зависшей прямо посреди неба луны. Я знаю эту улицу, я её отлично знаю, но что же все-таки здесь произошло? Дверной проем с болтающейся рваной занавеской, сквозь которую сочится слабый свет, мне тоже знаком. Я проскальзываю внутрь. Сидящий на корточках на ковре человек ловит упавший с полки кувшин и ставит его на место. И вдруг я все вспоминаю. Ведь это из-за меня упал тот кувшин. Курица, сидящая на полке в клетке из деревянных прутьев, кудахчет, учуяв мое присутствие. Так, значит, все, что случилось с того момента, как я бежал отсюда, длилось всего лишь мгновение? Столько же, сколько падал глиняный кувшин? Но я же слышал грохот разлетевшихся по полу обломков! Я слышал это, но я уже не верю, потому что в тот момент, когда я снова очутился здесь, тот же самый человек поймал прямо над самым полом упавший с полки кувшин. Может, я заснул? Может, все это был лишь сон — все эти города, дороги, путешествия, погони, бегства? Но разве сон может быть так насыщен событиями? Итак, я снова оказался в самом начале своего путешествия — после долгих скитаний в трюмах перевозившего сахар судна, после того, как я покинул город, где умер человек, игравший на флейте. Человек заметил пробегающую крысу, схватился за оловянную гирьку. Бросает. Я убегаю. Я медленно обхожу вокруг дома. В яме на помойке нахожу черепки от множества разбитых кувшинов. Это была иллюзия — тот кувшин разбился тогда на мелкие кусочки. Человек поймал другой кувшин. Вокруг раздается возмущенный, злобный писк. Крысы окружают меня. Они подходят все ближе. Я отталкиваюсь от твердых черепков и перепрыгиваю через стену. Замедляю бег только перед освещенным причалом. Едва живой от усталости, я ищу укрытие. Я ведь не знаю, гонятся за мной преследователи или они давно отказались от погони. Вдоль рельсов портового крана бегу к большим железным машинам, крытым сверху брезентом. Достаточно нескольких движений зубами — и сквозь прогрызенное отверстие я забираюсь внутрь. Все попытки выбраться из трюма напрасны. Створки люков прилегают друг к другу так плотно, что не остается ни малейшей щели, чтобы можно было бы протиснуться. Все вентиляционные трубы забраны густой сеткой и решетками, которые я тщетно пытаюсь перегрызть. Я в ловушке. В огромной ловушке, полной стальных машин, стоящих вплотную друг к другу. Мне грозит голодная смерть. Я съедаю все, что годится в пищу: найденные внутри металлических корпусов обрывки бумаги, промасленные льняные тряпки, высохшие стружки, немногих случайно попавших сюда насекомых, муравьев и пауков, прилипший к брезентовым покрышкам высохший птичий помет. Неудовлетворенное чувство голода сжигает внутренности. Больше всего меня мучает жажда. Я высасываю влагу из самых нижних слоев рассыпанных по полу трюма опилок, пью собирающуюся на дне стальных корпусов маслянистую жидкость. Но этого слишком мало. Изголодавшийся и измученный жаждой, после долгих поисков я нахожу струйку воды, по капле сочащейся из стены. Она солоноватая, с крошками ржавчины. Я жадно слизываю каждую появляющуюся на стене каплю. Жду, пока она соберется, набухнет и скатится вниз. Я долго живу так, очень долго. Сначала я в ужасе беспрерывно метался в поисках выхода. Меня душили отчаяние и ярость. Я пытался забраться вверх по стенам трюма, но, хотя несколько раз мне удалось добраться до прикрывающих трюм сверху стальных плит, я нигде не нашел ни единой щели. Я часто залезал на стальной корпус машины, опираясь на хвост, вставал на задние лапы и поднимал голову повыше, стараясь уловить отголоски доходящих снаружи запахов, пытаясь услышать предвещавшие скорый конец моим мучениям звуки. Путешествие продолжалось. Качку я переносил нормально, но бури меня пугали. Особенно страшны были сильные удары волн о стены корабля и резкий крен, когда толстые стальные тросы натягивались и стонали, как будто вот-вот лопнут. И после того как шторм кончался, я ещё долго чувствовал болезненные судороги в спине и в шее. Я был единственной крысой в огромном помещении трюма. Я без устали кружил вдоль стен, изучая каждую деталь поверхности. Я обследовал изнутри и все стальные машины. И вдруг — это стало происходить все чаще — мне явственно почудился скрежет крысиных зубов, шорох пробирающегося под брезентом зверька, пронзительный боевой клич — как на острове, который я недавно покинул. Частенько сквозь сон мне казалось, что я ощущаю прикосновения вибриссов обнюхивающей меня крысы и тепло её ноздрей. Поначалу я мгновенно просыпался и пускался в длительные лихорадочные поиски. Никаких следов пребывания в трюме чужой крысы я не обнаружил, хотя проверил все углы и закоулки. Но видения повторяются, они являются во время каждого сна, как только я устраиваюсь отдохнуть. Моя реакция на звуки, издаваемые несуществующей крысой, становится все более нервной. Стоит мне только услышать шорох, почувствовать прикосновение вибриссов, как я яростно бросаюсь за чужаком, догоняю, преследую, ищу его. Я болен. Осовело сижу на куче опилок. Меня бьет дрожь. В животе страшно жжет и ноет. Все, что я ем, вытекает из меня в виде густой слизи. Я худею, теряю шерсть, на коже появились кровоточащие язвы — засыхая, они покрывают тело твердой коркой. Болезненный зуд заставляет меня чесаться. Каждое движение ногой, каждая попытка дотянуться коготками до спины утомляет меня, раздражает, лишает остатков сил. Больше всего мне бы хотелось застыть неподвижно. Я бы так и сделал, если бы не эта проклятая чесотка. Из ноздрей сочится густая, солоноватая на вкус слизь. Она стекает прямо мне в рот. Мне становится все труднее дышать. Я чихаю, фыркаю, кашляю. Я становлюсь все более сонным и апатичным. Я сижу, сжавшись в комочек, равнодушный ко всему — и к качке, и к ударам волн, и к далекому завыванию ветра, и к голосам собственного воображения, к снам и миражам, к воспоминаниям, к чесотке, к голоду, к жажде, к боли. Я перестаю мыться, чиститься и ловить блох. Я медленно умираю и, хотя знаю об этом, не могу сопротивляться. Я не могу защищаться — я чувствую, что у меня нет никаких шансов выжить в этой плотно закрытой стальной коробке. Блохи начинают разбегаться из выпадающей шерсти, с разгоряченного лихорадкой тела. Они предчувствуют надвигающуюся смерть. Выбора нет — съедаю извивающегося среди опилок червяка. Поворачиваюсь на бок, застываю без движения и жду… жду… Засыпаю. Просыпаюсь. Корабль больше не качает, моторы не гудят. Снаружи доносятся приглушенные звуки портовых кранов. Открываются стальные створки люка. Меня слепит свет, которого я так давно не видел. Собрав последние силы, я заползаю в темное чрево машины. В трюм спускаются люди. Они трогают крепежные тросы, разговаривают. Заключенный в толстом панцире машины, я вместе с ней взмываю вверх. Внутрь проникают порывы холодного ветра. Качка прекращается — я на суше. Слышу уличный шум, рев моторов, крики пролетающих птиц, незнакомые мне шорохи. Я хочу жить, хочу жить… На подгибающихся ногах выползаю из-под стального листа и бреду в направлении портовых складов. Больной, в лихорадке, полуживой, я забиваюсь в угол и лежу. У меня все болит… Нет сил вылавливать зубами копошащихся на брюхе блох. Они больно кусают меня, вонзая в кожу свои маленькие иголки, и пьют мою кровь. Я лежу в своем укрытии, спрятанном глубоко в лабиринте нор. и проходов. Силы покидают меня, я чувствую себя все более безвольным, все более испуганным. Шорох… Это самец из соседней норы пришел посмотреть, жив я ещё или уже умер. Почуяв запах вспотевшей, горящей в лихорадке кожи, он уходит. Снова шорох. А вдруг это змея? Здесь нет змей, нет! Змеи никогда сюда не доберутся — их остановят вонь сточных канав, гниющие отбросы, грязная, вонючая вода. И все же даже здесь я боюсь змей — здесь, в месте, которое кажется безопасным и спокойным. Шорох удаляется, затихает, умолкает. Я пытаюсь заснуть. Кладу голову на передние лапки, выпрямляю задние, потягиваюсь. Лихорадка все усиливается. Я падаю в огромную яму. Лечу, как птица,— все дальше, все ниже. Вдруг меня охватывает страх: там, внизу, подо мной, в этом колодце ждет смерть. Я разобьюсь о невидимое отсюда дно, о воду, которая при падении с такой высоты покажется тверже бетона. Я пищу, кричу, пытаюсь зацепиться коготками за гладкие, блестящие от воды стены, сворачиваюсь в клубок и резко распрямляюсь. Увы — стены гладкие, как стекло, уцепиться не за что. С ужасающей скоростью я лечу вниз. Неужели я умираю? Я в старом семейном гнезде. Я играю с малышами. Мы все пищим. Вдруг вход в гнездо расширяется. Широко распахнута змеиная пасть. Сейчас, ещё мгновение — и она проглотит меня. Я пищу, пытаюсь бежать. Все напрасно — окаймленное сотнями плоских чешуек огромное отверстие склоняется надо мной, втягивает меня, поглощает. Я просыпаюсь весь в поту. Шерсть слиплась и встала дыбом. Блохи кусаются все злее. Они уже ходят прямо у меня по усам. Я сгоняю их лапой. Все это сон, бред, мираж. Я лежу, истощенный и больной, в холодном помещении между складом универмага и каналом главного коллектора. Меня бьет дрожь. Все сильнее хочется пить. Чтобы напиться, нужно выйти отсюда и добраться до каменной стены, по которой стекает вода. Но хватит ли мне сил на это? Шатаясь из стороны в сторону, я медленно и осторожно добираюсь до коридора. С трудом доползаю до растрескавшейся каменной стены. Вода сочится капля за каплей. Прижимаю нижнюю челюсть к стене и поднимаю голову повыше. Уже давно я не пил такой холодной воды. Я пью долго, стараясь не упустить ни капли. Холод постепенно проникает из гортани все ниже и ниже — наполняет желудок, охлаждает разгоряченную кровь. Я чувствую, что мне становится лучше, намного лучше, и тут же пытаюсь расправиться с замучившими меня блохами. Я выздоровел. Облезшие места обрастают новой шерстью. Гнойные нарывы зажили и зарубцевались. Ко мне возвращаются силы. Скорее всего, в первое время моего пребывания на новом месте жизнь мне спасла именно болезнь. Почуяв лихорадку и резкую вонь поноса, крысы оставили меня в покое. После заключения в темном и душном трюме мир кажется мне слишком ярким и шумным. Корка хлеба и вытащенные из скомканной промасленной бумаги колбасные очистки так вкусны, как будто раньше я никогда не пробовал ничего подобного. Столь обильная еда просто потрясла весь мой организм. Я проснулся от сильной боли в раздувшемся, отвердевшем брюхе, у меня начались понос и рвота. Я снова впал в глубокий, горячечный сон. Проснувшись, я почувствовал себя лучше, и, что самое главное, ко мне вернулся мой неуемный аппетит. Я укрылся в стоявшем на берегу канала высоком здании. С его башен в подвал часто доносился вибрирующий звон колоколов. Этот звук напоминает мне далекий голос флейты. И все же главной причиной, заставившей меня поселиться в этом высоком здании, в башнях которого гнездились ястребы, был страх встречи с местными крысами — с тех пор, как я выздоровел, они вновь начали преследовать меня. В порту ведь никогда не прекращается охота на крыс, прибывающих с моря. Этот район принадлежит семье крупных и сильных особей, яростно преследующих всех вторгшихся в их владения чужаков. Если бы не моя лихорадка и отпугнувший их запах болезни, они загрызли бы меня сразу же по прибытии. И, несомненно, именно поэтому место неподалеку от складов, элеваторов, амбаров и свалок — самое безопасное из всех возможных. Крысы редко заглядывают сюда в поисках еды, отлично зная, что, кроме немногочисленных отбросов, свечей, мышей и стеблей всевозможных цветов, ничего съедобного здесь не найти. Я удовлетворяю свою ежедневную потребность в пище тем, что удается найти на ближайшей помойке, расположенной рядом с окруженными небольшим фруктовым садом постройками. Я живу внутри пустой гипсовой фигуры. Незаметное отверстие, которое служит мне входом, находится в подставке. Сначала меня очень нервировали собиравшиеся время от времени рядом с фигурой группы людей, которые вели себя довольно шумно. Но, поскольку все это было связано с приятными для моих ушей звуками музыки, я быстро привык и просто оставался внутри до тех пор, пока люди не уходили. Так же быстро я привык и к безопасным, спокойным помещениям. Полые гипсовые фигуры, толстые свечи, цветы в стеклянных сосудах, приглушенный свет, тишина, каменный пол… Я бы остался там надолго, но в один прекрасный день все фигуры убрали в сторону, полы покрыли брезентом, а вдоль стен воздвигли леса. Во мне вновь проснулась сильная потребность отыскать свое крысиное семейство, отыскать тот город, в котором я родился, ту старую пекарню и подвал со следами зацементированных нор. Внутри высокого здания теперь постоянно были люди, и я чувствовал себя в опасности. Я пустился в странствия ночью — проскальзывая под стенами домов, вдоль садовых заборов, пересекая площади и улицы, я бежал от далекого шума волн, от запаха моря и голосов плывущих по каналу кораблей. Я бежал туда, где находился мой родной город, где было мое первое гнездо. Города похожи друг на друга. Чаще всего я приезжаю и покидаю их по ночам. Меня постоянно преследуют крысы. Собратья, принадлежащие к моей семье, должны сразу узнать меня. И я жду того момента, когда приблизившаяся ко мне крыса не бросится на меня, чтобы перегрызть горло, не издаст пронзительного писка, призывающего сородичей к нападению на чужака. Я путешествую, перебираюсь с места на место. Меня толкает в путь стремление вернуться в некогда покинутые мною места, непреодолимое желание найти их… Меня гонит в дорогу память. Может, это уже последний город? Последний из тех, так похожих на город моей памяти. И все же я не могу сразу вспомнить, те ли это подвалы, те ли каналы, те ли подземные ходы, те ли сточные канавы? Я не узнаю их. Я прибыл сюда в самом начале зимы, и первые же порывы ледяного ветра загнали меня глубоко под землю. Давным-давно во всех городах я ищу пекарню в боковой улочке — с подвалом, в который прямо с улицы ссыпают уголь. В этом подвале, рядом с насосом на стене должны были остаться следы зацементированных крысиных нор. У меня остается все меньше времени — я старею, теряю нюх, слух, зрение. Только что я бросился на паука, приняв его по ошибке за сороконожку или жука. Я уже не так силен, я слабею. Я бегаю медленнее, прыгаю не так высоко, как раньше, быстрее устаю. Я стараюсь избегать опасностей. Уступаю дорогу крысам, кошкам, собакам. Не нападаю больше на поросят и кур. Питаюсь выброшенными в сточные канавы корками хлеба, огрызками. Обхожу стороной магазинные склады и кладовки в квартирах людей — я боюсь, что меня поймают. Я боюсь смерти. Моя темная шерсть поседела вдоль хребта, на ушах, на боках. Когти стали часто ломаться. Резцы растут медленнее и, что ещё хуже, стали очень хрупкими. Недавно верхний зуб вдруг сломался, когда я пытался перегрызть твердую дубовую доску. Вибриссы, до сих пор помогавшие мне безошибочно ориентироваться в полной темноте, вдруг стали подводить меня, начали гнуться и ломаться. Раньше они упруго торчали в стороны вокруг мордочки, а теперь совсем обвисли, опустились вниз. Я состарился. Я чувствую это каждым своим мускулом, каждой косточкой. Старость — это просто сильная слабость, одряхление, усталость, это болезнь времени. Я долго сопротивлялся старости, я вел себя так, как будто все ещё был молод. Ядра уже не наполняются спермой при виде каждой самки в период течки. У меня давно уже не было своего постоянного гнезда. А впрочем, я уже не испытываю желания — этой необыкновенно сильной потребности совокупления, которая некогда заставляла бросаться в бой, гнала в странствия и в поиски. Со времени последнего путешествия на корабле мое половое влечение ослабло, а в последнее время и вовсе исчезло. В каналах города, где я живу, я открыл нору, переходящую в удобное широкое гнездо, одна из стенок которого проходит рядом с горячей поверхностью толстой трубы теплоцентрали. В норе жила одинокая молодая самка, она так долго вертелась вокруг меня, подставляя набрякшие от желания половые органы, что я в конце концов покрыл её. Я прервал свои скитания. В норе уютно и тепло. Рядом со встреченной здесь самкой я как будто помолодел. Она заставила меня вспомнить, каким самцом я был когда-то. Улицы, подвалы, каналы казались мне такими знакомыми — как будто я раньше уже все это видел. И я остался. Пронизывающий холод, густой снег, проникающие всюду порывы ветра не благоприятствуют путешествиям. И я довольно долго не выхожу за пределы ближайшей к гнезду сети каналов. Крысята подрастают. Несколько самых любопытных не вернулись со своей первой прогулки. Я сижу, прижавшись к теплой бетонной плите, греющей мне брюхо и лапы. Я боюсь. Страх становится все сильнее. Я боюсь подрастающего самца, который недавно бросился на меня и больно укусил за ухо. Я пытался помешать ему совокупляться с моей самкой — его матерью. Во мне вдруг проснулось чувство собственника, но я ведь уже немолод. Он бросился на меня, перевернул на спину, побил. Ухо распухло и болит. Я сижу с криво повернутой набок головой, наблюдая за приставаниями молодого самца к моей самке. Я хотел иметь свое гнездо, хотел командовать живущими в нем крысами, прогонять чужаков со своей территории. Но все получилось совсем не так, потому что иначе и быть не могло. Я стал чужаком в собственном гнезде. Старая, ослабевшая крыса, дни которой уже сочтены, возможности исчерпаны. Моя самка перестала быть моей — теперь она самка молодого самца. Она прогнала меня от куриной головы, выловленной мною из сточной канавы, и теперь вместе с молодым самцом выгрызает из неё вкусный нежный мозг. И я не сделаю ничего, чтобы прогнать соперника. Меня выгонят, выбросят, вышвырнут, вытолкают из теплой норы на мокрый холодный берег сточного канала. Молодой самец ненавидит меня, он беспрестанно кружит рядом — хочет напасть. Меня спасает только мое безразличие, иначе он уже давно бросился бы на меня, перевернул на спину и перекусил артерию. Мне не хочется покидать гнездо, но и оставаться здесь я больше не могу — в стычке с молодым самцом у меня нет никаких шансов на победу. На поверхности меня поражает утреннее солнце — весеннее, но все ещё холодное. Еще рано, день только начинается. Улица и стена, вдоль которой я иду, кажутся мне знакомыми. Как будто я уже когда-то был здесь, как будто уже видел все это: и каменный край сточной канавы, и прикрывающие сток решетки. Где же я это видел? Не помню. Сквозь широкую щель между мостовой и металлическими воротами я пролезаю во двор, в середине которого стоит чугунная колонка — насос для воды. Из окружающих двор построек доносятся запахи муки и горячего хлеба. Здесь находится пекарня. Вон с той крыши без труда можно проникнуть в полную запасов кладовку, та дверь ведет прямо в помещение с огромной печью, а там, чуть-чуть повыше, должно быть окошко в подвал. Сейчас его почти не видно за кучей сваленных у стены железных труб. Окно так плотно заколочено досками, что через него не пролезешь. Я уже почти совершенно уверен — это именно то место, та пекарня, тот дом, тот подвал. Всю зиму я прожил так близко от места, куда так давно жаждал вернуться. Если бы я раньше выбрался на поверхность, если бы раньше обследовал ближайшие окрестности… Бачки для мусора теперь другие — не такие, как те, которые я помню, а место, где они стоят, огорожено кирпичной стенкой. Я осторожно обнюхиваю незнакомые мне детали. С крыши пристройки пытаюсь пролезть внутрь сквозь вентилятор в кладовке, но отверстие забрано вделанной в стену металлической сеткой. Я решаю забраться по водосточной трубе на самую крышу, а оттуда спуститься в подвал. Я лезу вверх по узкому отверстию трубы, цепляясь за все неровности металла. Получилось. И вот я уже на чердаке. Я выхожу на лестничную клетку. Здесь все новое, пахнущее краской, светлое, сверкающее. Я быстро спускаюсь по ступенькам, прислушиваясь к доносящимся шорохам. В новом, отремонтированном доме нет ни дыр, ни щелей. Что делать, если люди увидят меня на лестнице? Большую, облезшую от старости крысу с длинным безволосым хвостом, с подвижными ноздрями, из-под которых торчат острые зубы. Дверь в подвал приоткрыта, в нос бьет резкий запах краски. В подвальном коридоре я вижу знакомый мне каменный пол. Канализационные трубы покрыты толстым слоем гипса и краски — пространство между ними и стеной исчезло. В подвале я останавливаюсь у стены рядом с пожарным краном — на ней нет никаких следов. Стена покрыта свежей краской и поблескивает в полумраке. Может, нора была здесь? А может, там? А может, в том месте, мимо которого я только что прошел, или чуть дальше? А может, это вовсе не тот подвал? И куда подевался уголь? В кране все так же булькает вода, сквозь забранное металлической сеткой окошко сочится сверху слабый свет. Неужели я действительно нашел свой город, нашел то место, где было мое старое гнездо, моя первая нора? Я бегаю по всему подвалу. Сток прикрыт новой металлической крышкой. Теперь туда влезть невозможно — раскрошившиеся кирпичи заменили, а края вокруг стока укрепили стальным листом. Может, в соседнем помещении остались старые, знакомые мне предметы? В следующем подвале вдоль стен стоят все те же деревянные полки. На них всевозможные банки и баночки, наполненные ароматным содержимым. Посередине — деревянный остов кресла. Если внимательно обнюхать, осмотреть его со всех сторон, можно найти следы крысиных зубов — их оставила устроившая когда-то в нем гнездо самочка. Есть, есть следы! Значит, я нашел место своего рождения. Отсюда, из этих подвалов я вышел в свет, отсюда начал свои странствия. Встреченные в каналах крысы, которые прогнали меня из гнезда,— это моя семья. Я нашел то, что искал. Нашел. Вернись в соседний подвал, сядь у стенки рядом с краном. Слушай голоса, слушай шорохи, шумы… Слушай. Ты прибыл сюда, чтобы слушать, чтобы видеть, чтобы знать… Ты прибыл, веря в невозможное, в то, чего не может быть,— веря в то, что услышишь скрежет зубов самки-матери, тщетно пытающейся прогрызть стену. Я сел, прижался боком к стене, закрыл глаза и прислушался. Нет, ничего не слышно. Невозможно что-то услышать, и я отлично это знаю. Нора в фундаменте пекарни замурована навсегда, и ни один звук оттуда не донесется до моих ушей. Немая, тихая, мертвая стена. Пятнышки света на полу медленно перемещаются. Меня мучают голод и жажда. Их усугубляет доносящийся из пекарни запах только что вынутого из печи хлеба. Я направляюсь в сторону известных мне проходов, щелей, коридоров. Но их нет, не осталось и следа. Они зацементированы, замазаны, закрашены. Во всех окнах — плотно прилегающие к рамам металлические сетки. Только дверь подвала осталась все та же, и под ней хотя и с трудом, но все же можно протиснуться. Выйти отсюда можно только тем же путем, каким я попал сюда, и этот путь — самый опасный. От запаха свежего хлеба все сильнее хочется есть, от голода сводит пищевод и желудок. Я поднимаюсь по лестнице. Шаги. Сверху кто-то спускается. Из коридора рядом с лестничной клеткой слышен шум воды. Я прыгаю туда. Может, удастся выбраться по канализационным трубам прямо в сеть подземных туннелей? В ярко освещенном помещении раздаются крики. Сидящий в ванне человек орет, извещая других о моем появлении, бросает в меня щетку и мыло, брызгает водой. Человек, стоящий в дверях, пытается поймать меня в тот момент, когда я проскакиваю у него между ногами. Я вбегаю в квартиру, слыша за спиной его шаги. Я прячусь за диваном. Человек отодвигает мебель и находит меня. Палка ударяется об пол совсем рядом со мной. Я выскакиваю на балкон, на тот самый балкон, где некогда грелся на солнышке кот, наблюдая за двором. Человек бросается за мной. Я пытаюсь осторожно спуститься по стене — не получается, и я прыгаю вниз. Соприкосновение с твердой мостовой причиняет боль — я подвернул заднюю лапку. Поворачиваюсь набок и поднимаюсь на ноги. Человек с балкона кричит что-то стоящим внизу людям. Они бегут ко мне. Я удираю куда глаза глядят, пытаясь найти хоть какую-нибудь дыру, в которой можно спрятаться. Прямо передо мной — множество круглых отверстий. Это сложенные под окном металлические трубы. Я проскальзываю в одну из них и, хромая, бегу к светлеющему вдали выходу. Внутри закрученной спиралью трубы ужасно шумно — все голоса и звуки со двора, улицы и из окрестных построек как будто встречаются здесь, сплетаются друг с другом, свиваются в клубок, отталкиваются друг от друга. Шелест моей шерсти и скрежет коготков о металлическую поверхность становятся вдруг очень громкими. Освещенный конец трубы все ближе, он уже рядом, я почти касаюсь его вибриссами. И вдруг его заслоняет кусок жести. Я ударяюсь о неё носом, бьюсь головой, грызу, царапаю когтями. Я попался в ловушку. Слышны голоса людей. Я с трудом разворачиваюсь и быстро бегу обратно. Труба поднимается и наклоняется снова. Я скольжу, я падаю. В окне света, к которому я так торопился, вижу глаза человека. Слышу его хриплый, булькающий голос. Теперь оба конца трубы закрыты. Люди трясут трубу, переворачивают её, резко наклоняют и ударяют по ней, вызывая резкие, пронзающие меня до костей звуки. Перепуганный, я пытаюсь удержать равновесие на вытянутых во все стороны лапах. Но при резких наклонах и поворотах это невозможно. От страха меня тошнит. Люди ставят трубу вертикально. Я поворачиваюсь и вгрызаюсь зубами в узкую щель, пытаясь расширить её. Трубу опять поднимают вверх, опять подбрасывают, раскручивают, трясут. Свет. Наконец-то свет! Я бегу к освещенному концу. Влетаю в маленькую проволочную клетку, где невозможно даже повернуться. Меня поймали в стальную ловушку. Тонкая стальная проволока ранит мне десны. Я грызу. Пытаюсь вырваться, кручусь вокруг своей оси, пищу. Люди разглядывают меня, шипят и булькают. В бок мне впивается острая палка, и я тщетно пытаюсь схватить её зубами. Бросают корку хлеба, но голод меня больше не мучает. Клетку перенесли поближе к печке. Оттуда пышет жаром, и жажда донимает все сильнее Люди смотрят на меня, трясут проволочную клетку. Я вижу их глаза, зубы, языки. Человек берет со стола длинный, тонкий, наточенный с обеих сторон нож и внимательно рассматривает его острие. Они хотят убить меня, хотят искалечить. Я упираюсь лапками в доску, до боли вжимаюсь спиной в металлические прутья. Я ничего не могу сделать. Я пойман. Мне некуда деваться. Они приближаются. Над моей головой сверкает острие ножа. В конце концов они просовывают нож сквозь прутья клетки и тянутся к моей голове. Они хотят добраться до глаз. Я резко дергаю шеей. Тогда они просовывают нож снизу, и воткнувшийся в горло клинок больше не дает мне пошевелить головой. Из печки вытаскивают раскаленную добела тонкую проволоку. Она все ближе и ближе, глаз чувствует нарастающее тепло, жар, сверкание, страх. Люди вонзают проволоку мне в глазницу. Голова разрывается от боли. Я пищу изо всех ещё оставшихся у меня, последних сил. Теперь горячая проволока приближается ко второму глазу, проникает внутрь и остаются только темнота, боль, кровь, голоса. Я пробуждаюсь от долгого оцепенения, поднимаюсь на ноги. Я во дворе чувствую лапами твердые бетонные плиты. Темнота. Темнота, совсем как сразу после рождения. Похожая и все же совсем другая. Тогда это была тьма незнания, непонимания. Кроме нее, я ещё ничего не знал. Теперь это тьма заката жизни, тьма приближающейся смерти. Тогда я не знал о существовании мира, о его силе и блеске, о пространстве, о темноте, о человеке, о себе. Я не предчувствовал событий, которые должны были вскоре случиться. Потом, напуганный светом, я искал полумрака, искал тени, предпочитал протухшую, застойную атмосферу подвалов и подземных каналов. Я не знал, что я — крыса, что меня кругом подстерегают опасности, ловушки, враги, мои не знающие жалости сородичи. Чувствую болезненное покалывание в глазницах. Кровь уже не стекает прямо в рот. Я стою неподвижно, слепой, обреченный искать дорогу прикосновением вибриссов. Меня не убили, мне выкололи глаза и бросили живым во дворе. Боль становится все сильнее. Я катаюсь по бетону, грызу зубами камень. Все исчезает. Я замечаю его издалека, совсем издалека. Оно лежит на ровной, гладкой поверхности, а вокруг не видно ни малейшего холмика. Оно выпуклое, огромное — самое большое из яиц, которые я видел в жизни, но и сам я чувствую себя сильным, ловким, способным на любой подвиг. Я внимательно обнюхиваю блестящий предмет, обхожу его вокруг, трогаю зубами, пытаясь сделать царапину на ровной поверхности. Яйцо пульсирует, оно пахнет птицей, пахнет внутренней жизнью, желтком, белком, едой. Мне обязательно нужно откатить его в безопасное место, разбить, съесть. Длинным сильным хвостом я обхватываю яйцо и начинаю тащить его за собой. Неожиданно плоскость, по которой я продвигаюсь, накреняется, и я понимаю, что тяну яйцо вверх по все более крутому склону. Пока оно ещё послушно тащится за мной, не сопротивляясь и не выскальзывая. И вдруг страшная тяжесть в хвосте. Я поворачиваю голову и с ужасом вижу вместо яйца овальный камень. Когда же это произошло? Откуда взялся камень? И где яйцо? Я поворачиваюсь — осторожно, чтобы не выпустить подозрительного камня. Придерживаю его своим боком. Изучаю его структуру, поверхность. Это камень, отшлифованный потоком воды. В отчаянии я закрываю глаза. Передо мной снова яйцо — прекрасное, блестящее,— пахучее, яйцо, о котором можно только мечтать. Камень подвергся очередной метаморфозе. Опять толкаю яйцо наверх — головой, боком, лапками, зубами. Упираюсь ногами, соскальзываю, съезжаю вниз, напрягаю все мышцы, выгибаю спину. Мне все тяжелее, все труднее, я слабею. Еще чуть-чуть, и я сдамся, отступлю перед все увеличивающейся тяжестью. Я вижу свою усталую спину, облезшую от старости шерсть. Чужая, совершенно другая, незнакомая мне крыса толкает перед собой сверкающее яйцо, завороженная его размерами и запахом. Яйцо, которое превращается в камень. Да ведь это же я и есть! Но как я могу что-либо видеть, если меня ослепили, лишили зрения? Как я могу видеть? И все же я вижу. Я упорно толкаю вперед сверкающий шар. На горизонте четко вырисовывается край склона. Сейчас ты достигнешь его и вкатишь яйцо на широкую. поверхность, полную нор и укрытий. Там ты разобьешь его, закатив на острый камень, и съешь. И вдруг, уже у самого края, ты с ужасом замечаешь, что яйца нет, что оно не существует, что нет также и камня. Огромная, все увеличивающаяся тяжесть — лишь плод твоего воображения, обыкновенный мираж, иллюзия. Тебе так кажется, ты веришь в это, ты уверен, что не существовало ни яйца, ни камня. И в этот момент, прямо перед вершиной, перед местом, где можно отдохнуть и перевести дух, крыса, о которой ты не знаешь — ты это или не ты, перестает толкать ничего не весящий предмет, предмет, существующий лишь в воображении, а значит — не существующий вообще. Она оборачивается и смотрит вниз. Значит, я вижу? Или не вижу? Ослеп я или нет? А может, это не глазами я вижу мир? Все может быть. Огромное яйцо падает по усеянному выемками склону, с грохотом катится по гладкой, как зеркало, поверхности. Ты видишь сверху, как, разгоняясь все быстрее, оно возвращается к тому месту, с которого ты начал свой путь. Все вокруг начинает опускаться. Нет уже ни склона, ни горы, ни выемок. Все находится на одной плоскости — и я, и яйцо. И издали ты замечаешь, что оно катится все медленнее и медленнее. Потом совсем останавливается и застывает неподвижно — почти в той самой точке, где ты впервые заметил его. Подойди к нему, начни все сначала. Ведь ты же знаешь, как оно пахнет, ведь этот запах манит тебя, притягивает, искушает. Ведь это такая легкая добыча, так начни же все сначала. У меня уже нет сил, нет сил! Я ничего не вижу, кроме темноты. Я не могу даже ползти. Головная боль, боль пустых глазниц под закрытыми веками. Немеет шея. По спине пробегает дрожь. Я лежу прямо на солнце, на нагретых плитах двора. Люди оставили меня здесь. Я поднимаюсь и, пошатываясь, иду вперед. Ударяюсь головой о кирпич, останавливаюсь, медленно бреду вдоль стены. Слышу голоса. Люди разговаривают, наблюдают за моим поведением. Меня охватывает паника: они могут убить меня, раздавить, растоптать, могут сделать со мной все что угодно. Неуверенно, на подгибающихся ногах я кружу по двору. Я потерял чутье — стекавшая из глазниц крозь забила мои ноздри. Я не знаю, куда мне идти, а ведь мне надо добраться до моего гнезда, надо попасть в подземные каналы. Я нахожу канавку, по которой стекает вода. Все время слышу вокруг голоса людей. Я добираюсь до сливного колодца, чувствую под лапками металлическую решетку. В этом месте, между чугунным конусом сливного колодца и разбитым каменным парапетом, вода выдолбила удобный проход, по которому можно спуститься вниз. Я слышу, как люди приближаются ко мне. Наверное, они хотят поймать меня! Я поспешно заползаю в щель. Спуск слишком круто ведет вниз, а я теперь не могу нормально спускаться. Я падаю. Я скатываюсь вниз по инерции, безвольно, не сопротивляясь, в полубессознательном состоянии. Ударяюсь головой о выступающий угол кирпича и останавливаюсь на покатом краю подземного канала. Подо мной шумит бурный поток, вобравший в себя воды недавно пролившегося дождя. Я слышу, как мелкие волны бьются о бетонный берег. Из глазниц снова течет кровь. Я чувствую в горле её теплый вкус. Как же здесь холодно! В голове у меня все путается, я ощущаю только боль, только беспрерывное болезненное вращение. Ко мне приближается крыса. Она обходит меня кругом, трогает своими вибриссами. Она могла бы загрызть меня, оборвать ту тонкую ниточку жизни, которая мне ещё осталась. Но она уходит. Сверху течет вода, наверное, на улице снова ливень. Шум воды в канале усиливается, поток бурлит, я слышу все новые звуки, голоса, отголоски. Вода охлаждает разгоряченную кожу, смывает запекшуюся кровь. Мне становится лучше, но я продолжаю лежать неподвижно — отупевший, слабый, больной. Ты не предвидел, не предчувствовал такого конца. Впрочем, откуда тебе было знать, что с тобой произойдет именно это — что кому-то придет в голову ослепить старую крысу, которая и так скоро сдохла бы, забившись в какой-нибудь угол. И вот она лежит здесь, как обрывок старой тряпки или убитый голубь. А ведь ты ещё жив, ты ещё существуешь — застрявший между вспененным потоком сточных вод и обветшалым сводом канала, между бытием и небытием. Стекающая сверху вода медленно возвращает мне силы, пробуждает желание жить. Как ты будешь жить без глаз? Как? Вернется обоняние, ноздри наполнятся множеством знакомых запахов, и ты вдохнешь их полной грудью. Запах поведет тебя, куда захочешь, он расскажет тебе, где ты находишься, объяснит, что тебя окружает. Ведь у тебя же есть вибриссы — длинные седые усищи, жесткие, торчащие во все стороны. Ты помнишь, как безошибочно ориентировался в темноте, полагаясь только на осязание, на эти упругие колебания при встрече с любым препятствием. Я хочу попасть в свое гнездо. Он прогнал меня. Меня вышвырнул из гнезда молодой, сильный самец — такой же, каким и я был совсем недавно. Трудно с этим смириться, трудно расстаться с воспоминаниями о теплых стенах, прилегающих к трубам теплоцентрали… Хочется умереть там и только там. Не смиряйся с изгнанием, но и не возвращайся. Он загрызет тебя, убьет, задушит. Самке ты тоже больше не нужен, у неё теперь есть темпераментный крупный самец — самец, рожденный ею самой. Она тоже вцепится тебе в горло. И все же так хочется вернуться! Это единственное желание, которое я ощущаю, лежа неподвижно среди стекающих по стенам струй воды. Вернуться на подгибающихся, едва держащих тебя ногах. Вползти в нору, добраться до гнезда, лечь рядом с теплой стеной, отдохнуть. И ждать смерти, ждать конца. Я шевелю лапками, ворочаюсь на скользком полу, пытаясь принять более естественную позу. Боль в глазницах не прекращается, неповоротливая голова на окостеневшей шее кажется тяжелой как никогда. Откуда-то рядом сверху доносится грохот, я чувствую, как вокруг дрожит земля. Откроешь глаза и увидишь сероватый, бледный свет. Открываю, закрываю, снова открываю, нет… У меня нет глаз, но осознаю ли я это? И все же откуда в мозг врывается яркий луч? Откуда эта сероватая пелена? Эти отсветы? Эти тени? У тебя нет глаз. Ты — слепая крыса, умирающая среди мокрых растрескавшихся кирпичей. Я поворачиваюсь, едва удержавшись, чтобы не свалиться в ревущий поток нечистот. Поворачиваюсь и прижимаюсь к скользкой стене. Гром больше не гремит. Он прокатился и затих. Связанная с ним вспышка света не имеет значения, она меня больше не волнует, её сила угасла. Теперь я не боюсь грома, не боюсь, потому что больше никогда не увижу молнии. Слепота разрушила страх, избавила от ужаса перед тем, что раньше заставляло спасаться бегством. Переворачиваюсь на лапы, чувствуя под собой покрытую слоем скользкой глины поверхность, и подпираю хвостом уставшее тело. Прижимаюсь к земле — нет сил даже на то, чтобы приподнять отяжелевшую, израненную голову. К тебе вернулось обоняние, ноздри заполняются запахами дождевой воды и поднимающихся из канала испарений. Утоли жажду стекающей по стенам водой. Лихорадка ещё не оставила тебя, челюсти стучат друг о друга. Пей! Долго, долго пей. Вибриссами ощупываю место, куда я попал,— не угрожает ли мне что-нибудь, могу ли я чувствовать себя здесь в безопасности? Не обвалятся ли кирпичи под тяжестью моего тела? Не смоет ли меня стекающим сверху потоком воды? Дождь уже кончился. Надо уходить, надо подкрепиться — съесть корочку хлеба, зернышко, кусочек рыбы… Зрения не вернешь, это невозможно, ведь люди выкололи мне глаза, раскаленной проволокой выжгли глазницы… Этого уже не исправишь, от этого не уйдешь… Я поднимаю голову, распрямляю спину, внимательно обнюхиваю все вокруг — бетон, камень. Подожду, силы ещё вернутся. Вот пройдет мимо крыса, которую я не раз уже встречал, и я соберусь с силами и укушу её в ноздри, когда она начнет меня обнюхивать. И она с писком бросится бежать от меня, будет обходить меня стороной, будет меня бояться. Она убегает, слышен скрежет когтей о камни. Надо бы почистить шерсть, поймать хоть пару блох. Мышцы головы все ещё болят, резь в глазницах чувствуется при каждом движении. Зачем я мою лапками глаза, которых у меня уже нет? Боль валит с ног. Я лежу на боку и дрожу от пронзающего насквозь холода. Наверху уже ночь. Воздух охладился. И день, и ночь теперь одинаково темны для меня, и из этого мрака мне никогда уже не вырваться. Я сползаю пониже, оставляя в стороне дыру в полу, сквозь которую я мог упасть прямо в густой поток нечистот. Протискиваюсь в узкую щель и останавливаюсь у стены, рядом с самым краем, за которым шумит вода. Я возвращаюсь в гнездо, откуда меня выгнали, в гнездо, где выросло последнее поколение моих крысят. Я возвращаюсь в то место, которое перестало быть моим. И все же я возвращаюсь. Я приближаюсь к нему. Осталось пройти уже совсем немного. Нахожу вибриссами вход и углубляюсь в длинный, ведущий вверх коридор. В сети подземных туннелей я на какое-то время теряю ориентацию. В конце концов нахожу гнездо. Самка и малыши обнюхивают меня. Я залезаю в самый дальний угол, в тупичок, защищающий меня со всех сторон. Когда молодой самец нападет на меня, ему будет очень трудно выгнать меня отсюда. Я устал, я ужасно устал — как после долгого пути без сна. Я ложусь, устраиваюсь поудобнее среди обрывков бумаги и высохших листьев. Веки слиплись над пустыми глазницами, и я уже не ощущаю ни боли, ни онемения, ни рези. Я отдыхаю, засыпаю, погружаюсь в свои сны, странствия, воспоминания. Я вижу в них себя, всю свою жизнь. Все кружится, путается и в то же время вырисовывается намного яснее и четче, чем раньше. Значит, я умираю? Неужели это смерть? Не бойся, ты просто засыпаешь и проживаешь жизнь ещё раз, но только теперь — внутри, в себе. Находишь потерянные элементы, незначительные, казалось бы, эпизоды, сопоставляешь фрагменты случившегося в разных местах и в разное время. Внутри, в тебе самом концентрируются, сжимаются время и пространство — и неважно, что было раньше, а что позже. Со спины исхудавшего вола я спрыгиваю на землю рядом с умирающим стариком, который всматривается в меня своими черными глазами, глубокими, как туннели, где я запросто мог бы спрятаться. Музыка. Да, да. Ты слышишь музыку. Слушай её внимательно — это флейта из приморского города. Флейта нашлась, и ты все более явственно слышишь её звуки, они завораживают тебя — ещё минута, и ты пойдешь за ней, куда бы она тебя ни привела. Падает сброшенный взмахом птичьего крыла кувшин. Ты убегаешь и совершаешь путешествие далеко-далеко, видишь яркие пейзажи, горящий город. А когда ты воз1-вращаешься на то же самое место, человек прямо над полом ловит упавший кувшин. Иллюзия. Вокруг дома полно черепков от разбитых кувшинов. Вдруг ты замечаешь людей — они поднимают вверх старое рваное кресло. Злобно лает собака, маленькие крысята вываливаются из гнезда и гибнут под каблуками людей. На голом, лишенном растительности холме люди прибивают человека к скрещенным бревнам. Они оставляют его под раскаленным небом. Он висит на столбе, вкопанном в каменистую землю. Подойди поближе, слижи капли стекающей вниз крови. Не бойся кружащей высоко над столбом птицы, она не заметит тебя — все её внимание поглощено умирающим человеком. Он выпустил меня. Почему он открыл стальную дверцу клетки? Что произошло? А может, это был только сон? Он смотрит, как я убегаю, как удаляюсь от него, но не двигается — только стоит и глядит мне вслед. На стене видны свежие цементные пятна. Издалека доносится приглушенный звук царапающих стену коготков. Это самка-мать пытается пробиться, пытается прогрызть стену. Ты знаешь, что ей не хватит сил, что она умрет от недостатка воздуха и воды, умрет, замурованная в гнезде, в котором родила тебя, в котором рожала твоих крысят. Ты начинаешь грызть, вгрызаться в затвердевшую шероховатую стену — твои десны болят и кровоточат, а зубы стираются до основания. Зачем ты грызешь? Зачем, если и так знаешь, что это бесполезно, безнадежно, бессмысленно? Этой стены тебе не прогрызть, даже если будешь грызть её всю жизнь. Ты будешь много раз возвращаться сюда, прислушиваться к доносящимся с той стороны стены звукам, прислушиваться к давно уже живущим только в тебе самом голосам. Ты уходишь отсюда навсегда. Тебя преследует змея из далекого города. Змея обхватывает крысу своими кольцами, давит, ломает кости, поглощает своей широко раскрытой пастью. Полчища крыс бросаются в реку. Река огромная, безбрежная, серая, её поверхность покрыта мелкой рябью. Крысы хотят переплыть на другой берег. Они все подходят и подходят к берегу, спихивая в воду идущих впереди, не позволяя никому остановиться, отступить… Ты — один из них. Ты плывешь, плывешь, плывешь… Крысы вокруг тебя выбиваются из сил, тонут, вцепляясь зубами, тянут за собой плывущих рядом собратьев. Плыви, не сдавайся. У тебя хватит сил, плыви. На горизонте вот-вот появится берег. Вдруг неизвестно откуда — удар. Может, это волна, а может, молодой самец норовит выкинуть меня из гнезда? Я плыву, плыву, плыву, берег все ближе и ближе. Плыви. Плыви вперед. Плыви в свой самый дальний путь. Неужели зрение вернулось ко мне? А может, я никогда и не терял его? Что со мной происходит? Где я? Множество крыс переплыло реку, они идут дальше, странствуют по суше, переплывают моря, путешествуют. Как и в самом начале, я стремлюсь к свету и обретаю его — он ясный, сверкающий, яркий. Я бегу к свету. Я иду за ним, как за музыкой той флейты. Я прохожу подвалы, каналы, лабиринты — все дальше, дальше, дальше. Впервые я чувствую себя в безопасности, мне ничто не угрожает, я спокоен. А может, свет — это ты, серый, резвый, хищный? Неужели молодой самец перегрыз мне шею? Неужели это моя кровь стекает мне в горло? Я не чувствую боли, я бегу вперед по самому светлому туннелю в моей жизни. Какое прекрасное мгновение, какое прекрасное мгновение, какое… Варшава, сентябрь — ноябрь 1979 Тень Крысолова Он встал над самой бездной — так близко к краю никогда не осмеливался приблизиться никто из горожан Гамельна. Он стоял над самой пропастью, и казалось, что он разговаривает с ней — с этой любовницей самоубийц. Бездна явно влекла, притягивала Крысолова; он стоял над ней задумчивый и одинокий. Жителям Гамельна не понравилось бы выражение его глаз — в них была не просто пропасть, там было целых две пропасти сразу.      Виктор Дык. Крысолов Предисловие Уважаемый Читатель! Если ты ищешь чтения легкого, приятного и оптимистичного, немедленно отложи эту книгу в сторону… Ведь эта горькая, мрачная и хищная повесть поставит перед тобой новые, трагические вопросы. Действие “Серости”, или “Тени Крысолова” (я до сих пор в сомнениях — какое из этих названий выбрать?), начинает разворачиваться в том месте и в тот момент, когда герой моей предыдущей повести — Старый Самец, лишенный глаз, умирает в портовых каналах, а потрясенная его кончиной молодая крыса встречает на своем пути Крысолова… Я воспользовался здесь мотивами широко известной немецкой легенды о Крысолове, сюжет которой отображен на старом витраже в соборе города Гамельна. Эту легенду использовали в своих произведениях Арним и Брентано, Иоганн Вольфганг Гете, братья Гримм, Роберт Браунинг, Виктор Дык, Бертольт Брехт… Следы легенды о Крысолове можно обнаружить в творчестве многих писателей, как древних, так и современных,— всех их завораживали и влекли яркая убедительность и нестареющая актуальность, с которой этот сюжет вписывается в происходящие вокруг нас исторические и политические события. Достаточно вспомнить Генрика Ибсена, который в своей пьесе “Маленький Эльф” создал женский вариант образа Крысолова, или испанского писателя Мигуэля Делиба, описавшего в своей повести “Крысы” судьбу деревенского ловца грызунов. Легенда о Крысолове датируется 1284 годом, когда в нижнесаксонском городке Гамельне, расположенном в нескольких десятках километров от Ганновера, крысы расплодились так, что практически завладели городом и никто не знал, как с ними справиться. Обнаглевшие грызуны нападали даже на кошек и собак, таскали еду прямо с тарелок в гостиницах и трактирах, распугивая постояльцев, их писк неотступно преследовал достойных горожан даже во время заседаний Городского Совета. Крысы хозяйничали в домах, в амбарах, в лавках и портовых складах. Они были вездесущи, и почтенные горожане Гамельна — члены магистрата, купцы, ремесленники, торговцы и лавочники — чувствовали себя все более неуютно. А когда все традиционные способы борьбы с грызунами не дали никакого результата, было объявлено, что тот, кто сумеет справиться с этой страшной напастью, получит очень щедрое вознаграждение. И тогда в город прибыл Крысолов — флейтист и волшебник, которого за пестрый наряд прозвали Бунтинг,— и предложил Городскому Совету свои услуги. Бургомистр и члены магистрата сразу же согласились и пообещали Крысолову сто рейнских гульденов награды, а в те времена это была огромная сумма. Крысолов честно и добросовестно приступил к выполнению своих обязательств. Он вышел на середину рыночной площади и заиграл на флейте. Его музыка выманивала крыс из нор и укрытий, из подвалов и кладовок, из погребов и складов, и вскоре вокруг музыканта собралось живое, серое, попискивающее море грызунов, которых он повел за собой на берег Везера и утопил в реке. Все было сделано очень быстро, ловко и слишком уж просто. И, вероятно, именно по этой причине Крысолова ждало разочарование: когда он пришел к бургомистру за обещанной наградой — Городской Совет постановил, что сумма в сто рейнских гульденов слишком велика для такого маленького городка и что она совершенно несоразмерна тем минимальным затратам труда, которые потребовались Крысолову для уничтожения крыс, ведь они же просто сами собой пошли за звуками его дудочки… Крысолов отказался принять сильно урезанное по сравнению с первоначальной договоренностью вознаграждение. Он долго убеждал и просил купцов, предостерегал и угрожал… Но все было напрасно! Купцы твердо стояли на своем. А вскоре они выдвинули против Крысолова ещё и другие аргументы: во-первых… договор объявлялся недействительным, потому что невозможно установить личность исполнителя, и, во-вторых, текст договора не начинается с традиционной фразы “И да поможет мне Бог”, а значит, не имеет юридической силы. Иначе говоря, Крысолову вообще не полагается никаких денег! И вместо слов благодарности на Крысолова посыпались презрительные шутки, насмешки и издевательства. Над ним смеялись, его не пускали даже на порог. Горожанам он стал казаться подозрительным непрошеным чужаком. Наверное, единственным сочувствующим ему человеком в городе была дочь бургомистра, которая, похоже, влюбилась в бродячего музыканта… А вскоре городские власти потребовали, чтобы дудочник как можно скорее убрался прочь из Гамельна, иначе его могут ждать здесь крупные неприятности. И Крысолов, оскорбленный и униженный, покинул негостеприимный город… 26 июня 1284 года в семь часов утра Крысолов снова появился в городе. Но на этот раз на нем были мундир стрелка и ярко-красная шляпа, украшенная пестрыми перьями. В это время все верующие жители Гамельна были в соборе Святой Троицы на заутрене. На очищенных от крыс улицах города беззаботно играли дети. Крысолов вышел на рыночную площадь и заиграл на флейте. Но теперь вместо крыс вокруг него собрались дети, и он повел их за собой — всего 130 детей в возрасте старше четырех лет вместе со взрослой дочерью бургомистра отвел он на гору Коппель (437м), в пропасть… И здесь все следы обрываются. Детей так никогда и не нашли ни живыми, ни мертвыми. Когда жители Гамельна вышли из собора, вместо смеха играющих детей их встретила ужасающая тишина. Обо веек этих событиях рассказали взрослым трое случайно уцелевших ребятишек. Они не разделили судьбы остальных лишь потому, что не успели присоединиться к процессии Крысолова — Немой ребенок вел Слепого, а Третий выбежал в одной сорочке и, застеснявшись, вернулся домой, чтобы одеться. Именно от них взрослые обо всем и узнали. Как знать, может, Крысолову просто не захотелось тащить за собой эту больную нерасторопную троицу? Так гласит легенда, в которой утонченная месть тесно соседствует с одним из вариантов коллективной ответственности, перенесенной с родителей на потомство. Вскоре появились многочисленные интерпретации, пересказы, попытки объяснения случившегося. Так, некоторые связывают события в Гамельне со значительно более ранним Крестовым походом 1212 года, который также называют Крестовым походом детей. Как известно, он закончился позорной и скомпрометировавшей папу продажей детей множества народов Европы работорговцам из арабских портов Северной Африки. Может быть, и детям, уведенным из Гамельна 72 года спустя после этих событий, тоже была уготована похожая судьба? Вполне правдоподобно выглядит гипотеза коллективного похищения детей с целью заселения ими какого-нибудь дикого уголка, к примеру, в Трансильвании. В этом случае кто-нибудь из похищенных в Гамельне детей мог стать предком румынского супервампира — знаменитого Дракулы. Эти гипотезы никогда уже не будут ни подтверждены, ни опровергнуты, хотя широко известно, что по всей средневековой Европе охотно принимали работящих, аккуратных, честных мещан, ремесленников и крестьян из Саксонии и других немецких земель. Наряду с этими, достаточно логичными, попытками объяснить легенду о Крысолове из Гамельна существуют также и другие — подсказанные буйным воображением, предрассудками и верой. Якобы Крысолов — жестокий извращенец, колдун, посланец Друидов, черт, дьявол в человеческом обличье… Того и гляди появится ещё и гипотеза, усматривающая в тех давних событиях вмешательство внешних сил, контакты с внеземной цивилизацией, посланники которой прибыли из глубин Космоса и именно в Гамельне совершили массовое похищение детей. Мне впервые довелось услышать эту волнующую легенду в 1944 году, во время гитлеровской оккупации. В Варшаве на Саской Кемпе, где мы тогда жили, квартировали немецкие солдаты. Одного из них называли Крысенком, потому что он был из Гамельна и очень скучал по своему городу. Именно он и рассказал эту легенду ребятишкам во дворе и их перепуганным матерям, сопровождая свой рассказ выразительной мимикой и жестами. Кажется, он был сапером и занимался минированием варшавских мостов перед приближавшимся с востока наступлением Красной Армии. А вскоре наш дом оказался на линии фронта, и я до сих пор отлично помню свист пролетавших над нами снарядов… На западном берегу Вислы горела восставшая Варшава, а в подвале при слабом свете карбидной лампы моя мать рассказывала советским и польским солдатам таинственную сказку о Крысолове, услышанную от предчувствовавшего поражение немца. Голодные, невыспавшиеся, а нередко и раненые воины добавляли к рассказу свои комментарии, соответствовавшие той, военной ситуации… Как некогда крысы и дети отправились вслед за Крысоловом, так шесть с половиной веков спустя восторженные, дисциплинированные немцы маршировали за Гитлером, неся в мир ненависть и страдания, пожары и убийства… И как раз в этот момент за ковриком, закрывавшим влажную, покрытую плесенью стену, зашуршала первая в моей жизни крыса, приводя в ужас мою мать и бабушку. В июне 1945 года мы переехали в Гданьск. Из окон нашей квартиры в Новом Порту я смотрел на проплывавшие мимо корабли и на Вестерплятте. И там я как-то выиграл в лотерею невзрачную книжонку Виктора Дыка под названием “Крысолов”. А в те времена Гданьск был городом крыс, которые покинули разбомбленный, сожженный Старый город и переселились в окрестные районы — в основном, в Новый Порт, где находились склады и элеваторы. Таково было стечение обстоятельств, приведших меня сначала к написанию повести “Крыса”, а затем и этой книги, которую ты, Уважаемый Читатель, как раз взял в руки и которая представляет собой исключительно мою субъективную попытку интерпретации удивительной легенды. Я писал её не спеша, с многочисленными перерывами, в период с 1979-го по 1994 год. За время этой моей работы мир вокруг вдруг изменился и совершенно преобразился. Произошедшие в нем изменения столь глубоки, что их значение для наших судеб невозможно предвидеть и сегодня… Социализм решили заменить капитализмом, веря в то, что одну утопию можно заменить другой… Во многих странах обретшие форму государственного устройства идеи коммунизма и социализма потерпели разрушительное поражение… Советский Союз распался на множество суверенных государств… То же самое случилось и с Югославией… Рухнула разделявшая Берлин стена, и произошло объединение Германии… Нам всем тогда казалось, что мир вдруг стал лучше, свободнее и безопаснее… Но как же быстро развеялись эти иллюзии/ Новые войны, трагедии, конфликты на национальной, религиозной и социальной почве, безграничность нищеты и бессилия — все это уже ждало нас у самого порога наших тщетных надежд. Мы пережили и продолжаем переживать огромное разочарование. Мы чувствуем себя разочарованными и обманутыми, причем обманутыми нередко самими собой, а оттого — ещё более беспомощными. Следы этих событий можно обнаружить и в моей повести, где беснующаяся толпа сносит разделяющую город стену, а военный Апокалипсис крыс превращается в Апокалипсис человечества. Здесь много символов и сюжетных нитей… К примеру, описывая выпотрошенных зверюшек и гротескные, отлакированные пирамиды из этих мертвых созданий, я хотел выразить мое личное отношение к псевдосовременным, ужасающим методам создания псевдопроизведений искусства путем убийства и препарирования животных. Но больше всего в легенде о дудочнике из Гамельна меня потряс открыто поставленный Крысоловом знак равенства между миром людей и миром крыс. И, видимо, наряду с испытанной от утраты детей болью больше всего задело жителей Гамельна именно это ощущение деградации и принижения их человеческой сущности. Самоуверенные и заносчивые мещане вдруг узнали правду о себе — они точно такие же звери, как и крысы, они всего лишь млекопитающие несколько большего размера, которых, несмотря на всю их самоуверенность, цивилизацию и знания, можно околдовать звуками все той же самой флейты. Один и тот же голос сначала ведет за собой крыс, а потом — наших детей, а иной раз и нас, зрелых и опытных, охватывают тоска и непреодолимое желание следовать за ним, пусть даже прямо в пропасть. Да… Каждый из нас такая же крыса, которая охотно преклоняется перед идеями, религией, иллюзиями ничем не ограниченной свободы, прекрасного завтра и светлого пути в будущее, которая поддается пустым лозунгам и надеждам. Ведь каждый идет к той утопии, в которую верит. А потом расплачивается за это, и цена нередко бывает невероятно высока. Надеюсь, Уважаемый Читатель, ты не обиделся на меня за это горькое сравнение? На рубеже XXI века дудочка Крысолова, а точнее — флейты многих Крысоловов зовут нас, манят, торопят, а нередко и ведут… Автор --- Он прижимается окровавленной головой к холодной бетонной стене, напрягает спину, переворачивается на бок. Раскрывает и сжимает веки, как будто не веря, что его ослепили. Мои ноздри заполняет запах приближающейся смерти. Я сомневаюсь и отступаю — я боюсь, потому что никогда ещё не дотрагивался до умирающего. Подхожу ближе, а умирающий старик дрожит от страха, ожидая, что я вцеплюсь ему в глотку. Я осторожно ощупываю его вибриссами. Его конечности судорожно дергаются, коготки скребут землю. Я обнюхиваю его, обхожу вокруг, слизываю текущие по морде слезы. Ведь мы с ним — из одной и той же крысиной семьи, живущей между портовыми каналами и городом. Выбрасывая лапки вперед и назад, он пищит от страха и боли. Из окровавленных пустых ям все ещё стекают соленые капли. Глаз нет — только раны, над которыми то опускаются, то поднимаются веки. Писк слабеет, и мне вновь становится страшно. Там, в ясном свете дня, ему выкололи глаза, обрекая на медленную смерть. Неужели человек всегда убивает? Пробегающая мимо нас молодая самка будит в нем последнюю надежду. Он встает и, качаясь на дрожащих лапах, бредет за ней, не отрывая своего носа от её хвоста. Они вместе доходят до потока, но только самка способна перепрыгнуть его. Безглазый Старик теряет след, пытается встать на задние лапки, трясет головой, падает. Я убегаю, отдаляюсь — быстрее, быстрее. Со взъерошенной шерстью, с торчащими в стороны кончиками усов, я перескакиваю через пороги, ступеньки, плиты. Дальше, дальше — лишь бы не слышать отзвуков его писка, лишь бы не поддаться панике, не запомнить эту смерть навсегда. Я уже не слышу царапанья когтей о каменный пол, не слышу учащенного дыхания и все же продолжаю бежать дальше. Я бегу, потому что он остался позади, бегу, потому что знаю, что он умирает, что он падает на бок, извиваясь от слепой неизбежной боли. Его смерть преследует меня… Безглазый Старик — член моей семьи, крыса с таким же запахом, как и я… Он умирает, а я хочу жить дальше, хочу выжить. Он стоял, покачиваясь, над открытым люком ведущего в подземные каналы сточного колодца, и его башмаки на мягкой резиновой подошве казались огромными и далекими. А ведь он был так близко, что я чувствовал запах вина и крысиный запах, которым он был пропитан насквозь. Крысы бегали прямо по нему, взбирались по рукавам, мочились на его одежду, метя её как свою собственную, принадлежащую семье территорию. Это были его крысы — прирученные, откормленные, с красивой, лоснящейся шерстью. Он поднес к губам деревянную дудочку, и её пронзительный голос пронзил меня насквозь. На мгновение я забыл о страхе перед людьми и уже хотел было вылезти из темноты, протиснуться сквозь стальные прутья и оказаться рядом с большими черными башмаками. Он перестал играть, нагнулся за жестяным ведром и рассыпал вокруг вареную картошку, заправленную свиным салом. На это лакомство сразу же сбежались крысы. Они терлись о его ноги и радостно подпрыгивали, как будто он был не человеком, а просто очень большой крысой, принадлежащей к той же, что и мы, семье. Я уже собирался вылезти наверх, когда заметил Большого Взъерошенного Самца, съежившегося в углу от страха и ненависти. Он скрежетал зубами, плевался, а его вибриссы тряслись от возбуждения. Он всматривался в стоящего над входом в канал человека, наблюдал за его жестами, слушал звуки дудочки и оставался на месте — настороженный и недоверчивый. Я уже знал этого самца с облезшей на спине шерстью, со шрамами на ушах и хвосте, слегка хромающего и чаще всего держащегося позади любопытных молодых крыс. Если он не хотел выходить, если его не удалось приманить ни картошкой, ни приятными звуками, ни доверчивым поведением других крыс, значит, нам угрожала серьезная опасность. Я уже видел, как он избегал ловушек — даже тех, от которых так ароматно пахло копченостями, сыром и рыбой, как осторожно он обходил рассыпанное на дорожках отравленное зерно, как останавливался перед освещенным пространством, где могли подкараулить кошки или собаки. Он знал что этот человек — не друг и что ароматная картошка, ручные крысы и писк дудочки — всего лишь видимость, которая должна вызвать наше доверие. Я остановился перед самым краем стального люка, пошевелил ноздрями и отступил в тень ведущей вниз лестницы. Человек наклонился, и прямо над собой я увидел большие серые глаза, всматривающиеся в темноту, частью которой был и я. Он не заметил меня, потому что я почти распластался по бетонной стене, перепуганный огромными размерами этого широкого светлого лица и резким, одуряющим запахом вина. Большой Самец ещё сильнее взъерошился, а его зубы застучали от злости. Он стоял в темноте, выгнув спину так, как будто готовился к прыжку и драке. Вдруг он повернулся и исчез во тьме. Человек поднял голову, заиграл на дудочке и медленно пошел вперед. За ним побежали доверчивые, радостные крысы. Подземные каналы расходились далеко за пределы порта, отделенного от жилых районов высокой бетонной стеной. Как и все остальные крысы, жившие в подземельях портовых сооружений — набережной, складов, элеваторов и доков,— я любил ходить туда, где живут люди — в городские подвалы, кладовки и квартиры. Я внимательно прислушивался к храпу спящих, зная, что они совершенно не опасны, пока лежат в постелях и храпят. Однако здесь, в городе, на нас часто нападали коты, которые там, в порту, мне почти не встречались. Тихо, почти бесшумно они ждали с прищуренными глазами, притворяясь спящими. Эти глаза следили за нашими передвижениями, безошибочно оценивая расстояние до будущей жертвы. Когти и зубы обрушивались внезапно — выцарапывали глаза, ломали позвоночник, вырывали внутренности. У крысы, которая попадалась в лапы кошке, было мало шансов выжить. Хищник хватал её за шкирку и тащил в свое укромное местечко. Кошки, в основном, жили в подвалах, но многие все же спали в квартирах, рядом с людьми. Я избегал таких квартир, сразу узнавая их по резкому запаху мочи, которой кошки метили свою территорию. В дома я проникал по канализационным трубам, сквозь щели в полу, неплотно закрытые двери, разбитые подвальные окна. Еда здесь была очень разнообразная, не такая монотонная, как на складах. В помойках, на свалках, в мусорных бачках всегда можно было найти вкусные куски. В тот день над портом пронеслась внезапная буря. Сточные канавы и каналы наполнились водой, которая залила норы и проходы. Наша мать торопливо перетащила свой очередной выводок слепых крысят в расположенную выше других нишу. Дождь лил как из ведра, и вода в колодцах с грозным ворчанием поднималась все выше и выше. Промокший и замерзший, я бродил по каналам и переходам, чихая, фыркая, кашляя. Я мечтал о том, чтобы спокойно обсохнуть в теплом тихом месте. Напуганный пробравшим меня до самых костей холодом, я громко стучал зубами. Я чувствовал, что должен выбраться наружу, должен найти сухую уютную нору, должен выспаться, согреться и переждать непогоду. Ведущий в сторону города канал превратился в бушующий поток. В сточных колодцах шумели водопады. Только под складами пока ещё было безопасно, хотя и сюда уже вторглась влага и на стенах быстро разрастались черные пятна плесени. Забираясь все выше, я оказался на широкой платформе, от которой отъезжали груженые машины. Я знал, что они едут в город, в согретые уютные жилища людей. Я перебежал через освещенное пространство и вскочил в прицеп, бывший ниже и меньше других. Внутри стояли ведра, веревки и стальные баллоны. Все здесь пахло знакомо, по-свойски — крысами. Я заполз в кучу тряпок и мешков. Машина тронулась с места, разбрызгивая колесами лужи. Я слушал, как дождь стучит по брезенту и хлюпает вода под колесами. Машина остановилась, заскрипели портовые ворота. Снова заворчал мотор. Мы едем прямо, сворачиваем, потом сворачиваем ещё раз. Колеса подпрыгивают на булыжниках мостовой. Город. Несмотря на льющиеся сверху потоки воды, я чувствую его присутствие. Сворачиваем в грязную улочку со множеством выбоин и ям. Машина разворачивается, подскакивает на пороге гаража и останавливается. Здесь не идет дождь, а шум ветра слышится как бы издалека. Человек открывает дверцу, вылезает из машины. Я моментально покидаю свое укрытие и спрыгиваю в щель между стоящими у стены канистрами. Человек копается в машине — в том месте, откуда я только что удрал. Я слышу, как он пыхтит, поднимается, выходит, спотыкаясь и мурлыча. Я не чувствую здесь ни запаха кошки, ни запаха собаки. Ощущаю тошнотворный запах вина, запах крыс и какой-то новый запах, которого я пока ещё не знаю. Я прыгаю со ступеньки на ступеньку и попадаю в подвал, находящийся прямо под гаражом. Здесь нет крыс, но их запах чувствуется ещё сильнее. Кажется, он проникает сверху, из помещения рядом с гаражом. На полках стоят банки, до которых я не могу дотянуться. Вдоль стен сложены картошка, свекла, лук… Сверху доносятся пронзительное шипение, писк, скрежет… Я взбираюсь вверх по шершавой стене и проползаю по карнизу к щели. В комнате за толстыми стеклами лежат змеи. По углам прячутся перепуганные крысы, которых ещё не успели сожрать. В отчаянии они неподвижно сидят среди камней, полагая, что, уподобившись им формой и серостью, они, возможно, станут незаметными для змей. От ужаса я щелкаю зубами и прячусь в углу помещения. Раздается скрип. Дверь открывается. На плечах человека сидят прирученные крысы. Ноги в ботинках на толстых резиновых подошвах ступают тихо и мягко. Это он — человек, качавшийся тогда на краю железного люка. Крысолов. Крысоубийца. Крысы следуют за звуками дудочки, которую он держит у своих губ. Они доверчиво собираются у его ног, взбираются на башмаки, лижут брючины, а некоторые даже пытаются забраться по брюкам наверх. Он стряхивает их осторожными движениями ног и изо всех сил дует в деревянную трубочку, стараясь, чтобы звук был громче и привлек как можно больше серых созданий. Он осматривается вокруг, проверяет, сколько крыс собралось вокруг него, отмечает взглядом тех, кого уже видел, и продолжает играть, заманивая все новых и новых. Ручные, подружившиеся с ним зверьки помогают человеку сломить недоверие и страх остальных, а именно это ему и нужно. Он дует в дудочку и ждет, пока вокруг него в ожидании пищи не соберется серая толпа. Разве человек не приучил крыс к тому, что, играя на дудочке, он всегда разбрасывает вокруг зерно и картошку? Крысы знают, что их накормят. Они не раз уже в этом убеждались. Они верят человеку и бегут за ним, как за вождем. Но не все. Я остался. Остался, потому что рядом притаился Большой Самец. Он не верит человеку, потому что сколько раз человек предлагал ему еду, столько же раз он намеревался поймать или убить. Он не верит, потому что видел крыс, размозженных ударами оловянных гирек в тот самый момент, когда они пытались подобраться к еде. Он не хочет бежать рядом с ногой человека, потому что помнит, как эти ноги ломали хребты и растаптывали по полу крысиные выводки. Не только он и не только я не верим человеку. Тощий самец с черной полосой на спине следит из своего укрытия под лестницей за каждым движением человека. Он тоже знает, что человеку доверять нельзя, что человека нужно бояться. Старая самка с отвисшим от бесконечных родов брюхом, кормящая очередной выводок новорожденных крысят, поддается искушению сладостных нот, при звуке которых она уже столько раз получала еду. Она бежит за человеком, подхваченная серой волной своих соплеменников. Она уже не вернется. Малыши уже умеют грызть. Может, сумеют прокормиться сами? А может, их раздавит пружина мышеловки или они погибнут в муках, наевшись отравленного зерна? А если выживут, то забудут, и когда однажды снова появится человек, который кормит крыс под мелодичные звуки дудочки, они тоже пойдут за ним, призванные чарующей мелодией. Мы остаемся. Вместе с Большим Самцом и с тем вторым, с Темной Полосой на Спине, мы ждем у выхода из норы, пока нас не минует подпрыгивающая, попискивающая серая толпа. Звуки понемногу затихают. Последние крысы покидают свои норы, чтобы догнать уходящих. Самец с Темной Полосой на Спине встает на задние ноги и, опираясь на хвост, равнодушно вылавливает блох из облезшей шкуры. Я тоже разгребаю коготками шерсть на брюхе и зубами отрываю впившихся в шкуру насекомых. Чувствую, как они лопаются. Пью свою собственную кровь. Самец с Темной Полосой осторожно высовывает голову наружу и прислушивается. Стены ещё хранят отдаленное эхо звуков дудочки. Мы оба внимательно вслушиваемся в этот замирающий вдали голос, которым Крысолов привязал к себе крыс, населявших огромное помещение портового склада. Он ведет их к подземелью, откуда воняет гарью, паленым жиром и дымом. Там есть старая печь, в которой давно уже ничего не жгли. Она уже рядом. Человек неторопливо, пританцовывая, кружит у входа — поджидает отставших. Потом снова подносит к губам флейту, перебирает пальцами по отверстиям и заводит в печь послушную, доверчивую серую массу. Он осторожно ставит ноги, чтобы не затоптать, не напугать грызунов. Ведь крысы до сих пор все ещё думают, что он — их друг, человек-крыса, просто крыса большего, чем они, размера. Они входят прямо в печь и начинают спокойно есть, как уже делали это во стольких разных местах под звуки все той же дудочки. Крысолов на цыпочках отходит назад и, оказавшись за пределами последних рядов крыс, подбегает к стене, хватает стальной баллон и направляет струю прямо на серую массу. Пламя обрушивается на зверьков, как раскаленный ветер. Даже воздух горит. А человек все продолжает поливать огнем и вылавливает отдельных крыс, которые пытаются выбраться из пекла. Они пытаются бежать, но впереди у них — только камни, а позади — стена огня. Больше не слышно звуков дудочки. Слышен лишь доносящийся издалека писк. Этот самец кусал и отгонял всех, кто осмеливался приблизиться к его жилищу. Вход в его нору был проделан в мягкой глине и замаскирован насыпью из листьев, веток, пучков травы. Он притаскивал кусочки коры, шерсти, полотна, кости и укладывал в большую кучу с узким туннелем внутри, переходящим под землей в глубокий разветвленный лабиринт ходов. Его движения казались несколько тяжеловатыми — как будто он скорее скользил, чем ходил. Но это впечатление было обманчивым — он был быстрее и ловчее других сородичей, и когда хотел догнать или наказать кого-то из них, то делал это молниеносно, совершая удивительно далекие прыжки благодаря своим мощным, пружинистым ногам. Барахтаясь и извиваясь всем телом, я плюхнулся прямо в кучу бумаг и ветвей, развалив устланный перьями и шерстью туннель. Остальные крысята разбежались, а я стоял и с удивлением наблюдал за тем, как сверху осыпаются все новые и новые куски сооружения. И тут я почувствовал резкий удар и укус в ухо. Я по инерции пролетел над только что разрушенной мною конструкцией и, слегка ушибившись, приземлился с противоположной её стороны. Почуяв опасного противника, больше похожего на кота, чем на крысу, я попытался бежать, но он догнал меня, и я обернулся, оскалив зубы. Он на секунду остановился, и это мгновение задержки дало мне шанс — я соскользнул на дно подвала и удрал. И с той поры больше не приближался к его укрытию, опасаясь нового нападения. Его избегали все здешние крысы. Заметив, как он — большой и грузный — идет по краю канала, все побыстрее прятались под стенами или прыгали в воду. Уже поседевший Большой Самец знал, что его все боятся, и я никогда не видел, чтобы он прятался, таился или спасался бегством. Его боялись даже некоторые кошки, и, когда он выходил наверх, они гневно фыркали и убегали, рассерженно махая хвостами. Люди тоже выделяли его из массы других крыс, и, как мне кажется, последний приход Крысолова был связан с участившимися визитами Большого в их жилища, откуда он притаскивал разнообразные, не известные нам лакомства. Он старался вести себя равнодушно, как будто не слышал звуков дудочки и не чувствовал ароматов приманки. Крысолов был для него необычной — поучительной, живой — разновидностью ловушки, стоящей в одном ряду со всеми прочими клетками, силками, капканами, захлопывающимися ящиками, хитро падающими гирьками и удушающими стальными петлями… Да, но он был самой опасной ловушкой, потому что его действия никогда нельзя было точно предвидеть до конца. Это он раскладывал в углах подвалов и прямо на наших тропинках пахнущие миндалем утиные яйца, рассыпал кучки пропитанного отравой зерна, разбрасывал ничем не пахнущие, но мгновенно убивающие куски сахара. Крысолов пользовался теперь самыми разнообразными способами крысоубийства: закачивал в подземные проходы отравляющие газы и жидкости, выжигал подземелья огнем из огнеметов, затапливал норы водой из шлангов, замазывал цементным раствором подвальные дыры, закладывал кирпичом щели и ниши, перегораживал каналы калечащими тело острыми сетками, стрелял, душил горячим паром… Крысолова надо было избегать и в то же самое время делать вид, что ты не обращаешь на него внимания точно так же, как на придуманные человеком ловушки иного рода. Большой Седой Самец слышал дудочку врага, но не слушал её. Он слышал шорох рассыпаемого вокруг входа в каналы зерна, но не поддавался искушению. И хотя Крысолову удалось выманить из нор и уничтожить великое множество крыс, Большой Седой Самец был вне пределов его досягаемости. Этот маленький крысеныш рос среди нас, ничем не выделяясь. Может, только шерстка у него была чуть более гладкой и блестящей, и, когда он перебирался через поток сточных вод, его спина прямо сверкала — вся в мелких каплях. Лоснящийся был немножко меньше меня, спокойнее и тише. Я никогда не слышал, чтобы он пищал. Даже когда его кусали или отталкивали, он не издавал ни звука, ну, самое большее — скрипел зубами. Мы опять оказались в опасной близости от насыпи. Я в последнюю секунду притормозил, почуяв границу, при пересечении которой чужаком Седой выскакивал из укрытия и бросался в атаку на нарушителя. Я остановился, но Лоснящийся подошел к насыпи и стал карабкаться на нее, разгребая и ломая ветки. Шерсть на мне встала дыбом, и я отступил к стене, ожидая молниеносного нападения Седого. Он выскочил, бросился на Лоснящегося, перевернул его на спину, обнюхал… Тот не шевелился — он лежал тихо и спокойно и ждал, что же намерен сделать с ним разъяренный самец. Вдруг Седой начал вылизывать ему мордочку и глаза, чесать зубами и когтями блестящую шелковистую шерстку, тереться и прижиматься. Лоснящийся встал, встряхнулся и стал лизать морду Седого, неожиданно превратившегося из укротителя в ухажера. Седой вскарабкался Лоснящемуся на спину и, придерживая его зубами за шиворот, ритмично двигался до полного удовлетворения. Лоснящийся не протестовал, напротив — он покорно стоял, полностью покорившись и отдавшись Большому Седому Самцу. Они поселились вместе, вместе стали таскать обрывки тряпок и бумаг, очистки и куриные кости, рыбьи хребты и шкурки. Когда я встречал Лоснящегося, я отлично знал, что тут же за ним высунется и широкая морда Седого. Я избегал таких встреч, потому что ревнивый влюбленный самец кусал всех, кто приближался к Лоснящемуся. Он боялся, что кто-нибудь переманит его и молодой крысеныш уйдет с другим самцом или самкой. Поэтому Седой поспешно загонял его в нору и стерег, притаившись поблизости. А когда Лоснящийся выскальзывал из отверстия, полагая, что его опекуна нет поблизости, тот вдруг выскакивал из своего укрытия, хватал его зубами за шиворот, за хвост или за ухо и тащил обратно в гнездо. Но Лоснящийся вовсе не собирался бежать, наоборот — он привязался к своему опекуну и старался везде сопровождать его. Правда, Седой ходил слишком далеко, и, зная, как опасны бывают эти путешествия, он перед каждым выходом загонял Лоснящегося в нору и забрасывал выход ветками и бумагой. Нора находилась неподалеку от свалки, куда люди то и дело высыпали песок и глину. В ямках и углублениях на поверхности собиралась вода, в которой плавали личинки комаров и головастики. Почти тотчас же после ухода Седого Лоснящийся разгребал изнутри насыпанную кучу и вылезал на поверхность. Он усаживался на краю ближайшей лужи и вглядывался в тянувшегося к нему из воды крысеныша. Он нагибался ниже, трогал его лапками, щупал вибриссами, пытаясь разрешить странную загадку непонятного сородича, прячущегося по ту сторону водной глади. Я подошел поближе, и в воде вдруг появилась крыса точно таких же размеров, что и я. Лоснящийся занервничал — он не привык к тому, чтобы вокруг было так много крыс. Я отскочил в сторону, и мое отражение исчезло, а он остался один на один со своим подводным двойником. Он часто бегал от лужи к луже и терпеливо склонялся над водой в ожидании того, похожего на него, крысеныша, с которым ему ужасно хотелось пообщаться. Проржавевшие мусорные бачки стояли у кирпичных стен покинутых людьми построек. Смеркалось. Высоко над нами свистел ветер, но ближе к земле воздух был почти неподвижен. Лоснящийся все сидел над большой лужей, всматриваясь в свое уже нечеткое в сумерках отражение. Он смотрел, смотрел, вертел головой, но видел все меньше и меньше, потому что быстро приближалась ночь. Из-за кучи гниющих кочанов капусты я видел, как он крутит шеей, дрыгает хвостом, встает на задние лапки. Неожиданно от построек оторвалась длинная тень и бесшумно двинулась к сидящему на краю лужи Лоснящемуся. Человек в сером плаще с капюшоном был очень похож на крысу. Мыслил и чувствовал он, видимо, тоже по-крысиному — иначе как бы ему удалось учуять или заметить покрытую серой шерстью спину на фоне такой же серой воды? Крысолов подобрался незаметно и неожиданно нагнулся над Лоснящимся, который, наверное, увидев его отражение, подумал, что это Седой вернулся с прогулки и собирается тащить его зубами за ухо обратно в гнездо. Крысолов молниеносно схватил Лоснящегося за шкирку, задушил двумя пальцами и бросил в висевшую на поясе сумку. Мне показалось, что я уловил едва слышный писк. Может, это был единственный звук, который за всю свою жизнь издал Лоснящийся? Крысолов удалился, длинными шагами пересекая пустынную свалку. И тут я заметил Большого Седого Самца, сидевшего неподалеку от меня. Сжавшись в комок, он скрипел зубами от ярости. Он бросился к луже, потом побежал в нору. Вернулся и снова обежал лужу кругом. Он бегал так всю ночь, пища и призывая Лоснящегося. А ведь он видел, как Крысолов схватил его и бросил в свою сумку! Вскоре Седой исчез. Может, он пошел за Крысоловом, который таскался со своей дудочкой по складам и свалкам? А может, просто ушел подальше отсюда и где-то строит новую насыпь из мусора? Кучу собранной им рухляди, маскировавшей скрытую в подвале нору, вскоре разрушили весенняя буря и ливень. Еще долгое время, приближаясь к тому месту, где жил Седой, я останавливался опасении, что он вот-вот выскочит, бросится на меня и прогонит прочь. По ночам я странствовал по городу — не столько в поисках еды, которой в огромных складских зданиях и на свалках всегда было вдоволь, сколько подгоняемый любопытством. Я не мог вынести постоянного топтания по одним и тем же подвалам, каналам и постройкам, я чувствовал непреодолимую жажду познания, меня манили открытия, я хотел знать — что же там дальше, за пределами этих прибрежных улочек и подземелий большого, шумного порта. Мне нужны были эти путешествия. Я спускался в каналы и бежал по туннелям, не обращая внимания на льющиеся отовсюду потоки воды и грязи. И я бродил так до тех пор, пока не выматывался окончательно и пока у меня не оставалось одного-единственного желания — заснуть. Тогда я отдыхал, прижавшись к холодной каменной стене и возвращался обратно или шел дальше, вперед и вперед, в погоне за тем, чего я ещё не знал. Меня гнало в непрерывные скитания сознание того, что жизнь существует и там, где я ещё не был; что там, за теми подвалами, которые я только что миновал, есть следующие, которых я ещё не видел, может быть, опасные, но главное — другие, и только от меня одного, от силы моих крысиных лапок зависит, смогу ли я познать их. В этих своих скитаниях я не одинок. Мне нередко встречаются крысы, кружащие, как и я, по самым границам наших семейных территорий. Я встречал и крыс совсем иной окраски, с совсем другим запахом — чужих, неуверенных, не знающих, что их ждет здесь: найдут ли они себе новое гнездо или будут изгнаны отсюда. Встречались и крысы, блуждающие группами и целыми семьями в поисках неизвестной, иллюзорной цели, в которую мы верим, не зная даже, существует л” она. Встречались одиночки, быстро перебегающие улицу в страхе перед хищными птицами и кошками, и я знал, что ничто не заставит их свернуть в сторону или повернуть назад. Но я не бегу вслепую — лишь бы вперед, вперед и дальше… Я иду, потому что предчувствую, мыслю, ощущаю, потому что жажду этих скитаний, жажду самостоятельно выбирать себе путь. И этой путеводной мысли я заставляю служить свои деликатные, хрупкие конечности, чувствительные пластинки моих ушей, мой острый, видящий даже в темноте взгляд, вылавливающее мельчайшие оттенки запахов обоняние — все мое тело, от вибриссов, предупреждающих о препятствиях на пути, до чувствительного к холоду кончика хвоста. Куда? Между скользкими стальными решетками, прикрывающими вход в подземные каналы, и жилищами спящих людей я вдруг неожиданно открыл для себя незнакомое пространство — ночь, первые вопросы жизни и шум лениво текущей воды. Страх — это сила жизни. Он объединяет, как сеть подземных тоннелей. Страх постоянно сидит в нас и лишь иногда выползает наружу, пищит, стонет, воет, заставляет спасаться бегством. Началом самосознания живых становится страх за собственную жизнь. Здесь, в портовом городе, который, как мне кажется, я познавал подвал за подвалом, дом за домом, ещё остались места, куда не ступала моя нога. Почему я обходил их стороной? Ведь достаточно свернуть вон в тот канал или пролезть вот в этот ведущий наверх колодец. А может, я обходил эти места стороной только потому, что большинство местных крыс избегают их? Потому что все другие ходят своими, давным-давно протоптанными путями? Мы всегда добегаем до обвалившейся стены и сворачиваем в сторону лишь у этих развалин. А если бы я свернул, не доходя до этого места? Или за этой вот кучей камней пошел прямо, не обращая внимания на то, что все остальные крысы здесь поворачивают? Но я продолжаю идти среди других крыс, сворачиваю вместе с ними, вместе с ними обхожу препятствия на пути. И все же почему меня, как магнитом, влечет вон тот льющийся с высоты мутный поток смешанной с перьями крови, разбавленной горячей водой? Он льется, растекается по сторонам, распространяя вокруг запах страха смерти, запах, который предостерегает — не ходи туда! Не лезь в это отверстие! Любопытство может убить тебя, любопытство опасно… Ведь мои самые любопытные братья и сестры погибли первыми. Да я и сам довольно долго не искал, не входил, не сворачивал, если этого до меня не делали другие крысы. Но теперь меня влекут незнакомые коридоры, льющиеся потоки, неведомо куда ведущие лестницы и тропы. Крысы проходят мимо них, не глядя, как будто не замечая, они ничего не ищут. Их жизнь, как вытоптанная раз и навсегда тропинка — знакомая, размеченная заранее, неизменная. Некоторые здесь родились и здесь же умрут. Они никогда не видели ни дневного света, ни лунного блеска, да и не хотят их увидеть. Им знакомы только такие люди, каких можно встретить внизу, в каналах, с масками на лицах, в тяжелых резиновых сапогах. Эти крысы счастливы здесь. Они счастливее, чем я, бредущий неведомо куда. Любопытство? Тоска? Беспокойство? Что заставляет меня покинуть теплое гнездо, семью, дружественно настроенных крыс, ждущую потомства самку? Пространство заполнено крупными, жирными, толстоногими птицами. Они сильно бьют крыльями, но не взлетают — стоят, вытянув шеи, беспокойные и напуганные. Из раскрытых клювов высовываются извивающиеся, подергивающиеся язычки. Птицы хотят пить, хотят есть, но вокруг них лишь огороженная площадка и смешанный с пометом песок. Они смотрят друг на друга и время от времени бьют друг друга клювами по головам, шеям, крыльям. Они перебирают ногами, кричат, становятся все более раздраженными и неуверенными. Проходят к раздвижной стене, откуда доносятся отзвуки убивания. Птицы знают, что они скоро умрут, что им не удастся сбежать, ускользнуть, преодолеть барьеры, сетки, стены. Они знают, но все ещё хотят жить, и это желание будет теплиться в них даже тогда, когда их станут убивать. Очередную партию птиц вталкивают в раздвижную дверь, и они исчезают в помещении, которого я ещё не видел. Я смотрю на них сверху, устроившись на тонкой трубе. Если бы я упал отсюда, птицы заклевали бы меня насмерть, забили бы ударами мощных ног, задавили, разорвали. Может, от злости, а может, и от страха перед поджидающей их за этой стеной смертью, запах которой чувствуется даже здесь… Я тоже начинаю бояться, хотя смерть здесь ждет не меня, хотя я мог бы отступить, мог бы вернуться в каналы. Я боюсь, но все равно продолжаю сидеть на тонкой трубе, внутри которой булькает горячая вода. Беги, удирай отсюда, отступи… Люди толстыми палками подгоняют слишком медленно идущих птиц. Быстрее, быстрее за раздвижную стену. Снова движется вперед беспокойная, одуревшая от страха масса. Спасайся, пока не поздно! Я дрогнул, покачнулся и только благодаря точным движениям хвоста сумел удержать равновесие. Я останусь. Я хочу видеть, хочу знать, хочу понять. Прижимаюсь к шумящей горячей трубе. Пространство вокруг кажется необозримым, его освещают продолговатые лампы. Меня, ползущего под потолком, видно со всех сторон. Птицы уже заметили мое появление и тянут вверх свои трясущиеся клювы. Я осторожно продвигаюсь вперед, широко расставляя лапки, прижимаясь брюхом к теплой гипсовой оплетке трубы. Далеко ли до противоположной стены? Подо мной — следующая партия птиц. Перепуганная толпа послушно движется вперед. Уже близко. Труба соединяется здесь с другими коммуникациями, с проводами, идущими по стене сбоку и снизу. Я оборачиваюсь назад и ещё раз смотрю вниз, на ожидающую смерти птичью массу. Сейчас они пройдут туда. Мне уже незачем сохранять равновесие — я иду дальше по толстой связке труб и проводов, протянутых сквозь круглое, выбитое в стене окошко. Я пролезаю в узкий просвет. Внимательно обнюхиваю влажные от пара края отверстия. Как же ярко горят лампы с той стороны! Вокруг меня дрожат в воздухе приглушенные шумом машин голоса птиц. Люди в окровавленных халатах хватают птиц и насаживают на движущиеся крюки. Истекая кровью, они отъезжают вдаль по стальному тросу. Отрезанные гильотиной головы падают в металлические баки. В глазах с полуопущенными пленками век ещё не погасли отблески ламп. Всматриваюсь в мутнеющие, заволакивающиеся мглой глаза. У всех живых созданий, которых я видел, глаза очень похожие. Все они одинаково смотрят, видят и умирают. Глаза птиц, крыс, людей, собак, кошек — они ничем не отличаются. Подо мной лежат головы птиц — слой за слоем, рядом друг с другом, сваленные в кучу, смятые, спрессованные, неподвижные. Еще недавно они были живыми, они клевали, кричали, шипели, гоготали, боялись, щипались, целовались, касались друг друга, поворачивались, смотрели, искали выход… От запахов крови и птичьего страха у меня кружится голова. Живые существа, которые предчувствуют смерть, которые боятся, которые знают, что их ждет острие ножа, выделяют особый запах — исключительный, единственный в своем роде. Головы в баке издают именно этот запах, и меня вдруг охватывает страх, мне хочется сбежать отсюда, сбежать немедленно! Я с трудом беру себя в руки. Перья на мертвых головах взъерошены, стоят дыбом, лишь кое-где их склеила и пригладила кровь. Меня качает, и я хвостом помогаю себе сохранить равновесие — мне страшно, что и я могу упасть в бак с этими мертвыми клювами, которые ещё недавно запросто заклевали бы меня. Снова шеренги живых, и снова шеренги мертвых. Подвешивание, гильотина, горячая вода, ощипывание. Головы сыплются, как перезрелые фрукты. Беги отсюда, крыса, ведь твоя голова тоже может пасть, отрубленная острым лезвием гильотины. Ну что ты стоишь и смотришь? Ведь ты же сыт, твое брюхо набито зерном и куриной кровью. Я спрыгиваю на забрызганный кровью кафель и втискиваюсь под металлический лист. Среди проводов и труб пролезаю к ведущей вниз шахте. Здесь тоже пахнет кровью и птичьим страхом, и в этом запахе я все ещё чувствую угрозу. Как можно быстрее я удаляюсь от гой линии, где убивают. Я смотрю вперед — в глубокую серую челюсть плохо освещенной бетонной пропасти. Я сползаю вниз уверенно и спокойно — отлично зная, что здесь человек не сможет до меня добраться. Отверстие впереди расширяется, и вот передо мной широкий, шумящий водой, пульсирующий жизнью канал. Крысиный писк, стрекотание сверчков, шуршание тараканов и медведок, отзвуки всасывания, втягивания, проплывания, падения, бульканье, хлюпанье, плеск, брызги, водовороты — волны звуков проплывают в моих ушах мягким, знакомым ритмом. Здесь я чувствую себя в безопасности. Я знаю, что здесь — мой дом, что тут со мной не справиться ни человеку, ни собаке, ни кошке. Я переплываю на другой берег канала и, не таясь, возвращаюсь к себе в нору. Но иногда мне все ещё мерещится, что со стен на меня глядят те сваленные в металлический бак куриные головы, и тогда я прибавляю шагу, подпрыгиваю и, то и дело налетая на идущих навстречу мне крыс, отшвыриваю их лапами или кусаю за шкуру. Я снова в теплом, шумящем множеством разных звуков канале Сытая и смелая крыса на каменном берегу. Я осознал, что тоже могу погибнуть. Окоченею под стеной подвала, проплыву раздутым трупом в потоке нечистот, высохну и рассыплюсь в пыль где-нибудь на чердаке, сгнию под мусорной кучей, а может, меня раздавит колесами на асфальте мостовой — то есть я перестану быть, спать, чувствовать, видеть, знать. Маленькие крысята никогда не понимали этого и погибали, вылезая из гнезда с ещё не успевшими толком раскрыться глазами, выбираясь в жилые помещения или прямо на улицу на нетвердо стоящих лапках. Я уже знаю, что смерть — это не просто страшное зрелище, мимо которого лучше пробежать побыстрее или подойти и уйти, как будто меня все это не касается. Я понял, что точно такая же смерть сидит во мне самом, в усталости моих лапок, в моих слипающихся глазах, что смерть — вокруг, что она в каждой поднявшей камень людской руке, в каждом блеске когтей живущей в башне морского маяка совы. Понял, что я тоже когда-нибудь стану таким же холодным, вонючим и безголосым, как крысы, выброшенные волной на берег. Я понял это, и меня охватил ужас, мне захотелось найти другое место — более безопасное, чем лабиринт подземных коридоров за бетонными стенами набережной. Отсюда я мог, не выходя на поверхность, добраться до складов, набитых мешками спелого зерна, сушеных фруктов, орехов, бочками жидко-сладкой массы. Эти запахи подсказывали, что есть и другие места, казавшиеся мне более спокойными, чем берег, о который постоянно бьются волны, поднятые проплывающими судами и ветрами. Теперь рев вспененной воды, обрушивающейся на каменные стены, за которыми я прятался в кругу семьи среди клочков бумаги, тряпья и перьев, стал страшить меня, он мешал мне спать, обрекая на беспокойство и страдания. Раньше я смело спускался на бетонный карниз, нависший прямо над водой, или прыгал с камня на камень, не обращая внимания на то, что они скользкие и шатаются. Я спускался низко, очень низко и пил солоноватую воду, которая заливала мне мордочку и глаза. Я даже плавал у берега, поднимаясь и опускаясь вместе с ленивыми волнами. Я был толстым, откормленным, полным сил и самоуверенным. И вдруг, влезая на скользкий камень, я неожиданно почувствовал всю тяжесть своего тела. Я растолстел… Мой вес тянул меня вниз, к воде. Лапки скользили, коготки не выдерживали избыточного веса тела, хвост уже не помогал удержать равновесие. Привычная прогулка к воде могла стать для меня последним в жизни приключением. Теперь, когда я начал бояться, я больше не спускаюсь вниз по поросшим водорослями ступенькам, не соскальзываю прямо к воде по усеянным ракушками деревянным опорам. Мне больше не нужно напрягать зрение, высматривая, не проскользнула ли где-то рядом светлая тень чайки. Я кружу то туда, то обратно между закованной в бетон норой и складом, заполненным регулярно сменяющейся едой. Зерна — сладкие, пахнущие медом, сухие и хрустящие, мягкие и терпкие, кислые и горчащие той горечью, которой жаждешь, пахнущие незнакомой землей, дымом и огнем, скрытые в толстой оболочке и обнаженные, целиком состоящие из мякоти… Я давил их лапками, вползая в прорытый мною туннель, закапывался в них с головой, высунув наружу лишь глаза и ноздри. Мое тело со всех сторон окружали зерна, они охраняли меня с боков и все время сыпались мне прямо в рот. Я лежал без движения, отдыхая и пожирая падающие в рог зернышки и одновременно освобождаясь с другого конца от уже переваренной пищи. Но теперь такое лежание в зерне тоже стало казаться мне небезопасным. Я как раз собирался спрыгнуть вниз, когда заметил там крысу, вокруг которой поверхность зерна вдруг заволновалась, завертелась волчком и стала засасывать зверька все глубже и глубже, пока не поглотила окончательно… Еще какое-то время зерно над этим местом продолжало шевелиться, а снизу доносился шорох угасающей борьбы за жизнь. Я знал, что это молодая крыса тщетно пытается разгрести зерно лапками, открывая рот, давясь и задыхаясь. Я знал, что она старается выкарабкаться, выбраться, освободиться от сковывающей движения зернистой массы. Затем поверхность снова успокоилась, а я с ужасом понял, что это слишком торопливые движения крысенка стали причиной его гибели под грудой дышащего зерна. А ведь я уже готов был прыгнуть как раз в это самое место. Теперь я чувствовал себя в безопасности только внутри подземного лабиринта. Тянувшиеся под бетонными и каменными плитами туннели и щели, норы и коридоры имели выходы к жилым домам, а дальше разветвленной сетью каналов можно было пробраться в город. Некоторые крысы так никогда и не покидали этих лабиринтов, пребывая в постоянно господствующих здесь темноте и полумраке. Они знали солнце лишь по светлым, скользящим по стенам пятнам и проникающему под землю теплу. Там же в каналах — в том месте, где легче было спуститься к воде,— лежали самые старые, умирающие, доживающие последние дни и мгновения крысы. Меня пугало их пассивное ожидание смерти, и я не любил ходить в ту сторону. Я свернул с привычной тропинки, надеясь сократить таким образом путь к моему гнезду, и тут меня со всех сторон обволокла струя отвратительного запаха. В то же мгновение я увидел студнеобразную массу на крысиных ногах, с крысиной мордой и деформированным хвостом. Я всем телом вжался в камень и уже собрался отпрыгнуть назад, как вдруг почувствовал, что точно такой же запах приближается ко мне и с другой стороны. Со вставшей дыбом шерстью я наблюдал за медленно приближавшимися ко мне существами. Ослабленные, больные крысы — скелеты, поросшие кусками ещё живого и кровоточащего вонючего мяса — не могли напасть на меня. Похоже, они даже не замечали моего присутствия, потому что их собственная вонь забивала все другие запахи. В слабом свете, сочившемся сквозь щели в крышке люка, я видел студнеобразные наросты на бредущей мимо меня, попискивающей от боли самке. Ее вытаращенное, выпадающее из глазницы глазное яблоко смотрело прямо на меня невидящим взглядом. Монотонный, тихий писк перепугал меня окончательно. Я проскочил мимо превратившихся в чудища крыс и понесся вперед, мечтая побыстрее добраться до своего гнезда. Но чем дальше я бежал, тем чаще на моем пути попадались точно такие же полусгнившие, но в большинстве ещё живые трупы. Я искал знакомые мне повороты, ступеньки, плиты, ведь я же думал, что этот проход соединяет старую, знакомую крысиную тропу с ведущим к набережной туннелем. И вдруг я понял, что свернул намного раньше, чем надо. Ведь тот туннель был извилистый и запутанный, к тому же он проходил под улицей, откуда постоянно доносились шум и отзвуки голосов. А здесь господствовала тишина, которую прерывали лишь писки крысиной боли, журчание медленно текущего потока нечистот и скрежет моих собственных коготков о растрескавшиеся кирпичи и камни. Кое-где туннель расширялся и снова становился уже. Вдоль осыпающихся стен тянулась опасная полоса развалин. Наконец мне преградила путь стена, полурассыпавшаяся от старости и сырости. Кругом лежали трупы крыс, которые добрались сюда и уже не имели сил на то, чтобы вернуться. Я внимательно осмотрел стену в поисках хоть какой-то щели среди узких продолговатых кирпичей, но не нашел ни малейшего отверстия. Сточные воды образовали в этом месте мутное стоячее озерко, потому что даже вода не могла просочиться на другую сторону. Я оказался в ловушке. Мне оставалось только отступить назад по туннелю, вдоль которого я несся вслепую, и отыскать другой проход или же вернуться назад до того места, где я так неудачно свернул, и оттуда знакомой дорогой добраться до порта. Я повернул обратно. Я бежал, все время чуя носом гниющие тела мертвых и умирающих крыс. Передо мной открылся вход в длинные узкие туннели. И я машинально свернул туда, где вода текла быстрее, с громким журчанием. Я снова бежал вдоль бетонной стены в поисках хоть какого-нибудь поворота, который вывел бы меня из опасного лабиринта. Туннель пошел вверх — со всех сторон в стенах открываются отверстия, ведущие в незнакомые мне канаты. Мое сердце колотится от страха. Когда-то я верил, что знаю в этом городе каждый камень, и вот — заблудился и никак не могу попасть в собственную нору. Вдруг вся шерсть встала на мне дыбом — посередине туннеля шел огромный кот с ярко горящими красными огнями в глазах. Я бросился в ближайшее отверстие в стене и изо всех сил побежал вперед. За спиной я слышал скрежет кошачьих когтей по бетону. Я бежал, чувствуя хвостом его дыхание. Меня гнал вперед страх. Вдруг я споткнулся — сил уже почти не осталось. И тут услышал рев бурного потока. Я вжался в нишу, и волна пронеслась мимо, отбросив преследовавшего меня кота. Я должен возвратиться в свою нору. Должен найти склад со сладким зерном и фруктами. Должен выбраться на набережную, где слышны удары прибрежных волн. Должен вернуться… Все вокруг стало чужим, незнакомым, неизвестным, как будто я сплю. Задыхаясь, я бегу дальше. Стараюсь отыскать хоть какие-то знакомые следы, камни, стены, норы, запахи или звуки, отголоски птичьих криков и проплывающих мимо кораблей. Но меня окружают совсем иные, сочащиеся сверху одуряющие запахи. Со всех сторон стены, покрытые белым налетом, они берут меня в кольцо, я чувствую, что попал в ловушку. Я снова сворачиваю в темную, незнакомую дыру — и снова оказываюсь на той же тропе, по которой я, кажется, уже недавно проходил. Я опять бегу вдоль стены до очередной развилки в бетоне, опять слышу угрожающее мяуканье вышедшего на охоту кота, опять удираю мыльным коридором. Вверх? Вниз? Внутрь? Куда? Когда я, уже совсем измотанный и перепуганный, увидел наконец ясное пятно света в конце туннеля, я быстро протиснулся сквозь проржавевшие прутья решетки и, не раздумывая, нырнул в холодные белые волны полотна, заполнявшие незнакомое мне помещение. В этой прачечной — в кипах постельного белья, полотенец, рубашек, среди запахов пота, молока, крови, спермы и многих других неизвестных мне ароматов — царило иллюзорное ощущение свободы и безопасности. Раздражало здесь отсутствие еды, за которой нужно было отправляться во двор на помойку или пробираться по трубам в лабиринт каналов, однако с кратковременным чувством голода крысы знакомятся и осваиваются с первых же дней своей жизни, так что из-за этого я не стал бы покидать спокойное, тихое пристанище, тем более что пропитанные высохшими жидкостями волокна шерсти, хлопка, льна и шелка можно было разгрызать, перетирать зубами и съедать. Крысы бежали из прачечной, потому что не могли стерпеть шума, вибрации и грохота работающих здесь машин. В огромные, пахнущие мылом емкости люди загружали горы тканей и потом смотрели в стеклянные окошечки. Случалось, что неосторожные крысы, неосмотрительно уснувшие в уютной куче белья, погибали, ошпаренные кипятком, а люди потом выбрасывали их, взяв за хвост, прямо на помойку. В выложенном со всех сторон кафелем большом помещении, куда я попал, выбравшись из туннеля, я тут же заснул и лишь в последний момент успел выскочить из корзины, которую уже подносили к открытому окошку машины. Молодые женщины в широких белых халатах бросали мне вслед тряпки и полотенца. Я удирал от них, а они бежали за мной, крича и топая ногами. Высоко на вешалках висели пальто, костюмы, платья, а под стенами лежали свернутые рулонами ковры и половики, сложенные стопкой бархатные портьеры и занавески. Я подпрыгнул к свисавшему прямо над полом парчовому платью с блестками и спрятался в длинном узком рукаве. Они вошли. До меня донесся запах пота, крови и возбуждения погоней. Они бы убили меня — разорвали, раздавили, сожрали, затоптали. Я слышал, как шаги и дыхание преследователей миновали мое укрытие. Я сидел, страшась ударов собственного сердца. Слабый слух человека не различал этих звуков, так же как их обоняние не улавливало запаха вспотевшей, парализованной страхом крысы. Я ждал, когда же они уйдут, когда наконец устанут искать, когда забудут обо мне? Но они долго шныряли по всему помещению, проверяя все укромные местечки, заглядывая в углы, передвигая вешалки, разворачивая и скатывая обратно ковры и шторы. Они уже ушли, а я все сидел, не шевелясь, вцепившись в тонкую, гладкую ткань. Я протиснулся вниз и выглянул наружу. В помещении никого больше не было. Остался только запах их тел. С высунутой наружу головой и все ещё остающимся внутри рукава телом, я пребывал в очень уязвимом положении. Сужающийся книзу рукав платья не давал возможности свободно двигаться и, что ещё хуже, не позволял мне вытащить наружу мое пушистое откормленное тело. Я так и висел с торчащей из рукава головой и тщетно барахтающимся в матерчатой трубе корпусом. Я пытался перевернуться, отодвинуться назад, выбраться хотя бы задом наперед. Я старался, напрягал все свои мышцы, сжимался в комок, вытягивался в струну — все напрасно. Я попытался схватиться зубами за золотистые пуговки, соединявшие разрез на рукаве,— и тут перед глазами у меня завертелись вешалки, платья, пол, потолок… Я блевал, свисая головой вниз в узкой кишке. Меня душил кашель, мне не хватало воздуха. Красные и черные хлопья опадали вниз, как снег, закрывая от меня крутящийся волчком, скользящий, как по волнам, мир. Я закрыл глаза и повис неподвижно, собирая силы для следующей попытки высвободиться из рукава. А если попробовать высунуть наружу лапки? Невозможно. А если втянуть голову обратно в рукав и попытаться выбраться с другой стороны или прогрызть дыру? Не получается. Я тщетно пытался освободиться из пут платья, которое я никогда не заподозрил бы в том, что оно может превратиться в коварную ловушку, не оставляющую мне никаких шансов на освобождение. Я висел головой вниз, барахтаясь лапками и хвостом в тесном рукаве, а перед глазами у меня кружились красно-серые пятна, тени, блики. Прилившая к голове кровь бешено стучала в черепной коробке, ноздри дрожали, а изо рта медленно стекали слюна и кисловато-горькое содержимое желудка. Я не слышал, как открылась дверь. Она появилась рядом со мной, одетая в белый, прилегающий к телу халат. Меня отрезвил и привел в чувство запах потного женского тела. Это она недавно преследовала меня, и поэтому сейчас я всем телом ощущаю внезапный страх. Я боюсь, потею, дрожу от ужаса, отчаянными рывками пытаюсь выбраться. Она снимает платье с вешалки, задевая при этом меня своими крепкими розовыми округлостями. Я ощущаю её тепло, жар человеческого лона, чувствую запах самки, жаждущей самца. Как выглядит смерть? Просвечивает полным телом сквозь тонкую белую ткань? Заманивает запахом? Она несет платье, а вместе с ним меня, к шумящим, пульсирующим машинам. Я верчусь, кручусь, рвусь, дрыгаюсь, вырываюсь… Но все напрасно! Она останавливается, поднимает вешалку с платьем, и её огромные серые глаза смотрят прямо на меня. И вдруг я вижу, как её пальцы быстро приближаются к моей голове. Коснется? Проткнет насквозь? Раздавит? Я яростно выворачиваюсь всем телом и вонзаю зубы в мягкую белую кожу. Чувствую кровь на языке. Испугавшись, она бросает платье на пол. Я чувствую под лапками твердый пол и молниеносно выбираюсь из рукава. Отскакиваю в сторону и заползаю между рулонами свернутых ковров. Будет ли она искать меня? Будет ли гоняться за мной? Захочет ли отомстить за укус? Я протискиваюсь к куче сложенных в углу корзин и залезаю внутрь в самую верхнюю из них. Сквозь решетку высохших переплетенных прутьев вижу, как женщина внимательно озирается по сторонам среди всех этих платьев и ковров, засунув в рот укушенный палец. Бело-розовая великанша, сероглазая и светловолосая Снова скрипит дверь, и она лениво оборачивается в ожидании. Входят вразвалочку мощные, сильные, большие и маленькие, пахнущие уличной пылью, водкой и дымом. Ведь она же ждала их и только поэтому не стала меня разыскивать! Она торопливо расстегивает пуговки халата, ложится на ковер на спину и раздвигает ноги. Сквозь щели между ивовыми прутьями я вижу широкое розовое пятно её тела. Ее окружают, мурлычут, посвистывают, шепчут, пыхтят, гладят, щупают, тискают, нюхают. Плечистый, хромоногий, темноглазый залезает на округлое, раскидистое тело. Когда он склоняется над её плечом, мне вдруг кажется, что он похож на Крысолова. Они все по очереди залезают на нее, сопят, пыхтят, кряхтят, постанывают. Женщина принимает их с радостью — так же, как меня принимают крысы-самки. Запах спермы и пота доносится и сюда, в мою корзину. Я втягиваю в ноздри запахи мужских желаний, запах возбуждения и удовлетворения. Ах, если бы я был не крысой, а одним из них! Я прижимаюсь брюхом к ивовым прутьям и начинаю тереться, касаться, ритмично двигаться, пока наконец мое семя не брызжет на сухие ивовые веточки. Бело-розовое тело будто плывет по волнам, приподнимается и опадает, вскрикивает и стонет. Я сижу в корзине и возбуждаюсь, я жажду её, мне нужна самка — все равно, крыса она или человек. Рядом с белеющими на ковре раздвинутыми коленями валяется измятое платье-ловушка. Я сижу в корзине, почти теряя сознание от желания, и жду, когда же наконец они перестанут заползать на неё и дергаться в этом волнообразном, быстром ритме. Я жду, когда же они выйдут и закроют за собой дверь. Она встает, массирует пальцами живот и ноги, ополаскивается под краном и набрасывает на себя белый, облегающий тело халат. Поднимает с пола серебристое платье, несет его к шумящей машине, полной пенящейся воды, открывает стеклянное окошко и бросает его внутрь. Крысолов беспрестанно идет по моим следам. Я слышу зловещий звук его дудочки в каналах, в подвалах, на помойках, в кладовках, на складах. Крысы пропадают целыми семьями. Норы, к которым я некогда приближался с опаской, остерегаясь острых зубов охраняющих свое потомство самок, опустели. Исчезли грозные самцы, ревниво стерегущие свои гнезда, исчезли молодые, неопытные крысята, которых можно было прогнать, напугать, укусить. Я бежал по опустевшим лабиринтам коридоров в поисках свежих знаков присутствия хоть какой-нибудь крысы. Ничего. Ни писков, ни следов, ни шуршания. Только на старых тропах ещё чувствуется слабеющий запах мочи и кала. Я и он. Мне казалось, что во всем портовом городе остались только мы двое. Крысоубийца и последняя крыса, которая не пошла за ним. В ту ночь я выбрался на улицу и по сточной канаве побежал в сторону рыночной площади, где между прилавками всегда оставалось много вкусных отбросов. Я как раз закончил жевать ароматную ветчинную шкурку, когда услышал знакомые звуки. Он шел вдоль горящих тусклым светом фонарей и дул в свою дудочку, время от времени оборачиваясь, чтобы проверить, бегут ли за ним очередные обманутые крысы. Но местных крыс здесь больше не было — за ним шли только те, которых он сам приручил, воспитал и приучил вести на смерть других крыс. Я видел, как он идет, оглядываясь назад и осматривая решетки сточных колодцев и подвальные окошки. Вдруг он остановился. Перестал играть. Сплюнул, вытер рот ладонью, нагнулся и протянул руки. Дрессированные крысы быстро прыгали ему на руки, а он складывал их в большую кожаную сумку. Он больше не играл, только что-то тихо бормотал себе под нос. Он спрятал дудочку, поднял сумку и большими шагами двинулся вперед. Мне надо было бежать подальше отсюда, но я пошел за ним. Мне нужно было бояться, но я не чувствовал страха. Мне следовало спрятаться в сточной канаве, а я бежал по мостовой, поблескивавшей в тусклом свете уличных фонарей. Он остановился перед белым фасадом дома, на котором четко вырисовывалась деревянная дверь. Он уже собирался войти, когда вдруг обернулся и, видимо, заметил сзади меня, прижавшегося к серым камням булыжной мостовой. Он вздрогнул, как будто его ударил порыв ветра, и сунул руку в карман. Я отскочил на тротуар и спрятался за толстым стволом дерева. Он не погнался за мной… Повернул ручку и вошел в дом. Осторожно, все ещё опасаясь, что он неожиданно выскочит из-за двери, я приблизился к дому в поисках какой-нибудь щели, которая позволила бы мне пробраться внутрь. Все старые крысиные норы и проходы были зацементированы. Только в подвальном окошке призывно зияло разбитое стекло. Мне бы надо было повернуть назад, но я протиснулся между острыми осколками стекла и спрыгнул вниз. Здесь были слышны шаги и голоса Крысолова и ещё одного человека. В этом доме жила его самка. Он приходил к ней отдохнуть, наесться и напиться вина. Я слушал её мягкий, шуршащий голос, втягивал в ноздри запах, почти не отличавшийся от запаха моих самок. Крысолов ел, громко стучал ложкой по тарелке, чавкал, сопел, шмыгал носом, икал. Он пил вино, много вина. Я слушал их дыхание, стоны, шепот, шорохи. Когда он наконец ушел, я отважился пойти осмотреть дом. Из подвала я пробрался на кухню, где пахло жареным мясом. Я боялся, что Крысолов вернется. Сердце прыгало в груди от страха, потому что очень не просто быть крысой в доме Крысолова. Он преследовал меня с самого моего рождения, а я сейчас хозяйничаю прямо у него в норе, бегаю среди платьев его самки, обнюхиваю тарелки, с которых он ест, и рюмки, из которых он пьет. Я карабкаюсь и запрыгиваю на полки и полочки, в шкафы и шкафчики, комоды и серванты, ящики и сундуки, корзины, коробки и картонки… Мне не везде удается забраться — мешают замки и засовы, крючки и задвижки. Я нигде не пытаюсь прогрызть дыру, потому что скрежет зубов может обнаружить мое присутствие. Надо затаиться и притвориться, что меня нет. Надо вести себя тихо и не оставлять следов. Слышу храп — значит, можно двигаться смелее. Я уже в комнате. На полке лежат бумажные пакеты, а в них ароматное, хрустящее печенье. Это те пакеты, которые принес в своем рюкзаке Крысолов. Я щупаю печенье вибриссами, трогаю его носом и понимаю, что оно отравлено. Точно такое же отравленное печенье я видел разбросанным во многих подвалах. Молодые крысы пожирали его, а потом корчились от боли и умирали. Я разрываю зубами бумагу. Пододвигаю пакет к краю, опрокидываю вниз. Печенье сыплется из пакета и падает на стоящую внизу деревянную скамью. Раздаются стук, треск… Я прижимаюсь к стене и трясусь от страха. Храп не прекращается. Самка Крысолова спит, громко втягивая в легкие воздух. Крысолов, наверное, охотится за мной в ночной темноте спящего города. Я просыпаюсь высоко на полке, среди книг, где меня трудно обнаружить. Женщина больше не храпит, она лежит на кровати, бело-розовая, сонная, и размеренно дышит. Почему я уснул в её комнате? Теперь уже поздно возвращаться в подвал. Крысолов ещё не вернулся. Может, ему удалось найти хоть пару крыс, и теперь он сжигает или топит их? От мыслей об этом меня пробирает дрожь. Она потягивается, зевает, поворачивается на бок — огромный кусок обтянутого гладкой кожей бледно-розового мяса. Только на голове, под мышками и внизу живота торчат светло-рыжие кудряшки. Она смотрит в закрытое занавеской окно, протирает глаза, поднимается, спускает ноги с кровати и протягивает вперед руки. Я втискиваюсь как можно глубже между книжными обложками, но она смотрит ниже — прямо перед собой, вокруг себя. Она встает и стоит на блестящих досках пола — сияющая, освещенная утренними лучами. Крупная, тяжелая, с ногами, которые без труда могли бы растоптать меня. Я трясусь от страха, что она меня заметит. Но она не смотрит вверх — она смотрит на широкую скамью рядом с полками. На ней стоят бутылка и тарелка, из которой ел Крысолов. А рядом с тарелкой лежит печенье, что я рассыпал, лазая ночью по полкам. Она подбегает ближе. Хищно облизывает губы, жадно хватает печенье и пожирает его. Сухое тесто хрустит у неё на зубах, чавкает во рту. Она съедает все. Пальцами собирает крошки и запихивает себе в рот. Садится на стул и запивает вином из бутылки. Вытирает рот тыльной стороной ладони. Когда она выходит из комнаты и до меня доносится шум воды в ванной, я спрыгиваю с полки и спускаюсь в подвал. Я знал, что она умирает. Слух и обоняние подсказывали мне, что её тело наполняется смертью. Она умирала на белых простынях среди подушек, набитых гусиным пухом. Лицо с большими глазами и жадно хватающим воздух ртом напоминает живую рыбу, которую я недавно видел на берегу. И разинутый рот рыбы, и эти губы так и притягивают — подойди ближе, загляни в эту пульсирующую дыру. Я жду среди сваленных кучей в углу комнаты газет и книг. Она заметила меня. Расширенные зрачки внимательно следят за каждым моим движением, изо рта вырывается хрип. Она боится. И мне становится ясно, что это именно я привожу её в ужас. Не подвластная ей рука дернулась к стоящим на столике предметам, как будто она хотела чем-нибудь в меня бросить. Я уселся на золотистый корешок книжки и стал расчесывать и приглаживать языком свою шерсть. Тем временем её рука все же добралась до столика. Она с трудом сжала в пальцах стакан, но на то, чтобы бросить его в меня, сил у неё уже не было, и рука безвольно упала. Сброшенное со столика стекло разлетелось по полу острыми серебристыми осколками. Я все так же сидел на куче книг, расчесывая мех и вылавливая блох. Ведь она все равно уже не могла встать и прогнать так высоко забравшуюся крысу. Я спрыгнул вниз, пробежал по полу и забрался на кровать, прямо рядом с белым, как простыня, лицом. Слезящиеся глаза округлились, вылезли из орбит. Рот раскрылся, обнажая вход в огромный, окруженный зубами туннель, в котором дрожал налитый кровью длинный язык. В горле забулькали крик, стон, вой… Она почувствовала опасность и — последним усилием умирающего тела пыталась отогнать меня. Я заглянул ей в лицо, вытянул мордочку к векам и, притворяясь спокойным, обнюхал её. Стон, визг, скулеж. Женщина задрожала, руки и ноги напряглись, затряслись в судороге. Изо рта со свистом вырвался воздух. Она сдохла, как отравленная крыса. Ее внезапная смерть застала меня врасплох, и вдруг я услышал сзади скрип досок Я молниеносно спрятался среди книг. Заскрежетала дверная ручка, дверь открылась, и вошел Крысолов. Я замер. Он подошел к кровати, сел рядом с мертвой, схватил её за руку. Некоторое время он сидел без движения, но вдруг резким движением руки стряхнул с постели оставленные мною длинные палочки испражнений. Крысолов вскочил на ноги, и я увидел его пронзительные, сузившиеся глаза, в которых полыхало гневное, мстительное пламя. Он искал меня, высматривал среди книг и фарфоровых фигурок, как будто зная, что я совсем близко и что он вполне может достать меня. Я сжался, жалея, что не могу вдруг уменьшиться в размерах. Он отвернулся и снова склонился над мертвой женщиной. Сел, положил голову ей на грудь и застонал. Я сидел без движения, опасаясь, что он снова начнет искать меня. Но он обнимал лежавшее перед ним тело, прижимал его к себе, гладил по лицу и по голове. Потом он отскочил от кровати и подбежал к полке, на которой лежала приготовленная им отрава, осмотрел разгрызенные пакеты из-под печенья. И нашел мои следы. Я видел его узкое, выдающееся вперед лицо, его белый лоб с залысинами, красные глазки, скрежещущие зубы. Крысолов выбежал из комнаты, и вскоре я услышал отчаянный писк. Он убивал тех ручных крыс, которые служили ему для приманивания других. Я не стал ждать, когда он вернется,— взобрался по занавеске на подоконник и спрыгнул на ухоженный, подстриженный газон. Длинношерстный, лохматый пес с тупой мордой и глазами навыкате бежит за мной, угрожающе гавкая. Он протягивает ко мне свой тупой нос и хочет придавить меня лапой. Раздувает ноздри, щелкает зубами. Я поворачиваюсь и проезжаю своими резцами по черной подушечке. Я едва задел его, но шерсть у него сразу встала дыбом и лай стал ещё более злобным. Он боится схватить меня зубами, потому что тогда я могу ещё раз укусить его за этот черный скользкий нос. Он боится, а чем больше в нем страха, тем сильнее он меня ненавидит. Он обегает меня кругом, заходит то спереди, то сзади, то сбоку в попытке не дать мне удрать. А я буду чувствовать себя в безопасности лишь в том случае, если мне удастся перебежать через улицу и проскользнуть в щель под крыльцом. Поэтому я наклоняю голову то в одну, то в другую сторону, обнажая острые желтые зубы. Пес подпрыгивает, подскакивает поближе, отскакивает в сторону, лает, скулит, визжит. Озирается по сторонам, желая привлечь внимание людей, которые расправились бы со мной. Я проскакиваю мимо него, проскальзываю между короткими мохнатыми лапами. Он догоняет меня сзади, наступает на хвост, хватает зубами за ногу. Мне больно. Я поворачиваюсь и, не глядя, кусаю. Потом бросаюсь на него. Пес не знает, что делать,— он удивлен и ошарашен. В конце концов он поджимает хвост и убегает. Спасительная щель уже близко, ещё два прыжка — и я исчезаю между обломками штукатурки. Слышу, как пес возвращается, пытается просунуть нос в щель, нюхает, со злостью втягивая воздух. Лает, скребет когтями. Я спускаюсь ниже и жду, пока лай не стихнет. Здесь полно сороконожек и длинноногих черных пауков. Я уже видел покусанных ими крыс, лежавших в лихорадке, потных, с расширенными от страха зрачками. Яд, попадающий в кровь при укусах пауков, вызывает временный паралич, слепоту, а иной раз и смерть. Сверху сочится вода. Я пью мелкими глотками. Внутри разливается приятный холод. Рядом со мной утоляет жажду маленький крысенок, от которого ещё пахнет материнским молоком. Он тычется мне носом в бок и нюхает. Меня раздражает его любопытство. Я кусаю его за ухо. Он пищит и убегает. Напившись холодной дождевой воды, я тяжелею. Меня клонит в сон. Я возвращаюсь на поверхность сквозь хорошо знакомую мне Щель под крыльцом. Перед входом теснее прижимаюсь к земле: не слышны ли с улицы звуки разнюхивания, скулеж собаки? Осторожно высовываю наружу вибриссы, ноздри, потом слегка вытянутую вперед голову. Я не чувствую опасности, не слышу собачьего лая. Только нога болит все сильнее. Чуть дальше отсюда в радостном изнеможении сопят собаки — запах суки и спермы проникает мне в ноздри. Я осторожно выхожу из находящегося в тени отверстия. Сцепившийся с сукой кобель тяжело дышит. Из пасти течет слюна, а широко раскрытые глаза обоих смотрят на меня без всякой ненависти. Опираясь на основание хвоста, я встаю на задние лапы и вытягиваю нос в их сторону. Запах пота, слизи, мочи, спермы притягивает, возбуждает, как будто это не собаки, а моя крыса-самка с поднятым хвостом ждет меня у стены. Я падаю брюхом на освещенный солнцем тротуар и пытаюсь вообразить, что подо мной — она. Я почти чувствую разогретую трением теплую кожу и слышу быстрые удары её сердца. Это моя собственная кровь так бьется, это мое подрагивающее брюхо так разогрело каменную плиту. Готово — наступило мгновение счастья и облегчения. Жидкость разливается, брюхо намокает… Собаки скулят, воют, визжат. Люди тащат их на стальных петлях, накинутых им на шеи. Шипение, бульканье, квакающие звуки. Собачьи глаза выскакивают из орбит от страха и боли. Люди дергают упирающихся собак, пинают, душат. Испугавшись, что меня увидят и тоже накинут петлю, я прыгаю обратно в щель — в приятный, безопасный подвальный полумрак. Раненая лапа кровоточит. Я не могу долго ходить. Нога пухнет, синеет. Пес схватил меня за ступню и раздробил пальцы. Я хромаю, стараясь избегать тех мест, где могут прятаться кошки. А они могут подкараулить везде — под машиной, в подвале, на дереве. Я с трудом удерживаюсь на ногах. Здесь, где я нахожусь, нет разветвленной сети каналов, по которым можно пробираться в другие районы города. Кружу вокруг домов, окаймленных газонами… Забиваюсь в глубь, клумб и живых изгородей, стараясь найти тихую, спокойную нору, где можно было бы переждать боль. Кошки и собаки лениво спят на верандах, куры и утки копошатся в своих кормушках. Между деревьями протянуты веревки, на них сушится белье. Грядки фасоли и огурцов окружают дряхлеющий дом. Я сразу же ощущаю его старость — запах трухлявой древесины, шорох древоточцев, запах их личинок… Этот дом очень стар, а под такими домами часто встречаются разветвленные лабиринты переходов, тихие подвалы, спокойные углы. Старая собака давно уже потеряла нюх и почти ослепла. Она вылеживается на газоне, подставляя солнцу откормленное голое брюхо. Я подхожу к её миске и краду картофелину, с которой капает жир. Она дергает носом, как будто почуяв мое присутствие, однако тяжелые веки на полузакрытых глазах остаются неподвижны. Ей не хочется гнаться за крысой из-за картофелины, ведь миска полна до краев. Старая, ленивая собака не в состоянии все это съесть. Она потягивается и укладывается поудобнее, вытягивая лапы на солнце. Хромая, с картофелиной в зубах, я ковыляю к кирпичной кладке фундамента. В норе под кустом крыжовника когда-то давно жили крысы. Я залезаю внутрь вместе с великолепной, сбрызнутой растопленным свиным салом картофелиной. Добираюсь до опустевшего гнезда, устланного клочками шерсти и перьями. Отсюда расходится несколько выходов, но у меня нет сил сразу же проверить их — слишком уж сильно я устал и хочу спать, да к тому же ещё чувствую себя совершенно больным. Я проваливаюсь в какой-то лихорадочный сон. Пес держит меня за ногу. Я вырываюсь, поворачиваюсь, кусаю. Просыпаюсь от своего собственного писка — пищу от боли и страха. Мимо меня проходят крысы. Обнюхали и прошли дальше. Я тяжело дышу, шкура на боках ходит ходуном. Пить, пить! Вибриссами чувствую движение соков в свисающем сверху корне. Вгрызаюсь в древесину — прохладная жидкость капля за каплей сочится мне в рот. Я засыпаю. Во сне меня преследует пес, он все время лает. Я просыпаюсь. Идет дождь. Шкура пробегающих мимо меня крыс намокла и выделяет резкий запах, который совсем не похож на мой. Они трогают меня, толкают мордочками, топчут лапками, перепрыгивают через меня и оставляют в покое. Когда я просыпаюсь в следующий раз, они проходят мимо, даже не обращая на меня внимания. Я стал частью их лабиринта, такой же, как корни яблони и крыжовника, как вросший в землю валун или щель, ведущая прямо в подпол деревянного дома. Чувствую голод и боль в челюстях — что случилось? Неужели мои резцы начали расти быстрее, чем обычно? Ведь так же и десны порвать можно! Нога больше не кровоточит, но пальцы на ней синие и опухшие. Срываю зубами повисший на узкой полоске кожи коготь. Зализываю раны, слизываю собственную лимфу. Меня сильно мучает голод, и челюсти сами инстинктивно сжимаются, даже если в рот попадает просто комочек земли. Нора расположена под травянистой лужайкой, неподалеку от построенной на фундаменте из красного кирпича веранды. Слышится птичий гам — я различаю голоса голубей, воробьев, ласточек, скворцов. Подползаю ближе к выходу, и меня ослепляет полуденное солнце… Собака, точно так же как и раньше, лежит без движения, а перед верандой шумят птицы — здесь разбросаны куски размоченного хлеба, остатки картошки, свеклы, фасоль. Больная, голодная крыса вылезает из своего укрытия, на своих ослабевших, нетвердо стоящих на земле лапках подбегает, не обращая никакого внимания на когти, клювы и крылья, к разбросанному для птиц корму и быстро проглатывает несколько зерен фасоли, хватает кусок размоченной булки и, чуть не подавившись им, снова прячется в темной норе. Украденный у птиц хлеб не приносит чувства полного насыщения. Я выхожу снова, хватаю кусок пареной репы и, переполошив разъяренных воробьев, тороплюсь обратно в нору. Набиваю брюхо студнеобразной мякотью. Время идет, и вот опять мне не дает уснуть чувство голода. Голод пробуждает меня от боли, лихорадки, слабости, бреда, страха. Голод заставляет меня жить и искать пищу, не обращая внимания ни на птиц, ни на спящую собаку, ни на кошачьи тени на крыше, ни на булькающие голоса людей. Перед глазами рассыпаются неровные красные круги. И среди них один постепенно становится все более и более четким. Это Он… Отощавший Старик с кровавыми дырами на месте вырванных людьми глаз все идет следом за маленькой серой самочкой. Тщетно пытается схватить её зубами за хвост… Спотыкается… Да это же я, ведь это я, та старая крыса, которой выкололи глаза… Во сне я стал этим Старым Самцом… Но это же невозможно! Ведь я же вижу… Мне надо только открыть глаза… И я просыпаюсь… Нога прямо-таки пульсирует в лихорадке. Болит сорванный коготь. И снова голод раскрывает мне глаза, удлиняет и заостряет резцы, снова он гонит меня туда, где есть пища,— во двор, залитый лунным светом. Я подползаю к жестяной миске и, не обращая внимания на сонное ворчание старой собаки, краду кусок вареной гусиной шейки. У живущих в окрестных подвалах крыс конечности несколько длиннее, а головы меньше. Они запросто могли бы прогнать меня, но они сыты и знают, что еды здесь хватит на всех. Пульсация в ноге понемногу затухает, острая боль постепенно сменяется более слабой. Сильно болит только то место, с которого сорван коготь, и, когда я пытаюсь встать на больную ногу, мне сначала кажется, что пес все ещё продолжает держать её в зубах… Живущие в доме старики каждый день кормят птиц. За домом находится небольшой садик, там есть фруктовые деревья, кусты и грядки с овощами. Кот, которого я видел на крыше, такой же старый, облезший и слепой, как и собака. Он не ловит даже забегающих из сада мышей. Голуби и воробьи скачут прямо над его головой, но он только время от времени фыркает и потягивается, демонстрируя крупные, острые когти на лапах. Под крышей дома гнездятся ласточки, а в теплые дни из чердачного окошка вылетает пара летучих мышей. Опасность здесь представляют собой лишь совы, бесшумно проносящиеся над грядками и газонами. Они способны схватить крысу раньше, чем она вообще сумеет заметить, что сверху её уже засекли блестящие всевидящие очи. Каждый вечер по двору прохаживается молодой рыжий кот. Он останавливается рядом с крыльцом и своими желтыми глазищами рассматривает отверстия наших нор! Тогда старая собака начинает предостерегающе рычать, а здешний облезлый кот поднимается, фыркает и чихает, делая вид, что вот-вот кинется на пришельца. Тот рассерженно машет хвостом, мяукает и, перепрыгнув через забор, удирает. Кот и собака засыпают, громким храпом и сопением утверждая свою победу. Боль прошла, опухоль понемногу спадает, коготь начинает отрастать снова. Я пока ещё хромаю. Спрыгивая с канализационной трубы, чувствую острую, колющую боль. Боюсь долгих, далеких прогулок. Я набираюсь сил и постепенно выздоравливаю. Раны заживают, и шрамы зарастают мягким пушком новой шерсти. Живущие в доме крысы привыкли ко мне, и я могу теперь свободно передвигаться по всей их территории. Я частенько задумываюсь — а не остаться ли мне здесь навсегда? В норе тепло и тихо. Люди, животные и здешние крысы дружелюбны. Еду искать не надо: её и так всегда больше, чем можно съесть. И все же мне снится гнездо под портовой набережной, снятся недавние скитания. Я подхожу к краю сада и из-под плетей фасоли разглядываю тротуары ведущих в сторону порта улиц. Вернуться? Остаться? Во мне борются два желания — уйти или остаться на месте… Я знакомлюсь с близлежащими домами, изучаю ближайшие окрестности. За стальной сеткой забора нет уже ни фруктовых деревьев, ни розовых кустов, ни грядок с овощами… Крысы, которых я здесь встречаю, ходят неровным шагом, качаются, подпрыгивают, падают, опрокидываются на спину, перебирая в воздухе лапками, пристают и кусаются, притворившись разозленными, а уже в следующее мгновение готовы в полном согласии заснуть рядом с тобой в куче рассохшихся бочек, пыльных ящиков или пластмассовых контейнеров. Их голоса тоже звучат иначе, все в них какое-то не такое, все искаженное, хотя они и выражают хорошо знакомые мне чувства. Писк-предостережение не настораживает, писк страха не пугает, призыв к бегству не вызывает ощущения тревоги, и крысы словно совсем его не слышат. Писк желания, который я только что слышал, был адресован не самке, а мне. А старая самка, спящая в куче газетных обрывков, всасывает в себя воздух, как слепой крысенок в поисках наполненного молоком материнского соска. Распространяемый здешними крысами запах обеспокоил меня, но одновременно он же заинтересовал и вызвал любопытство. Они проходят мимо меня — спотыкаясь, качаясь, падая, как маленькие крысята в раннем детстве, а ведь все они уже взрослые, зрелые, старые, растолстевшие, опытные. Обалдевшие, одуревшие, теряющие сознание. Их широко распахнутые глаза отсвечивают каким-то своим внутренним блеском, шерсть взъерошена, волоски спутаны. Они бегут вперед, разбегаются во все стороны, засыпают где попало… Спят по подвалам, в подпольях, тяжело дыша, со вздутыми животами и полураскрытыми глазами. Они спят, и им снятся сны. Они перебирают во сне лапками, точно от кого-то убегают. Пищат так, точно вдруг оказались в пасти змеи. Вертятся вокруг своей оси, точно им только что раздробило хвост в мышеловке. Скребут когтями стену, точно стараясь проделать в ней проход. Скрежещут зубами, точно грызут древесину или перегрызают оловянную обшивку электрокабеля. Чаще всего они не обращают на меня никакого внимания. Лишь когда я тычусь в них носом, нюхая идущий у них изо ртов запах, они переворачиваются на спину, недовольно урчат и продолжают спать дальше. Они блюют, выбрасывая из себя густую жижу. Я нюхаю, проверяю содержимое их желудков, но там слишком мало следов пищи и куда больше переваренной жидкости. Я осторожно обхожу блюющую крысу с круглыми вытаращенными глазами. Она смотрит на меня невидящим взглядом. Хочешь добраться до того места, откуда распространяется этот одурманивающий запах? Большое здание из красного кирпича. Крысы вываливаются из ведущего внутрь прохода, истекая слюной и мочась прямо на ходу. Я иду туда за такой же молодой, как и я, крысой, которая радостно спешит, подпрыгивая на бегу. Огромные емкости с бродящей светло-коричневой жидкостью, Я вспрыгиваю на бетонное основание и по трубе быстро добираюсь до металлического края большой бочки. Испарения налитой в неё жидкости ошеломляют меня, и я боюсь упасть. Сильнее хватаюсь коготками, чтобы не рухнуть в пучину. Сверху, как в тумане, вижу плавающую на поверхности утонувшую крысу с торчащими наружу белыми клыками. Она как будто смотрит прямо на меня… Я отворачиваюсь и спрыгиваю вниз, на пол… Сбоку из бочки, из небольшого крана сочится пахучая жидкость. Я подбегаю поближе и, встав прямо под кран, жду, когда капля упадет прямо мне в рот. Я глотаю каплю за каплей, пробую… Сладковато-кисловатый приятный вкус, чувствуются мелкие пузырьки воздуха. Капли падают прямо в рот, в ноздри, стекают в горло, в пищевод. Жидкость начинает мне нравиться — в ней есть что-то такое… какая-то скрытая сила, которая мне пока ещё неведома. Она позволяет забыты обо всех неприятностях, о мучительных скитаниях, о Крысолове… Зал с висящими под потолком лампами, булькающие трубы, виднеющиеся вдалеке фигуры людей — все это вдруг начинает казаться близким и родным. Чего мне бояться? Я сильный, быстрый самец. Я всегда успею удрать, ускользнуть, выбраться из любой западни. Я пью, пью, пью, а жидкость капает непрерывной струйкой прямо в рот и скатывается с губ, языка, десен прямо в желудок. Часть капель попала мне на спину, шерсть слипается и пропитывается тем самым запахом, который так заинтриговал меня у здешних крыс. Они не нападают друг на друга, не отпихивают, не дерутся. Золотистая жидкость примирила все семьи, пропитала всех запахом перебродившего солода, ячменя, хмеля, дрожжей. Крысы здесь уверены в своей безопасности, брюхо у них раздуто, потому что их внутренности переполнены бродящим пивом, они спокойны, веки у них тяжелеют и глаза закрываются сами собой. Каждый пьет до одурения… И вот я снова — молодой отважный крысенок, который только-только вступает в жизнь, который чувствует силу и остроту своих клыков, который ничего не боится и переполнен доверчивостью ко всему, что его окружает. Надо мной раздаются громкий всплеск и писк. Это в бочку упала ещё одна неосторожная крыса. Но я все продолжаю ловить ртом сочащиеся из крана капли. Я ухожу лишь тогда, когда висящие под потолком лампы начинают кружиться и плыть, как по волнам, сталкиваться друг с другом и разбегаться в стороны, падать вниз и снова взмывать ввысь. Я пытаюсь идти прямо, но лапы, как я ни стараюсь ставить их твердо и уверенно, разъезжаются на кафельных плитках, заплетаются, спотыкаются. Мне все же удается добраться до забора, пролезть через металлическую сетку, и вот я уже в тихом подвале. Засыпаю глубоким сном среди точно таких же, как я, напившихся, одуревших крыс, лежащих рядом, а нередко и прямо вповалку друг на друге. На следующий день я просыпаюсь с головной болью и сильным сердцебиением. Что случилось? Где я? Быстро вспоминаю вчерашние события, и меня сразу же охватывает желание напиться снова, погрузить усы в сладко-кислую жидкость, после которой становишься таким смелым, таким непобедимым… И вдруг я слышу голос деревянной дудочки. Протискиваюсь в щель под дверью и вижу Крысолова, который разбрасывает зерно. Дрожь ужаса пронизывает меня до самого кончика хвоста. Я удаляюсь, обходя стороной ещё не протрезвевших крыс, сгрудившихся вокруг резиновых сапожищ. Останавливаюсь лишь у самого крана, из которого сочится жидкость, приносящая одурение и счастье, жидкость, позволяющая забыть о Крысолове. Одурев от выпитого пива, я часто отправлялся на прогулку. Стоящая наискосок постройка с покатой крышей, почти целиком поросшей чахлой высохшей травой, глубоко вросла в землю… Я давно уже пытаюсь проникнуть внутрь. Но как же неприступно это странное здание без дверей и окон, без щелей и отверстий. Я безуспешно шныряю вокруг, бегаю, ищу. В конце концов лезу вверх по голой покатой поверхности крыши. Местами чувствую под лапами шероховатости покрытого тонким слоем земли цемента. Добираюсь до бетонной башенки с прямоугольными отверстиями, и в этот момент мимо меня с шумом проносится птичья стая. И хотя под покровом темноты птицы для меня не опасны, я инстинктивно прыгаю в черную квадратную дыру. Приземляюсь на бетонную полку. Усаживаюсь и осматриваюсь вокруг. Здесь пахнет дымом и горелым жиром. Стены покрыты слоем ещё теплой сажи. Снизу, из черной пропасти шахты, доносится порыв горячего, вонючего воздуха. Этот теплый, пропитанный гарью ветер попадает мне в ноздри, в горло, в глаза, заполняет легкие… На языке и деснах я чувствую странный сладковатый привкус дыма. Я зажмуриваю глаза, сжимаюсь в комочек, меня охватывает слабость… Стены вокруг меня кружатся как в водовороте, я падаю. Пробуждаюсь от пронзительного, удушающего запаха крови. Одурманенный этой вонью, я открываю глаза. Я лежу между лапами мертвого кота. Его покрытые сажей когти касаются моего брюха. Я перевожу взгляд выше и вместо сверкающих глаз вижу пустоту. Придавивший меня своим телом кот — это всего лишь шкура, из которой вырвали внутренности. Рядом лежат выпотрошенная собака и коза, у которой нет половины тела. Но основную часть лежащих вокруг трупов составляют все же крысы — серые, черные, рыжеватые, черно-белые, разрезанные на части, искалеченные. Над головой слышу громкий шум воздушного потока… Вытяжная труба… Я смотрю наверх — туда, откуда я свалился. Из темнеющей высоко над головой дыры доносится отдаленное карканье птиц. Стены вокруг покрыты черной скользкой сажей. По этому жирному налету наверх не заберешься… Лапки скользят, зацепиться не за что… Запах гари, вонь сожженных трупов, жара. Этим путем я, уж точно, никак не смогу выбраться. Слышу грубые голоса людей, отзвуки умерщвления… и все понимаю. Я упал прямо на подготовленную к сожжению кучу убитых зверей, и единственный выход отсюда — это ещё не захлопнутая железная дверца передо мной. Голоса и шаги приближаются. Удастся ли мне выскочить из печи, насквозь пропитанной вонью паленого жира? Я выскочил. И почти в ту же минуту железная дверца за моей спиной захлопнулась. Притаившись между полными трупов мешками, я смотрю, как дверца печи раскаляется до красноты. Сажусь на задние лапы и слюной промываю высохшие от жары и сухого воздуха глаза. Люди открывают дверцу и лопатой выгребают обугленные останки. Как мало пепла осталось от огромной кучи мяса, жира, костей, шкур, шерсти… Приносят новые корзины, полные мертвых зверей. Некоторые крысы ещё дергаются, дышат, попискивают. Сейчас печь сожрет и их. Они превратятся в пламя, в дым, в бьющий от бетонных стен жар, в вонючую сажу, в пепел. Беги, пока тебя не заметили. Беги из этого царства мертвых. Ты жив и хочешь остаться среди живых. Я пробираюсь вдоль стены все дальше и дальше от печи для сжигания трупов… Там должен быть выход. Темный цвет пола у стены и слабый свет забранных решетками лампочек помогают мне оставаться незамеченным. Я то и дело останавливаюсь. Прижимаюсь к ящику с песком. В стене нет отверстий, где могли бы жить крысы. Но их запах, смешанный с запахами других зверей, все же явно доносится из помещения, которое находится за стеклянным коридором. Я снова промываю глаза слюной и смываю с себя следы кошачьей крови. На ящике сидят люди и едят хлеб с салом. Они глотают слюну, ворочают языками, я слышу, как у них бурчит в животах. Падают крошки. Они едят не торопясь — булькают, шипят, потрескивают. Я терпеливо жду, когда они наконец уйдут. Оброненная на пол корка хлеба пахнет маслом. Ноздрями, мордочкой, вебриссами я чувствую её мягкость, вкус и аромат. Может, подбежать, схватить хлеб и удрать? А если заметят и растопчут сапогами? Я уже высунул мордочку из-за ящика и выгнул спину перед прыжком. Люди встают и уходят, толкая перед собой тележку, нагруженную корзинами из-под трупов. Еще мгновение — и хлеб будет мой. Я выбегаю, съедаю несколько крошек, хватаю хлеб и прячусь обратно за ящик. Крошки и корка помогают на время утолить голод. Я опять иду вперед в поисках неизвестного мне выхода и добираюсь до того места, где коридор разветвляется на несколько проходов за неплотно прикрытыми дверями. Из-за одной двери слышны мяуканье и собачий лай. Из-за другой — кудахтанье, шипение и ещё какие-то непонятные звуки. Прямо передо мной ещё одна дверь — оттуда доносится приглушенный писк. Сверху, из вентиляционных отверстий, слышны голоса людей. Все звуки насыщены страхом — нх издают звери, которых убивают. Я выгибаю спину, открываю пасть, взьерошиваю шерсть, чтобы казаться больше, чем я есть. Я пойду туда, хотя именно там убивают крыс, хотя там я могу погибнуть. Я могу погибнуть, но мне хочется знать, что же происходит за этой широкой стеклянной дверью. Не ходи. Вернись, спрячься под ящиком с песком. Люди часто приходят сюда. Они будут есть и всегда оставят для тебя какие-нибудь крошки — а значит, ты сможешь спокойно жить здесь, совсем рядом с теми, кого тут убивают. Но долго ли? Действительно ли я хочу выбраться отсюда? Хочу ли убежать? И можно ли вообще жить рядом с печью, в которой сжигают трупы? Дверь приоткрывается, люди проходят мимо меня. От доносящихся из помещения звериных голосов веет ужасом и смертью. Я весь превращаюсь в слух, зрение, обоняние, предчувствия, страх… Дверь распахивается настежь — люди вталкивают тележку на резиновых колесах. Мне с пола виден приглушенный свет горящих с той стороны ламп. Я бегу зигзагами, укрывшись между колес тележки, которые то и дело задевают за мои бока. Я останавливаюсь, ослепленный ярким светом. Склонившиеся над столами люди не замечают меня, не смотрят в мою сторону. Тянущаяся вдоль стены связка труб кажется мне безопасным укрытием. Отваливающаяся пластами, растрескавшаяся серая краска позволяет мне забраться повыше и увидеть, что же делается там, на столах. Крысы с открытыми сердцами, бьющимися в свете ламп. Крысы без внутренностей, выпотрошенные, разодранные, разрезанные, распластанные на досках, столах, подносах, пришпиленные к стеклянным пластинам, распятые на стенах. Крысы, с которых содрана шкура, сгустки обнаженных живых тканей, мышц, костей, жил, с глазами без век, с розовыми деснами и скрежещущими зубами. Крысы с сердцами и легкими, пульсирующими отдельно от них — в банках, соединенных с ними проводами и трубками, по которым течет кровь. Крысиные головы, пытающиеся пищать, дышать, спать… Крысиные мозги с глазными яблоками, блеск которых говорит о том, что они живут и видят, хотя и остаются неподвижными. Крысиные кишки, двигающие перевариваемую пищу от гортани к заднему проходу. Крысы без голов, со странно подергивающимися хвостами. Крысы с двумя, с тремя головами. Крысы, сросшиеся друг с другом спинами, не видящие и ненавидящие друг друга, но обреченные до конца своей жизни быть вместе. Крысы, сросшиеся боками, рвущиеся каждая в другом направлении… Крысы, часами плавающие в стеклянных емкостях, от стены до стены и обратно… Крысы с воткнутыми в шею иглами. Крысы обескровленные, заполненные вместо крови какой-то бесцветной жидкостью. Крысы спящие и страдающие от бессонницы, бьющиеся головами о стеклянные стены. Крысы, разрезанные на части, крысы, которых кормят через трубки. Одуревшие и безразличные ко всему крысиные самки. С поднявшейся дыбом шерстью я пробираюсь по холодным белым помещениям среди крыс и людей в белых халатах, мимо колб, шприцев, пробирок, ампул, банок. Когда люди подходят ближе, тела зверьков напрягаются, скрючиваются, сжимаются от ужаса. Лишь те, что плавают в стеклянных ваннах, поднимают головы и пищат в надежде, что смертельные враги помогут им выбраться из пучины. Одни подходят к распятым тельцам со скальпелем в руках или вкалывают в них иглы, другие наполняют зерном и водой опустевшие кормушки и поилки. Они проходят совсем рядом, задевая своими белыми халатами мои выставленные наружу любопытные ноздри. Я прижимаюсь к холодным кафельным плиткам — стараюсь не дышать, не существовать, не быть… Сердце колотится все быстрее… Может, я умираю от страха? Но можно ли от страха умереть? Вокруг меня шкафы, столы, стулья, трубы и провода. Здесь так мало мест, где можно спрятаться… Прижавшись боком к вибрирующему прибору, я жду, пока люди отойдут подальше. Вижу впившиеся в меня глаза самки, плавающей в стеклянной емкости. Она уже тонет, уже наглоталась воды, у неё больше не осталось сил. Зрачки от напряжения расширены, налитые кровью глазные яблоки вот-вот выскочат наружу из черно-белой головы. Мелкие волны, вызванные беспрерывными движениями её лапок, заливают ей мордочку. Она доплывает до противоположной стенки, царапает коготками стекло, делает ещё один круг, ещё раз смотрит на меня и с головой уходит под воду. Лапки её отчаянно дергаются, она кашляет, выныривает на поверхность, снова погружается в воду и в судорогах опускается на дно. Сквозь стеклянную стенку я совсем рядом с собой вижу её раскрытый рот и неподвижные вытаращенные глаза. Люди вытаскивают её щипцами за хвост из стеклянной ванны, поднимают вверх, рассматривают, трогают, издают гортанные звуки, распластывают на стекле и режут сверкающим лезвием. Уже принесли следующую жертву — темного самца. Он отчаянно пищит. Люди бросают его в воду. Монотонно булькая и свистя, они рисуют на белых карточках черные точки и линии. Темный самец быстро плавает вдоль стенок, тщетно пытаясь выбраться. Он так перепуган, что даже не видит меня. Я сижу между стопками бумаг — сжавшись в комок и не смея даже шевельнуться. … Меня они тоже бросили бы в воду, где я плавал бы до тех пор, пока не утонул, или оставили бы медленно умирать, распятого на одном из этих блестящих стекол… Быстро плавающий самец движениями лапок поднимает все более сильную волну и вдруг захлебывается залившей мордочку водой. Он отчаянно пищит, и от его голоса мне становится все страшнее, я чувствую, как меня охватывает паника. Я больше ни минуты не смогу вынести этот писк. Соскальзываю вниз по трубам — на пол, покрытый коричневым кафелем. Меня снова ослепляет блеск ламп. Кругом — белые халаты, забрызганные кровью. Они стоят у столов и сверкающими лезвиями режут на части вырывающихся зверьков. Чтобы заглушить крики, мордочки несчастных заклеены широким пластырем. Я смотрю на распластанные тела, на вываливающиеся из животов кишки, на вытащенных из животов матерей недоразвитых крысят, на выпотрошенные туловища, которые ещё продолжают жить, содрогаются, трясутся, но уже не могут вырваться, отскочить, убежать… Я боюсь, что в любой момент кто-нибудь из этих белых халатов подойдет ко мне и я окончу свои дни на одном из этих столов с заклеенной мордочкой и выпотрошенными внутренностями. Ножи в руках людей отблескивают отраженным в свете ламп красным цветом крови. Я осторожно выбираюсь из своего укрытия. Кратчайшая дорога к выходу идет под столом — надо пробраться к дверям в следующую камеру пыток. Успею ли я преодолеть это расстояние? Или лучше пойти более длинным, но безопасным путем вдоль стены? Стоящий рядом с металлическим столом человек в белом халате раскачивается на широко расставленных ногах. Я слышу приглушенный писк разрезаемой скальпелем крысы. Высовываю вперед мордочку, осматриваюсь, прыгаю между расставленными ногами. Человек повернулся, его тяжелая нога в шлепанце на пластиковой подошве скользнула прямо над моей спиной. Каблуком он прищемил мне хвост. Я поворачиваю голову и вонзаю зубы в белую полоску тела над краем носка. Дергаю головой и вырываю кусок кожи. Человек кричит и яростно топает ногами. Но я уже далеко — бегу вдоль металлического сточного желоба. Запыхавшись, останавливаюсь у стальной ножки следующего стола. Сзади доносились шум, крики, топот. Укус должен был быть болезненным. Я вижу, как под стол заглядывают разгневанные лица, как меня ищут огромные глаза, вижу шипящие рты… Я застываю рядом с серебристыми контейнерами, зная, что на их фоне меня почти не видно. Лица исчезли. Только белизна мелькающих халатов и дребезжание голосов напоминают о том, что люди все ещё продолжают разыскивать меня. Я останавливаюсь у прижатой к стене створки распашной двери. Что делать дальше? В какую сторону бежать? Кто-то берется за ручку двери. Раздаются булькающие звуки голосов, мне становится страшно, и я делаю рывок в незнакомый коридор. Клетки, битком набитые крысами… Они кусают друг друга, дрожат от страха, бьются о стенки… или лежат неподвижно, сонные и ленивые… Знают ли они, что ждет их за той дверью? Я бегу мимо клеток. Не останавливаюсь, хотя резкий запах самок и привлекает меня. Чуть дальше на стенах замечаю зацементированные следы старых крысиных нор. Проползаю под сеткой, преграждающей проход в следующее помещение. Здесь в тесных клетках мяукают кошки, лают собаки, кудахчут куры. Стонут, жалуются, воют, грызут прутья, рвут металлические сетки, царапают, клюют… Отсюда нет выхода, нет никакой возможности бежать, нет никаких шансов. Бетонные стены, яркие лампы, решетки. Темные лохматые фигуры длинноруких людей с сильными мускулистыми руками и горящими глазами. Волосатая рука сквозь прутья пытается схватить меня. Еще одно помещение без окон, залитое ярким, режущим глаза светом. В бетонных норах за толстыми прутьями сидят люди в серых одеждах с нашитыми спереди заплатами. Их покрасневшие глаза смотрят на меня равнодушно, как будто не замечая. Они стонут, кашляют, тяжело, со свистом дышат… Выбраться бы… Сток! Где-то здесь должно быть отверстие для смыва человеческих отходов. Заполненная водой раковина, в которую достаточно нырнуть — и окажешься внутри трубы, по которой, цепляясь за стенки, можно спуститься вниз, в каналы. Но только где оно? Где это отверстие надежды? Как мне к нему пробраться? Высокие, крепкие люди в тяжелых сапогах, с палками в руках ведут голых, согбенных, босых. Бросают их в клетки и норы. Шарканье тяжелых сапог подгоняет меня. Я бегу серединой коридора… И вдруг слышу доносящийся из-за стены шум. Знакомый шум смывающей человеческие испражнения воды — голос моего шанса на выживание. Я бегу туда, откуда раздался этот звук, и сердце готово выпрыгнуть у меня из груди. Вот оно! Коридор заканчивается дверью, из-под которой сочится слабый свет. Дверь закрыта. Я мечусь у порога. Грызу, царапаю, бросаюсь всем телом на гладкие, пахнущие краской доски. Из-за двери доносится сначала шум водопада, а затем мелодичное журчание наполняющегося резервуара. Яростно грызу косяк двери, вонзаю коготки в краску. Вдруг над моей головой дергается блестящая ручка. Дверь открывается. Я отскакиваю в сторону. Высокая тень заслоняет свет. Я отталкиваюсь от стены и бросаюсь вперед. Это мой последний шанс… Черно-белая шахматная доска пола, высокая булькающая раковина унитаза. Я кидаюсь головой вниз, разгребаю лапками воду. Свет остается далеко позади. Я уже на другой стороне, в полого уходящей вниз короткой металлической трубе. Вокруг полная темнота. На ощупь, с помощью слуха и торчащих в стороны вибриссов подбираюсь к краю широкой, уходящей вертикально вниз трубы, стенки которой покрыты слизью и ржавчиной. И тут меня подхватывает рвущийся сверху бурный поток… Я слышу тихий шум волн, накатывающих на песчаный берег, и отдаленный крик бекаса. Открываю глаза и вижу туман, сквозь который с трудом пробивается непонятный свет. Что это? Луна? Фонарь? Ночь без теней, темное море, тишина, которую нарушают лишь шум волн и доносящийся издалека голос птицы. Я встаю и на дрожащих, подгибающихся подо мной лапах плетусь к воде. Волна захлестывает песок вокруг меня, накатывает сзади, заливает хвост, брюхо, лапки. Вода проходит подо мной, унося с собой песчинки и сталкивая меня все ниже к морю. Солоновато-горький вкус врывается в рот, в желудок. Еще более сильная волна окатывает меня с головой. Капли попадают в глаза, на усы, в ноздри. Я чувствую жжение и боль, встаю на задние лапки и стряхиваю воду. Неожиданно накатывается ещё более сильная волна, чем все предшествующие. Я чувствую, как песок уходит у меня из-под лап, делаю резкий рывок прочь с мелководья и. покачиваясь из стороны в сторону, ковыляю к дюнам. Лапки глубоко вязнут в песке. Сзади слышу шум крыльев и от страха почти целиком зарываюсь в мелкие песчинки. Я пытаюсь вспомнить — где я? Как я попал сюда, на этот берег, которого никогда в жизни не видел? И все же бреду вперед и вперед, с трудом передвигая ноющие от боли лапки. Вскоре я утыкаюсь прямо в каменную стену. Я кружу внизу под этой стеной, поглядывая вверх и размышляя: удастся ли мне забраться или запрыгнуть на нее? Ведь я же не знаю, высокая она или нет,— верх стены закрыт от моих глаз густой пеленой тумана. Но сейчас я чувствую себя слишком усталым даже для того, чтобы просто попытаться. И все же я упорно иду вперед в надежде найти какую-нибудь щель, дыру или нишу, где можно укрыться хотя бы на время. Мимо меня снова пролетела птица, и я вздрогнул, потому что вспомнил вдруг все, что со мной случилось, вспомнил крик скворцов и падение в темную пропасть трубы, вспомнил печь, коридоры и залы, где убивали зверей, вспомнил бегство и спасительный нырок в отверстие канализационной трубы… Я пищу, пищу так громко, как только могу,— в надежде, что мне ответит хоть какая-нибудь крыса. Тишина. Я совсем один… Я понемногу вспоминаю мельчайшие детали всего, что со мной случилось перед тем, как я попал сюда… Кожу все ещё продолжает щипать от соленой морской воды. Может, я ободрал себе бок, падая в пахнущую трупным дымом пропасть? Распухший кончик хвоста посинел. Кто наступил на него? Тот человек, который резал живую крысу? А может, мне все это приснилось? Лучше бы все это было сном… Я лежу, глядя в заслонившую горизонт темноту. Страх судорогой сводит горло. Песок подо мной сухой, мягкий, прохладный. Голова падает на лапки. Дыхание раздувает песчинки вокруг мордочки. В подшерсток мне набиваются маленькие ракообразные и песчаные блохи. Я засыпаю против своей воли. Я боюсь сна — ведь он может оказаться куда опаснее и страшнее, чем этот незнакомый берег моря, над которым кружат хищные птицы. Утро. Серый край неба розовеет, я слышу крики рассевшихся на каменной стене чаек. Они не замечают меня, потому что легкий ветерок присыпал песком мой хвост и большую часть туловища. Птичий гомон заставляет меня поглубже зарыться в песок. Наконец чайки улетели на берег. Я отряхиваю шерсть от песка и прозрачных рачков, которые высоко подпрыгивают и сверкают, как искорки. Быстро бегу вдоль стены, пытаясь найти хоть какую-нибудь дыру. Лестница — гладкие серые плиты — была совсем рядом, и если бы ночью я не падал от усталости, я уже давно был бы далеко отсюда. Я перепрыгиваю со ступеньки на ступеньку, не обращая внимания на крик воробьев, которые пытаются привлечь ко мне внимание чаек. Лестница заканчивается широкой, посыпанной гравием площадкой. Я бегу по тротуару вдоль балюстрады, сворачиваю к кустам, растущим на другой стороне. Разъяренные воробьи летают прямо надо мной, рвут из моей спины клочки шерсти. Прячусь в гуще колючих веток розового куста. Здесь я в безопасности. Птицы избегают таких мест, где можно лишиться перьев. Меня манят разбросанные под каменной скамейкой ароматные рыбьи косточки с оставшимся на них копченым мясом. Я выбегаю из-под куста, хватаю рыбу и утаскиваю её в в самую гущу колючих веток. Немножко жира, шкурка, хвост… Съедаю заодно и ползущую по зеленой ветке мягкую улитку. Но желудок требует еще. Слышу жужжание… Нахожу узкий туннель в земле среди листвы. Нора! Я удираю со всех ног подальше от нее, потому что там устроили свое гнездо осы. Когда-то в этой норе, определенно, жили крысы — значит, поблизости могут жить и другие грызуны… Полоса розовых кустов неожиданно обрывается. Внизу навалены друг на друга растрескавшиеся бетонные блоки. Обрыв невысокий. Я прыгаю и приземляюсь на поросшие серым мхом плиты. Переворачиваюсь и вдруг вижу уставившиеся прямо на меня крысиные глаза. Крыса насторожила ушки и шевелит вибриссами. Я подхожу к ней, а она, хотя и обеспокоенная, не уходит. Наоборот — пододвигается ближе и тычется в меня носом… Сосредоточенно обнюхивает мою голову, спину, бока… Усталость отступает, страх уже не лишает меня сил, царапины и ушибы не болят. Я лижу её мордочку, забираюсь ей на спину, хватаю зубами за шею и придерживаю с боков лапками. Ее теплый голый хвост ещё больше возбуждает меня. Я резким рывком вхожу в неё и быстрыми движениями стараюсь ускорить извержение. Возбуждение не спадает. Я двигаюсь толчками вперед и назад, сжимаю крепче зубы — скорее, скорее бы освободиться от внутренней тяжести и напряжения. С выгнутой спиной и затуманившимся взглядом она старается удержать равновесие. Я чувствую, как быстро колотится её сердце. Слегка покусываю ей ухо и шею. Счастливая, покорная, она покоряется мне и отдается… Все… Я слезаю с неё довольный и удовлетворенный. Она трется о меня всем своим телом. Мы вместе спускаемся в темный влажный лабиринт. Я уже не помышляю о возвращении в старую нору, к той самке, в те коридоры и каналы… Она ведет меня знакомыми ей тропами, а я иду за ней, опустив нос ей под брюхо, втягивая в ноздри её запах, чувствуя, как во мне растет желание владеть ею и только ею… Одурманенный чувством удовлетворении и запахом моей самки, я нежно прихватываю зубами кончик её хвоста. Она ведет меня к укрытой за бетонной стеной норе, к своим запасам еды, ведет гуда, где тепло, туда, где устроено уютное гнездо, где я смогу разлечься на спине или на боку, потягиваясь и зевая. Но я шел за ней не только в поисках безопасного жилища. Мне нужно было спокойно выспаться, чтобы мой сон не прерывали ни крики, ни грохот, ни страх, ни погоня… Ведь постоянное ощущение страха тоже может убивать — так же, как яд, как капкан, как сжимающаяся вокруг шеи стальная петля. Я хотел освободиться именно от этого давящего страха, от ужаса, который был не только вне, но и внутри меня, который переполнял все мои мысли, чувства, желания… Ведь совсем недавно я видел одиноких, отупевших от боли крыс, дергающихся в судорогах, крыс, в чьих зрачках уже не оставалось ничего, кроме этого страха, страха, который способен лишить не только сил идти дальше и стремления добывать пропитание… Парализующий страх уничтожил в них желание защищаться, потому что он разрушил надежду на то, что защититься возможно. Насколько далек был я сам от такого состояния? Скоро ли и я превращусь в исхудавшую, взъерошенную, бесполую, не чувствительную даже к голоду крысу, издыхающую у подвальной стены? Я чувствовал, что именно эта самка с длинным розовым хвостом может спасти меня. Она кокетливо оглядывается, проверяя, иду ли я за ней. Я знаю, что она мной довольна. По бетонным ступенькам мы спускаемся вниз, на влажные плиты пола. На стенах видны известковые наплывы. Белые сталактиты сверкают в слабых лучах падающего сверху света. Тяжелая, неприступная стена, к которой она подводит меня, кажется концом нашего путешествия. Исчезла? Провалилась? Еще секунду назад я дотрагивался вибриссами до её хвоста. Ее нет. Я удивленно проверяю все вокруг, опасаясь, что могу попасть в незнакомую мне западню… Слышу доносящийся снизу писк и снова чувствую резкий запах её желез. Она высовывает голову из-под известкового наплыва. Рядом с ней кусок проржавевшей решетки отходит в сторону, открывая вход в узкий туннель. Она юркнула туда, значит, знает дорогу. Я снова иду за ней, стараясь держаться поближе, чтобы опять не потерять её. Мы доходим до длинного ряда подземных залов, заполненных инструментами и машинами. Она идет посередине уверенно, не прячась, не скрываясь за ящиками. Люди здесь давным-давно не появлялись. Я вдыхаю запах еды, смешанный с вонью плесени и тухлятины. Ящики с сухарями, мешки с мукой и крупами, банки с мясом и жиром, сочащимся из проеденных ржавчиной дыр, пакеты с листьями чая, зернами кофе, картонные коробки с подмокшим сухим молоком. За этими забитыми до потолка помещениями следуют все новые и новые, как будто это невероятное обилие пищи бесконечно… Наверное, поэтому молодая самочка так привлекла меня своей блестящей, пушистой шерсткой и исключительно сильным, восхитительным запахом. Она никогда не голодала, ей никогда не приходилось искать еду, драться за каждый кусок, защищать или отбирать пищу у более сильного или слабого. Наевшаяся, сытая, спокойная и уверенная в том, что всегда найдет гору еды на том же самом месте, она тыкалась в меня носом и осторожно щипала за бока, кокетничая и требуя удовлетворения. А я хотел только есть, есть, есть… Ну разве имеет значение то, что вся эта еда залежавшаяся, подгнившая, заветрившаяся, заплесневелая, если она здесь, рядом, громоздится огромными кучами прямо перед оголодавшей, отощавшей, облезлой, больной, блохастой и перепуганной крысой? Я устраиваюсь на мешке с сахаром и пожираю его так, точно готов съесть целую гору, переместить её сразу всю целиком в свои кишки. Самка едва трогает зубами сахарную поверхность и продолжает толкать меня, щипать, прижиматься, склонять голову мне на плечо, хватать лапками за хвост в попытках привлечь мое внимание. Я жру, глотаю, набиваю брюхо едой. Я пока не в состоянии поверить в то, что её может быть так много и что мне совершенно не нужно тратить силы на то, чтобы добывать её. Она ждет, когда же я наемся, нетерпеливо трогая меня лапкой, носом, вибриссами. Я чувствую, что в ней растут недовольство и обеспокоенность моим равнодушием к её запахам, формам, гладкости, мягкости хвоста и животика. В конце концов она щиплет меня за ухо. Мне больно, но я не перестаю есть, хотя мое брюхо уже округлилось и затвердело. Разозлившись, она снова вонзает зубы мне в ухо. Я пищу от боли и с силой отпихиваю её лапками так, что она падает между мешками. Я продолжаю жевать, а она стоит рядом, сопя от злости и возбуждения. И вдруг я почувствовал, что не могу больше есть, хотя мне хотелось съесть сразу все, до последней крошки, до последнего зернышка. Молодая Самка желает быть счастлива со мной… Она поднимает хвост, вертится волчком, ползает по полу, переворачивается на спину. Но я, нажравшийся и удовлетворенный, хочу только одного — спать. И вскоре я перестаю ощущать прикосновения её вибриссов и влажный язычок, который лижет мою мордочку… Я просыпаюсь. Самка чистит зубками шерсть у себя на брюхе. Разгребает волоски в разные стороны и промывает языком соски. Принадлежащие к её семье крысы разглядывают меня, щиплют, трогают, проверяют. Я боюсь, потому что с переполненным желудком у меня нет никаких шансов спастись бегством. Тем более что я пришел сюда, уткнувшись носом в хвост молодой самки, и не запомнил дороги, так что теперь не смог бы даже убежать отсюда. Я замираю, напрягаю мышцы и жду. Крысы рассматривают меня, лижут и лениво ложатся вокруг. Я встаю, зеваю, потягиваюсь и снова ложусь спать. Время идет, а я сижу в этой огромной куче еды и не собираюсь даже выходить отсюда. Выйти? А зачем, если здесь, в полумраке и серости старого бункера, я нашел все, что только может понадобиться крысе? Там, снаружи, остались собаки, кошки, совы, вороны, ястребы, лисы, куницы и Крысолов… Ты лежишь на спине с набитым едой ртом и вспоминаешь недавние головокружительные путешествия в поисках жалкой засохшей корочки хлеба. Там ты жрал даже мыло, свечи и капающее из моторов машинное масло. Там люди убивали крыс, лошадей, кур и друг друга. Каждый новый день приносил лишь неуверенность и беспокойство. Тут ты живешь спокойно, без страха, живешь медленно и сонно, не ожидая никаких перемен, потому что все перемены могут быть только к худшему. Лишь теперь, когда тебе ничего не угрожает, ты понимаешь, чем был тот страх, который никогда не оставлял тебя, который жил в тебе, расплывался по всему телу вместе с кровью в жилах. Ты не тоскуешь по дневному свету, не скучаешь без солнца… Здесь царят серость, полумрак, иной раз близкий к полной тьме. Ты привык к темноте и огибаешь ящики и предметы, даже не видя их — просто зная, что они здесь находятся. Кроме крыс и летучих мышей, висящих высоко под потолком и вылетающих отсюда лишь им одним известными дырами, здесь больше никого нет. Ты стараешься забыть о людях, но у тебя ничего не получается. Далекие содрогания земли, сильные и слабые сотрясения, от которых дрожат металлические банки,— все это явно дело рук человека. Крысы знают об этом и ненадолго замирают, подняв усы кверху,— прислушиваются, не приближается ли этот отдаленный пока грохот. Но беспокойство проходит, как только прекращают вибрировать бетон, стекло и металл. Тогда крысы снова падают на передние лапки и возвращаются к своей привычной жизни в тепле, сытости и лености. Лишь теперь я замечаю, что крысы отсюда совсем не выходят на поверхность. Они слишком толсты, чтобы протиснуться по узкому желобу туннеля, соединяющего подземный лабиринт бункеров с внешним миром. Когда-то они вошли сюда так же, как и я,— ведомые любопытством и надеждой набить свой вечно пустой желудок, а нажравшись и познав наслаждение постоянного насыщения, прекратили дальнейшие поиски и скитания. И даже если после долгого периода такой жизни в них снова вдруг просыпалось желание ещё хоть раз увидеть солнечный свет и черноту ночи, ощутить нежное дуновение ветерка, они уже были слишком толсты, а может, и слишком ленивы, чтобы протиснуться обратно… Они останутся тут до самой старости и смерти. Слабые и немощные, раздутые от постоянного обжорства и недостатка движения, старики одиноко доживают здесь свои дни между банками с салом и мешками с мукой. Другие, разбитые параличом, который так часто нападает на старых крыс, предостерегающе попискивая, таскают за собой разжиревшие животы и неподвижные задние лапы. За ними тянутся полосы мочи, кала и крови, сочащейся из стертых до живого мяса животов. Когда я раньше вместе с молодой самкой пробегал мимо них, мне были непонятны эти полные зависти и боли взгляды. Она меньше размером, тоньше и изящнее, с более длинным, чем у остальных, корпусом. Наверное, именно поэтому она с такой легкостью преодолевает узкое отверстие туннеля. Вот опять она юркнула в него и пропала из виду, а я, шедший за ней, застрял на полпути. Теперь я с трудом, пятясь задом, выползаю обратно, оставляя на острых выступах стен клочки шерсти. Я с нетерпением жду — вернется ли она? Бегаю от стены к стене. Обгрызаю краску с широкой стальной двери, рядом с которой навалены горы ящиков и коробок. Она возвращается. Прижимается ко мне. От неё пахнет прибрежным песком, розами и копченой рыбой. Эти запахи пробуждают воспоминания… Я тоскую… Как бы мне хотелось вернуться в дом, окруженный садом, в нору между корнями деревьев, к шумящей от ветра траве. Я бы ел свежий хлеб и согретые солнцем фрукты, хрустящие косточки… А может, мне удалось бы отыскать дорогу к портовой набережной? Я обжираюсь шоколадом, сухим молоком, прогрызаю картонку с сухарями. Напряженность… Жажда, желание. Железы под хвостом вновь наливаются соками, набухают… Почему она сбрасывает меня со спины? Почему не дает обхватить себя лапками? Неужели она ждет потомства? Я бегу за ней, преследую, загоняю под ящики. Из проржавевших жестянок сочится жир, лапки становятся липкими. Самка падает, переворачивается на спину. Измазанная салом, скользкая, липкая, она быстро бежит к выходу… Хочет выкупаться в песке или в воде, вычистить испачканную, жирную шерстку, чтобы она снова стала блестящей и шелковистой. Я уже догоняю ее… Она протискивается с трудом, лишь благодаря скользкому слою налипшего на шерсть жира. Меня не пускает огромное, раздувшееся брюхо. Я пищу от ярости. Следы её запаха становятся все слабее и слабее. Я царапаю когтями, грызу выпирающий из стены камень, отчаянно рвусь вперед. Вдруг чувствую ужасную боль в хвосте… Сзади меня кусает крыса. Укусы болезненные — в подбрюшье, в мошонку… Я продолжаю пытаться протиснуться дальше, хотя и понимаю, что это невозможно. Отступаю, упираюсь лапками, обороняюсь. Следующий укус — в основание хвоста — ещё больнее, чем предыдущие. Я задом напираю на кусающую меня крысу и отбрасываю её лапами. Разворачиваюсь в тесном проходе — покрытый взъерошенной шерстью шар разъяренного мяса. Но обидчик уже исчез. Он нападал на меня, отлично зная, что я не могу повернуться, и удрал, испугавшись моих зубов. Это был старый толстый самец, обреченный оставаться здесь до самой смерти. Он кусал меня от злости, от ревности, от зависти… А ты? Протиснешься ли ты когда-нибудь на ту сторону? Сердце бешено колотится в груди, бока дрожат, зубы стучат друг о друга. Ты тоже останешься здесь до конца! Я жду, жду её возвращения. Отхожу только за тем, чтобы наесться. Возвращаюсь. Стачиваю зубы о подгнившую доску. Просовываю голову в отверстие. Ловлю ноздрями доносящиеся снаружи слабые запахи. Бегу обратно к ящикам, нажираюсь шоколада. Брожу вдоль стен, бегаю кругами. Возвращаюсь. Сую нос в туннель и вдруг чувствую её запах, сильный запах моей самки. Слышу её писк, слышу, как она мечется, чувствую её страх и раздражение. Я уже понял, что она не может протиснуться обратно. Она слишком растолстела. Наелась влажного зерна прямо с колосьев, смыла с шерстки жир и теперь, наевшаяся, пушистая, беременная, уже не может вернуться. Мы сидим по обе стороны от прохода, пищим, злимся, снова и снова пытаемся протиснуться друг к другу. У меня же есть огромное количество пищи и безветренная прохлада старого бункера… Сверху доносятся попискивания летучих мышей, но туда, под потолок, по гладким скользким стенам никогда не смогла бы вскарабкаться ни одна крыса. А мою самку ждет с той стороны мир опасностей, мир затаившихся в ожидании хищников, мир ловушек, голода и страха… Я грызу стены, бегаю от ящика к ящику, от стены к стене, от злосчастного туннеля к набитым пищей залам. Она уходит. Но скоро вернется и, слыша скрежет моих зубов и мой отчаянный писк, тщетно будет пытаться проскользнуть по узкому туннелю. Я толстею, увеличиваюсь в размерах, разрастаюсь вширь, расплываюсь. Я становлюсь толстой, неповоротливой, разжиревшей крысой. Я боюсь точно так же, как боялся тогда, когда видел, как зверей резали на столах, когда видел вывалившиеся внутренности, когда видел смерть, в кругу которой я оставался последним живым существом. Не для того же я выжил, чтобы войти в бетонную западню, в которой нажравшийся, насытившийся, отяжелевший — я буду торчать до последнего удара своего сердца? Я слышу голоса летучих мышей и стук капель, которые время от времени срываются с потолка и падают вниз. Снова и снова пытаюсь взобраться по гладким стенам и снова падаю… Если бы я только мог, я бы покинул это спокойное, безопасное, заполненное пищей пространство. Покинул бы ради бесконечных городских сточных каналов, ради норы, ветвящейся под плитами портовой набережной, ради норы, в которой есть множество ведущих в разные стороны выходов. Я хожу по одним и тем же тропам, брожу под одними и теми же стенами — безумным маршем по кругу, по своим же следам… Я даже не знаю, светит ли солнце. Идет ли дождь? Тепло сейчас или холодно? Только в сильную бурю слышится эхо громовых раскатов от ударяющих в приморский лесок молний. Скоро ты перестанешь бегать, подпрыгивать, карабкаться, метаться, как серый живой маятник. Перестанешь вставать на задние лапы, задирать голову вверх, туда, откуда сочатся серые отблески света, перестанешь слушать отзвуки, доносящиеся из отверстия, сквозь которое ты когда-то проник сюда. Ты перестаешь верить, что сможешь когда-нибудь выбраться отсюда. Шум моторов, рев отбойных молотков, скрежет проржавевших дверных петель, скрип железных засовов, стук, удары, звуки пилы, дрели… Бункер дрожит, трясется… Тяжелая дверь, под которой я лежал в полудреме, распахивается, и её подавшаяся внутрь створка скрипит и падает под тяжестью собственного веса. Внутрь врываются свет электрических фонариков, запах осеннего дождя, шелестящие голоса людей. Входят кряжистые, крепкие люди в касках, освещая себе путь фонарями. Наступают на умирающую под стеной крысу и останавливаются на мгновение, удивленные её отчаянным писком. Полуослепший от света, обалдевший от свежего воздуха, я проскакиваю между тяжелыми сапожищами, перепрыгиваю через стальной порог — быстрее, быстрее бы вырваться из замкнутого круга бетонных стен и узких проходов, по которым нельзя вернуться обратно. Крысы здесь крупнее и сильнее, чем я. Их густая шерсть длиннее моей и не так блестит. Кривые, желтые резцы грозно поблескивают в полумраке — они и растут быстрее, и вообще они тверже и крепче, чем мои зубы. Местные крысы постоянно точат и шлифуют их. Даже когда они спят, я слышу приглушенные отзвуки скрежета зубов. Оловянные оплетки превращаются в блестящие стружки и опилки. Я тоже сжимаю челюсти на мягкой металлической поверхности, прогрызаю очередные слои толстого кабеля до последних, медных проволок, прикосновение к которым вызывает жжение в деснах. Хватит! Я боюсь, что мои зубы раскрошатся или сломаются… Рядом со мной выгнутые, темные спины крыс, продолжающих яростно грызть и рвать оловянные трубки. Большие и сильные, они равнодушно взирают на то, что я хожу по их каналам и улицам. Я всего лишь пришелец — чужая крыса значительно меньшего размера, а значит, и не имеющая никакого значения. Они так уверены в себе, что иногда позволяют мне даже заглядывать к ним в норы. Но я предпочитаю держаться от них подальше… Они без труда могли бы загрызть меня, и им это отлично известно. Им достаточно этого сознания собственной силы и моего страха. Довольные и сытые, время от времени они трогают своими вибриссами мои спину и хвост. Хотят ли они, чтобы я их боялся? Я стараюсь вести себя естественно. Резкий выпад самообороны или попытка броситься в бегство могут быть сочтены проявлением моей слабости, могут заставить их перейти в нападение. Эти крысы не боятся даже человека. И часто средь бела дня гуляют прямо по улицам. Блохи с этих крупных крыс, привыкшие прокусывать более толстую и грубую шкуру, давно уже расплодились в моей шерсти, и, как я ни стараюсь, мне никак не удается переловить их. Больнее всего они кусают меня в спину, там, куда я не могу дотянуться зубами и коготками. А как же чешутся эти их укусы в том месте, где кончается спина… Я сворачиваюсь в кольцо, пытаясь схватить себя зубами за хвост. Блохи ползают вокруг основания хвоста, переползают ниже, в пах, на внутреннюю поверхность бедра, бегают по брюху. Я высовываю язык и разделяю зубами спутанные волоски. Блохи снова перебираются выше, прячутся в шерсти на боках и на загривке. Я пытаюсь чесаться… Прогоняю их нервными движениями задней ноги. Расчесываю коготками слипшиеся волоски до тех пор, пока зуд не проходит. Но все напрасно. Блохи скачут с места на место. У меня чешется уже все тело. Я терпеливо сижу, выгрызаю их, расчесываю шерсть, хватаю, чешусь… Засыпая, чувствую, как насекомые ходят по моей коже. Из подвалов, складов, сточных каналов продолжает доноситься скрежет прочных зубов и когтей, прокладывающих в земле и стенах очередные туннели, проходы, норы, лабиринты. А у меня болят покалеченные десны, из которых торчат спиленные, затупившиеся зубы. Вместе с крупными крысами я обследую окрестности. Сквозь дыру в заборе мы пробираемся в большой сад. Воздух, солнце, пение птиц, журчание ручья… Перед нами стены такой ослепительной белизны, что мне страшно даже приблизиться к ним. Но остальные крысы спокойно идут дальше. По освещенной солнцем террасе ходят люди. Мы подбираемся к ним бесшумно, проскальзываем сквозь щели в каменной балюстраде. Перед каждым из сидящих за низкими столами стариков человек в белом халате ставит полную тарелку еды. От запаха теплой, жирной пищи судорогой сводит кишки. Ноздри нервно подергиваются. Поднятые кверху носы жадно вздрагивают. Люди едят медленно, пробуют, наслаждаются, лениво пережевывают каждый кусок. Разносивший еду человек уже ушел, и теперь крысы молниеносно выскакивают из своих укрытий и прыгают прямо на столы и скамейки. Старики действуют неуклюже и не могут помешать нам. Они машут руками в воздухе, стучат ложками по столу, сбрасывают тарелки на пол. Неужели они не видят, как крысы хозяйничают на столах и на террасе? Я тоже хватаю в зубы картофелину и жадно глотаю большими кусками. Надо мной склоняется сморщенное лицо с глазами без зрачков. Эти глаза тусклые, в них нет света. Люди здесь слепые, больные, старые. Их кожа пожелтела и посерела, сморщилась и высохла, как пергамент. Перепуганные, беззубые, нервные, заплаканные. Я вижу их невидящие глаза, слюнявые рты, растопыренные, скрюченные пальцы и понимаю, что они беззащитны, что у них можно вырвать кусок, отобрать еду, что они больше боятся моего писка, чем я — их криков и битья наугад ложками по столу. Тарелка падает, разбивается, и я спрыгиваю со стола, чтобы среди черепков осторожно доесть клейкую, разваренную кашу. Крупные крысы совсем не боятся крика стариков. Они прыгают людям прямо на спины, на плечи, залезают им на колени, карабкаются на головы. Люди отдергивают руки, боясь укусов и прикосновений крыс. К тому времени, как прибегает разносивший еду человек, тарелки пусты, а мы уже в лопухах, под верандой, в кустах роз и жасмина, среди цветущих на клумбе тюльпанов, гвоздик и настурций пожираем украденные со столов картошины, макароны, куски мяса, печенья, хлеба. Теперь большие, толстые крысы дерутся друг с другом за куски повкуснее, отгоняя тех, кто послабее, вырывая изо рта и выхватывая лакомства прямо из-под носа. Они уже наелись, но хотят съесть ещё больше, хотят есть все время, хотят нажраться до полного, окончательного насыщения. Сквозь дыры в заборе, перебежав через улицу, мы возвращаемся в свои гнезда в каналах. Ночью я снова буду слушать скрежет их зубов, грызущих металлические оплетки кабелей и трубы. Мне казалось, что кража еды прямо со столов долго продолжаться не сможет. Люди потеряют терпение и захотят нас переловить. Слепые позовут на помощь зрячих, безногим придут на помощь быстрые и ловкие. Следующий день, следующее кормление развеяло мои опасения. Мы снова вторглись прямо на накрытые вдоль края веранды столы и бросились хватать и пожирать все, что подвернется. Перепуганные старики били ложками куда попало, выли, стонали, плевались. Я как раз бежал от балюстрады к тарелке, полной обильно политой свиным салом дымящейся картошки, когда ко мне вдруг покатились светло-голубые стеклянные глаза. Они выпали из глазниц наклонившегося над тарелкой старца. Его руки рыскают по столу, шарят на ощупь по клеенке и по тарелке — ищут пропажу. Я взглянул вверх и увидел пустые дыры глазниц. Руки старика тщетно кружили по столу, пытаясь схватить нас, раздавить, отогнать. Голодные, разозленные люди жадно хватали все, чего мы не успели сожрать и украсть. Ладонями хватали ещё теплые картофелины, чтобы тут же запихнуть в рот раздавленную, разваливающуюся массу. Люди давились, задыхались, кашляли, стараясь проглотить как можно больше и как можно быстрее. Сморщенные, лысые, трясущиеся старики вытаскивали свои вставные челюсти и, разминая картошку прямо деснами, сопели от бессильной ненависти. Я отодвигаюсь в сторону, и сжатые в кулак пальцы бьют по доске, а я по поручню кресла спускаюсь под стол, где топают ноги, обрубки, протезы, а между ними валяется так много сброшенной со столов на пол еды. Мы убегаем сквозь отверстия в балюстраде, минуем клумбу с цветами, перепрыгиваем через ручей и исчезаем в своих сточных канавах, канализационных трубах, помойках, подвалах. Все крысы радостно подпрыгивают, гоняются друг за другом — они беззаботно наслаждаются насыщением, радуются обилию пищи, отобранной у медлительных, неловких людей. Завтра наступит следующий день и следующий поход за едой. Мои страхи отступают, исчезают дурные предчувствия, сны становятся спокойными, и только в самых отдаленных закоулках памяти я ещё чувствую тихое присутствие Старого Самца, которому выкололи глаза железным прутом, и Крысолова, который где-то существует, где-то убивает — может, близко, а может, и далеко отсюда, но я все ещё боюсь встречи с ним. В стае мы ведем себя уверенно, мы смелы и чувствуем себя в полной безопасности. Тихая масса бегущих к террасе крыс — тени среди стеблей, тени на тропинках, как будто катятся серые камни… Все идут, значит, так надо, значит, тоже надо идти вместе со всеми. Все знают, что эти люди старые, слабые и слепые, значит, надо отобрать у них, вырвать, украсть ароматную, теплую, вкусную еду. Они не опасны, хотя кричат и пытаются бороться за то, что им принадлежит. Их злость тебя не пугает. Л что тебя пугает, крыса, идущая вперед в толпе жадных и знающих, чего они хотят, других крыс? Крысы и спереди, и сзади, и по бокам. Они идут перед гобой и за тобой, а ты надеешься на их осторожность, наблюдательность, нюх, опыт. Уже пройден ручей, впереди клумба, с которой видны темные отверстия в белой балюстраде. Люди с палками, лопатами, пиками вдруг выскакивают, из-за деревьев, преграждают путь. Они бьют, колотят, давят, топчут, колют. Здесь же и собаки — они лают, кусают, загрызают, рвут на части. Бежать, бежать куда-нибудь. Скрыться, спрятаться, замаскироваться, втиснуться в щель, в ямку, в нишу… Газон гладкий, и я только сейчас замечаю, что его подстригли, что трава на нем сегодня короче, чем была вчера. На зеленой лужайке наши серые шкуры заметны издалека. И их отлично видят бьющие палками люди и захлебывающиеся ненавистью собаки. Бросаюсь бежать, лишь бы уйти живым. Опустившаяся прямо за моей спиной дубина раздробила мне хвост. Боль пронзает все тело. Бегу. Перепрыгиваю через жаждущий раздавить меня сапог. Прыгаю прямо в ручей и покоряюсь течению быстро несущегося вперед мутного потока. Вылезаю на берег, перепуганный, замерзший, мокрый, вылизываю посиневшую, налившуюся кровью шкуру. Закончились походы в белый дом, населенный людьми, неспособными защитить себя от крыс. Закончилась теплая картошка, политая свиным салом с хрустящими шкварками. И все же на следующий день масса крыс снова направляется к знакомому забору. Они пролезают сквозь щели и осторожно подбираются к ручью и простирающемуся за ним зелено-желтому пространству газона. Я останавливаюсь, втягиваю ноздрями воздух, настораживаю уши. Люди стоят за деревьями, я слышу их дыхание и приглушенное ворчание пса. Несколько молодых крыс все же перепрыгивают через ручей. Они бегут по траве к виднеющейся за кустами белой балюстраде. Но люди тоже уже бегут. Кроваво-серые пятна подергиваются в траве. Я поворачиваю назад. Ночью мне снится Крысолов, у которого я краду с тарелки деревянную дудочку. На следующий день в привычное время кормления людей мне становится не по себе. Я так привык к этим походам, и теперь, когда знаю, что слепцы спокойно поедают там свою политую растопленным салом картошку, а мне не удастся отобрать её, я чувствую злость и сосущий в брюхе голод. На улице вдоль стен тоже сидят слепые, безногие, безрукие, стонущие, гниющие заживо, умирающие, глухие. Я ищу взглядом еду на стоящих перед ними тарелках. Но там лежат лишь круглые бляшки и продолговатые бумажки. Длинноволосый нищий с узкими бледными губами, в скрывающих глаза темных очках жует кусок хлеба. Он кладет булку на полотняную суму. Я подбегаю и с булкой во рту исчезаю в разбитом подвальном окне. Узкий туннель переходит в широкую галерею, посередине которой плывет бурый поток нечистот. Я бегу по краю, стараясь не потерять равновесия. Становится светлее, совсем светло, и вдруг я слышу монотонный плеск волн о камни. Мимо меня пробегают вслед за матерью несколько молодых крысят. Может, вернуться? Я останавливаюсь на залитом солнцем краю и, встав на задние лапки, поднимаю голову к нависшим над выходом из туннеля кустам. Солнечный свет пробивается сквозь листья растущей на откосе зелени. По скользкой, покрытой бурой плесенью стене бегают солнечные зайчики. Я сижу на камнях у выхода. Закрываю глаза и чувствую, как солнце проникает сквозь шерсть, сквозь кожу, согревает кровь, кости. Меня охватывает лень. Я больше не боюсь, я чувствую себя в безопасности, хотя тот, лишенный глаз Старый Самец снова встает перед глазами и я снова слышу его зов… Старик со взъерошенной, спутанной шерстью смотрит вокруг пустыми глазницами. Вдруг он расплывается, растворяется в мерцающих лучах света, исчезает. Я не двигаюсь, вслушиваюсь в шепот плывущей внизу реки. За время, которое проходит между тем, как я закрываю глаза и снова открываю их, я хожу, бегаю, дерусь, убиваю, добываю, обдумываю, переплываю, кусаю, раскапываю и снова возвращаюсь на то же самое — безопасное — место. За время, которое проходит между тем, как я закрываю глаза и снова открываю их, я успеваю побывать тем, кто я есть, кем я был и кем ещё стану. Я — маленький крысенок, дрожащий при виде грозных челюстей отца. Прижимаюсь к пахнущему молоком материнскому брюху. Вибрирующий звук… Это уже наяву! Голос дудочки доносится сверху, из-за просвечивающих неподвижных листьев. Упавший из-под ноги камень будит беспокойное эхо в темном туннеле. Вдруг тяжелый, сброшенный сверху валун ударяется в стену прямо рядом со мной… Падает дальше… Он чуть не раздавил меня. Шорох листьев, движение воздуха… Лапки скользят по мокрому краю, и я падаю в быстро текущий мощный поток. Меня несет к безбрежному, слепящему глаза водному пространству. Я барахтаюсь, тщетно пытаясь вернуться к каменному берегу. Плыву по течению. Перебираю лапками. Надоедливые волны заливают мне глаза и ноздри. Я глотаю капли, пытаюсь выбраться, но только все глубже и глубже погружаюсь в воду. Отчаянно барахтаюсь, подталкиваемый предчувствием смерти, которая ждет меня там, на серебристо-сером дне. Стараюсь держать голову повыше. Рулю хвостом, пытаясь высмотреть хоть какое-нибудь место, где можно было бы остановиться, за что-то зацепиться. Я плыву, плыву, плыву, не видя ничего, кроме серо-зеленой поверхности. Меня подхватывает водоворот. Выплываю полуживой, наглотавшись воды. Меня накрывает тень. Она опускается все ниже и ниже. Следит за моими нервными, хаотичными движениями. Она уже совсем рядом. Белая птица с блестящим клювом очень хочет схватить меня. Быстрое течение утаскивает меня прямо у неё из-под носа. Я плыву, а птица садится передо мной на волнах и вытягивает ко мне красный, хищно хлопающий клюв. Сбоку краем глаза замечаю мокрый, длинный, отливающий чернотой предмет. Из последних сил поворачиваю к нему и впиваюсь когтями, зубами, цепляюсь хвостом. Выползаю на толстый, шершавый канат, который то погружается в воду, то опять выпрыгивает из волн на поверхность. Я машинально пускаюсь бежать по канату в том направлении, где он поднимается все круче и круче вверх над водой. Птица хватается клювом за канат, как будто стараясь сбросить меня обратно в реку. Канат натягивается, с силой ударяет по поверхности воды. Птица кружит, высматривая что-то в глубине… Несется вниз. Канат идет здесь уже почти вертикально вверх. Птица улетает прочь с серебристой рыбешкой в клюве. Передо мной — темная стена с блестящими отверстиями. Прыгаю. Весь мокрый, приземляюсь на освещенных солнцем досках среди ящиков. Я прячусь в ближайшую щель, прижимаюсь к доскам, фыркаю, отряхиваюсь, отплевываюсь. Баржа покачивается, а я, втиснувшись между ящиком и канатами, тоскую по уютному полумраку, который ещё так недавно окружал меня. Меня пугают широкое пространство, яркий свет и крикливые белые птицы. Может, я ещё не открыл глаз? Может, я снова проснусь в темном туннеле, среди рыскающих в поисках пищи крыс? Но я напрасно закрываю и открываю глаза в слепящем солнечном свете. Растянувшись на голубиных перьях и рваной бумаге, я всматриваюсь во тьму. Высоко надо мной падает снег, завывает ветер, а пробирающий до костей холод лишает сил все живые существа. А здесь, вдали от убийственного холода, я спокойно лежу и чувствую себя в безопасности. Я счастлив. Мне не надо никуда выходить, не надо бегать, искать еду, не надо драться с другими крысами за высохшее свиное ухо, черствый хлеб или рыбью шкурку. В норе под огромными корнями давным-давно спиленных людьми деревьев тихо и уютно — здесь так хорошо спать. Сюда не проникает ветер, лишь тела движущихся по проходам крыс вызывают легкие движения воздуха. Шкурки, кости, высохшие хрящи, а неподалеку к тому же ещё и забитые доверху подвалы и кладовки… Еды хватает, а о мертвые дубовые корни я каждый день стачиваю свои зубы. Достаточно спуститься пониже вдоль уходящего в глубину корня, чтобы добраться до пробивающегося сквозь толщу песка холодного потока. Именно отсюда шумевший некогда на этом месте лес черпал жизненные соки. Только мы знаем об этом источнике и только мы утоляем здесь жажду. Вокруг вырос большой город. Фундаменты, стены, трубы, кабели, туннели проникают так же глубоко, как и корни старых деревьев, от которых на поверхности уже не осталось и следа. Но вода здесь вкуснее, она не оставляет на языке горького или кисловатого осадка, что так трудно забить даже вкусом зерна, хлеба или моркови. Там, в городе, над мертвыми корнями проносятся машины… Я уже привык к их постоянному шуму. Ночью они ездят реже или не ездят вовсе, и именно по отсутствию шума мы узнаем, что на поверхности царит ночь. Серебристая лежит рядом со мной на спине, удобно развалившись среди рваного тряпья, перьев, обрывков бумаги. На ближайшей помойке каждый день появляется мусор такого рода, а мы приносим его в нору и укладываем в нашем гнезде. Корни дерева — это самое безопасное место из всех, которые я знаю, потому что здесь совершенно не ощущается присутствие человека. Там, наверху, людьми пахнет все — их запахом пропитаны пороги, стены, сточные канавы, кирпичи, подвалы, лестницы, кладовки, помойки. Кисловатый дождь и стекающая в сточные канавы вода тоже напоминают о них. Производимый ими мусор и отходы становятся частью нашей крысиной жизни. И только здесь, в щелях и норах вокруг разросшихся во все стороны корней, я не ощущаю их зловещего присутствия. Сюда они не добрались… Они не знают, что от большого леса остались корни, остались тайные подземные крысиные укрытия, куда ещё не проник человек и о которых он никогда не узнает. Я вылеживаюсь в гнезде, потягиваюсь, зеваю, щупаю вибриссами голову Серебристой и жду, когда наконец стихнет шум машин на поверхности. Тогда мы отправимся пополнить наши запасы. Этот погруженный во мрак лабиринт, где лишь изредка фосфоресцирующей искоркой свернет кое-где выделяющийся при гниении газ, я нашел вскоре после того, как баржа пристала к берегу. Может, меня преследовали звуки деревянной дудочки? Или за мной гналась кошка? Или я просто чувствовал повисшую в воздухе опасность? Не помню. Я бежал, искал — и вдруг прямо под носом увидел отверстие в серой поверхности асфальта. Это могла быть нора, но могла быть и просто трещина, расширенная стекающей вниз водой. Я спускался вниз почти вертикально сквозь слои бетона, щебня, песка и вдруг почувствовал под ногами твердую древесину. Появились толстые корни и мелкие корешки, разросшиеся вглубь и вширь, а вокруг них проходы, коридоры, туннели — сходящиеся друг с другом и расходящиеся в разные стороны, сплетающиеся и перегороженные массой осыпавшейся земли, а кое-где и расширяющиеся в удобные галереи. Место показалось мне исключительно удобным для устройства гнезда. Я услышал знакомый звук — скрежет вгрызающихся в твердое дерево крысиных зубов. Это Серебристая усердно грызла мертвый дубовый корень. Она грызла древесину значительно чаще, чем я. Ее зубы росли быстрее, и ей приходилось стачивать их почти беспрерывно, однообразно двигая сильными челюстями. Кроме Серебристой под корнями жила ещё Слепая, которая никогда не выходила из-под земли на поверхность, питалась опилками, личинками, дождевыми червями и остатками того, что притаскивали сюда другие крысы. В темноте — там, где она знала каждый проход, каждый поворот — зрение было ей не нужно. Обычно она только спускалась к источнику, а потом медленно, с трудом карабкалась обратно. Лишь однажды, когда она подобралась поближе к дыре в асфальте, я увидел её глаза — они были бело-серые, мутные, без всякого блеска. Их мертвенность ещё сильнее подчеркивали ободки облезшей, как будто выжженной кожи. И мне тут же вспомнился дрожащий от холода тот Старый Самец с кровавыми дырами вместо глаз. Я отвернулся и побежал вниз, а Слепая медленно поплелась вслед за мной. Серебристая не кусала Слепую, а Слепая вообще не обращала на нас внимания. Большая нора Серебристой ещё хранила запах предыдущего самца. Может, он недавно бросил ее? Может, попался в ловушку или пошел за Крысоловом? А может, просто отправился куда глаза глядят? Его запах постепенно становился все слабее и слабее, пока не исчез окончательно. Мы вместе вгрызались в твердую древесину… Издалека до нас доносились скрежет зубов Слепой и шум проезжавших над нами машин. Вскоре я нашел ещё один выход из подземелья — он вел в подвал ближайшего дома, в фундаменте которого кое-где раскрошились кирпичи. Мы пользовались этим выходом чаще, чем дырой в асфальте, где кругом ревели моторы и лаяли собаки. Вскоре среди доносящихся до нас звуков стало не хватать скрежета зубов и свистящего дыхания Слепой. В ведущем к её норе проходе я почувствовал запах гниения… Слепая лежала на боку, и это была уже не Слепая, а разлагающийся кусок мяса. Скоро жуки и черви обглодали тело, и от Слепой остался один скелет. Среди переплетенных корней встречались скелеты собак, птиц, людей, змей. Скелет огромного человека, одетого в проржавевший железный панцирь, свисал рядом, почти над самым гнездом, и, когда Серебристая беспокойно ворочалась во сне, она иногда задевала когтями металл, вызывая звон, скрежет, звяканье. Я не боялся скелета-великана и иной раз даже грыз его истлевшие кости. Но все же этот случайный звук скребущих по металлу когтей раздражал меня, напоминая о преследованиях, ловушках и погонях. Мне казалось, что этот звук возник не здесь, под корнями, что он доносится извне — оттуда, где жил и все ещё продолжал искать меня Крысолов. Я сжимался в комок, по спине пробегала дрожь, а лапки судорожно подергивались. Изъеденные ржавчиной железные доспехи были опасны своими острыми, тонкими краями, о которые нетрудно было задеть и порезаться, поэтому я старался спать подальше от той стенки, часть которой представлял собой панцирь лежащего несколько выше нашей норы скелета. Из города в подземный лес забредали другие крысы. Чаще всего они оставались здесь, довольные тем, что нашли такое прекрасное укрытие. Корни простирались далеко и вглубь, и вширь, так что разные крысиные семьи устраивались на разных уровнях, в разных ответвлениях, не мешая, а иной раз даже и не подозревая о существовании друг друга. Вскоре первый выводок нашего с Серебристой потомства подрос и покинул гнездо. Я был спокойным, неагрессивным самцом и не нападал на других. На ближайшей к нам помойке, которую я посещал чаще всего, было полно еды. Я открывал все новые и новые выходы на поверхность и старательно расширял их. Вдоль трубы с горячей водой я пробирался в подвалы и гаражи. В самом дальнем от нас конце — там, где расходились в стороны лишь тонкие отростки корней, я обнаружил промытую водой щель, выходившую на большую площадь. Я высунул наружу мордочку и увидел вокруг человеческие ноги — очень много ног. Я пошевелил вибриссами, вдыхая роскошные ароматы. Десны аж заболели от пронзившего меня желания. Неподалеку лежала вафля, заполненная холодной, расплывающейся начинкой. Я чуял запах сахара, яиц, молока. Я вылез, схватил в зубы размякшую вафлю, втащил её в нору и долго слизывал сладкую, ароматную жижу… Мы с Серебристой любили приходить сюда в сумерках, когда цвет наших шкур позволял нам оставаться незамеченными. Однажды ночью я выглянул из-под каменной плиты и уже совсем было собрался выйти, как вдруг услышал знакомый тихий звук дудочки. Я замер, поднял уши кверху и стал слушать. Он все ещё искал меня… Серебристая не знала этих звуков. Она была к ним так же равнодушна, как и к булькающим голосам прогуливающихся людей, к реву моторов и шуму ветра. Она быстро выбежала наружу, подскочила к блестящей серебристой бумажке и, жмурясь от удовольствия, начала слизывать остатки сладкой жидкости. Я беспокойно огляделся по сторонам. Голос дудочки доносился одновременно со всех сторон, он звучал рядом и доносился издалека… Я с ужасом подумал, что сразу появилось множество Крысоловов и что они нас окружают. Да может ли быть такое? Голос дудочки звучал монотонно, не приближался и не удалялся. Значит, он играет и высматривает меня… Эхо этих звуков накладывалось волнами друг на друга, пронзало насквозь, стихая в каменных и бетонных туннелях. Неужели Крысолов не движется? Не ходит? Разве может он находиться одновременно в нескольких местах? Ближайшие ко мне звуки доносились с того места, где никого не было. Серебристая побежала в ту сторону, а я, хотя и с опаской, двинулся вслед за ней. Звук стал более четким. Он доносился сверху, со столба. Я не видел Крысолова, мне был виден только темный ящик, из которого разносились звуки. Серебристая спокойно бегала кругом, разыскивая сладкие лакомства. Звук отдалился, а когда мы приблизились к следующему столбу, снова стал громче. Я не видел Крысолова, но слышал голос дудочки. Он что, хотел напугать меня? И только ли меня? А может, Серебристую? А может, он хотел напугать всех остальных крыс, которые выбегают по ночам на площади и улицы в поисках брошенных людьми сладостей? Серебристая остановилась и вонзила зубы в липкий леденец. От него ещё пахло ртом человека. Со времени той прогулки по площади я уже не боялся звуков дудочки, зная, что сам по себе голос не может ни схватить меня, ни убить, ни заставить пойти за собой к подвалам, каналам и домам, где, возможно, прячется Крысолов. Я поверил в то, что настал конец моим скитаниям, что вековые раскидистые корни, забетонированные, закрытые сверху, стали моим домом и я никогда больше не буду никуда убегать. Ведь это место казалось мне самым безопасным из всех, которые я знал, и даже скрип ржавых доспехов огромного скелета больше не пугал меня. Только во время сильных дождей земля оседала, песок осыпался, капли просачивались вглубь и в норе становилось влажновато. Иногда, проходя по туннелю, я чувствовал подвижки грунта, движение земли под моим брюхом и над головой. Я останавливался, прислушивался и, успокоенный, шел дальше — ведь под землей постоянно происходят какие-то подвижки и перемещения, грунт оседает, вспучивается и опадает. Крысы знают об этом, различают отзвуки и дрожь этих движений земли и сохраняют спокойствие до тех пор, пока не появится реальная опасность. Доспехи скелета подрагивали, звенели, стучали, гнулись, ломались, распадались на части, и, разбуженный их треском, я иногда начинал бояться. Я открывал глаза, а звуки утихали, слабели, исчезали. Вместе с ними исчезал и мой страх, и я засыпал снова, а когда просыпался, мне казалось, что все это был лишь беспокойный сон. Старый вырубленный лес — заваленный сверху щебенкой и золой, забросанный камнями, зацементированный и залитый асфальтом — казался нам, крысам, самым надежным и спокойным местом на свете, потому что люди забыли о его существовании. Толстые корни связывали друг с другом слои почвы, укрепляли грунт с прорытыми в нем многоуровневыми лабиринтами нор, прорастали прямо в наши крысиные гнезда. Подземные стволы, сучья, ветви, пучки одеревеневших волокон, сложные, запутанные узлы, толстые и тонкие, вьющиеся во все стороны побеги, узловатые сети отростков, из которых всегда можно было насосаться влаги,— все это связывало друг с другом глину и песок, гравий и золу, торфяные прослойки и темную, сыпучую землю. Еще ниже, под этой запутанной сетью древесных корней, покоились огромные валуны, медленно опускавшиеся все ниже и ниже под тяжестью своего веса. Крысы редко добирались до них, потому что эти валуны своей нижней частью уходили в водянистый, подвижный песок. Бывало и так, что крысы, отважившиеся забраться так низко, не возвращались оттуда и все их следы навсегда исчезали в подмокшем грунте. Я заблудился, спускаясь все ниже и ниже вдоль толстого корня. И вдруг оказался под холодной металлической плитой или ящиком. Носом, вибриссами, лапками я пытался определить — куда же это я попал? И тут неожиданно нащупал выгнутую дугой, неподвижно застывшую крысиную или мышиную спину и удлиненную мордочку грызуна. Я быстро отскочил в сторону, но вскоре опять подобрался поближе, чтобы обнюхать, обследовать… Что это? Большая мышь или маленькая крыса, вырезанная из мягкого металла? Я коснулся её зубами и, вдруг. испугавшись, что забрался слишком низко — так низко, как никогда ещё не спускался, повернулся, прижал уши к спине и что было сил бросился бежать обратно в нору. А когда потом я захотел снова разыскать это место, все щели вокруг корня уже были заполнены песком — видимо, опять сдвинулась земля. Большинство крыс никогда не интересовались тем, что же находится там — ниже уходящих в глубину корней и тяжелых скальных обломков,— довольствуясь спокойствием жизни под слоем асфальта и бетона. О том, что рядом с нами живут люди, напоминали лишь доносящиеся сверху отзвуки городского шума. Я привык к дребезжащему звону доспехов скелета-великана и перестал бояться, спокойно спал, не обращая внимания на все чаще просачивающиеся в нору капли воды, на осыпающиеся стены и проваливающиеся вниз камни. Серебристая выкормила очередной выводок, который разбрелся по городу, сточным каналам и подвалам. Я растолстел, как тогда в бункере, и мне стало труднее подниматься наверх. Некоторые проходы стали для меня тесноваты, и мне приходилось постоянно расширять их. Я протискивался вперед, чувствуя, как мое брюхо вязнет в песке или глине. Серебристая кусала меня за хвост, и я с писком протискивался дальше, оставляя на стенках клочья выдранной шерсти. Запасов, принесенных с площади, из котельной и из подвалов, скапливалось все больше, и я чувствовал себя в полной безопасности с таким количеством насушенной пищи. Я поверил в то, что навсегда останусь в этом подземном лесу. Дожди и громовые раскаты не вызывали желания часто вылезать наружу, и я сидел в норе, чистил шерсть, расчесывал волоски, ловил блох, барахтался в гнезде с Серебристой и малышами. И вдруг однажды я услышал скрип, стон, скрежет. Земля задрожала, как будто лопаясь, и в нору между обнаженными корнями ворвался холодный, ^влажный воздух. Гнездо тряслось, дрожало, двигалось, нас начало засыпать землей, а мы метались, не зная, куда бежать. От нового мощного толчка рассыпалась боковая стенка, и я увидел, как сверху на нас падают каменные плиты, которыми была вымощена площадь. С высоты лил дождь, врывался ветер и доносился городской шум. Серебристая скрылась с крысятами в самом широком туннеле, ведущем к сточному каналу. Мокрые пласты глины, скользя, падали прямо на меня. Я отскочил в сторону и по шероховатым поверхностям каменных плит и обломков упрямо пополз вверх, не обращая внимания на струи воды и грязи. Я выбрался на площадь. Неровная, волнистая поверхность, глубокие расщелины, провалы. Я бежал со всех ног в сторону ближайших, светящихся желтоватыми огнями домов. Часть мостовой обвалилась. Черные нагромождения обломков асфальта торчали внизу, как широко раскрытая пасть неведомого зверя. Я перебежал через улицу, на которой прекратилось всякое движение, и, стуча зубами, спрятался в первом же подвале. Обвал на площади похоронил мечты о спокойной, не заметной людям жизни. Я заполз в кучу слежавшихся мешков и заснул. Проснувшись, я решил вернуться. Но вход в подвал был засыпан землей, а щели превратились в огромные глинистые воронки. Вокруг копошились люди, закачивая в расщелины огромные количества жидкого цемента и гравия. Совершенно разбитый, будто меня прогнали более сильные, чем я, крысы, я отправился на другую сторону площади, где находился пожарный кран, а под ним, рядом с трубами,— ведущий вниз проход. Но теперь пожарный кран накренился, частично провалившись вниз, а люди кирками дробили асфальт вокруг него. Время шло, а я, хоть и хотел, никак не мог вернуться. Осиротевший и злой, я неожиданно наткнулся в подвале соседнего дома на Серебристую. Радуясь встрече, я побежал к ней, и тут в меня врезалась мощная серая фигура и отбросила в угол. Серебристая села на задние лапки и вытянула вперед мордочку, глядя, как её новый приятель вырывает у меня клочья шерсти и рвет уши. Я понял, что Серебристая больше не принадлежит мне, что она перестала быть моей самкой. Я униженно ретировался, слыша позади победные писки более сильного самца. В растерянности я бродил по туннелям и подвалам, размышляя: что же делать дальше? Я много раз возвращался на площадь, но дыр и щелей на ней больше не было. Люди засыпали и забетонировали не только большую яму, но и все остальные, даже самые маленькие отверстия, в которые могла бы просочиться вода или пролезть крыса. Дыры в мостовой залили асфальтом, трубы покрыли слоем скользкой изоляции, зазоры между каменными плитами забетонировали и замазали смолой. Я тщетно кружил в поисках хоть какого-нибудь лаза, ведущего в скрытый под городом забытый лес, от которого обязательно должны были ещё остаться расположенные поглубже корни. Наступил очередной одинокий, холодный вечер… Вдруг со всех сторон, со всех стальных мачт на площади и на соседних улицах раздался призывный звук дудочки. Я прижался брюхом к каменной плите и слушал. Мне становилось все страшнее и страшнее. Голос проникал отовсюду… Крысолов искал, преследовал меня. Звук оборвался, и, пусть в темноте не видно было ни одного человека, я в панике перебежал через площадь и скользнул в первую попавшуюся сточную канаву. Под покровом ночи вдоль высоких тротуаров я бежал, бежал, бежал… Я бегу за толстым светло-серым хвостом в темных пятнышках. Рыжеватая, чуть облезшая спина возвышается над раздутыми боками, в которых спрятано будущее потомство. Рыжая упрямо идет вперед, зная, что я рядом. Тепло моего дыхания на её почти безволосом хвосте дарит ей ощущение безопасности. Мы всегда ходим вместе, и, хотя лишь мне известны направление и конечная цель путешествия, она не боится — спокойно преодолевает преграды, перепрыгивает через пороги, преодолевает бетонные и каменные ступени, пролезает в трубы и туннели. Ее брюхо вздрагивает, подпрыгивает, трясется. Я тоже чувствую себя увереннее, зная, что самка, которая мне доверяет, бежит так близко от меня. Я радуюсь, вдыхая её запах. Ведь она могла остаться в своей норе, как большинство ожидающих потомство самок. Обеспокоенная охватывающей меня потребностью уйти, она своими черными выпуклыми глазами внимательно следила за каждым моим движением. Я больше не хотел здесь оставаться, не мог больше выдержать в этом лабиринте узких проходов, ведущих в одни и те же места, где всегда была одна и та же еда, которую пожирали все те же самые крысы, а сверху доносились голоса все тех же самых людей. Она с волнением наблюдала, как я сначала перестал таскать в гнездо обрывки газет, куриные перья и тряпки… А ведь это большое гнездо на растрескавшемся дне бетонного подземелья она готовила для нашего потомства. Она видела, что я стал возвращаться ненадолго, ложился чаще всего у входа, спал беспокойно, замечала, что я начал бросаться на других крыс, давно уже принявших меня как своего. Она видела, как я нервно поднимал голову, прислушиваясь, хотя ниоткуда не доносилось никаких вызывающих опасения звуков. Казалось, что из этой безопасной тишины ко мне шел какой-то сигнал, призыв, доносящийся издалека — оттуда, куда я хотел попасть. Она тоже поднимала голову и настораживала уши, чтобы уловить эти голоса, пробуждающие во мне лихорадочную жажду странствий. Она слушала, вертела головой, втягивала в ноздри воздух, вставала на задние лапы… Но она ничего не слышала. До неё не доходил этот далекий зов крови. Ее мозг не буравило это непреодолимое любопытство. Она смотрела на меня своими слегка вытаращенными глазами со все усиливающимся страхом — что же будет дальше? Я заметил её беспокойство, хотя, озабоченный растущей потребностью пуститься в путь, редко обращал внимание на взгляды и поведение других самок. Ведь зовущие меня голоса раздаются только во мне, внутри меня, а все, что творится вокруг, рядом, перестает иметь какое-либо значение. Я хочу идти вперед, догонять, искать, бежать. Куда? Куда угодно, лишь бы не оставаться тут, где я есть, где местная крысиная семья приняла меня как своего, а я так охотно стал одним из них. Теперь я снова стал самим собой и хочу уйти. Крысиные пути ведут вдоль стальных рельсов, асфальтированных мостовых, каналов и набережных. Они часто сталкиваются и пересекаются друг с другом. И часто крысы, которые шли в одну сторону, встречаясь с массой движущихся в другом направлении сородичей, подчиняются большинству и сворачивают с избранного ранее пути или даже поворачивают обратно. Ты-то знаешь об этом, но идущая рядом самка с огромным брюхом пустилась в путь лишь ради того, чтобы быть рядом с тобой. День, ночь, день, ночь, день, ночь… Ты — её самец, она — твоя самка. Она пошла вслед за тобой, и её цель идти вместе с тобой. Широко раскрытый, тяжело дышащий рот и вытаращенные сверкающие глаза снова позади тебя. Она устала, и теперь ей удобнее идти, касаясь вибриссами твоего хвоста, эти прикосновения как будто добавляют ей сил. Ты идешь, перескакиваешь через преграды, бежишь дальше и вдруг замечаешь, что больше не слышишь её дыхания, не чувствуешь её присутствия рядом с тобой. Ты оглядываешься — она исчезла. Наверное, осталась стоять перед одной из тех преград, на которые ты, сильный и ловкий, даже не обратил внимания. Я поворачиваю назад. Лужа, через которую я перепрыгиваю, оставляет на моей шерсти липкие грязные капли. Высокий порог, каменный колодец лестничной клетки. Трава. Куча картонных коробок из-под бананов и апельсинов. Она здесь. Я пересекаю освещенный ртутными лампами тротуар. Рыжая лежит в картонке, а под её брюхом копошатся пищащие розовые козявки. Она родила. Малыши уже прилепились к соскам и сосут молоко. Запах крови, пота, мочи, слизи. Я подбегаю к ней, обнюхиваю запавшие бока, обвисшую кожу, засохшую на хвосте кровь. Лижу ей глаза, ноздри, уши. Она садится. На брюхе, к которому присосались розовые пиявки, напрягаются мышцы. По улице проезжает машина. Поднимается ветер, с неба льет дождь. Слышны лай и мяуканье. Я обнюхиваю розовый пищащий шарик — он не пытается отогнать меня, не скалит зубов. Ты хочешь идти дальше, ты должен идти дальше. Отбегаешь от коробки в сторону освещенной мостовой. Возвращаешься. Она вопросительно смотрит на тебя и на свое брюхо, где резко обозначились темные точки сосков. Голод. Она тоже голодна, ведь она упрямо шла за тобой, подбирая в рот только то, что попадалось под ноги. Ты хочешь уйти. Рыжая вонзает зубы в пищащий комок мяса. Пожирает его, придерживая коготками дрожащее тельце. Ты поворачиваешь обратно и, схватив лежащего рядом, заглатываешь его большими кусками. Она опять отрывает от соска прилепившийся к нему шарик. Слизывает остатки стекающего по животу молока. Надкусанные, перегрызенные пополам, покалеченные крысята лежат вокруг, тихие и неподвижные. Один, который заполз под почерневшую банановую кожуру, пищит в поисках соска. Рыжая подтаскивает его к себе. Мы сидим, чистим шерсть, шлифуем коготки, вылавливаем блох из ушей и основания хвоста, потягиваемся, зевая от сытости и усталости. Свистит ветер в картонных коробках, лает собака, где-то далеко мяукает кот, малыш присосался к брюху и сосет. Мы идем по асфальту. Писк крысенка, которого мать тащит в зубах, подгоняет, торопит нас, заставляет бежать быстрее. Рельсы. Шум несущегося поезда заставляет меня вжаться всем телом в камень. Рыжая прикрывает малыша своим отвисшим брюхом. Когда поезд уносится вдаль, она ждет, пока крысенок оторвется от соска, берет его в зубы и несет дальше. Мы оказались между гладкими бетонными стенами, освещенными ярким белым светом прожекторов. Бежим по краю туннеля, в котором проложены провода, трубы, кабель. Прыгаем вниз… Грязь! Цементный желоб полон грязи. Мы вылезаем наверх. Рельсы разветвляются, расходятся в стороны. Над путями видны силуэты далеких зданий. Мы поворачиваем. Стальные рельсы покрыты ржавчиной, как будто по ним уже давным-давно не ездят поезда. Деревянные шпалы истлели и обветшали. Только бетонные стены сверкают ослепительной серостью в отраженном свете прожекторов. Неожиданно рельсы обрываются. Я стою между высокими бетонными стенами. Дождь кончился. Вокруг тишина. Нет ни машин, ни шума моторов, ни людских голосов, не слышно лая и мяуканья. Мы подходим ближе к огромной стене, ищем в ней хоть какую-нибудь щель. Мимо нас прямо в ярком свете прожекторов беззаботно прыгают кролики. Крысенок в зубах у Рыжей совсем побелел — он давно уже мертв. Между плитами внизу я замечаю продолговатую дыру, в которую без труда может проскользнуть крыса. Я осторожно залезаю туда, за мной протискивается Рыжая с мертвым малышом в зубах. Проход расширяется, разветвляется в обширный подземный лабиринт. Я чую, что здесь, под бетонной плитой, когда-то жили крысы. Рыжая ложится на спину и засыпает. Мертвый крысенок, холодный и посиневший, лежит рядом с ней. Сверху доносятся шаги тяжелых сапог. Они проходят мимо, удаляются и затихают. Толстые, монолитные стены рассекают город, закрывают собой горизонт. Но мы пролезаем под стеной — по трубам, норам, туннелям, коридорам, прорытым нашими лапками, прогрызенным нашими зубами. Разделяющая город Зона Тишины оказалась не таким уж безопасным местом. Ласки, еноты, куницы, лисы охотились здесь на крыс, мышей, хомяков и гнездящихся в траве птиц. И хотя им тоже случалось иной раз гибнуть в силках и капканах, все равно они предпочитали жить здесь, а не в городских парках, садах и на кладбищах, где им постоянно угрожали люди. И только мой злейший враг — человек — не преследовал меня здесь, не травил, не прогонял. Он занимался здесь выслеживанием и убиванием других людей. Когда сверху доносились выстрелы, я знал, что это люди охотятся друг на друга. Очень скоро на узкой тропинке под стеной я познал вкус и запах человеческой крови, которая ничем не отличалась от крови других живых существ. Тень огромной собаки, темнеющая на освещенной стене, почуяла меня и завыла, но люди, занятые преследованием, не заметили серой, как бетон, крысы. Самым грозным моим врагом здесь была старая линяющая лиса, питавшаяся, в основном, молодыми кроликами, яйцами и только что вылупившимися птенцами гнездившихся в траве и кустах птиц. Она быстро обнаружила наше семейство и, затаившись неподалеку, упорно наблюдала за входом в нору в ожидании какой-нибудь неосторожной крысы. Вскоре хитрая лисица сожрала все мое потомство. Я сам несколько раз чудом ускользал от нее, прячась в щелях и ямках, откуда ей никак не удавалось достать меня. Разъяренная лиса скребла когтями траву и камни, а я, сжавшись от страха, терпеливо ждал, когда она наконец уйдет. Вскоре лиса погибла в капкане. Пойманная стальными челюстями, она металась, выла, скулила. Приближались люди. Лиса рвалась, пытаясь выбраться из причиняющих боль железных тисков. Собаки ещё долго злобно лаяли на поводках, после того как люди прикладами перебили лисице позвоночник. В разделенный Зоной Тишины город я ходил за едой. Достаточно было спуститься в ближайшую сточную трубу, в полуразрушенный подвал или пройти по туннелю среди проводов, чтобы перебраться на ту или на другую сторону, наесться досыта и вернуться, неся в зубах что-нибудь про запас. Я возвращался в темноте по подземному лабиринту, чуя вокруг лишь крысиные запахи. Рядом было кладбище, точно так же перерезанное полосой тишины. Стекавшая оттуда вода несла с собой запах гнили, а разраставшиеся корни деревьев пробивались сквозь обветшавшие стенки гробов. С некоторых пор птицы в Зоне Тишины стали вести себя нервно и беспокойно. Многие из них покинули удобные теплые гнезда и пустились на поиски новых мест. Из-за бетонных стен доносились отголоски шумов, шорохов, шелеста. Я ощущал нарастающую опасность, хотя и не знал, что именно мне угрожает. Я чувствовал: что-то приближается, но не представлял себе, когда и откуда оно придет. Я понимал, что мне снова придется бежать, хотя и не знал почему. Рыжая снова родила. Голенькие, слепые крысята тянулись к её соскам. Она шире раздвигала лапки, стремясь прикрыть их своим телом. В норе было полно рыбьих голов, шкурок, хвостов, высохших хлебных корок, кожуры от бананов и яблок, обрезков мяса. Рыжая с малышами лежала среди обрывков бумаги, тряпок, перьев, которые успели натащить сюда несколько поколений крыс. Здесь тепло, уютно, клонит в сон. Но почему из соседнего гнезда больше не доносятся скрежет крысиных зубов и попискивание молодых самочек, преследуемых старыми самцами? То семейство ещё вчера покинуло тихую нору под бетонной плитой… Если бы не новорожденные крысята, нас бы тоже уже здесь не было. Но Рыжая не хочет расставаться с голенькими теплыми комочками, которые начинают попискивать, как только высунут нос из-под материнского брюха. И хотя я обеспокоен отдаленным грохотом, скрежетом, дрожанием земли, свистами и шумами, я засыпаю рядом с Рыжей и малышами, прислушиваясь к их дыханию и движениям. Грохот. Сначала с одной, потом с обеих сторон бетонной границы. Люди приближаются к самым стенам. Всегда спокойная Зона Тишины теперь наполняется криком, топотом, приходит в движение. Земля над нашими головами дрожит, трясется под натиском тяжелых грохочущих машин. Люди напирают на стены, бьют, колотят, стучат, крушат, разбивают. Бетонная плита над нами качается, того и гляди рухнет. Рыжая хватает лежащих ближе к ней крысят и тащит их в безопасное место. Я хватаю ещё пару и бегу за ней. Оставшиеся малыши отчаянно пищат, пытаясь спрятаться в обрывках бумаги. Земля трясется, плита приходит в движение — бетонная глыба медленно наклоняется и падает, засыпая песком и обломками мою спасающуюся бегством самку. Тяжелый обломок цемента выбивает из моих зубов голого крысенка. Невероятно яркий, слепящий глаза свет. Крики, гул, грохот врываются в уши. Страх парализует. Трубы, свистульки, флейты, свирели. Слышится ли среди них голос Крысолова? А может, мне все это кажется? Толпа со всех сторон врывается на упавшие бетонные блоки, разбивает их, крушит, выламывает куски, делит на мелкие кусочки. Их ноги везде — и спереди, и сзади, и там, и тут… Отступать мне некуда. Лабиринт нор вокруг гнезда уже разрушен, затоптан, уничтожен. Вой, свист, рев, грохот вонзаются в мозг, пронизывают все тело насквозь, подавляют, угнетают. Подошвы людей поднимаются и опускаются прямо над моей головой, спиной, хвостом. Они вот-вот растопчут меня, разорвут, сотрут в порошок, уничтожат… Оглушенный, ослепленный, ошеломленный, я отхожу ближе к краю перевернутой плиты. Большой плоский блок в свете прожекторов поднимается на стальных тросах все выше и выше. Я теснее прижимаюсь к плывущей над головами кричащих что-то людей бетонной поверхности. Спрыгиваю, посильнее оттолкнувшись, в сторону заграждений из колючей проволоки. Там людей не видно, там можно скрыться. Задеваю о стальной шип, разрывающий мне кожу на боку. Соскальзываю вниз, стараясь не зацепиться за острые концы проволоки, которые хищно ощетинились со всех сторон. Ноздри чуют запах дыма, гари, огня. В небе кружатся пурпурные снопы искр, пепел сыплется прямо мне на шкуру. Здесь, среди колючей проволоки, прячутся захваченные врасплох неожиданным появлением людей звери. Заяц с разорванным брюхом тяжело дышит, его вытаращенные, полные отчаяния глаза с ужасом следят за толпящимися кругом людьми. Я бегу к отверстию, ведущему в подземный туннель. Позади меня переворачиваются, трясутся, падают высокие бетонные стены, которые казались нам, крысам, вечными, которые дарили нам иллюзорное ощущение спокойствия и безопасности. Ослепительный блеск прожекторов выхватывает из тьмы трескающийся, распадающийся на куски серый монолит. Лучи света разрезают темное небо. Кругом крики, шум, грохот. Я прыгаю вниз, туда, где в сточном колодце поблескивает вода, отражая освещенное прожекторами небо. Я был не способен найти новое гнездо, присоединиться к другой семье, выждать… Зона Тишины больше не разделяла город. Напротив, она объединила его в одно целое, наполнилась шорохом шагов и голосами гуляющих. Бетонная твердь крошилась, рассыпалась под ударами машин и людей. Даже спуск в сточные каналы и прятанье в подвалах больше не гарантировали безопасности, потому что тот грохот, крики, шум, треск прочно застряли в моем мозгу. Жившие в Зоне Тишины крысы в панике переселялись в другие районы, вступая там в борьбу за территории с местными крысиными семьями. Я скитался, кружил по своим собственным следам, искал, возвращался. Я видел, как Рыжую засыпало песком, и все же верил, что здесь смогу обрести её вновь. Я видел, как камень раздавил моих крысят, и все же надеялся услышать их пронзительный писк — требование еды и тепла, жаждал почувствовать мягкость их голеньких телец и исходящий от них запах молока. Да, Зона Тишины все ещё существовала — существовала во мне, в моей памяти, и потому я вновь и вновь пытался в неё вернуться. Неужели у меня действительно уже нет своего гнезда? Неужели и вправду уже нет Рыжей, с которой я пережил столько радости и наслаждения, для которой я охотился и добывал пищу, тащил её по лабиринтам подземных нор в теплое, уютное гнездо под бетонной плитой? Мог ли я смириться с этой утратой? Неужели я снова должен от всего отказаться? Я продолжал разыскивать куски сыра, ветчинные шкурки, рыбьи головы и тащил все это туда, где раньше была Зона Тишины. Я тащил еду, как будто ничего не изменилось, как будто все осталось по-прежнему, пока, испуганный ревом и грохотом, не выпускал кусок изо рта и не удирал в панике. Рыжую засыпало песком и гравием, малышей затоптали и раздавили башмаками люди, но я все пытался вернуться и верил, что это возможно. Ночь была темной и холодной, шел дождь, и казалось, что Тишина вновь воцарилась среди бетонных плит и что юрод снова разделился на две части. Меня ждут маленькие голенькие крысята и теплое мягкое тело Рыжей. Я удобно разлягусь на газетных обрывках, повернусь брюхом кверху, отдохну… С мокрой шерстью, взъерошенной от мелких капель моросящего дождя, с куском засохшего сыра в зубах, шевеля ноздрями, усами, вибриссами, я подбираюсь по подземному туннелю все ближе и ближе к моей бывшей норе. Вылезаю наверх из сточного колодца как раз в том месте, где тянутся заграждения из спутанных рядов колючей проволоки… Нет никаких заграждений. Сырая туманная ночь дает ощущение безопасности, и я иду дальше вдоль мелкого бетонного желоба. Тяжелые капли бьют меня по спине, заливают глаза и нос. Но я все же упорно тащу засохший кусочек сыра, чтобы разделить его с Рыжей, чтобы снова быть в гнезде. Желоб подходит прямо к расселине между плитами. Я втискиваюсь внутрь, но подземный проход засыпан песком. Вылезаю на поверхность рядом со стеной, но стены юже уже нет. Не замечая ни сырого ветра, ни барабанящих по тротуару дождевых капель, я зову её. Пищу, надеясь, что она меня услышит. И тогда появляется тень. Кто это — крыса, просто отозвавшаяся на мой призыв, или именно та крыса, которую я жду? Я радостно пищу, надеясь, что это Рыжая. Но это мой сосед из гнезда, которое было рядом с нашим. Он тоже вернулся, он тоже ищет. Когда-то я гнал его подальше ударами задних лап и укусами зубов за шею. Теперь же и он, и я настолько ошарашены отсутствием бетонной стены, что мы проходим мимо друг друга и расходимся в разные стороны — каждый в поисках своей норы. И я опять попытаюсь пролезть в щель, и опять буду вынужден отступить, и снова встречу бывшего соседа, и, хотя раньше такого никогда не бывало, пойду за ним, а он пойдет за мной, потому что только я и он, только мы двое будем напоминать друг другу о тепле наших гнезд, о запахе наших самок и попискивании потомства о том, чего уже нет… В том месте, где стояла стена, теперь пустота, песок, щебень, гравий — ничто… Не осталось даже следа тех запахов, той жизни. Я брожу кругами, пораженный ощущением, что вновь открываю то, что уже прожил, уже видел, то, от чего я бежал всю свою жизнь… Я буду искать, сам себя не понимая, сам себе не веря. Буду тыкаться в нору, наполовину засыпанную песком, и вдруг услышу сзади полный ужаса писк. Обернусь и увижу, как самца из соседней норы уносит в когтях большая, белая, как снег, сова. Ее бесшумные крылья будут четко выделяться на фоне тумана и серости — серости, в которой так хочется спрятаться, зарыться поглубже… И я побегу вдоль бетонного желоба, прислушиваясь к затихающему вдали писку. Засохший кусочек сыра останется там, позади, среди песка и гравия. Я думал, вспоминал, что же меня больше всего поразило. Кто меня напугал? Толпы топающих, орущих, кричащих, колотящих по стене молотками и кулаками людей? Но разве я не мог бы поселиться с любой стороны от этой стены, которую они разбили, развалили, растащили? Стена пала, но город-то по обе стороны от неё остался таким же, каким и был. Так почему же я убегаю, даже не оборачиваясь назад и не помышляя больше о возвращении? Почему? Мое гнездо разорили, моих малышей убили, моя самка погибла, задохнувшись под грудой песка и бетона. Но я — то выжил, я дышу, я существую, я есть! А кругом полно подвалов, нор, подземных проходов, труб, каналов, складов… Достаточно перебраться ближе к набережной и там устроить себе новое гнездо — надежное, укрытое, недоступное. Так почему же я хочу уйти и никогда больше сюда не возвращаться, словно этот город смертельно обидел меня? Незадолго до того, как пришли рушить стену, ещё до того, как люди прибежали, ворвались в Зону Тишины, до того, как раздался лязг гусениц, рев бульдозеров, удары ломов и молотков, буквально за несколько дней до этого я слышал во сне знакомый, пугающий звук — голос, который я помнил по другому городу, голос, который я слышал в другом гнезде. Откуда он доносился? Из-за стены? Но с какой стороны? Может, его усилило отраженное от стен эхо, и потому казалось, что голоса деревянных дудочек доносятся одновременно из разных мест, что на них играют сразу много людей? Я вспомнил тот далекий звук сначала над сточным колодцем в порту и потом, в доме Крысолова — когда он кормил змей крысами, котятами, щенками, голубями. Я заскрежетал зубами, зашевелил ноздрями, чтобы лучше чувствовать, откуда доносится голос дудочки, а он все приближался, обволакивал меня, усиливал мой страх, несся сверху, как будто падал с неба. Он пел об убийстве, смерти и бегстве. Не о возможности — о необходимости спасаться бегством. Я слушал этот звук то ли во сне, то ли наяву, и меня все сильнее охватывал ужас. Я боролся с терзающим меня страхом, подумывал: а не переселиться ли в другую нору? Но Рыжая спокойно спала рядом со мной, точно не слышала зловещих звуков дудочки. Прибежали люди, толпы людей. Неужели они сбежались на зов Крысолова? Неужели их призвал назойливый звук инструмента? Отовсюду, с обеих сторон стены, сбежались толпы людей, и голос дудочки растворился в шуме, гвалте, суматохе. Да его все равно никто не смог бы различить, потому что все кричали, колотили в барабаны и тарелки, трубили, стучали. И только мне на мгновение показалось, что я слышу этот голос, но это могла быть просто иллюзия… Теперь я знаю… Крысолов искал и нашел меня. Крысолов снова победил. Это он привел сюда всех этих людей, которые разрушили всю мою прошлую жизнь. Задрожал бетон, закачались вышки часовых, заскрежетали бульдозеры — и стена рухнула, а я, испуганный и взъерошенный, думаю теперь только о том, как бы выжить. Неужели я возвращался с верой в то, что здесь могло что-то уцелеть? Остались лишь обломки разрушенной стены и затоптанное, разорванное пространство. Я сел рядом с тем местом, где была моя нора, и запищал так, точно хотел созвать всех живших здесь не так давно крыс. Пытаясь раскопать нору в песке и гравии, я до крови содрал себе когти. Неужели я и вправду надеюсь докопаться до своих детей, до своей самки? Чего я жду? Чего ищу — усталый, испуганный, запыхавшийся,— всматриваясь в бегающие по сторонам лучи фонариков? Болят окровавленные лапки, из ноздрей капает слизь, глаза режет от набившейся в них бетонно-кирпичной пыли. Преодолевшие стену люди не видят меня, не замечают, они смотрят выше и дальше. Для них я не существовал и не существую. Пока… И тут я слышу стон деревянной дудочки и вижу тень играющего на ней человека, который добрался до меня и здесь. А может, мне все это только мерещится? Я слышу его лишь какое-то мгновение, потому что этот слабый звук дудочки тут же заглушает рев музыки из окон близлежащих домов. Я поворачиваюсь и бегу к ближайшему островку тени, к ближайшей темноте. На свалку меня привезли вместе со строительным мусором, сбросили и оставили. Здесь я больше всего боюсь нападающих сверху птиц. Достаточно крысе отойти чуть подальше от укрытия, как они замечают её и сразу же начинают охоту. Они знают, что мы живем здесь, знают, что мы не можем защититься от ударов их клювов и когтей. Они падают сверху, оглушая хлопаньем крыльев, впиваются когтями в спину, ломают позвоночник и бьют, бьют клювом по голове. Если им сразу не удается вонзить когти в спину, у крысы ещё есть шанс спастись бегством. Почти всегда поблизости есть какое-нибудь укрытие — кусок картона, обрывок рубероида или плита, под которую можно втиснуться, труба или бутылка с отбитым горлышком, черепки от разбитого горшка, ржавый таз. Ради того, чтобы выжить, крыса способна пролезть везде. Если птица нападала в одиночку, шансов на спасение оставалось больше. Если они нападали вместе, окружая со всех сторон, удрать было почти невозможно. Некоторые пытались замирать и сидеть неподвижно, притворившись, что они и так давно уже всего лишь падаль, но при этом забывали, что для большинства птиц падаль — столь же желанная пища, как и живое мясо. Иной раз птица первым делом пыталась выклевать жертве глаза. Если ей это удавалось, ослепшая крыса металась по кругу, а птица, все сильнее возбуждаясь от беззащитности своей добычи, дергала её то за хвост, то за лапы, то за уши. Лишь когда крыса наконец падала на спину и начинала биться в судорогах, птица садилась на неё и добивала клювом. Большие и сильные птицы сразу утаскивали добычу в гнезда или на верхушки деревьев. Те, что поменьше размером — грачи, сойки, сороки,— для которых взрослая крыса была слишком большой тяжестью, рвали и делили добычу на месте, унося оторванную голову или части разорванного когтями и клювами тела. Среди птиц, слетавшихся на добычу, часто возникали драки за лакомый кусок. Побитый, отогнанный от жертвы победитель кружил поблизости, крича от злости, а хитрый соперник на его глазах рвал на части убитую крысу. В первую очередь все птицы обычно выклевывали и съедали глаза, ноздри и мозг… Часто птица вырывала у жертвы сердце и внутренности, выжирая из них все то, что крыса успела съесть перед смертью. Когда большие птицы улетали, слетались более мелкие и склевывали все, что осталось, не трогая лишь кожу и кости. Недоеденную добычу птицы закапывали под камнями или прямо в земле, чтобы доесть остатки на следующий день. Когда меня выбросили здесь вместе с кучей строительного мусора, уже вечерело и большинство птиц успели разлететься по своим гнездам. Приближалась дождливая ночь, и я спрятался от холода в разбитом горшке. Я решил переждать в этом укрытии до рассвета. В этой неизвестной мне местности меня в темноте тут же поймала бы кошка или разорвала когтями сова, охотничье уханье которой как раз слышалось поблизости. Я заснул. Проснулся. Высунул голову из-под гладкого черепка. Светало… Ветер, дождь, кругом — открытое пространство. Выросший в подземных каналах и подвалах, я всегда боялся широких плоских равнин. Я старался рассмотреть ближайшие ко мне предметы, пытаясь понять, куда же я попал. Я знал, что, если хочу вернуться, мне надо понять, откуда меня привезли сюда. Я стоял на куче мусора и чувствовал, как легкий ветерок прочесывает мою шерстку. Мне нужно было, чтобы рядом был кто-то еще, нужно было, чтобы здесь оказалась другая крыса, которая пошла бы за мной или я пошел бы за ней — касаясь её, предостерегая, предупреждая, напоминая… Я осмотрелся по сторонам, но в полумраке не заметил, не услышал, не унюхал никого… Ветер изменил свое направление. Я вдохнул сладковатый запах гниющей тыквы. Тыквенные семечки всегда были моим любимым лакомством. От голода кишки вдруг свело судорогой. Я пошел в ту сторону, откуда доносится запах, почти распластавшись по земле, чтобы быть менее заметным для летающих хищников. Огромная куча гниющих овощей и фруктов потихоньку расползалась в стороны. Вокруг суетились маленькие мыши-полевки, суслики, хомяки. Перезрелая тыква, засохшая морковка, подгнившая картошка, корни сельдерея манили своими ароматами. Я наелся так, что желудок только что не лопался… Вот теперь я уже был способен думать. Легче всего выбраться отсюда тем же путем, каким я сюда прибыл. Влезу в пустой контейнер и вернусь в город… В разделенный город… Зачем? Ведь в нем больше нет стены. Пережить ночь. Остаться в живых. Не дать никому убить меня. Избежать неизвестного. Найти то место, откуда я смогу вернуться… Куда? Я поднял голову, втянул в ноздри воздух. Запах выхлопных газов и бензина — это он сопутствовал мне во время незапланированного путешествия на свалку. Едва слышный, далекий… Я быстро бежал по этому едва заметному следу, который уже почти исчез под действием дождя и ветра. Вымокший и замерзший, я добрался до края свалки и скатился вниз по откосу. Запах бензина здесь был значительно сильнее, чем наверху. Я переплыл широкий, заполненный жирной жижей вонючий ров, взобрался на земляной вал, миновал луг, перепрыгнул через узкий грязноватый ручей и перебежал асфальтированную дорогу. Сильный запах бензина доносился из-за металлической сетки. Я проскользнул под проволокой и очутился среди тяжелых резиновых колец. Я хотел найти хоть какой-нибудь ещё близкий, знакомый мне запах. Ветер усилился. Резкий порыв его швырнул мне в глаза песком. Мой нос чувствовал запахи мыла, жира, гнилья, помоев — множество разных запахов, ни один из которых никак не мог помочь мне найти дорогу обратно. Я лазал среди шин, взбирался на них, нюхал, искал. С разбегу запрыгиваю на ближайшую ко мне шероховатую шину, а с неё карабкаюсь выше. Залезаю под брезент и устраиваюсь между ящиками и бочками. Здесь тепло. По брезенту стучит дождь. Я прижимаюсь мордочкой к сухим доскам пола, дрожа от холода и неизвестности. Закрываю глаза. Просыпаюсь от сильных толчков. Огромные, тяжелые колеса дрожат, трясутся. От мотора идет тепло. Пахнет выхлопными газами. Дно машины накреняется и подпрыгивает на выбоинах. Я еду… Крысолов исчез. Его нигде нет. Спрятался? Ушел? Я уже привык к его тени, которая всегда поблизости, всегда рядом со мной, впереди, сзади, надо мной, подо мной. Поэтому его неожиданное отсутствие нервирует меня и пробуждает подозрения. Когда он был рядом, я знал, что мне грозит, знал, что он хочет убить меня, а я должен бежать, знал, что он охотится, а я — прячусь. Проснувшись, я втягиваю в ноздри воздух — не слышно ли его запаха? Настораживаю уши — не слышно ли его шагов? Выходя из норы, думаю — с какой стороны и каким способом он попытается подобраться ко мне? Он всегда поджидал меня — а вернее, ждал, что я совершу ошибку, споткнусь, устану, заболею. Он ждал, а я привык к этой постоянно висящей надо мной угрозе — к этому серому человеку, который со временем становился все больше похож на огромную серую крысу. Я высунул нос из норы, чтобы быстро пробежать по коридору, где мне так часто слышались его шаги. Крысолов не ждал меня. Его не было ни на помойках, ни на площади, ни у сточных колодцев, ни на базаре. Он не таился в прибрежных зарослях, не кружил вокруг рынков, не заглядывал в подсобки магазинов и столовых, не просиживал за маленьким столиком над чашкой кофе, всматриваясь в темнеющие под ближайшей стеной дыры. Крысолова не было нигде. И со временем это его отсутствие стало значительно более обременительным, раздражающим и мучительным, чем его прошлые преследования, погони и хитроумные ловушки. Может ли быть такое, что он наконец смирился? Не мог же он просто уйти? Не мог вдруг забыть обо всем? Как жить без того страха, в котором я жил почти со дня своего рождения? Без страха, ставшего моим образом жизни… Крысолов существовал всегда, а вместе с ним существовал и мой страх. Теперь Крысолов исчез, а страх остался. И все же этот страх стал иным — более мучительным, потому что он рождается во мне самом, потому что этот страх создаю я сам, а не скрывающаяся в полумраке сгорбленная, почти крысиная тень Крысолова. И хотя Крысолова нет, я стараюсь вести себя так, будто он всегда рядом, за порогом, у ближайшей лужи или входа в нору. Я давно его знаю и не доверяю его неожиданному отсутствию. Мне кажется, он наблюдает за мной — за тем, что я делаю, куда хожу. Он надеется, что сможет перехитрить меня, думает, что я стану беззаботным и неосторожным и тогда он поймает и убьет меня. Помнишь, как это было? Когда в городе больше не осталось крыс, Крысолов вскрыл полы в старом, уже давно покинутом людьми доме… Под досками сидела Большая Самка, закрывая широким телом выводок своих крысят. Захваченная врасплох, она схватила в зубы подвижный розовый комочек и побежала прочь. Внезапно лишенные теплого прикрытия малыши стали расползаться в стороны… Крысолов стоял над дырой в полу — так, что проскочить мимо него было невозможно — и убивал. Он давил кирпичами, камнями, разбивал в лепешку цепью, ведром, подковой, хлестал ремнем, топтал сапогами, бил палкой. Самка-мать в отчаянии металась от уже убитых крысят к ещё живым. Хватала в зубы изуродованные куски мяса, как будто они ещё могли воскреснуть, и таскала их вдоль стен, пытаясь найти хоть какое-нибудь укрытие. Неужели Крысолов вернулся только ради нее? Ведь он уже выманил из нор и сточных каналов всех здешних крыс, вывел их к реке и утопил. Откуда было ему знать, что именно эту большую умную самку удержит в гнезде привязанность к своему голому и слепому потомству? Она чувствовала себя в безопасности. Она успела поверить в то, что он ей больше не угрожает, ведь Крысолову нечего делать в городе, где уже не осталось крыс. Разве не следовало бы ему переместиться туда, где ещё есть грызуны и где он сможет и дальше убивать их? Большая Самка даже предположить не могла, что он знает о её существовании, знает, что она живет под полом опустевшего дома. Она и не подозревала, что он может прийти, сорвать доски и перебить всех её детей. Она корчится от боли, ползает вокруг его тяжелых резиновых сапог — огромная, с отвисшими розовыми сосками — и ждет последнего удара. Шерсть встает на мне дыбом, когда я вспоминаю ту смерть на рассвете и согбенную фигуру Крысолова — Крысоубийцы,— высматривающего, не заметно ли ещё каких-то признаков жизни среди кроваво-розовых останков. Спрятавшись под самым потолком за широкой балкой, я скрежетал зубами от страха. Крысолов стоял над Большой Самкой, которая ползала у его ног, а мне казалось, что он ждет моего движения, что он знает о моем существовании и хочет, чтобы я нечаянно раскрыл свое убежище. Не меня ли он искал? Не за мной ли следил? Не меня ли преследовал? Я ждал, притаившись неподвижно, хотя внутри у меня все тряслось от ужаса, а сердце колотилось так же громко, как камни, которые он бросал в крысят… Крысолов ждал меня уже давно, но ждал напрасно. Я не шевельнулся, не дрогнул. И даже зубы мои скрежетали. так тихо, что он не мог меня услышать. Знал ли он, что я смотрю на то, как он убивает Большую Самку? Может, он надеялся напугать, поразить меня этой смертью так, чтобы я наконец сдался, покорился обманчивому очарованию голоса его дудочки и позволил ему убить себя — как позволяют все остальные? Тот, кто хочет убить, всегда ждет подходящего момента. Но у преследуемого, которому грозит смерть, есть все же возможность скрыться, спрятаться, переждать. И если жертва терпелива, хитра и обстоятельства ей благоприятствуют, она может остаться в живых. А выжить — это иной раз важнее, чем победить… Крысолов знал, что ему никогда не очистить город так, чтобы в нем не осталось ни одной крысы, ведь эта последняя крыса знает его насквозь, она способна предвидеть все его действия, умеет избегать расставленных ловушек, способна перехитрить охотника и улизнуть от него. Крысолов отлично знает об этом, и его это задевает и мучает, ведь так обидно сознавать, что крыса может оказаться умнее Крысолова. Срывая половицы в том старом доме, он, видимо, надеялся, что именно там скрывается эта последняя — самая умная в городе — крыса. Неожиданно обнаружив Большую Самку с малышами, он был обескуражен и испуган — он наконец понял: бывает, что крысы не выходят из своих нор, чтобы откликнуться на его зов и последовать за ним, хотя бы потому, что кормят своих детей и не покинут их ради горсти ячменя и писка деревянной дудочки. Он заскрипел зубами от ненависти и уже занес свой тяжелый резиновый сапог, чтобы растоптать Большую Самку… Но она исчезла. Лишь серый камень, похожий по форме на тело крупной крысы, лежал на забрызганной кровью земле. Крысолов застыл над ним с занесенной для удара ногой, не понимая, что же случилось с только что ползавшей у его ног матерью крысят. Он наклонился, протер глаза, пытаясь понять: куда же она все-таки делась? Он осмотрел все вокруг, обвел взглядом даже толстую балку, распластавшись на которой, лежал я, но так и не нашел никакой лазейки, куда могла бы втиснуться крыса. Крысолов поставил ногу на место, присел на корточки и потрогал камень рукой. Это был самый обыкновенный тяжелый камень, какие часто встречаются в фундаментах старых домов. Он поднял камень и заглянул под него, надеясь хоть там найти ту дыру, в которую ускользнула Большая Самка. Но под камнем никакой дыры не было. Не было и Большой Самки. Продолговатый серый камень выпал из руки Крысолова. Я вздрогнул и встряхнулся… Эти события разыгрались в моей памяти… Все это было давно, может быть, даже очень давно… Сегодня Крысолова опять нет здесь, но я боюсь, что он вернется. Ведь Крысолов всегда возвращается, и я — крыса — должен помнить об этом. Крыса, которая забывает о Крысолове, погибает. Меня всегда привлекали эти высокие кирпичные стены, под которыми укрылись обширные подземелья и подвалы. Но раньше я не приходил сюда, потому что меня сдерживало и парализовало присутствие Крысолова. Теперь, хотя меня все ещё терзают сомнения, я чувствую себя свободным — как некогда в разделенном Зоной Тишины городе. И эта призрачная свобода позволяет мне отправиться туда, где я никогда раньше не бывал. Сквозь приоткрытое полуподвальное окошко я пролезаю в просторное, светлое, чистое помещение. Я настороже — как всегда в новых, незнакомых мне местах. Ведь здесь можно встретить и кошку, и ласку, и куницу, и енота, можно попасться в силок или в капкан. А может, здесь прячется Крысолов в ожидании того, что мне захочется прийти именно сюда? Холодный каменный пол, высокие потолки, белые стены, широкие коридоры. Кое-где у распахнутых настежь дверей стоят стулья. Есть здесь совершенно нечего — нигде нет ни пищи, ни воды. Я бегу, уткнувшись носом в гладкие каменные плиты под ногами. Здесь нет даже сороконожек и тараканов, изредка встречаются лишь мелкие паучки, которые прячутся в перистых комочках пыли. Я бегу вдоль длинных широких залов и вдруг замедляю ход — каменные люди, каменные звери, камни разной формы стоят в центре зала и под стенами, на которых резко выделяются цветные пятна в деревянных рамах. Яркие, светлые, темные, контрастные, нейтральные… Я бегу дальше, и мне все больше не нравятся эта пустота и холод стен, где нет ничего, ну, совершенно ничего съедобного. Надо выбираться отсюда, возвращаться в темные тихие подвалы, каналы, сточные канавы. Залы и коридоры ведут меня все дальше — вперед и вперед, и я надеюсь, что в конце концов они приведут туда, откуда началось мое путешествие. Еще один поворот, следующий зал. Столько света! Вот это неожиданность… Странные звери. Я пробегаю сквозь разрезанную вдоль корову — через её мозг, пищевод, позвоночник, сердце, легкие, желудок, печень, почки, кишки. Быстрее, быстрее бы выбраться из этих мертвых внутренностей. Перепуганный, я останавливаюсь перед яркой, блестящей группой зверей, которых никогда раньше не видел вместе. На корове стоит коза, на козе — лиса, на лисе — голубь. Все они мертвы… Это человек сначала убил их, а потом водрузил друг на друга, вставив в пустые глазницы блестящие стеклянные шарики… А рядом — ещё одна пирамида смерти. Конь, на нем — собака, на собаке — кошка, на кошке — петух. Чуть подальше — кабан, на нем — овца, на овце — индюк, на индюке — крыса. Крыса стоит на задних лапах, из широко раскрытой пасти торчат вперед острые резцы. От ужаса я вжимаюсь в пол. Ведь я совсем недавно видел этого самца — он бегал за самочками, прыгал через подземные ручьи, рыл нору в глинистой почве. А теперь он стоит здесь — неподвижный, застывший… И только свет множества ламп отражается в его глядящих в потолок стеклянных глазах. Я подбегаю к коню и рассматриваю ноги, копыта, шерсть. Лак. Все покрыто лаком. Отлакированные трупы зверей, и среди них я — одинокая крыса — в холодном, неуютном, чужом интерьере. Стеклянные глаза глядят на меня отраженным светом… Я отступаю назад. Прыгаю в неплотно прикрытое окошко. На ближайшей помойке нахожу размякшую капустную кочерыжку и поспешно набиваю себе желудок. Я всегда так жадно ем, когда что-то выводит меня из равновесия… В норе я мгновенно засыпаю. Во сне снова вижу покрытого лаком коня, на нем — собаку, кошку и петуха. Их ведет за собой, а точнее — тащит за уздечку Крысолов… Тоже набитый опилками и покрытый лаком. Серый, сгорбленный, он шарит глазами по всем углам, как будто высматривает там меня. Может ли быть такое, что Крысолов прячется в моих снах? И может ли он подстроить мне там ловушку? Может ли оттуда снова напасть на меня? Я упорно, с жадным любопытством путешествую по незнакомым мне местам. Узнаю жилища людей, которые становятся и моими жилищами, потому что везде — под полами, в фундаментах, в подвалах, среди труб и коммуникаций живут крысы. Мой взгляд с трудом пробивается туда, откуда разносятся голоса. Люди совсем недалеко от меня — они в залитом ярким, слепящим светом большом зале с высокими потолками. Я пытаюсь наблюдать за ними. На улице гаснут огни, и постепенно наступает ночь. А тут все ещё светло. Холодный, серебристый или желтый свет падает сверху, с боков и даже струится снизу. Для нас — крыс — безопаснее всего здесь бывает ночью, когда изнуренные ожиданием, уставшие, измученные люди засыпают на скамейках, у стен или прямо на полу. И тогда выходим мы. Проскальзываем между спящими телами, перепрыгиваем через лица, ноги, руки. Добираемся до сумок, чемоданов, свертков. Если меня вдруг пугает случайный стон или крик во сне, я не бросаюсь бежать со всех ног, лишь поднимаю вверх прозрачные кончики ушей, шевелю вибриссами, проверяю, есть ли опасность. Люди становятся опасны только тогда, когда они просыпаются, вскакивают, приближаются… Опасны их шаги — ведь ноги могут растоптать — и жесты швыряющих тяжелые предметы рук. Куда опаснее людей рыскающие здесь тощие собаки, которые лают, рычат, яростно нападают, и ещё кошки — быстрые, зоркие, подкрадывающийся без малейшего шороха. Я уже достаточно хорошо знаю этот вокзал и расходящиеся отсюда коридоры, проходы, каналы, по ним можно добраться даже на далекие городские окраины. Здешние — вокзальные — крысы уже успели привыкнуть к таким, как я, пришельцам, которые внезапно появляются и так же внезапно исчезают. В последнее время отношение к нам людей изменилось… Еще недавно, когда я, пробегая мимо, случайно задевал их лица и руки, они вскакивали, гонялись за мной, кричали, плакали… Теперь так поступают лишь немногие… Я отражаюсь в его зрачках. Смотрю в темный глаз, который я только что задел вибриссами. Человек лежит неподвижно — точно спит. Но ведь он не спит. И не ловит меня… Лежит, уставившись в горящие на потолке лампы. Может, потому, что крыс стало так много, у некоторых людей больше нет сил прогонять нас? Они не делают этого, зная, что вместо нас все равно тут же прибегут другие. Я высовываю свой нос из щели между каменными плитами и вижу серую массу людей, над ними повисло туманное облако выдыхаемого из легких пара, сигаретного дыма, влаги от сохнущей одежды и вспотевших тел. Я жду звуков, которые подскажут мне, что люди засыпают или уже уснули и я могу приблизиться к ним в поисках хлеба, сыра и других лакомств. Сначала мы несмело и осторожно выползаем из щелей, нор, укрытий. Наша серость среди их одежды, одеял, свертков, узлов, сумок, мешков, коробок сливается с чернотой и линялыми расцветками одежды, с заплатами, дырами, швами… Я задеваю лежащие тела, пробираюсь под полами пальто, которыми они прикрываются от холода, заглядываю в полузакрытые глаза, в раскрытые рты… Они лежат — неподвижные, бесчувственные, ни на что не реагирующие,— и только шорох струящейся в жилах крови и исходящее от тел тепло свидетельствуют о том, что они живы. Прикрытый газетой, перевязанный веревкой мешок горкой возвышается прямо надо мной. Я подлезаю под него и начинаю грызть, стараясь приглушать скрежет моих зубов о пропитанное жиром полотно. Не торопясь, прогрызаю плохо поддающуюся ткань. Двигаю зубами все быстрее и быстрее. Заползаю внутрь. Пожираю крошки засохшего хлеба. Протискиваюсь поглубже и нахожу мешочек с кукурузой… Сушеная рыба! Запах доносится сверху. Разрываю полиэтиленовый пакет и промасленную бумагу. Рыба лежит передо мной — ароматная, хрустящая. Вгрызаюсь в жабры, продвигаюсь к голове. По запаху нахожу высохшие глаза и наслаждаюсь их вкусом. Я наелся. Разворачиваюсь и ползу обратно… Скоро люди проснутся, а с набитым брюхом удирать труднее, чем с пустым. Если меня поймают — обязательно убьют, растопчут, раздавят, ослепят… Я вспоминаю взъерошенного Старика с кровавыми глазницами, как он сидел у стены в подземном туннеле, а потом побрел за молодой самочкой. Помню, как он шел, прилепившись носом к её хвосту,— едва живой, испуганный тем, что вдруг лишился своего мира, утратил его контуры, очертания, фигуры, цвета, тени, оттенки, прозрачность, бесцветность, серость… Неужели темнота становится другой, когда тебе выкалывают глаза? Меня пробирает дрожь. Я вдруг чувствую себя в этом рюкзаке, как в ловушке, откуда надо удирать, и побыстрее. Не получается. Зерна под весом моего тела просыпались вниз, и теперь дорогу мне преграждает полиэтиленовый пакет. Нужно развернуться, разгрести лапками кукурузу и отыскать прогрызенное отверстие, иначе снова придется продираться через плотный материал, выгрызая новую дыру. Упираюсь ногами в порванную бумагу и обглоданный рыбий скелет. Сворачиваюсь в клубок, так что кончик хвоста задевает мне мордочку. Хватаю зубами мешающий мне пакет и разрываю его. Вылезаю из рюкзака сытый и счастливый. Сидящий рядом с рюкзаком человек спит. Из широко открытого беззубого рта доносятся шумы и свисты, похожие на те, которые издает врывающийся в туннели ветер. Я перескакиваю через ноги в грязных сапожищах и бегу к щели под стеной. Перед тем, как юркнуть в нору, замечаю, что люди как раз начинают просыпаться. Они лежат в темной одежде, в начищенных до блеска башмаках, друг рядом с другом, в ряд, со сложенными на груди или на животе руками. Головы перевязаны белыми ленточками. Глаза закрыты, полуоткрыты или вытаращены. Лица оловянные, бледные той бледностью, которая напоминает о матовой белизне простыни. Все они мертвы. Я чувствую сладковато-кислый запах трупного газа, раздувающего тела изнутри, с приглушенным шипением просачивающегося сквозь кишки. Множество неподвижных тел и я, распластавшийся на пороге. Сзади за мной слюнявая морда охотничьего пса, топот ног. Серая линия тел, которые уже начали разлагаться, кажется мне шансом на спасение. Возможно, эти люди когда-то убивали крыс, но сейчас они могут помочь мне. Я забираюсь на труп и ищу, куда бы заползти. В панике бегаю от покойника к покойнику и наконец втискиваюсь под оттопырившуюся полу пиджака. Подтягиваю хвост, чтобы он не свисал наружу, высовываю голову и настороженно шевелю вибриссами. В дверях появляются собака и человек. Собака с поджатым хвостом и вставшей дыбом шерстью остановилась на пороге. Она скулит, отступает назад, дрожит. Она боится лежащих ровными рядами из конца в конец помещения мертвецов. Человек прикрывает лицо рукой, зажимает пальцами нос, оттаскивает собаку и закрывает дверь. Я сижу под мягкой шерстяной полой пиджака, прижавшись к холодному, окоченевшему телу. Я жду, опасаясь, что преследователи не ушли, что они все ещё стоят за дверью. Собаки, кошки, люди, сороки, совы умеют ждать, ждать и ждать до тех пор, пока поверившая в то, что опасность миновала, крыса перестанет бояться и покинет свое укрытие. Они ждут терпеливо и упорно. Но подозрительная, недоверчивая, чуткая, чрезмерно впечатлительная, трусливая, осторожная крыса тоже ждет. Прикрывает глаза, дремлет, зевает, засыпает, потягивается, принюхивается, отрывает торчащую нитку и ждет. Она дышит насыщенным смертью воздухом, прижимается к твердым ребрам, которые холодят даже сквозь тонкую ткань рубашки, и ждет. Мы ждем по обе стороны двери. Человек и собака там, а я здесь. Кто первым перестанет ждать? Откажутся ли от добычи человек и собака? Покинет ли крыса неудобное, но пока безопасное место? Может, человек и собака уже ушли? Не высовывай наружу даже усов! Наберись терпения и жди. Будь терпелив и недоверчив, недоверчив и терпелив. Потому что иначе ты будешь лежать среди этих людей — мертвый среди мертвых. До одурения… До тошноты… До тех пор, пока голод не станет сильнее страха и ты не начнешь хватать зубами кончик собственного хвоста. Иногда я забываю, где я, и тогда холодная грудь человеческого трупа кажется мне норой — вонючей и холодной, но все же достаточно просторной. Наступает отрезвление. Я широко открываю глаза, втягиваю в ноздри воздух и тут же вспоминаю, что я под пиджаком, надетым на окоченевшего покойника. Пора уходить. Я высовываю нос, поднимаю кверху уши, шевелю вибриссами. А это ещё что за звук? Гудок проходящего мимо корабля. Там, где я впервые понял, что такое жизнь, понял, что я живу, там, где я осознал, что существую,— там я тоже слышал голоса корабельных гудков… Я был ещё слеп, когда эти голоса пронзили меня насквозь, врезались в мозг, в память. Они сопутствовали первым каплям молока и первому наслаждению теплом под мягким материнским брюхом. Корабельные гудки вернулись. Я слышу их все четче и все ближе. Неужели здесь, рядом с этой покойницкой, мог причалить корабль? Я высовываю наружу голову. Собаки нет. Нет человека. Я вылезаю. Забираюсь мертвецу на грудь. Хочу посмотреть, откуда могут доноситься звуки корабельной сирены. Вскакиваю на уже посиневшее лицо и лишь отсюда замечаю, как далеко в глубь зала тянутся окоченевшие ряды. Им не видно конца — они сливаются с серостью стен. Гудок все громче. Я поворачиваюсь в ту сторону и вижу раздвигающуюся стену, а за ней портовую набережную и подплывающий к ней широкий борт. Значит, морг находится в порту? А может, это мой порт? Вдруг в дверях снова промелькнули фигуры собаки и человека. Я прячусь в ближайшем кармане. Под хвостом мне в тело врезается холодный, твердый металлический кружок. Борт корабля ударяется о берег. Скрежещут якорные цепи. Скрипит трап. Я слышу шаги, которые раньше уже где-то слышал. Осторожно высовываю голову. Тень Крысолова и голос его дудочки. Тот самый Крысолов, что сжигал крыс в бетонной печи, кормил ими змей, топил в реке. Он проходит мимо меня, играя на своей дудочке. Значит, меня преследовал ещё и он, а не только тот человек с собакой. Крысолов проходит мимо меня, идет дальше. Я вижу старческую, сгорбленную спину. Трещат суставы, скрипят зубы, шипят выходящие газы. Расширенные, вылезающие из орбит глаза следят за каждым движением флейты. Мертвый человек шевелится, кряхтит, садится, встает и, шатаясь, идет за Крысоловом. Мертвецы идут рядами, следуя за голосом дудочки, маршируют в сторону белого корабля. Человек с лающей собакой кружит вокруг них — следит, чтобы никто не повернул обратно. Мертвецы идут неуверенными шагами, ритмично покачиваясь в такт мелодии, которую наигрывает дудочка Крысолова. Они идут туда, куда он ведет их, идут вперед вслед за его дудочкой, а я трясусь от страха, потому что не знаю, куда он ведет их: в огонь или на дно? Они строятся рядами, распрямляют спины, трещат, стучат, скрипят, шуршат, позвякивают. Крысолов остановился на набережной, влез на железный ящик и продолжает играть. Мертвецы маршируют рядами прямо к ведущему на серебристый борт трапу. Я высовываю голову и думаю: как же удрать отсюда? Войти вместе с покойниками на корабль и уплыть вместе с ними? Мой мертвец приближается к лесенке. Теперь баржа загораживает мне весь горизонт. Рядом со скрипучим трапом Седой Старик собирает металлические кружки. Я слышу, как они звенят в его протянутой ладони. И даже заставляющая шагать вперед музыка Крысолова не может заглушить этого звона. Угрожающее ворчание собаки. Неужели она унюхала меня? Что делать? Остаться в кармане? Выскочить? Соскользнуть вниз по окоченевшим ногам и осторожно — чтобы мертвецы меня не растоптали — втиснуться в любую нору на этой незнакомой мне набережной? Сердце колотится, во рту пересохло. Ледяная рука вползает в карман, не обращая на меня внимания. Пальцы хватают металлический кружок, вытаскивают его и бросают прямо в раскрытую ладонь Старца, от которого разит водкой. Тот хватает монету, внимательно рассматривает её на свет — так, что глазам становится больно. Выскочить из кармана? Остаться на берегу? Уплыть с мертвецами неведомо куда? Убежать, чтобы постоянно спасаться бегством? Как жить, если вся жизнь — бегство? Я медленно продвигаюсь к выходу из кармана мертвеца, который уже поднимается по трапу. Он шатается, с трудом удерживая равновесие. Под нами плещется покрытая маслянистой пленкой вода. Сбоку налетает сильный порыв морского ветра. Меня охватывает страх — вот сейчас мы упадем, и корпусом корабля меня расплющит всмятку о каменный причал. Я удивляюсь тому, что вблизи борта серые; лишь издалека они казались такими ослепительно белыми. Крысолов все продолжает играть — жмурит глаза, завороженный своей собственной музыкой… В конце концов и он бросает в старческую ладонь блестящую монетку и быстро взбегает вверх по качающемуся трапу. Еще какое-то время я вижу, как на набережной, у железнодорожного полотна, человек с собакой стережет колонну узников. Собака принюхивается и скалит зубы. Старик внимательно осматривается вокруг — проверяет, нет ли опоздавших. Входит на корабль, ждет ещё довольно долго, а потом поднимает трап. Гудок… Корабль отплывает — вместе со мной и Крысоловом. Холодный туман проникает сквозь шерсть, врывается в горло, в легкие. Моросящий дождь глухо барабанит о брезент. Сыро. От покойника все сильнее веет леденящим холодом. На его лице оседает белый иней. Корабль качается на волнах. Кругом блюют мертвецы. Я вылезаю из кармана. По ящикам и свернутым канатам пробираюсь в рубку, где за деревянным штурвалом стоит все тот же Старик, который у входа собирал у мертвецов монетки. Я пролезаю под дверью и прячусь в старом трухлявом ящике, набитом книгами и разноцветными листами бумаги. Здесь сухо, тихо, тепло. Я засыпаю… Мне снится, что я остался на берегу… Сон необыкновенно четок, насыщен деталями, и я время от времени даже начинаю бояться, что это вовсе и не сон. На вымощенную гранитными плитами площадь, к освещенным, распахнутым настежь воротам подъезжают вагоны. Люди входят в них ряд за рядом. Их подгоняют человек с палкой и лай собаки. Я едва держусь на ногах от усталости и беспокойства, а тут ещё этот моросящий дождь, от которого слипаются все волоски на спине, боках, голове. Я стряхиваю холодные капли. Люди тащат узелки, чемоданы, мешки. Я влезаю в обвязанную веревкой картонку и прячусь поглубже, зарываюсь в рубашки и свитера, ещё хранящие запах покинутого людьми дома… И вот я уже в вагоне, который катится вперед по рельсам. Голод. Жажда. Запертые наглухо двери. Грохот железных колес. Высасываю влагу из промокших волокон, растираю их зубами, глотаю. Люди спят с открытыми ртами. Это не сон, это — смерть… Некоторые уже мертвы. Просыпаюсь от ударов о причал. Борта скрипят и трещат так, как будто корабль вот-вот рассыплется. Выбегаю на палубу, спрыгиваю на полого спускающийся вниз канат и съезжаю по нему на берег. Крысолов уже играет на своей дудочке. Мертвецы сходят по трапу на темный болотистый берег. Стены, железные ворота, колючая проволока, шлагбаумы, барьеры, тени людей, собак, кошек, крыс, птиц, змей… Мертвые чайки жмутся к лицам повешенных. Тени ворон, грачей, сорок выклевывают глаза людским теням. Молчание. Только Крысолов все продолжает играть для тех, кто сходит с корабля. Тут все немы — лишь он дует в свою дудочку и лишь этот голос флейты слышен здесь… То быстрее, то медленнее, в такт шагам. Я громко пищу — так громко, как только могу. Пищу, чтобы удостовериться, что я ещё могу извлекать звуки из своего горла, мордочки, ноздрей… Пищу, чтобы тени на берегу услышали меня. Мой писк и голос дудочки Крысолова отражаются от стен и камней, эхом плывут по маслянистой воде, длятся, звенят… Неужели мертвецы не видят живых? Неужели тени людей, зверей, птиц нас не замечают? Я иду все смелее, все увереннее, ведь никто меня не задерживает, никто за мной не гонится, никто меня не преследует. По берегам растут бело-голубые цветы. Их едят люди, клюют птицы, щиплют крысы. Благодаря этим цветам они забывают, кем были и кем стали. По болотам, трясинам, лугам расползаются туманы, испарения, ползут струи, белые язычки пламени, пульсирующие во тьме тени. И лишь те, что прибыли сюда недавно и сохранили ещё телесность, силу, тяжесть, к кому ещё можно прикоснуться, напоминают мне о существовании того мира, в котором они когда-то жили и из которого я так опрометчиво бежал. Глаза стараются увидеть как можно больше, пытаются уловить неведомую опасность, заметить предостережение. Уши вылавливают писки, хрипы, скрежет, стоны, которые заглушают эхо и плеск волн о камни. Чем дольше я здесь, тем сильнее угнетают меня царящие на этих берегах тьма и полумрак. Можно ли жить на границе, в этой постоянной светотени? То, что я поначалу принял за тишину, это всего лишь приглушенное, тихое, тишайшее из возможных существование звуков, которых там, в своем мире, я просто не замечал, потому что их подавляли другие, более сильные, резкие, громкие, заглушающие. А здесь даже тени вызывают отзвуки, они звенят, оставляя за собой след в моих ушах. Точно так же и свет, что я до сих пор считал совершенно бесшумным, издает свои специфические звуки, оставляет за собой шорохи и эхо. Кончики ушей поднимаются кверху, поглощают звуки, доносящиеся с болот, равнин, прудов, каменных порогов, дорог, из пещер и гротов. Крысолов внимательно озирается по сторонам, как будто кого-то ищет. Но кого здесь можно найти? Крысолов и я все ещё живы, и лишь меня и его охватывает страх от мысли, что мы останемся здесь навсегда. Я хочу выбраться, а значит, должен идти за ним. Может, он знает дорогу и выведет меня отсюда? Тени змей, летучих мышей, чаек, сов, кошек, лис не пугают меня. Они бессильны — легкие, струящиеся, туманные. Подгоняемая страхом кровь стучит, пульсирует в моем мозгу, сердце, внутренностях, она придает мне сил, заставляет искать выход. Крысолов играет. Он смотрит дальше, выше, шире. Он не замечает меня, хотя я бегу за ним по пятам, спотыкаясь о мелкие комья замерзшей земли и корни деревьев. Дороги расходятся в разные стороны. Крысолов останавливается, не переставая играть, переступает с ноги на ногу, и вдруг до меня доносится визг собак, а скорее, собачьих теней, которые гонятся в темноте за тенью человека. А может, это его крик? Или его страх? Звук, который тише самого тихого крысиного писка… Крысолов перестает играть, поднимает дрожащую руку и вытирает пот со лба… Устало опускается на лежащий у дороги камень. У дороги, рядом с вырытой в глинистом грунте ямой, вижу знакомую тень… Может ли быть такое? Неужели это и вправду он? Безглазый Старик — его окровавленные, выжженные Людьми пустые глазницы я навсегда запомнил в портовых каналах. Он грызет бело-голубые цветы… Пожирает лепесток за лепестком… Соцветие за соцветием. Я пищу, хочу предостеречь его от Крысолова. — Беги! Но он даже не вздрогнул. И вдруг я понимаю, что это только тень, которая уже ничего не боится, которой уже ни от кого не надо спасаться бегством. Неужели? А стон человеческой тени, какой я только что услышал? Я лишь на мгновение отворачиваюсь, а когда снова смотрю туда, где только что видел Безглазого Старика, его уже нет… Остался только сиротливо торчащий обглоданный стебелек… Я прижимаюсь к камню. Погружаюсь в дрему и снова оказываюсь там, в поезде, мчащемся по обледеневшим равнинам. Вагон скрежещет, тарахтит, стучит, трясется, дрожит. Ритмичные покачивания, удары, толчки, тряска — они внутри меня, они изнуряют и отупляют. Мозг, кишки, легкие, кровь — все поднимается и опадает, переливается и волнуется в этой живой, обросшей шерстью пропасти, которую я собой представляю. Я боюсь, что меня обнаружат и убьют, и тогда я стану всего лишь высохшей вонючей шкуркой, гниющей на железнодорожных путях или в сточной канаве. Жить, во что бы то ни стало жить, выжить, продержаться… Теперь у меня осталась только эта, единственная цель… Остаться самим собой и вернуться. И проснуться, проснуться, проснуться… Я протираю лапками заспанные глаза. Где я? Вспомнил. Не могу выбраться с этих лугов, болот и равнин. Крысолов встает, вздыхает, оглядывается вокруг. Значит, я должен идти за ним, должен слушать болезненный кашель и плач дудочки, от которого у меня страшно болит голова. Но ведь Крысолов тоже не знает, куда идти! Я чувствую его колебания и неуверенность. Он то и дело сворачивает то в одну, то в другую сторону, возвращается обратно, останавливается, топчется на месте и снова пытается найти дорогу… Дудочка дрожит у него в руках, и её звуки столь же нерешительны, как и его шаги. Кого он так упорно зовет? Он вытирает губы, фыркает, чихает так, что капельки влаги оседают на моей любопытной голове. И он, и я внимательно всматриваемся в окружающую нас серость. Если бы я был Крысоловом, я бы ни за что не пошел в сторону той черной стены, откуда доносятся стоны и писк летучих мышей. Не пошел бы я и в противоположную сторону — там только трясина и толпы теней, многие из которых уже потеряли свои былые формы, и теперь невозможно понять, то ли это были люди, то ли свиньи, то ли коровы, то ли собаки, а может, кошки, змеи или птицы… Я не повернул бы и в сторону мерцающего на горизонте кроваво-красного зарева, повисшего над кипящим лавой огненным потоком. Крысолов все ещё раздумывает и чего-то ждет. Вытряхивает слюну из дудочки и беспомощно оглядывается по сторонам. Как направить его в ту сторону, которую избрала бы привычная к скитаниям крыса? Он поворачивает туда, где полыхает огонь, жар и дым от которого я чувствую даже здесь! Что он делает?! Я прыгаю прямо в пыль и пепел расходящихся на перепутье дорог. Отбегаю в сторону — так, чтобы он меня заметил. Громко пищу — так громко, как только могу… Смотрю в его расширенные зрачки… Увидел ли он меня? И не почудилось ли мне, что он заморгал от изумления? Я сворачиваю на дорогу, ведущую наверх, к сухим равнинам, над которыми пролетают тени птиц. Поворачиваю голову назад… Он смотрит на меня, но не идет. Я останавливаюсь, пищу и снова иду вперед. Ты должен пойти за мной! Крысолов, ты обязан пойти за единственной живой крысой, сумевшей пробраться даже сюда. И ты должен понять, что, хотя мы с тобой люто ненавидим друг друга, мы все же друг другу нужны и спастись сможем только вместе. Дальше… Быстрее… Иди… Он медленно трогается с места и идет за мной. Мои глаза привыкают к темноте, а точнее говоря — к затаившемуся в земле, в скалах, в болотах, трясинах, рощах, поймах рек приглушенному свету. Неверный свет — яркость, присыпанная слоями пепла, пробивающаяся мерцанием, светотенями, отблесками в осколках разбитого стекла, красным отсветом тлеющего жара, который давным-давно должен был погаснуть. Я не знаю, то ли это иллюзия, то ли сон, то ли действительность? Серость продолжается, и в этой обманчивой темноте я вижу больше, чем мог увидеть там, откуда прибыл сюда. Устало закрываю глаза. Мой крысиный глаз видит теперь дальше, захватывает шире, проникает глубже. Если это и вправду то, что видит мой глаз, а не пейзаж снов в мозгу запертой в вагоне, выгрызающей дыры в мешках крысы. Крысы, которая надеется, что её не найдут и что она доедет туда, куда несется сонный поезд… Крысолов споткнулся о трухлявый корень и отступил на шаг. Дудочка замолкла. Я оглядываюсь, и поначалу мне кажется, что он сбежал. Позади меня лишь стена темноты. Неужели мой злейший враг бросил меня здесь? Повернул обратно? Выбрал другую тропинку и как раз в этот момент карабкается по откосу наверх — к выходу? Может, я слишком далеко забежал? Дальше, чем могут увидеть его глаза? Возможно ли, чтобы Крысолов бросил живую крысу и ушел? Разве ему без меня не так же одиноко, как мне без него? Я внимательно осматриваюсь по сторонам. Вон он! Там, под высохшим деревом с ободранной корой. Бледный, сгорбленный, перепуганный… И лишь теперь я .замечаю тени крыс и людей. Тени — плоские, как будто вырезанные из бумаги, картона, фольги. Из глубины мерцающего света они катят перед собой камни, обломки, куски, крошки. Катят, толкают, подталкивают, подвигают, подбрасывают — вперед, вверх, дальше по склону, к невидимой границе, где они наконец оставят свой багаж, отдохнут, уснут… Изо всех сил, помогая себе движениями спин, голов, животов, плеч, рук, ног, сгорбленные от усилий, спотыкаясь и падая, они бредут вперед со своим грузом, обломками, бревнами, щитами, тачками, колясками… Некоторые не толкают перед собой ничего, кроме пустоты, серости, иллюзий, а ведь ведут себя при этом так, как будто всем телом напирают на настоящую тяжесть, что может упасть, раздавить, уничтожить. Они катят перед собой свои представления, свои мысли. Продвигаются вперед тяжело, с трудом, с болью. Я понимаю страх Крысолова и тоже начинаю бояться. Ведь эти валуны, камни, обломки могут упасть, скатиться прямо на меня, завалить, раздавить, задушить. Падающий вниз камень пролетает надо мной, катится, исчезает во тьме, и только эхо гремит в мозгу. Падает ещё один валун, и я лишь в самый последний момент успеваю отскочить. Катятся бревна, шары гниющего навоза, большие и маленькие обломки, крошки, обрывки жести, куски бетона, памятники, обломки стен, шины, рельсы. Крысы и люди бегут за ними, пытаются поймать, подхватить, догнать. Падают, сталкиваются друг с другом… Как же все это близко от меня — я, маленькое, все ещё живое обиталище теплых мышц, костей, крови. Я в ужасе разыскиваю взглядом Крысолова. Он стоит позади меня с дудочкой в трясущейся руке. Он боится точно так же, как и я. И этот страх объединяет нас сильнее, чем поиски выхода из этого лабиринта смерти. Он отступает назад, отскакивает от падающего мусора, от бегающих теней, от собственного страха. Кто я такой для него? Живая крыса или такая же тень? А может — случайный временный шанс понять самого себя? Он поднимает дудочку, подносит её к губам и дует в неё изо всех сил. Быстро приближается широкими шагами, проходит прямо надо мной, как будто не замечая. Я снова отскакиваю от катящегося вниз камня. Сгорбленные от постоянного толкания груза фигуры карабкаются в гору и спускаются обратно. Камни, глыбы, комья, шары, цилиндры — большие и маленькие, светлые, темные, блестящие и матовые — катятся, трескаются, рассыпаются, взрываются. И только мы — Крысолов и крыса — продолжаем думать о спасении, пытаемся выбраться, отойти, отскочить, обогнуть, избежать, отклониться, спастись. На мгновение мне в голову приходит мысль — а не схватить ли в зубы падающий обломок и не отправиться ли в гору, толкая его перед собой? Крысолов закусил губу. Он смотрит на падающие вниз камни так, словно думает о том же самом… А может, упрямое толкание тяжестей в гору — это единственный для нас шанс выжить? Может, так и надо существовать? Ну нет! Это была бы смерть! Это и есть смерть! Взгляни… Сутулые, сгорбленные, ползущие, бредущие тени удаляются, уходят в небытие, толкая и катя свои камни. Надо залезть повыше и встать под стеной, чтобы лавина не могла до нас добраться. Может, спрятаться под той скалой, откуда доносится шум проплывающей воды? Я бегу впереди идущего широким, тяжелым шагом Крысолова. Место под скалой кажется мне безопасным. Только эта полутень-получеловек, прибитая к скрещенным доскам прямо над журчащим потоком, которая тщетно пытается напиться воды, которая все ускользает от узких побелевших губ. Выше качаются ветки с висящими на них апельсинами, яблоками, сливами — их никто никогда не сорвет и не съест. Крысолов играет. И мне на какое-то мгновение кажется, что несколько капель воды все же попадает в рот распятого человека. Черная скала над потоком качается, дрожит — того и гляди рухнет. Я спасаюсь бегством. Слышу позади шарканье ног Крысолова. Я уже научился распознавать нерешительность и неуверенность его шагов. Он играет на дудочке, все время оглядываясь, останавливаясь, то и дело поворачивая обратно, кружа на одном месте, издавая пронзительные, гортанные звуки. Он зовет, ждет, ищет кого-то близкого… На его темном длинном пальто с широкими прямыми рукавами четко выделяются отстающие края карманов, засаленные от постоянного засовывания в них рук. Растянутые, обвисшие мешки, в которые мне бы хотелось забраться. Полы пальто колышутся, подметая дорожную пыль. Я забегаю вперед, а когда он подходит ближе, вцепляюсь коготками в шерстяную ткань и быстро карабкаюсь наверх, удерживая равновесие с помощью хвоста. Долезаю до обшитого по краю тесьмой кармана. Заползаю внутрь, трясясь от страха, что Крысолов вытащит меня отсюда и убьет. Он даже не почувствовал, что я здесь. Он идет вперед и дует в свою дудочку… Я выглядываю из кармана, обеспокоенный тем, что Крысолов остановился и явно не осознает, какая опасность ему грозит. Я узнаю кружащие вокруг нас тени, подмокшие луга, горизонты без солнца, запахи гниения, клонящиеся вниз скалы, пронизывающий холод подземных рек. Мне страшно, что я могу остаться здесь навсегда, стать каплей тумана на берегу неизвестного озера. Крысолов встает у высокой белой скалы, вертит в руках свою дудочку. Он зовет, молит, жалуется… Видимо, он не знает, откуда может появиться тот, ради кого он забрался аж сюда… Вдруг он глухо закашлялся, и я услышал, как этот кашель гулко грохочет в его легких — совсем как камни, летящие по откосу в пропасть… Я увидел тень, бывшую чуть светлее других, с длинными волосами. Она двигалась медленно — точно плыла над землей. Крысолов сильнее дунул в дудочку. Фигура приблизилась и оперлась на его руку. Высохшая серая ладонь, лицо… Кажется, оно мне знакомо? Она похожа на женщину, которую я видел в его доме… Не она ли умерла тогда, съев предназначавшееся мне отравленное печенье? Разве я не заглядывал ей в глаза, когда она умирала? Я втиснулся поглубже в карман, опасаясь, что она может заметить меня. Сердце колотилось все быстрее, уши старались улавливать мельчайшие шорохи, ноздри чуяли опасность… Крысолов поспешно двинулся вперед. Теперь его шаги стали решительнее, тверже, увереннее — как будто он знал, куда идти. Я превозмог страх и осторожно высунул наружу вибриссы. Легкий ветерок дул с той стороны, куда шел Крысолов. Мы преодолевали пустынные равнины, каменистые завалы и мосты, продвигаясь все дальше и дальше, в глубь бесконечного на первый взгляд плоскогорья. Тьма поседела, и только из стен ущелья сочилась бледная краснота — словно давно пролитая кровь. Серый матовый пруд свисал над нами вместо неба. Высохшее дно, где вырисовывались очертания дороги, по которой он шел все увереннее и все быстрее. Рядом — серебристая, как паутина, длинноволосая женская тень клонилась, двигаясь против ветра, а вместе с ней… кто-то еще. Незнакомец, появившийся неожиданно… Пониже ростом, поплотнее, со скрытой под шлемом головой. Три слитка серебра на равнине серости. Мне страшно, но я не перестаю смотреть. Они шагают вперед, а я крепче вцепляюсь в ткань кармана, чтобы случайно не вывалиться на каменистом уступе. Нюх и слух подсказывают мне, что мы возвращаемся в мир живых. Те, что позади нас, тоже идут туда по нашим следам, но их поступь легче, чем отраженное стенами эхо шагов Крысолова. Рука об руку они идут рядом с нами, но все же не так близко, чтобы я мог заглянуть в их лица и удовлетворить свое крысиное любопытство — узнать: это все ещё тени или уже живые люди? Голос дудочки становится радостным, безмятежным, счастливым… Значит, ты и так умеешь играть, Крысолов? Все ближе… Ветер дует сильнее, серость постепенно светлеет, шаги становятся тверже. Только мое сердце колотится все так же, а страх и голод все ещё определяют сознание. Страх и голод делают меня крысой. Я уже вижу выход — мерцающее пятно света. Там я буду в безопасности. И я, и Крысолов. И даже если он захочет меня убить — принес меня сюда в своем кармане тоже он. Я слышу его крик — призыв к тем, кто идет за нами, шагать быстрее. Как прекрасно он сейчас играет… Он преодолел границу ночи. Стоит, зачарованный, залитый светом, и вдруг оборачивается назад, протягивает руку в темноту, к своей женщине и незнакомцу… Две тени останавливаются, отступают назад, поворачивают обратно. Уходят. Солнце ослепляет меня, опаляет своим жаром. На мгновение меня охватывают сомнения — а не вернуться ли, не скрыться ли в прохладном сером полумраке? Крысолов в отчаянии бьет кулаками по скале, а я незаметно выбираюсь из его кармана… Выпрыгиваю на свет, качусь по залитому солнцем склону, как камень среди других камней. Вдруг — сильный удар в затылок… Как будто я засыпаю… И снова я там, в вагоне из моего сна. Поезд резко останавливается. Люди падают, кричат, бьют кулаками по доскам. Двери с громким скрежетом распахиваются, и я — разбитый, обессиленный, беспомощный падаю… Предо мной распахивается пропасть — беспредельное пространство пожирающей свет черноты. Я просыпаюсь без всяких воспоминаний — точно не было никакого прошлого. Я не знаю, кто я и как попал сюда. Откуда и куда я иду? А может, я здесь с самого начала? То ли я раньше не знал об этом, то ли просто не хотел знать? Память растворилась, пропала. А как жить без памяти в мире, который помнит? Разве не память учит нас, как жить? Я смотрю на серую стену, на мутную воду канала и пытаюсь вспомнить хоть что-нибудь. Любопытство! Значит, я был любопытен? Скитался? Искал? Любопытство осталось в моем опустошенном от всего остального нутре. Как будто ветер высосал из моего мозга все подробности, детали, события, воспоминания. Осталось лишь ощущение пустоты, недостатка всего того, что когда-то заполняло меня, того, что я видел и знал, чего желал и искал. Я — кто? Я — откуда взялся? Я — как сюда попал? Я — почему? И все же ветер забрал не все. Он оставил мне сознание момента, боль внезапно заполнившей меня пустоты, страх незнания, который я испытываю, сидя на кирпичной стенке над бетонным желобом. Сверху падает луч света и освещает покрытые желтоватым налетом стены, черные пятна плесени и быстро бегающих крыс. Я — один из них. Сильные зубы, цепкие пальцы с острыми коготками, мясистый голый хвост, спрятавшаяся в шерсти блоха кусает в загривок, голод… Это все я. Есть ещё доносящиеся сверху шумы и свисты, писк резвящихся неподалеку крыс, плеск льющейся с уступа воды и скрежет моих собственных зубов, запахи дыма, плесени, мочи, дождя, испражнений и гнилья, гулкие содрогания почвы от проезжающих над нами машин, едва слышный стук людских шагов, доходящие из глубины земли отдаленные сотрясения. Почему они так пугают меня? Я просыпаюсь без памяти, без прошлого, без воспоминаний, но окружающий меня мир мгновенно заполняет мой мозг ощущениями, заботами, желаниями, осколками действительности. И даже если мне никогда не суждено восстановить свою память, я все равно буду существовать благодаря моим глазам, ушам, ноздрям, вибриссам, зубам, чувствительности лапок, подбрюшья, хвоста. Бегущие подо мной вдоль желоба крысы не замечают меня, проходят мимо, как будто я — пятно черной плесени или свисающий на ниточке паук. Они возбуждены, их манит резкий запах любви. Они бегут за призывно поднявшей хвост самкой. За самкой, жаждущей самца. Я даже здесь улавливаю ноздрями магнетический аромат её набрякших желез. Крысы нюхают, трогают, лижут. Кусают и отгоняют друг друга. А она с поощряющей их покорностью наблюдает за тычками, драками, пинками, бегством. Внезапно появляется её самец и мгновенно разгоняет более молодых и неопытных соперников. Забирается на неё сзади, входит в нее, удовлетворенно пищит, обхватив лапками поблескивающую в полумраке спину. Я хочу пить. Сползаю вниз по скользкой поверхности кирпичной стенки. Наклоняюсь над узким ручейком нечистот… Собранные воедино запахи бензина, кислот, мыла, мочи, жира, молока. Я улавливаю, узнаю их, разделяю. В желудке разливается прохлада выпитой жидкости. Пара влюбленных крыс удалилась. Я думаю — куда идти? Стою без воспоминаний, без памяти и прошлого над лениво текущим потоком. Мои органы чувств ощущают, замечают, познают, но сам я как в тумане, сквозь который так тяжело пробиться. Я очутился на тропе бегущих мимо крыс, которым здесь известен каждый поворот, каждый закоулок, каждая ступенька. Они не замечали меня, пока я лежал на кирпичной полке, но теперь, когда я, взъерошенный, уселся у них на пути, они перестали быть ко мне равнодушны. Они видят меня, я среди них, и они хотят знать обо мне как можно больше. Я двигаюсь неуверенно, как будто боюсь их. Ведь я же не знаю этих мест, и это сразу можно понять. Да, крысы ведут себя так, словно я не такой, как они,— незнакомый, вызывающий отвращение. Шерсть встает у них дыбом на головах, спинах, боках. Они скрипят зубами, напрягают спины, их хвосты нервно подрагивают. Они знают, что я нездешний. Я — чужой. Они толкают меня, напирают, сбрасывают в теплый неглубокий поток. Я плыву, отталкиваясь от дна задними лапками. Доплываю до более широкой трубы, отряхиваю шерсть, вылезаю на каменный берег подземного канала. Это не мой город, не мой канал. Я не отсюда и должен как можно скорее найти дорогу к себе. К себе? Но куда? И где эта дорога? И как я её узнаю, если я все забыл? Крысы снова прогоняют меня, а я — испуганный и не знающий, где я даже не пытаюсь защищаться. Вылавливаю огрызок яблока, тащу в угол, съедаю. Жду на самом краю потока, глядя на воду. Ловлю ещё кусок моркови. Скоро я стану сильнее и буду чувствовать себя увереннее в этом канале, запахом которого постепенно пропитывается моя шерсть. Возвращаюсь на кирпичную стенку, где я очнулся. Засыпаю, а как только просыпаюсь, сразу узнаю, что я уже когда-то здесь просыпался, что я уже был здесь. И так понемногу рождается новое прошлое, где бетонная труба, плывущий поток нечистот и кирпичная стенка — это те точки, которые я узнаю все лучше и благодаря которым ориентируюсь все более уверенно. И только когда я пытаюсь вернуться в прошлое, в воспоминания, когда пытаюсь преодолеть порог памяти, передо мной вдруг встают стена, туман, темнота. И тогда я чувствую себя побежденным и покоренным, и ужас сжимает меня за горло. Я должен знать все, а не знаю ничего… Ночью я выхожу на улицу, но сточные канавы, колодцы, ворота, лестницы, подвальные окна незнакомы мне, и я так и не знаю, откуда я пришел сюда, куда шел и почему я ничего не помню. Я привыкаю к ежедневному беганью по одним и тем же бетонным тропам, по берегам одних и тех же потоков. Я осваиваюсь и с крысами, в конце концов перестающими преследовать меня. Теперь, встречая молодую крысу, я иной раз сам скидываю её в воду. Я уже перестал бояться. Я обследовал и изучил ближайшие окрестности — от речки до прачечной, от пекарни до аптеки,— а также обитые жестью фабричные постройки и вытекающий из-под них ручей, полный косточек и скорлупы. Я передвигаюсь на этом ограниченном пространстве, будто знаю его с первых дней жизни. Все реже думаю о том, что могло быть со мной раньше, до того, как я впервые проснулся на кирпичной стенке. Каждое мгновение, сон и пробуждение становятся моей новой жизнью, новым прошлым, позволяющим мне забыть, что раньше происходило что-то такое, о чем я не знаю. Я уже вырыл себе нору, выстлал её соломой, перьями птиц и клочками бумаги. Моя самка ходит с огромным брюхом, в котором растет наше потомство. Я уже различаю доносящиеся сверху голоса людей. Я расширяю свои знания о том, кто я, а точнее — о том, кем я стал здесь. Я знаю, на каких помойках можно найти высохшие ветчинные шкурки, а где — заплесневелый хлеб, хребты от сушеной рыбы с хрустящими головами или засохший сыр. Я уже знаю всех здешних крыс и людей, кота, который выходит по вечерам на охоту, и хищную сову, бесшумно пикирующую с башни на неосторожных грызунов. Дневной свет снова начнет свое привычное путешествие по бетонным стенкам колодца. Я, как всегда, влезу на кирпичную стенку, потому что мне нравится наблюдать за проходящими под ней крысами, признавшими меня своим — так же, как и я стал считать их своей семьей. Лягу поудобнее, сытый и счастливый оттого, что я у себя дома — в этом сером, спокойном подземном проходе. И тогда я услышу доносящийся сверху голос флейты. И меня вдруг охватит ужас — такой же, как в тот момент, когда я здесь очнулся, когда я ничего, совершенно ничего не помнил. И в кругу света увижу тень играющего на флейте человека, тень, которая заставит меня вспомнить все. Он становился все более похож на нас. В сером комбинезоне, в сером плаще — он шел за нами или среди нас, как будто сам был крысой. А ведь так легко было догадаться, что он — человек, хотя бы по тому, как он двигался — всегда на двух ногах, или по резкому запаху вина, который распространялся от его дыхания. И даже когда он снимал с головы капюшон, приглушавший звуки его дудочки, сходство не пропадало. Серебристо-серые волосы, острый нос и прищуренные глаза стального цвета придавали его землистому лицу сходство с крысиной мордой. Крысы, видевшие его издалека и ничего не знавшие о том, что его профессия убивать их, иногда принимали его за очень большую, переросшую крысу. Достаточно было рассыпанного им зерна и ручных грызунов, которые лазали по его одежде и ели у него из рук, чтобы у большинства крыс сразу же возникало доверие к нему, они позволяли ему кормить их, касаться, гладить. Он двигался среди них, как большая, очень большая крыса, как крыса, выросшая крупнее всех остальных сородичей, а поскольку появлялся он часто и надолго, то его переставали бояться, он больше не вызывал сомнений и подозрений. Молодые и недавно прибывшие крысы, видя окружающие его толпы, подходили без страха, с верой в то, что его можно не бояться. Ведь он разбрасывал такое вкусное, питательное зерно и вяленые рыбьи головы с хрустящими высохшими глазами. Иной раз и я был близок к тому, чтобы довериться ему, поверить в то, что он тоже — крыса или близкий родственник крыс, ведь он такой же серый, как мы, и от него так же пахнет подземными туннелями. В то время, как он стоял над решеткой сточного колодца, сыпал вокруг золотистую пшеницу и, призывая крыс пойти за ним, извлекал из своей дудочки пискливые звуки, я тоже был готов выйти из своего укрытия. Это продолжалось всего лишь мгновение, но то было самое опасное мгновение в моей жизни, и даже теперь я дрожу от страха, вспоминая об этом… Если бы не тот скрежетавший зубами от ненависти Большой Взъерошенный Старик — крыса, которая обо всем знала,— меня бы не было сегодня в этом городе. Крысолов, кормивший крысами змей, сжигавший их в бетонных подземельях, топивший в ямах с водой, сбрасывавший в заполненные известью рвы,— этот Крысолов-убийца, за которым следуют толпы доверчивых самцов и самок, живет теперь надо мной в комнате с заплесневевшими стенами. Я слышу его тяжелые шаги. Он ходит по комнате туда и обратно, глухо кашляет, вытирает нос. Крысолов болен, как и большинство людей в городе. Почему он живет именно здесь, над подвалом, под которым я вырыл себе нору? Почему, куда бы я ни прибыл, туда же следует за мной и он? А ведь он мог убить меня там, в тех подземельях, столь обширных и глубоких, что я до сих пор не знаю, существовали они в действительности или были всего лишь сном. Мог, но тогда он вел за собой людские тени и, скорее всего, даже не думал о спрятавшейся в его кармане крысе. Может, он был так поглощен поисками своей женщины, что просто забыл обо мне? Или принял меня за обман зрения своих переутомленных глаз? Он давно преследует меня, ищет, наблюдает, идет по следу, приманивает, как будто я — самая важная крыса в его жизни. Он уже стольких убил и ещё стольких убьет — почему же именно я так много для него значу? Почему он так упорно преследует меня, загоняет в угол? Приехав в город, он поселился именно в этом доме, хотя здесь полно таких же домов, под которыми живут крысиные семьи. И все же он так упрямо ищет меня, словно я его самый злейший враг. Крысолов знает, что я видел, как он убивал, что я ни разу не поддался искушению пойти за ним, что я не ел разбросанного им зерна и не бежал за голосом его дудочки… Я не сомневаюсь, что он запомнил меня тогда — в том доме, где жила его самка… Она съела рассыпанное мною отравленное печенье. Он преследует меня, чтобы отомстить за её смерть? Может, поэтому он счел меня самым опасным противником? Может, он меня боится? Но способен ли Крысолов бояться крысы? Я разгрызаю зеленую, сочную скорлупку ореха, сорванного с ветки ветром во время последней бури. Я слышу шаги над собой. Неужели он услышал скрежет моих зубов о твердую скорлупу? Я перестаю грызть… Он снова играет, дует в свою дудочку изо всех сил, стремясь выманить меня из-под фундамента. Зря старается — я не выйду. Он знает это и потому ненавидит меня так же сильно, как я ненавижу его. Я не обращаю внимания на звуки, хватаю скорлупку в зубы и грызу, грызу, грызу. Скрежет зубов заглушает доносящуюся сверху мелодию. Кажется, услышал? Перестал играть. Прислушивается. Я продолжаю грызть — до тех пор, пока из-под скорлупы не показывается сладкая влажная мякоть. Крысолов внимательно прислушивается к моему шуршанию, скрежету зубов, царапанью коготков. Он слушает, сжимая кулаки, потому что понял — я больше не обращаю внимания на его флейту. Рвать бумагу, раздирать зубами картон — все это не может приглушить чувство голода. Но, нажравшийся, насытившийся молоком и медом, набивший брюхо зерном подсолнечника и сизаля, я вернусь в темную комнату, заберусь на стеллаж, втиснусь в щель между стоящими в ряд книгами и доской верхней полки и начну нюхать, пробовать, выбирать. (Сизаль (правильнее сисаль) — грубое волокно, получаемое из листьев агавы. Иногда так называют само растение.). Бумага в разных местах пахнет по-разному. Краской, клеем, коноплей, костями, крахмалом, кислотой, жиром, маслом, тальком. Толстая и тонкая, твердая и мягкая, почти расползающаяся во рту, клейкая, облепляющая десны и жесткая, способная повредить слизистую пищевода. Есть бумага однородная, ровная, одинаковой плотности и толщины. Но встречается и волокнистая, состоящая из отдельных полосок, которые можно вырывать по отдельности резким движением челюстей. Вот и сейчас я держу в зубах такую узкую полоску, которую легко разгрызать, постепенно втягивая в рот. Я прихожу сюда не затем, чтобы наесться, потому что набивать брюхо целлюлозой скучно и невкусно, к тому же от неё бывают вздутия и колики. Я прихожу, чтобы сточить зубы и утащить в гнездо добычу — обрывки бумаги для подстилки. Желание собирать эти маленькие и большие клочки говорит о потребности иметь семью, об ожидании потомства, которое хочешь выкормить и согреть, о предусмотрительности и заботе. Выстланная бумажной массой нора становится уютной. Она становится тем местом, куда хочется возвращаться, где хочется жить, тогда как в других местах можно лишь бывать, проходить, пробираться, протискиваться. Обрывки бумаги с безопасными, обработанными зубами неровными краями — их легко переносить, передвигать и укладывать, они скоро становятся слежавшимися, мягкими, уютными. Я ложусь на них брюхом вверх и махаю лапками. Маленькие крысята забираются прямо на меня, бегают, хватают зубами за маленькие соски, щекочут наполненные спермой железы и восставшую из розовых складок кожи струну наслаждения. Часто, когда я лежу и сплю или не сплю, а просто хочу выбросить, избавиться от давящего изнутри избытка семени, я прижимаюсь теснее к этим согретым телом обрывкам бумаги и представляю себе, что подо мной самка. Их мягкость, покорность, податливость, эластичность приносят мне облегчение и удовлетворение. Я слегка приподнимаюсь и опускаюсь, и снова поднимаюсь все быстрее и быстрее. Выброс. Сперма разливается по бумаге. Я трогаю языком жидкость, которая ещё недавно была внутри меня. Она солоноватая и теплая. Когда возвращается моя самка, она тут же поедает эту пропитанную мною бумагу. Маленькие крысята тоже любят есть эти обрывки. Я переворачиваюсь на брюхо, накрываюсь бумажками. Спокойно, тихо, сонно, скучно. Я расслабляюсь. Я маленький неуклюжий крысенок, который заблудился в первый же свой выход из гнезда и всю жизнь, испуганный, ищет дорогу обратно. Я перебираю лапками, пищу, почесываюсь, осматриваюсь в этом сонном пейзаже в поисках выхода. Меня будит шелест бумаги. Рядом стоят крысята, подрастающие самочки — у Смуглой до сих пор кровоточит ноздря после недавнего удара мышеловкой. Все трогают меня вибриссами, щупают, щекочут. Они сбежались, обеспокоенные моим писком. Зубами и лапками я набрасываю на себя клочки бумаги до тех пор, пока не скрываюсь под ними полностью, не исчезаю, не прячусь. Я лежу так под грудой бумаги, которую сам нашвырял на себя, которую сам вырвал из книг и газет, сам притащил в гнездо, спотыкаясь о слишком большие, путающиеся под ногами обрывки страниц. В мыслях, в мозгу таится страх смерти. Ты боишься, крыса,— боишься той минуты, которая когда-нибудь наступит. Ты живешь достаточно долго, чтобы знать, что этот момент придет… Он придет — и вдруг ты не увидишь игры света на темных стенах, не устроишься поудобнее на полке с книгами, не заснешь в комнате, куда люди давно уже не заходят… Ты — стареющая крыса, которая странствует, ищет, блуждает, возвращается. Ты уже знаешь, что все имеет свое начало и свой конец. В каждом месте ты бываешь в первый раз и в последний. Ты приходишь и уходишь, потому что окружающий мир не позволяет тебе остановиться — даже тогда, когда ты хочешь остаться. Это уютное помещение есть, оно существует, но в следующее мгновение тебя могут выгнать отсюда, вышвырнуть, убить. Всякое постоянство и уверенность в себе лишь иллюзии, которым ты боишься поверить. Ты лежишь среди книг, стачиваешь зубы о бумагу, пережевываешь кисловатую массу и радуешься, что ты все ещё здесь, что ты можешь быть — и грызть, рвать, разгрызать. Я поднимаю голову и слушаю, открываю глаза и оглядываюсь вокруг, не приближается ли враг — огонь, газ, Крысолов, кошка, змея, ласка. Тишина… Тишина — это передышка, покой, отдых, полусон. Шепот ветра и приглушенный голос ночной птицы не мешают — наоборот, они связывают меня с этим креслом, с письменным столом, со шкафами, полными книг, которые я пожираю и перевариваю. Как долго ещё это будет продолжаться? Ведь я же знаю, что все кончится и тогда мне останется лишь во сне мечтать об этом чудесном месте — так же, как я мечтаю о норе под плитами портовой набережной, о домике в саду, где я подгрызал корни розовых кустов, о гнезде под высокой бетонной стеной, которая делила далекий город и однажды холодной ночью была разрушена до основания. Крыса, ты так боишься потерять хоть какое-то из тех мгновений, что тебе ещё остались… Поэтому ты так часто сюда приходишь. И уходишь лишь затем, чтобы в подвале или на помойке наесться досыта и вернуться обратно. Твоя крысиная семья ничего не знает об этом месте. Людей здесь мало, нет ни кошки, ни собаки, так что можно передвигаться совершенно свободно. Все вокруг покрыто тонким пушистым осадком. Пыль падает с потолка, со стен, с крылышек летающих вокруг бабочек моли, с моей шерсти, проникает снаружи сквозь щели в окнах и дверях. Комната заперта, никто её не открывает и не проветривает, и пыль все оседает и оседает на открытых местах. Она растет, как мох или плесень — без корней и влаги. В углу прячутся охотящиеся на моль пауки. Темные пятна паутины оплели щель неплотно закрытого ящика письменного стола. Я не хочу уходить отсюда, хочу остаться и жить только в этой серой комнате, звукоизолированной толстым ковром, занавесками и портьерами, где даже крики людей за окном кажутся всего лишь ничего не значащим эхом. Я трогаю толстые золоченые переплеты, втягиваю в ноздри запах и пыль старых страниц, стараясь найти самое удобное для первого рывка зубами место. Торчащая закладка пахнет пальцами человека. Я трогаю её языком. Зубы разрывают тонкий слой и вырывают первый кусок бумаги. Теперь очередь за обложкой. Я начинаю с позолоченного угла толстого тома. Грызу, рву, раздираю, выплевываю. Вокруг растет куча бумажной массы. Я вгрызаюсь в книгу, отрываю углы отдельных страниц. Я боюсь, как бы скрежет моих зубов не услышали люди. Я знаю, что этот звук привлекает и людей, и кошек. Поэтому время от времени останавливаюсь и слушаю, не идет ли кто-нибудь. На шторах колышутся тени ветвей. Слышен далекий шум ветра. Жуки-древоточцы точат древесину старых полок. Моль взлетает со свалявшегося ковра. Кругом полно обрывков, клочков, крошек. Все эти книги — мои, они пахнут моей мочой и продолговатыми кучками, которые я оставляю за собой. Я раздумываю, не спрыгнуть ли мне на пол и не отнести ли хоть несколько обрывков в нору. Игра теней и световых пятен на стеклах, занавесках и портьерах успокаивает и останавливает меня. Я остаюсь здесь дольше обычного, я по-настоящему счастлив. Я застываю без движения, выплевываю мокрые от слюны клочки бумаги, поднимаю голову и наблюдаю за полетом золотистой моли на фоне темнеющего неба. Я отправился по каналам к подземному озерку, в котором плавают личинки комаров и головастики. Меня заинтересовали доносящиеся сверху, с улицы, запахи базара. Надо мной рыночная площадь, где всегда есть рыба, сыр, зерно, мясо. Я быстро выскакиваю на площадь, хватаю кусок свиного сала, возвращаюсь и тут же на берегу съедаю его целиком. Мне сейчас требуется побольше жира, потому что от частого поедания бумаги бока мои ввалились, а шерсть потеряла блеск и вываливается клочьями. Тем же самым путем я возвращаюсь в нору, где меня встречают попискивания молодых крысят, которые явно готовятся пуститься в самостоятельные странствия. Я не понимаю их возбуждения, торопливости и страха, ведь мне-то кажется, что вокруг ничего не меняется, что все остается таким же, каким было и раньше. И я тут же отправляюсь вдоль канализационных труб к шахте кухонного лифта и дальше, к коридору и библиотеке. Я не замечаю перемен. Тот же самый вытертый половичок, те же самые темные доски пола, на которых я в любой момент могу притаиться и стать незаметным… Пролезаю в щель под знакомой дверью. И мне тут же хочется повернуть обратно. Комната без занавесок и портьер, с широко распахнутыми окнами, без шкафов, полок, книг, дубового письменного стола и ковра пугает меня. Я отползаю назад, под дверь, чтобы войти ещё раз. Может, все это сон, который сейчас кончится, и я снова смогу залезть на полку с любимыми книгами и порвать очередную обложку? Но это не сон. Меня обволакивает резкий запах стоящих посреди комнаты красок и растворителей. Слышу противный крик человека и чувствую, как сверху, со стремянки, на меня падает кисть, с которой капает краска. Она задевает мое бедро, не причинив никакого вреда, и я молниеносно бросаюсь в спасительную щель между дверью и полом. Я спасаюсь бегством, я бегу все дальше и дальше, до самой норы, в которой уже нет ни моей самки, ни моих крысят. Я ложусь на подстилку из клочков бумаги и пытаюсь заснуть, переждать — в надежде, что меня разбудят щекочущие прикосновения и радостное подпрыгивание малышей. Но тут я чувствую резкий кошачий запах — вонь ненависти и ярости. Это уже не запах ленивого котенка, который вылеживается на креслах и перилах,— это пот жаждущего крови кота, который убивает не для того, чтобы есть, а из чистой потребности убивать. Жернова крутятся, катятся, давят, мелют. Неосторожная крыса, упавшая между каменными валами, может спастись лишь высоким прыжком вверх, иначе её разотрет, сметет, расплющит, смешает с мучной пылью, которая лишь слегка потемнеет от крысиной крови. Раздробленные кости, мясо, шкура превратятся в крошки, в мелкие частицы, в пыль и исчезнут в заглатывающем муку мешке. Вот как раз молодая любопытная крыса забралась на доску, чтобы оттуда понаблюдать за движениями ворочающих жернова зубчатых колес. Ее напугали птицы — их крикливая стая тучей опустилась на крышу,— и она упала прямо под вал. Короткий писк, и поток крови хлынул изо рта, глаз, ушей. Осталось лишь пурпурно-серое пятно, которое с каждым оборотом становилось все меньше и меньше, пока не исчезло окончательно… Я затрясся от страха. Смерть, которую видишь своими глазами, всегда заставляет бояться за собственную жизнь. В такой момент всегда кажется, что это твоя жизнь раздавлена, перемолота, стерта — так, что от неё не осталось и следа. Шерсть встала дыбом на спине, зубы скрипят, и я боюсь вылезти из своего укрытия, потому что ведь и меня тоже могут напугать садящиеся или взлетающие птицы. Здешних крыс такая смерть не пугает. Они привыкли, что некоторые из них гибнут, раздавленные каменными жерновами. Они родились здесь и здесь живут всю свою жизнь — до самого конца. Однообразное питание мукой и живущими в ней насекомыми вызывает тошноту. Толстые белые черви извиваются в лапках, когда тащишь их в рот. Ветряные мельницы стоят на горке. Я издалека обратил внимание на скрип их крыльев — он показался мне удивительно похожим на крысиный писк. Здешние крысы меньше размером, у них удлиненные черепа и большие серые глаза, часто мутные и гноящиеся. Хвосты у них тонкие и короткие, а кончики ушей потрепанные и разорванные в частых драках, которые они ведут между собой, преследуя друг друга и нападая без всякого повода, цели и смысла. Они вдруг без причины начинают носиться за кем-то из своих сородичей, загоняют его в угол и там рвут и кусают до тех пор, пока он не издыхает, катаясь в мучной пыли, раненый, истекающий кровью. Почему они не бросаются на меня? Я крупнее, у меня более острые зубы, я прыгаю выше и дальше, чем они. Они пытались… Окружили меня среди мешков, навалились злобно пищащей кучей. Если бы не густая длинная шерсть на шее и защитившие меня с боков мешки с зерном, меня бы уже не было в живых. Они порвали мне ухо, поранили хвост, чей-то зуб зацепил мордочку, чуть не попав прямо в глаз. Я впился зубами в облезшую спину старой самки, сжал покрепче, рванул. Она отскочила с залитым кровью хребтом и теперь обходит меня подальше на трясущихся, неуверенно стоящих ногах. Того, кто порывался оставить меня без глаза, я отшвырнул ударом лап. Он плюхнулся в развязанный мешок с мукой и подавился, наглотавшись белой пыли. Он бежал с поля боя, кашляя и отплевываясь. Со времени того нападения я соблюдаю особую осторожность, хотя мне и удалось разогнать злобную банду. Стараюсь спать только там, где на меня невозможно напасть сбоку или сверху. Они слабые, хилые, болезненные. Их оживляют только голод и внезапная ненависть, когда они атакуют, убивают и пожирают кого-то из своей собственной стаи или истощенного чужака, не способного защитить себя. Потом они снова сидят, сжавшись в комочки, и сонными взглядами лениво выискивают очередную жертву или пищу, отличную от ежедневного пыльного зерна. Они кашляют, хрипят, свистят, стонут, задыхаются, плюют кровью. Дышат, тяжело двигая боками. Из ноздрей течет серая слизь. В воздухе, на стенах, на ступеньках — везде оседает серебристая пыль. Она ложится тонким, едва заметным слоем, но все же крысиные следы отпечатываются на нем достаточно четко — маленькие углубления от лапок с растопыренными когтистыми пальцами, за которыми тащится полоса от хвоста. Передвигаясь по помещению, крысы сдувают эту пыль и вместе с воздухом вдыхают взвесь в свои легкие. Вибриссы, брови, усы, уши кажутся сверкающими от муки. Но оседающая из воздуха пыль — это не только мука. Иногда её вкус бывает жгучим и острым, а иной раз — кисловатым. От этой пыли болят глаза, чешутся десны и язык. Я чувствую, что эта пыль опасна, что она куда опаснее внезапно бросающихся в атаку крыс, опаснее каменных жерновов и здешних людей — таких же вялых и кашляющих, как и крысы. Тех опасностей можно избежать, а эта невидимая пыль оседает на тебя даже тогда, когда ты спишь. Она проникает в организм вместе с воздухом и водой, которую мы пьем из деревянных бочек. Я начинаю кашлять, задыхаться, с трудом глотаю слюну. Меня пугает этот внезапный удушающий кашель во сне. После него мне тяжелее дышится, а выдыхаемый воздух хрипит в горле и в легких. Пора уходить отсюда. Надо отыскать тот город, из которого я когда-то пустился в странствия и в который все ещё хочу вернуться. Спящий неподалеку от меня самец горит в лихорадке — он вдруг срывается с места и в бессознательном состоянии выбегает прямо под ноги людям. Тяжелые резиновые сапоги громко топают. Этот самец никогда уже не вернется под доски пола, где его малыши высасывают молоко из исхудавшей самки. Я могу занять его место — место у неё под боком. Кашель, стоны, чиханье. Я боюсь войти в нору, оставшуюся после него. Как сквозь какой-то туман я вспоминаю Крысолова. Я потерял его. Оставил позади, там, в городке, во время очередного бегства. Я даже не помню, как и где это случилось. Если бы я оставался там дольше, он бы в конце концов убил меня, потому что он ведь всегда убивает крыс — даже самых хитрых и смелых. Обманывает их своей крысоподобной серостью, настигает, когда они не ждут нападения, и убивает. Действительно ли в тех подземельях я видел именно Крысолова? Ехал ли я и вправду в том вагоне, трясся ли среди багажа и узлов, дрожа от страха, что люди обнаружат меня и съедят? Катился ли вниз по каменной насыпи? Или по склону у выхода из глубокого подземелья? Где же я все-таки был? А может, все это только сны? Меня терзают ненадежность, сомнительность тех дорог… Так же, как нагоняет ужас несомненность того, что я здесь, под полом скрипучей ветряной мельницы с расшатанными грохочущими крыльями, на которых оседает ядовитая пыль, вызывающая лихорадку, кашель и кровоточивость десен. Люди больше не свозят сюда мешки, наполненные зрелым зерном. Нет зерна — нет и муки. Крылья ветряной мельницы со свистом рассекают воздух, а остановленные каменные жернова лишь вздрагивают. Люди ходят сонные, голодные, пьяные, они кричат друг на друга и дерутся. Люди похожи на живущих вокруг них крыс, и вскоре они начнут атаковать, убивать и пожирать друг друга. Вечером они садятся вокруг ящика, вливают в себя водку и жадно съедают все, что удалось добыть за день. Они воют, булькают, блюют, кашляют, плюют кровью — так же, как мы. Я бы давно уже сбежал отсюда, если бы не боялся кружащих над холмом птиц. Я уйду, когда подуют сильные ветры или пойдет дождь, который мешает сорокам, скворцам и пустельгам вылетать на охоту. Вопли, стоны, удары кулаков, грохот падающего под ударами ножа тела. Убитого выносят в вырытый под каменным фундаментом ветряной мельницы погреб и заваливают сверху камнями. Они не съедают его, оставляют… Столько пищи. Мы ждем, пока они уйдут, и добираемся до лежащего. Тело ещё хранит тепло жизни. Уже несколько дней вокруг ветряной мельницы собираются люди. Они пытаются войти или хотя бы заглянуть внутрь. Те, которые внутри, прогоняют их, отпихивают, сбрасывают с каменной лестницы, толкают, бьют. Полдень. Тепло. Клонит в сон. Я лежу на боку и смотрю сквозь щель в досках на скользящие тени. И вдруг… Со стороны города… По доносящимся до меня запахам я понимаю, что именно в той стороне находится город. Оттуда движется тень, опасность, черта. Она приближается, и я вижу, что это толпа людей подходит к стоящим на горе ветряным мельницам. Их ведет бородач, едущий на отощавшей кляче. Он вырывается вперед, подъезжает совсем близко, колотя пятками по бокам своей лошади. Поднимает вверх заостренную палку и несется к вертящимся на ветру крыльям — врезается в них, вцепляется, хватает руками. Под его тяжестью крылья трещат, стонут и уносят его все выше и выше. Сквозь отверстие между досками я вижу длинное лицо, окруженное слипшимися от пота клочьями седых волос. Глубоко посаженные глаза блестят тусклым стеклянным блеском — как зеркальца воды, замерзающей ранней весной на полевой дороге. Неужели это Крысолов? Могло ли так сильно измениться его лицо? Крысолов тоже казался мне высоким и тощим, но он же никогда раньше не ездил верхом? Глухой удар тела о землю. Он упал. Это он так стонет или скрипят расшатанные крылья ветряной мельницы? Толпа грозно гудит. Крутая лестница. Я удираю сквозь щель в фундаменте. Иду по высохшей, бесплодной борозде в затвердевшей пыльной земле. Втиснувшись между полотняными мешками, я засыпаю, расслабившись под действием тепла и неподвижности. Она трется о меня, прижимается, напирает, пододвигается поближе, возбуждает. Она здесь. Кто? Которая? Откуда? Серебристая? Рыжая? Смуглая? Молодая? Незнакомая? Брошенная? Та, из подземного леса? Или та, первая, из-под портовой набережной? А может, наоборот, последняя? Это они, все мои самки. Ублажающие, радующие, близкие, доверчивые. Они все рядом со мной… Ты здесь? Здесь. Я хочу тебя, войди в меня. Я обнимаю её, подминаю под себя, вжимаюсь в её тепло и мягкость. Все ближе момент свершения, все ближе счастье, все ближе… Я рядом с ней, я внутри нее. Ну, ну, ну… Наконец! Толчок, раскачивание, треск. Мешки сдвигаются с места, придавливают сверху. Открываю глаза. Ее — нет. Нет стен и света, которого я не боялся. Я лежу, придушенный мешками, с мокрым пятном под брюхом, испуганный навалившейся на меня тяжестью и шумом в ушах. Гул, грохот, шатание. Давление все усиливается, нарастает. Я выползаю из-под придавившей меня тяжести и с трудом залезаю повыше, на свертки. Мой вес все возрастает. Ошеломленный, не уверенный в собственном теле, я стою на широко расставленных лапках, упираюсь хвостом и чувствую, как что-то сжимает мне виски, ноздри, горло. Дышать становится все труднее. Шум нарастает. Вибрируют стены, трясутся мешки, дрожат ящики. Мы падаем вниз. Я становлюсь тяжелым, бессильным, безвольным. Прижимаюсь к мешку, становлюсь его частью. Мне мешает мой собственный вес. Я боюсь, что меня вот-вот раздавит. Смежение век уже не переносит меня в иной мир. Кровь разрывает мозг. Болят глаза и уши. В горле сухо. Я чувствую себя летящим по инерции камнем. Снова вниз, все ниже и ниже. Лапы разъезжаются, я вцепляюсь коготками в ткань мешка. Вокруг с бешеной скоростью кружится тьма. Я становлюсь все тяжелее. Удар, ещё удар, подскок, удар, подъем. Боль исчезает, мышцы расслабляются, сухость во рту проходит. Шум все ещё продолжается. Мы медленно движемся — уже без качки и тряски. Останавливаемся. Из-за стены доносятся скрип, рев, эхо, вой пролетающих в воздухе машин. Я предчувствую, что вокруг таится неизвестная мне опасность. Стена раздвигается, и внутрь проникает мягкий вечерний свет. Люди выносят ящики и мешки. Они берут ящик, в который я вцепился своими коготками. Он лежал высоко, они несут его над головами и потому не замечают меня. Спускаются по ступенькам. Наклоняют ящик. Я теряю равновесие и соскальзываю вниз… Бегу по бетонной полосе к темнеющему пятну зелени. Трава. Лопухи. Я врываюсь в зеленую тень огромных листьев. Ложусь на холодную землю. Голоса здесь почти не слышны. С той стороны, откуда я бежал, доносятся шипение, скрип, хруст, треск. Я улавливаю отвратительную вонь бензина. Усталость, беспокойство, сон, обморок. Я просыпаюсь в том же самом темно-зеленом углублении рядом с бетонной полосой, по которой ползет огромная серебристая птица. Я высасываю сок из стеблей травы и пускаюсь в путь вдоль бетонного края. Наступают сумерки. Надо мной зажигаются и гаснут падающие звезды. Шум хлопающих, улавливающих ветер крыльев врывается вслед за мной в глубину темного туннеля. Я останавливаюсь, потому что опасность миновала. Над мутной водой мерцает, угасая, серебристо-серое свечение. По шершавой влажной стене я снова забираюсь наверх и высовываю нос сквозь проржавевшие прутья железной решетки. Вокруг куска размоченного хлеба спокойно воркуют голуби. Смотри на них внимательно. Понаблюдай, как они ведут себя. Ведь они раньше заметят кошку и сразу взлетят, внезапно захлопав крыльями. Пока они не вызывают у меня беспокойства. Они ссорятся и дерутся за размоченные куски булки. Я тоже, как им кажется, не представляю для них опасности. Они угрожающе крутят головами, поднимают крылья, как для удара, отталкивают и отпихивают друг друга. Подбежать к миске, схватить кусок хлеба и сбежать с ним в нору. С размокшей коркой в лапках лечь поудобнее и, поедая хлеб, прислушиваться к доносящимся сверху отзвукам. Голуби улетели, затих шум их крыльев. Я завидую им, Я завидую всем птицам. Они могут мгновенно взлетать в воздух, взвиваться почти вертикально и уходить от преследования. Они могут делать это, когда хотят, улетая так далеко, что ни кошка, ни собака, ни человек не могут до них добраться. Я всего лишь крыса, а хотел бы быть птицей. Почему? Я с тоской поднимаю голову и слушаю удаляющийся шум крыльев. Со злостью собираю перья, чтобы выстлать ими свою нору. Мое бегство — это всегда риск, потому что оно длится куда дольше, чем стремительный полет птицы. Лапки с трудом отрываются от липкой, глинистой почвы, тонут в грязи, увязают. Птицы улетели, и грозившая опасность больше не страшна им. Я им завидую… Я крыса, а хотел бы стать птицей. Я пытаюсь уйти, ускользнуть, стать незаметным для людей, кошек, ласок, ворон, сорок. Я уже понял, что незаметная жизнь — это жизнь безопасная. Я хочу существовать так, как будто меня не существует, хочу быть незаметным, невидимым, хочу быть всегда в тени, в полумраке, в черных, коричневых, серых тонах. Хочу существовать не существуя. Хочу быть комком штукатурки между бетонными плитами, хочу быть камнем мостовой. Быть, как бесцветный вечерний воздух, как темная заплата на пальто. Хочу слиться с толпой, быть фоном, не выделяться, хочу по крайней мере стать хотя бы одним из массы крыс, стать таким же, как все. Я знаю, что мне никогда не стать птицей, но все равно мне часто кажется, что у меня есть крылья и я лечу, взлетаю, поднимаюсь — даже не зная куда. И эти мгновения — самые счастливые в моей жизни. И теперь — спускаясь, падая, убегая в страхе перед дымом, огнем, разрушениями, в страхе, что меня может раздавить, убить,— я тоже думаю о них, о птицах, для которых спасение всегда в крыльях, так же как для меня — в серости, в слиянии с фоном, в незаметном проскальзывании по земле, по мостовой, по тротуарам. И вдруг я осознаю, кто я и насколько же расходится с тем, чего я жажду, мое присутствие здесь, сейчас… Я хочу жить иначе, чем живу… Я останавливаюсь на каменном карнизе, по которому струится подземный ручеек, прижимаюсь к камню брюхом и пью. Касаюсь зубами своих лапок со стершимися от бега коготками. Провожу мордочкой вдоль тела, ощупывая оставшиеся от боев с другими крысами шрамы, дотрагиваюсь до сильного чешуйчатого хвоста. Чувствую утолщение в том месте, где была рана — моя первая боль, мой первый страх. Сердце колотится — как те крылья, о которых я мечтаю, как крылья, уносящие ввысь — к тем местам, каких мне никогда не узнать и каких я не могу себе даже представить. Я трогаю себя в темноте, щупаю вибриссами, носом, зубами. Я касаюсь себя иначе, чем раньше,— так, как будто хочу запомнить, как будто хочу познать себя самого. Лишь здесь, во мраке, спасаясь от мира, в котором все чаще жгут и убивают, только оставив позади последний отблеск и последний удар голубиных крыльев, лишь здесь я начинаю узнавать и понимать о себе больше, чем раньше. Я не могу перестать быть собой и не могу быть тем, кем я не являюсь… Я всего лишь крыса, даже если сон все ещё напоминает мне о крыльях и я лечу, дрожа от восторга над тем мгновением, которое и начинается, и кончается в моем собственном мозгу. Я хочу большего, чем могу добыть, прогрызть, пожрать, украсть, утащить, схватить. Я хочу большего, чем другие крысы — те, загнанные, забегавшиеся, проскальзывающие бочком, настороженные, агрессивные, завистливые, запуганные… Я хочу не только есть и видеть… Я хочу ещё и знать… Но что ты, собственно говоря, знаешь о других крысах, если даже о самом себе знаешь так мало? Помнишь тех засыпанных песком золотых крыс, золотых мышей вокруг истлевшей шкатулки в подземном лесу под большой площадью? Ты тронул зубом мягкий холодный металл. Они были совсем как ты, но только мертвые, невидящие, неслышащие, нечувствующие, неподвижные. Они сидели, поджав под себя хвосты, безусые и безглазые, а ты на мгновение поверил, что они живы, что они могут кусать, совокупляться, гнаться, убегать. Крысы, крысо-мыши, металлические мыше-крысы — совсем как комки глины, обломки кирпича из разрушенной стены, разбитое стекло… Мгновение прошло, лишь на золотом ухе остались следы твоих зубов. Когда это было? Где это было? До или после? До чего и после чего? Откуда и куда я тогда направлялся, прельстившись целью, о которой сегодня уже и не помню? Меня мучает воспоминание о том мгновении, когда я отскочил, почувствовав, что мой зуб встретил сопротивление мягкого металла — сопротивление, которого я не ожидал. Сверху доносится гул. Удар, ещё удар, земля дрожит, слышится приглушенный слоями почвы грохот. Я ложусь на бок, окруженный со всех сторон темнотой. Кругом спасаются бегством крысы — испуганные, больные, раненые, пахнущие огнем и дымом. Я предчувствовал, что этот спокойный, тихий дом не выстоит… Он расположился у дороги, ведущей с аэродрома в город. В нем жили люди, которые кормили птиц, содержали больных собак и ленивых кошек… В то время как я по ночам гонялся за молодыми самочками или охотился с местными крысами, меня охватывал страх. Я побывал уже во многих городах, во многих домах, казавшихся спокойными и безопасными. И именно тогда, когда я чувствовал себя в наибольшей безопасности, весь мой мир неожиданно рушился. Рушилась разделявшая город бетонная стена. Приходили люди, появлялись кошки” хищные птицы, пыль, огонь, вода, град. Я бежал, оставляя позади себя норы, самок, гнезда в подземельях, потомство, дружественно относившихся ко мне крыс, полные еды кормушки. Я бросал все, зная, что кончилось время сытости и покоя и для того, чтобы выжить, нужно спасаться бегством. Вот и теперь я знаю, что этот дом, до которого не доходит сеть городских подземных каналов, а значит, его обходят стороной живущие в этих подземельях изголодавшиеся крысы,— это остров и над ним нависла угроза. Я ещё не знаю, что это за опасность, но я предчувствую её. Я проверяю балки, стропила, доски. Древоточцы давным-давно точат их, вызывая потрескивание, расшатывание, постанывание древесины. Я вгрызаюсь в дерево, испытывая его на твердость, гибкость, влажность. Во многих местах древесина истлела, прогнила, и люди заменили некоторые доски. Дом мог бы простоять ещё долго. Он не должен был рухнуть, хотя деревянные ступеньки скрипели и постанывали, когда кто-нибудь из людей поднимался по ним на чердак. Земля в подвале была твердой и утоптанной, хотя во время дождей она иногда подмокала и сложенная в мешках картошка гнила или порастала плесенью. И все же дом не мог рухнуть, рассыпаться, упасть, сровняться с землей. Дом был крепок, а грунт под ним тверд и прочен. Этот осмотр успокоил меня, но не надолго. Я не был голоден, Крысолов давно уже не преследовал меня, и все же я боялся. Неужели я боялся без причины? Остальные крысы тоже стали какими-то нервными. Они бегали, взъерошенные, на негнущихся лапках, с поднятыми кверху хвостами, стараясь съесть как можно больше. Я знал, что они боятся так же, как и я, и так же, как и я, не знают почему. Люди из старого дома были по-прежнему спокойны и равнодушны. Они выходили редко и ненадолго. Просиживали в большой комнате на первом этаже, уставившись в стеклянный экран большого ящика, издававшего разные звуки, шумы, шорохи. Здесь было тепло и уютно, а так как одна из дыр находилась за шкафом, я любил забираться по стенке наверх и наблюдать за бегающими по потолку тенями. Люди сидели и всматривались в то светлеющий, то темнеющий ящик, прислушивались к доносящимся из него звукам. Наконец-то я мог без страха и риска, спокойно понаблюдать за их жизнью. Издаваемые ими звуки были тихими, кроткими, шипящими, булькающими. Они носили теплую одежду, которую снимали перед сном, чтобы спрятаться в своих мягких белых норах. Однажды я заполз в такое нагретое человеком место и сразу же затосковал по моей старой норе на набережной, поблизости от портовых складов. Там было так же тепло, мягко, уютно. Лежащий человек не почувствовал моего присутствия, хотя я и прижался к его ноге. Лишь кот, который устроился на одеяле, учуял меня, взъерошился и начал фыркать. Я удрал, хотя он за мной даже не погнался. В общем, населявшие дом люди и звери не вызывали у меня беспокойства. Напротив, взаимное нежелание замечать присутствие друг друга должно было бы развеять все остатки моих опасений, и все же страх не уходил и шерсть вставала на мне дыбом при каждом доносящемся с улицы незнакомом звуке. Время шло, и я привык к жизни в постоянном, на первый взгляд совершенно необоснованном страхе. Я продолжал бояться, но сердце уже так не колотилось, спина и хвост не выгибались в напряжении, а доносящиеся снаружи отзвуки не прерывали моего сна. Мой страх стал будничным, как это бывало всегда, когда я долго боялся. В ту ночь я не покидал дома. Сильный ветер, несший с собой тучи пыли, не проникал в наши подземные норы — он лишь глухо завывал в водосточных желобах и печных трубах, врываясь в дом сквозь щели в крыше, оконных рамах и дверях. Я съел принесенный прошлой ночью хлеб, удобно разлегся на спине и заснул. Треск веток, шум мотора, вой собаки. Крик, звон разбитого стекла. Падающие на пол камни. Я вскочил на ноги и почувствовал запах дыма. Дом горел. Жильцы пытались выбраться из огня на улицу. Я выскочил прямо на лужайку перед домом, но там стояли нападавшие. Они стреляли в выбегавших из дома людей и бросали в окна зажженные факелы. Я молниеносно бросился обратно в нору и через подвал пробрался в соседний сад. Выглянув наружу, я сразу почувствовал запах гари и сквозь стебли и ветки увидел позади пульсирующее красным светом огненное пятно. Я брел под дождем по холодным мокрым канавам, вокруг свистел ветер. Я не видел людей, как будто их вовсе и не было здесь, хотя рядом проезжали тяжелые стальные машины. Перепуганные собаки пробегали мимо с поджатыми хвостами. Немногочисленные ошалевшие крысы крутились на месте, встряхивались, чесались, попискивали. Усталый, я спрятался в подвале без окон, куда не проникал ветер, устроился в покинутом крысами гнезде: среди перьев, клочков бумаги и тряпок. Проснулся я от болезненного зуда у основания хвоста, за ушами, вокруг мошонки. Я прочесал зубами шерсть на брюхе, давя мелких насекомых. Насосавшиеся крови, они лопались под моими резцами. Вши. Я ощутил вокруг мягкую шевелящуюся массу изголодавшихся насекомых, сползавшихся ко мне из всех подвальных закоулков, с перьев, с клочков шерсти. Они залезали на меня, прицеплялись к шерсти, к бровям, к вибриссам, облепляли хвост, впиваясь в чешуйчатую кожу. Так вот почему крысы покинули удобную, просторную нору. Они предпочли бегство постоянному вычесыванию насекомых из шерсти, выгрызанию их с подбрюшья и из подмышек, непрерывному промыванию глаз и ушей. Но я, уставший и измученный, продолжал спать, вертясь и крутясь от зуда и боли. Меня точно поливали кипятком, жгли огнем, точно птицы клевали мне шкуру… Я проснулся, встряхнулся, выскочил из норы. На лапках, в ноздрях, на веках, на ушах сидели вши, пили мою кровь, выжирали мои мышцы. Я тщетно пытался вычесать их, оторвать, отодрать, выгрызть. Они впивались в складки кожи, залезали в поры и волосяные сумки, вцеплялись в соски и уши. Они были похожи на струпья, темные пятна, утолщения, комки, зудящие болячки, шрамы. К шерсти уже успели приклеиться продолговатые белые гниды. Я начинаю погоню за собственным хвостом, покрытым темными прыщами. Переворачиваюсь на спину, кручусь, извиваюсь, чешусь, царапаюсь, трусь о камни, пытаясь избавиться от назойливых наглецов. Но все напрасно… Я бегу в подвал соседнего дома. Под окном лежит мертвая крыса. Они выползают из нее… Отпадают от кожи, падают с волосков. Покидают стынущую падаль. Они знают, что крыса мертва и что их тоже может убить начавшийся процесс гниения. Сколько же вшей на такой маленькой крысе! Они ищут новую пищу, новую крысу! Чуют мое присутствие, тепло моего тела. Ко мне ползет бело-серо-коричневое голодное пятно. У мертвой крысы широко раскрыты глаза, коченеющие лапки растопырены в стороны, уши насторожены, как будто прислушиваются к чему-то. Шкура в пятнах дочиста выеденной шерсти, лишь кое-где торчат взъерошенные клочки волосков, видны засохшие кровоподтеки, из ран течет гной… Вши въелись даже в кожу век, в уголки губ, в кончики ушей. Они падают с вибриссов, с усов, с бровей, соскальзывают на землю, чтобы двинуться в мою сторону. На темном полу они напоминают живую лужу, которая обтекает меня своими многочисленными щупальцами, разливается, разбрызгивается во все стороны. Они приближаются, проползают между частицами пыли и паутиной. Я прыгаю на ступеньку и по лестнице бегу наверх, в покинутый людьми дом. Кругом лежат мертвые крысы, а изголодавшиеся вши таятся в щелях полов, в складках штор и занавесок, в опилках и вате, в подушках и коврах. Крысы, которые пока ещё живы, не замечают меня, занятые борьбой с пожирающими их живьем насекомыми. Я перехожу из дома в дом, из подвала в подвал, залезаю на чердаки, заглядываю в кладовки и гаражи. Встречаю крыс, покрытых вшами от кончика хвоста до усов,— крыс измученных, отчаявшихся, которые даже уже и не стряхивают кровососов, влезающих им в глаза и уши, затыкающих ноздри, так что становится невозможно дышать. Израненная самка умирает рядом со своими малышами, с которых вши полностью объели нежную, безволосую шкурку. Я тащусь дальше, чешусь и трусь боками о мебель и кирпичи. Это не помогает, это не может помочь, потому что на меня бросаются все новые и новые насекомые. От укусов кожа болит, чешется, зудит, горит… Они режут, рвут, кусают, душат меня. Не успеваешь почесать брюхо, как они уже на шее, на ногах, на хвосте, на загривке и на спине. Они передвигаются вдоль позвоночника, словно знают, что там их зубами не достанешь, что там с ними ничего невозможно сделать. До сих пор страх был другим… Я знал, что такое бояться человека, кошку, куницу, ласку, сову. Я спасался бегством, уверенный, что можно убежать. А теперь противник обосновался прямо на мне, овладел мною, стал частью моего тела, перемещается вместе со мной, а я не могу избавиться от него. Тени заслоняют глаза. Я протираю мордочку лапками, очищаю вибриссы. Надолго ли у меня хватит сил сопротивляться? Когда наступит момент полного отчаяния? Когда — совсем одуревший, измученный бессонницей, с пятнами совершенно сожранной кожи — я, взъерошенный, присяду где-нибудь под стеной и стану ждать конца? Из соседней комнаты доносится громкий храп, который кажется мне знакомым. Пролезаю в щель под дверью. Пустые бутылки, запах вина, пронзающая до самых внутренностей кислая вонь человеческого дыхания… Я знаю это лицо! Он спит с широко раскрытым — как вход в крысиную нору — ртом, с приоткрытыми глазами, выдыхая густые, насыщенные алкоголем пары. Длинные пальцы вздрагивают, будто он и во сне продолжает играть. Дудочка лежит на тумбочке, рядом со стаканом недопитого вина. Вши ходят по волосам, губам, векам, ладоням, сыплются с усов и бороды, как каша. С минуту я, совершенно ошеломленный, сижу совсем рядом с его широким лицом. С каким удовольствием я укусил бы его, но боюсь, что он меня схватит. Из любопытства перескакиваю на тумбочку и засовываю голову в стакан. Ну и вонища! Я чуть не теряю сознания. Крысолов громко отрыгивает. Я соскальзываю на пол и обхожу кровать вокруг. Крысолов храпит и хрипит. Он напивается от отчаяния, потому что в городе больше нет крыс, которых он мог бы повести за собой и убить. Здесь это сделали за него вши. Я залезаю в лежащую рядом открытую сумку. В ней пусто. Только в боковом кармане лежат продолговатые, разглаженные, сложенные толстой пачкой листочки бумаги. Они издают сильный запах краски и людских рук, запах пота, слюны, жира, табака. Я отгрызаю уголок от жесткой бумажки и с отвращением выплевываю. Крысолов продолжает храпеть, и мне даже отсюда слышны эти громкие хриплые звуки. Пора бежать. Ведь Крысолов в любую минуту может проснуться и закрыть меня в сумке. Я вылезаю. Крысолов потягивается, распрямляя ноги и руки. Ползающие по нему вши падают на серую, всю в пятнах простыню. В испуге я вскакиваю на тумбочку и задеваю хвостом дудочку — она катится к краю. К тому моменту, как дудочка падает, я успеваю спрыгнуть на пол. Храп прекращается. Крысолов приподнимается на локте и протирает заспанные глаза. Наверное, он успел заметить мою тень, когда я протискивался в щель под дверью. От страха я даже не чувствую больше укусов вшей, не ощущаю зуда и жжения. Я хочу поскорее оказаться вне пределов досягаемости Крысолова, там, где не слышны звуки его дудочки. Я бегу по улице, по асфальту, под яркими солнечными лучами. Вдоль сточной канавы — вперед, лишь бы подальше от человека, которого все крысы боятся и ненавидят, а встречая его на своем пути, часто не знают, что это именно он. Лишь смерть других позволяет нам понять, какая угроза над нами нависла. Я боюсь его взгляда, боюсь рук, которые убивают, поджигают, топят, режут, боюсь его дудочки, боюсь тяжелых башмаков, боюсь коварства, с каким он может ввести меня в заблуждение, и той хитрости, которой он у меня же и научился. Я перепрыгиваю через железные решетки сточных колодцев, через кучи мусора, перебегаю через улицы. Слышу позади грохот тяжелых шагов… Нет. Это всего лишь стучит мое собственное сердце. На мостовой стоит пыхтящая, дымящая машина. Я с размаху влетаю прямо в лужу густой темной жидкости с резким запахом. Она облепляет меня со всех сторон, впитывается в шерсть и кожу, склеивает волоски в жесткие, торчащие во все стороны пучки. Лапки скользят, я спотыкаюсь, отряхиваюсь, скольжу на брюхе по гладкой поверхности — лишь бы поскорее оказаться как можно дальше отсюда… Вокруг сгущаются сумерки. Приближается ночь. Вибриссами и лапками я чувствую, что это уже другой город. Солома, конский навоз, дым горящей травы. Кажется, здесь Крысолов мне уже не угрожает? Ведь он же остался там — в завшивленной, провонявшей запахами вина и сна комнате? Я сворачиваю в кусты. Заползаю в самую гущу засохших ветвей. Укусы вшей больше не болят, не чешутся. Только от шерсти очень сильно пахнет. Я поворачиваюсь на бок и погружаюсь во мрак. Вокруг шелестят сухие листья. Высокие дома стоят на холмистой окраине города. Здесь заканчиваются городские подземные коммуникации — трубы, туннели, провода, водопровод. Крысы неохотно посещают это место, ведь здесь меньше отбросов и сточных вод, а на голой поверхности труднее спрятаться. В центре города — у каменных набережных, у реки, рядом с рынком, в густо застроенных районах — крыса практически невидима. А здесь все наоборот. На зеленых газонах и гладком тротуаре меня можно заметить издалека. Я начал приходить сюда, когда чаще стали звучать взрывы, а запах гари стал все глубже проникать в подземные норы. Здесь пока ещё царила тишина, которую нарушали лишь журчание воды, эхо далеких колоколов, писк и шорохи. Из городской канализации я пролез в бетонный туннель, по нему уходили наверх связки толстых и тонких труб. Я пробирался все выше и выше, с этажа на этаж огромного здания. Там, где щели были достаточно широкими для того, чтобы вылезти наружу, я осторожно высовывал мордочку, вынюхивая, нет ли поблизости кошки или собаки. На некоторые этажи проникнуть было совершений невозможно — все было заделано, загипсовано намертво. Но я упорно полз наверх, чувствуя доносящийся оттуда запах крысы-самки. Поначалу слабый, трудноуловимый, он становился все более сильным, призывным, манящим. Под действием этого запаха я забыл об усталости и старости, о Крысолове и о всех тех крысоубийцах и крысопожирателях, которых в последнее время так много появилось в городе. Я терпеливо поднимался вверх по трубе, упираясь хвостом в её шершавую изогнутую поверхность. Самка была все ближе. Я чувствовал её ноздрями, вибриссами, всем телом. Я чуял и жаждал её. Последний этаж. Сквозь трещину в деревянной перегородке я пробираюсь прямо на кухню. Дверь открыта. Меня опьяняет близкий запах самки. У окна в кресле на колесиках сидит Седой Старик. Он гладит большую старую самку с белой, чуть пожелтевшей шерстью. Его рука ласкает её спину, скользит от головы к длинному розовому хвосту… Белая крыса жмурит от удовольствия красноватые глаза, лижет его руку. Человек поворачивает голову. Крыса тоже настораживается и поворачивается. Они смотрят на меня без всякого удивления. Я не шевелюсь. Стою изумленный, не зная то ли удрать, то ли остаться? По подоконнику широко открытого окна разгуливает белый воркующий голубь и клюет рассыпанные зерна. Корка хлеба падает под кресло. Я раздумываю, потом подбегаю ближе, хватаю и ем… Мне хочется здесь остаться… Растолстевшая от ранней беременности Белая поднимает длинную, слегка приплюснутую мордочку, тычется носом мне в глаза, лижет своим узким языком. Она давно уже совсем обленилась и даже не вылезает из картонной коробки. Она счастлива оттого, что её каждый день кормят. Она не знает ни голода, ни скитаний, ни борьбы, ни болезней… Самка радостно вытягивает ко мне острый холодный нос, прислушиваясь к шорохам, ожидая моего писка, надеясь на то, что я приду, коснусь её, растворюсь в ней до полного удовлетворения. Старик в кресле на колесиках наклоняется над картонкой и трясущейся рукой кладет перед нами кусочек сыра. Белая едва прикасается к сыру кончиком зуба, а я тут же подбегаю, счастливый оттого, что могу есть и есть и ни одна чужая крыса не выдирает у меня добычу. Белая всматривается в меня своими темно-красными блестящими глазами. Она знает, что это ради нее, ради этих мгновений любовного удовлетворения я каждый день преодолеваю лабиринты подземных туннелей, каналов и труб. Она радостно пищит, трется о меня, ожидая, что я залезу на нее, схвачу зубами за шерсть на загривке, прижмусь к ней, прильну… Брюхо Белой растет, раздувается, набухает. Она ждет моего потомства. Она жаждет моего потомства. Она уже стара, а я — единственный самец, который был у неё в жизни. Я ложусь, прижимаясь головой к её брюху. Мне хочется услышать доносящиеся оттуда звуки… Тишина. Малыши не двигаются, не шевелятся. Это повторяется каждый раз, когда я прихожу. Белая все ждет родов, но не рожает. Почему? Она ждет маленьких крысят, но их все нет. Только брюхо остается все таким же огромным, раздутым и тихим. Но Белая все ждет, ждет, ждет и верит, что все-таки родит. Она состарилась, облезла, передвигается с трудом, но все ещё надеется, все ещё хочет родить, хочет стать матерью, хочет заботиться о потомстве, кормить его. Наконец-то. Я чувствую схватки. Брюхо мерно колышется, как при родах. Напряжение мышц, спазм, вода теплая, столько дней наполнявшая её жидкость. Масса воды выливается из Белой, впитывается в бумагу и картон. Вода и только вода… В ней никогда не было потомства… Человек ставит перед ней мисочку с молоком. Глаза Белой застилает серый туман, совсем как у тех крыс, что издыхают в тупиках туннелей там, в городе. Белой уже нет в живых… Ты видел её — неподвижную, холодную, окоченевшую. Человек завернул её в газету и бросил в мусоропровод рядом с кухней. Ты тоже предчувствуешь смерть. Наблюдаешь за тем, как она медленно разрастается в тебе, проникая все глубже в жилы, мышцы, суставы, кости. Представляешь ли ты себе тот момент, когда она убьет тебя? Когда схватит за горло, закроет глаза, свалит с ног и ты ещё какое-то время будешь дергаться, не вполне понимая, что подошел к концу период твоего бытия, а точнее твоего долгого умирания. Ты уже знаешь, что большая часть жизни позади, что тебя уже мало что ждет, потому что закончились скитания, странствия, поиски… Впереди у тебя подползание украдкой к помойкам и пожирание того, на что не польстились другие крысы. Теперь ты — раньше такой сильный и неуступчивый — начнешь отступать, убегать даже от слабых, станешь избегать, отрекаться. Все больше слабея, ты будешь прятаться в нору и дрожать там, охваченный непонятным страхом. Ты уже не будешь той-самой крысой, которой был, ты станешь совсем иным — преображенным, незнакомым даже самому себе зверем… Ты с ужасом мотаешь головой. По спине пробегает дрожь. Может, это все-таки наступит не так скоро? Из своего кресла на колесиках Старик трясущейся рукой протягивает мне заветренный кусок сухаря. Я сижу на поручне кресла и медленно, придерживая коготками, ем хрустящее лакомство. Он гладит меня по голове, по спине, пальцем почесывает за ушами, а я зажмуриваю глаза, потому что солоноватый вкус сухаря вместе с его прикосновениями дарит мне счастье и наслаждение, каких я никогда раньше не испытывал. Этот Седой Старик так же, как и я, предчувствует свою смерть. Его руки дрожат, ноги парализованы, как это часто бывает у крыс, которые, таская за собой животы и задние лапы, стараются продолжать жить так же, как жили раньше, добывать пищу и даже плодить потомство. Ну и что с того, что каждый носит в себе страх, предчувствие смерти? Человек тоже знает, что умирает, и, может быть, именно поэтому он старается подружиться, сблизиться со мной. Старый Человек ищет общества старой крысы… Мы оба предчувствуем в себе смерть и поэтому уже можем понять друг друга. Я — не кусаю его за пальцы, а он — не хочет убить меня. Я не убегаю, а он старается не спугнуть меня. Картонка, в которой жила Белая, стоит пустая. Я поднимаюсь на задние лапки и вдыхаю следы её присутствия, остатки запахов её шерсти, желез, мочи. Человек подъезжает к картонке на своей коляске и на открытой ладони протягивает мне кусочек черствого хлеба. Я прыгаю ему на плечо и по руке сползаю вниз, к ладони. Лапками ощущаю исходящее от него тепло. Я снова ем, а он наблюдает за мной, боясь вздохнуть поглубже. Он наклоняется, его лицо сводит болью. Он тихонько кашляет, пытаясь подавить приступ сухого кашля. Заслоняет ладонью рот, стараясь не шевелиться. Я сижу на задних лапках и ем хлеб. Из глаз Старика стекают прозрачные, сверкающие в свете электрической лампочки капли. Я прыгаю в коробку, в которой жила Белая. Закрываю глаза среди обрывков бумаги и тряпок, и мне кажется, что она трогает меня своими вибриссами, прижимается, ласкается — что она есть… Седой Человек смотрит на нас со своего кресла. Мною овладевает желание, я обхватываю её лапками — хочу удовлетворить и её, и себя. Лежу, зарывшись в клочки ваты, газет, шерсти. Вместо Белой прижимаю к себе примятые её телом бумажки. Свет гаснет. Вокруг царит тишина, какой я давно уже не помню в этом городе пожаров, взрывов, толчков. А ведь в темноте все голоса звучат громче, четче, яснее… По краю коробки перебираюсь на стол, к миске. Мелкими глотками пью холодную вкусную воду. В окно вижу зарево — приглушенные отсветы расположенного в котловине города. Я встаю на столе, опираясь о вазу, и съедаю несколько зернышек с засушенного букета цветов и трав. В темноте слышу биение человеческого сердца. Страх смерти, предчувствие опасности, неуверенность вызывают у многих крыс желание покинуть осажденный город. Они чувствуют, какая судьба их может ждать и какова будет судьба живущих здесь людей. Они знают о том, что приближаются голод, пожары, болезни, война. Им говорят об этом и солнце, и порывы ветра, и носящиеся в воздухе запахи, и гул земли, и вкус воды, и даже уличная пыль… Скоро они двинутся в путь — от города к городу,— приводя в ужас людей и сея панику среди зверей. В конце концов дойдет до того, что безопасных мест больше не останется нигде, а голоса, знаки, сигналы будут вызывать только страх и ужас. И тогда крысы прервут свое путешествие и останутся там, где у них будет хоть какой-нибудь, хоть малейший шанс выжить. Они найдут место, где будут чувствовать себя свободными, хотя это и будет свобода под постоянной угрозой смерти. Раскаленный воздух врывается в подземелья, вибрирует над помойками, режет легкие. Воздух предупреждает, предостерегает… Вода, затопившая подвалы после сильного дождя, пахнет дымом далеких пожарищ. Эта вода обжигает горло и лишь усиливает жажду, утолить которую невозможно. Вода предостерегает… Нас будят подземные толчки — едва слышные голоса земли, которая что-то кричит нам. Земля предупреждает… Порывы ветра бьют с невиданной силой, ветер воет в водосточных трубах, в вентиляционных шахтах. Ветер несет с собой горькую, обжигающую пыль, которая въедается глубоко в кожу. Ветры предостерегают… Я остался, хотя все вокруг — вода, воздух, земля — подталкивало к бегству, к бесконечным странствиям. Я остался у Старого Человека в высоком бетонном блоке, у Человека, которому я стал доверять, который своими касаниями, поглаживаниями, лаской заставил меня поверить ему. У страха нет имени, но он принуждает спасаться бегством или искать хоть какую-то возможность выжить. А все крысы верят в то, что им все же удастся выжить,— и те, что, несмотря на страх, выходят на поверхность, и те, что остаются под землей, в укрытиях, надеясь на то, что здесь безопаснее. Нервные, раздражительные, сварливые — мы все стараемся набраться сил, ищем еду и пожираем больше, чем раньше, наедаемся до полного обжорства. Мы поглощаем все, пригодное для пищи, что нам только удается найти, поедаем даже то, чего никогда раньше есть бы не стали. Я все время возвращаюсь к Человеку в кресле на колесиках, который когда-то кормил меня сыром, ветчиной, печеньем… Я прихожу, меня с непреодолимой силой тянет встречаться с ним, потому что я знаю: он никогда меня не ударит, не прогонит, не убьет. Я пробегаю по каменному полу между кухонным шкафчиком и стеной до металлического порожка, бегу дальше по коридору в комнату, где на полу лежит ковер. Он уже услышал шорох, тихий шелест моих коготков. Медленно поворачивает голову. Я подбегаю к нему, забираюсь на ступеньку, потом на прикрытые пледом колени. Он протягивает руку. Я лижу его ладонь, прижимаюсь к теплым ловким пальцам. Он чешет мне шею и за ушами, гладит нос и те места, откуда растут вибриссы, касается брюшка и хвоста. Он не боится меня, а я не боюсь его. Между нами нет страха. Я мечтаю о том, что вот сейчас он протянет ко мне руку со сладкой печениной, даст на ладони кусочек творога со сметаной. Я умываюсь, сидя у него на коленях, расчесываю зубами шерсть. Он смотрит на меня. Я вопросительно смотрю на него. Он протягивает руку с куском твердого, высохшего хлеба. Я хватаю сухарь, придерживаю лапками, разгрызаю и съедаю крошку за крошкой. Чувствую в хлебе опилки. Еще недавно моя нора была полна черствых корок хлеба, принесенного из разных районов города. Теперь нора пуста, съедено все, до последней крошки. Старый Человек всегда кормил меня лакомствами, как будто хотел, чтобы я сюда возвращался. И я возвращался в ожидании, что здесь смогу наполнить до краев мой крысиный желудок. Но сейчас он протягивает мне лишь высушенный кусочек хлеба, в котором полно опилок. Знак. Такой же, как другие знаки — голоса земли, свет дня и ночи, сухость ветра, кислый дождь. Знак грозящей опасности, знак из рук Человека, ставшего моим другом. В городе не хватает хлеба. Его нет даже в пекарнях. Исчезли огромные кучи мешков с зерном, крупами, мукой. Склады пустые, их покинули и люди, и крысы. Голод — это тоже знак, который велит идти вперед, идти и добывать, идти и бороться. Я сжимаю в лапках кусочек хлеба с такой же жадностью, с какой некогда съедал ароматный творог. Человек гладит меня по голове — от подергивающихся ноздрей до чувствительной кожи за ушами. Эти прикосновения электризуют, я жажду их, они нужны мне. Я хочу, чтобы этот человек вечно касался меня, погружал свои ладони в мою шерсть, прижимал к моей коже кончики своих пальцев. Я кручу в лапках высохшую корку и дрожу от счастья, от радости, какой я никогда раньше не испытывал. Я засыпаю у него на коленях. Он сидит без движения. Не мешает мне спать. Проснувшись, я подползаю к старому лицу, вытягиваю мордочку и слизываю соленые, теплые капли. Из глубины его тела, как из глубины земли, я слышу эхо ударов — пульсирующие, ритмичные отзвуки. Я лижу его подбородок, касаюсь его кожи… Но доносящиеся из нутра живого Человека звуки тоже пугают меня, они предостерегают так же, как и другие знаки. Я поворачиваюсь, и его пальцы медленно скользят по моему хвосту. Он заснул. Я спускаюсь к нему на колени, хватаю в зубы последнюю крошку, спрыгиваю на ковер. Бегу на кухню, к щели между стеной и плитой, и дальше — по дороге, ведущей в город. Каждая крыса — иная, непохожая, чем-то обязательно отличающаяся от других. И я, и ты, и он, и она, и та, и эта. Мы различны по форме, по размеру, у нас разная окраска, длина хвоста, мы отличаемся друг от друга ловкостью, скоростью, высотой прыжка, выносливостью к жаре, холоду, боли… Глаза видят у кого ближе, у кого дальше, взгляд скользит по поверхности предмета или проникает внутрь, кто-то лучше видит в полумраке, а кто-то — на свету. Каждая крыса по-своему пахнет, по-своему пищит, каждая выбирает свои дороги. Шерсть может быть жесткой или мягкой, гладкой, скользящей вдоль всех углов и неровностей. Вибриссы тоже разные: длинные, прочные, твердые и хрупкие, ломкие, опадающие вниз или стоящие торчком. Уши могут быть маленькими, прилегающими к черепу или торчащими кверху, настороженно ловящими все звуки, удлиненными или округлыми. У одной крысы спина изогнута дугой, у другой — прямая, стелющаяся параллельно земле. Различна и форма глаз: они бывают плоскими, глубоко посаженными или выпуклыми, большими и маленькими, полукруглыми, продолговатыми… Даже крысята из одного помета не похожи друг на друга, и эти различия со временем только возрастают. И когда я смотрю на проходящих мимо меня крыс, в моих глазах они никогда не сливаются в однородную серую массу. Напротив — и в самой огромной толпе каждая крыса все равно остается самой собой. Я стар и знаю, что когда-то видел иначе и не замечал этих различий, и, уж во всяком случае, не осознал их сразу. Для этого понадобились время, наблюдательность, опыт… Раньше, встречая крысу, я всегда задавался вопросами. Встречал ли я уже её, а если встречал, то где и когда? Как она настроена — дружелюбно или, может быть, враждебно? Здешняя она или странник? И откуда и куда пролегает путь её странствий? Испытывала ли она когда-нибудь чувство голода? И если она пойдет за мной, то не покинет ли вдруг без предупреждения, заметив притаившуюся в стороне куницу? Теперь я смотрю на пробегающих мимо меня крыс, приглядываюсь к ним повнимательнее, вдыхаю их запах — и уже знаю о них все. Вот этот самец никогда не покидал здешних мест. Он провел жизнь в сети близлежащих туннелей, и лишь недавно голод впервые заставил его выйти на поверхность. В подземных каналах он питался отбросами, очистками, листьями, косточками, отходами из людских кухонь. Еды всегда хватало. И лишь теперь он узнал, что такое настоящий голод. Он вышел наружу и увидел там людей, которые едят крыс. Он искал пищу и вместе с другими крысами нашел лежащий у стены труп. Мясо было ещё теплым, а кровь даже не успела свернуться. И с той ночи он питается падалью, пожирает трупы людей, коз, собак, птиц — даже те, что уже начали разлагаться, а их вкус и запах вызывают тошноту. Вон тот, перепрыгивающий через ручеек сточных вод, тоже здешний. Вчера, оглушенный страшным грохотом, он, как мертвый, лежал в канаве. Он и сейчас ничего не слышит, иначе не лез бы наверх, к выходу на поверхность, откуда доносится мяуканье изголодавшегося кота — наверное, последнего оставшегося в живых в этом городе. Эта изголодавшаяся самка беспрестанно лижет свои переполненные молоком соски. Ее детей недавно сожрали другие крысы, но она ведет себя так, как будто малыши все ещё ждут в норе её возвращения. Вот этот ширококостный, толстый самец с покрытым шрамами хвостом, который кусает всех, кто попадается ему на пути, явно не отсюда. Он, как и я, прибыл издалека и думает только о том, как бы побыстрее вырваться из города. Он кружит поблизости от вокзала, залезает в пустые вагоны и ждет, когда они поедут. Но с того времени, как вокзал сгорел вместе с находившимися рядом с ним складами, поезда больше не ходят. Он об этом не знает, а может, просто не умеет сопоставлять события и потому терпеливо ждет своего поезда. Его спугивают люди, гоняют исхудавшие собаки и кошки, каких люди ещё не успели съесть. И он возвращается в подземелья и снова бесцельно слоняется по туннелям. Вот и сейчас он бежит к зарешеченному выходу подземного канала к реке. Он будет стоять и думать: а не броситься ли ему в плывущий мимо него поток, который понесет его дальше — прочь из города. Но вода очень холодна, по реке плывет ледяная каша. Мимо проплывают трупы крыс, собак, людей, лошадей, и он боится, что вместо спасения найдет в реке смерть. Он колеблется. Сидит, сжавшись, на железных прутьях и скрипит зубами. Вон тот, со светлой блестящей шерстью, не выходит из подземелий на поверхность. Он осматривается, то и дело останавливается, заглядывает во все норы и закоулки. Я насторожился, напружинил мышцы, как для прыжка, уперся хвостом в стену. Этот быстрый, проворный самец питается исключительно крысами. Он подкрадывается к рожающим самкам и крадет у них крысят. Загрызает стариков, доживающих свой век во тьме туннелей. Иной раз он просто садится рядом и ждет того момента, когда у умирающей крысы уже не останется сил защищаться. Вот и сейчас он идет вслед за больной, слабеющей от горячки самкой, ищущей спокойного места, где можно поспать. Если бы она обернулась, то заметила бы, как он за ней крадется. Но только способны ли ещё её усталые, старые глаза что-то разглядеть во тьме? Она медленно поворачивает в высохшее, полузасыпанное щебнем ответвление тоннеля. Там спокойно, там нет крыс, потому что там нечего есть. Ее длинный пятнистый хвост исчезает за углом. Самец со светлой блестящей шерстью останавливается, осматривается, разнюхивает и идет за ней. Нет одинаковых крыс, как нет и одинаковых людей. Иногда может показаться, что все они похожи, как две капли воды, но это всего лишь обман зрения. Они проходят, уходят, движутся, исчезают — всегда разные. Этой молодой самки с гладкой, плотно прилегающей к коже короткой шерстью я раньше здесь не видел. Может, она нездешняя? Может, пришла из деревни, с полей или прибрежных лугов, где в земляных насыпях полно крысиных нор? Она поднимает кверху свой острый подвижный нос, втягивает ноздрями запахи. Очевидно, она здесь недавно, потому что при каждом более менее громком взрыве припадает брюхом к земле. Голова у неё удлиненная, мордочка узкая, с большими серыми глазами, пронизанными сеткой красноватых жилок. Я вижу — она заметила, что я притаился в нише, и теперь с любопытством и беспокойством ждет, что я буду делать. Я чувствую, как подергиваются, пульсируют её ноздри. Она маленькая — меньше, чем большинство здешних крыс. В сочащемся сверху свете я вижу её серебристо-пепельную гибкую спину. Она остановилась и все ещё смотрит на меня, а скорее — в окружающий меня полумрак. Может, она ищет укромное местечко? Неужели пойдет сюда? Я вдыхаю её запах и вдруг возбуждаюсь так, как уже давным-давно не возбуждался… Я снова самец, жаждущий самки. Она вытягивает шею, встает на задние лапки. Таращит круглые выпуклые глаза. Сзади неожиданно появляется молодой самец и нервно обнюхивает её хвост. Он все это время стоял прямо за ней, завороженный её гибким телом, а я только сейчас заметил его. Сильный, уверенный в себе Юноша с гладкой шерстью, он совсем недавно почувствовал себя самцом и теперь, охваченный желанием, старается склонить её к покорности. Он машет хвостом, крутится волчком, дрожит. Гибкая отпихивает его ногами, угрожающе скалит зубы, плюется, фыркает, а он покорно отскакивает и снова пододвигает нос поближе. Гибкая все продолжает всматриваться в маскирующий меня полумрак. Она вытягивает шею, подходит ближе, наши носы соприкасаются. Меня заливает волна восхитительного аромата, я чувствую тепло её ноздрей. Я нежно покусываю зубами её вибриссы, лижу языком мордочку. Она застывает, как будто ожидая продолжения ласк. Молодой самец отпихивает её и проталкивается ко мне. Мы становимся друг перед другом со взъерошенной на спинах шерстью, открываем пасть, демонстрируем острые зубы. Даже когда голод скручивает кишки и исчезает надежда добыть пищу, самцы все равно продолжают драться за самок. Даже в клетках, когда впереди у них — смерть на освещенном людьми столе. Даже в идущей за Крысоловом толпе крысы забираются на спины своих самок. И здесь, в этом городе, где отовсюду грозит смерть, я — старый самец — грозно смотрю на Юношу, пришедшего сюда за Гибкой. За моей Гибкой! Если бы он знал, насколько я стар, болен, голоден. Если бы знал, что нередко я приволакиваю за собой задние ноги, а глаза мои видят все хуже. Если бы он знал, что мой желудок раздут и его распирает от съеденного гнилого мяса, что я часто слабею и мне требуется все больше и больше сна. Если бы он сумел распознать, что л, так же как и он, нездешний и что я тоже чувствую себя здесь в опасности, в окружении, чувствую себя чужим в этом влажном, полном блох укрытии. Если бы он знал, что я давно уже избегаю стычек с другими крысами и предпочитаю спасаться бегством, лишь бы не пришлось драться и кусаться. Но Юноша ничего не знает ни обо мне, ни о мире. И пока он ещё ничего не знает о своей силе и ловкости. Ничего обо мне и ничего о себе. Поэтому он боится, моих челюстей и когтей, хотя без труда мог бы выкинуть меня отсюда и прогнать подальше. Если он прыгнет на меня, я удеру. Мы смотрим друг на друга, скаля зубы. Я притворяюсь, делаю вид — а он всему верит. Юноша не способен даже представить себе, что я его обманываю и все, что он видит, свидетельствует вовсе не о моей силе, а лишь о моем понимании того, что он чувствует, о понимании его страха перед силой, которой он не знает, не умеет предусмотреть. Гибкая тоже восхищена моими обнаженными клыками. Взъерошенная шерсть создает впечатление, что я крупнее, чем Юноша. А может, я напоминаю ей отца, которого она помнит по своему уютному гнезду в прибрежной земляной дамбе? Она ушла оттуда вместе с Юношей — он последовал бы за ней даже в огонь. Я показываюсь из темноты. Я выгляжу более сильным, чем есть в действительности, и я знаю, что Юноша именно таким меня и считает. И хотя он легко мог бы прогнать меня, спихнуть вниз, он беспомощно стоит и позволяет трогать и обнюхивать себя. Он дрожит от страха, что я могу покусать, прогнать его. Гибкая с любопытством приглядывается к моей взъерошенной коренастой фигуре, рассматривает сильные челюсти, шрамы на ушах, ноздрях, хвосте. Она подходит ближе и теплыми ноздрями тычется в набухающие у меня под хвостом железы. Юноша отступает — он сдался. Гибкая с отвращением смотрит на него, подскакивает и кусает за ухо. Юноша отпрыгивает к стене и смотрит, как Гибкая трется о меня спиной. Она будет бросаться на него и кусать всегда, когда я буду рядом. Если бы я сам отгонял его, Юноша мог бы заметить, что я слабее, что я боюсь ничуть не меньше, чем он. Гибкая заползает в мою нору, вдыхает мой запах. Она моя. Юноша наблюдает за нашим спариванием из-под потрескавшейся бетонной стены. Он не смирился. Когда мы выходим, он следует за нами, вглядываясь в светлую полосу на спине Гибкой, за которой он пришел сюда. Он будет ходить за нами, спать рядом с нашей норой, ждать нашего пробуждения, точно мы — его семья. И, несмотря на то, что его будут кусать и прогонять, он не отойдет настолько далеко, чтобы не слышать нас, не чуять нашего запаха. Как только я приближаюсь к нему, он сразу же занимает оборонительную позицию или демонстрирует свою покорность. Садится на задние лапки, опираясь на хвост, слегка склоняет голову. Он защищает глаза и горло на случай, если я вдруг соберусь броситься на него. Он ещё очень молод, но я знаю, что вскоре он возмужает и тогда оценит мою старость и слабость. И немедленно прогонит меня, отберет мою нору, а вместе с ней и Гибкую. Мы подозрительно посматриваем друг на друга, и я замечаю, что Юноша начинает внимательнее, чем раньше, присматриваться к моим челюстям, глазам, когтям. Я надуваюсь, нахохливаюсь, взъерошиваю шерсть, фыркаю, скалю зубы, а он все ещё в это верит. Надеюсь, что верит… Меня долго не было… Я таскался по разветвленной сети туннелей, выходил на поверхность в поисках хоть чего-нибудь, пригодного для пищи. Мне ужасно хотелось подсолнечника, гороха, фасоли, орехов, картошки, свеклы… Счастливый, с высохшей картофелиной в зубах я возвращаюсь в нору, к Гибкой. У входа чую сильный, резкий запах. Слышу учащенное дыхание и писки. Гибкая отдавалась Юноше в нашей норе. Я яростно бросился на него, искусал, прогнал. Гибкая равнодушно смотрела на нас, а потом жадно съела принесенную мною картофелину. Шум поднявшейся в реке воды слышен издалека. Гибкая идет за моим хвостом, а за нами на безопасном расстоянии прыгает Юноша. Когда река спокойна и мелка, из неё можно выловить фрукты, полные зерен колосья, капустные листья, кукурузные початки, мертвых птиц и рыб, падаль — кошек, собак, людей. Сегодня течение слишком быстрое, и я не собираюсь искать еду на каменном берегу. Украдкой оглядываюсь — идет ли за нами Юноша? Мы приближаемся… Шум переходит в грохот. Вода поднялась высоко — доходит до самого края. Старая решетка из толстых прутьев стала мокрой и скользкой. Я взбираюсь по металлическому краю, а за мной доверчиво следует Гибкая. Я знаю здесь каждую ямку, каждую трещинку, каждый желобок… Чуть выше нас наводнением вырвало несколько камней и образовалась ниша, в которой мы с Гибкой удобно устраиваемся. Юноша удивленно осматривается. Мы так неожиданно исчезли… Только что он ещё видел нас здесь, над бушующим внизу потоком. Я жду его. И вот он появился. По нашим следам вступает на опасную, скользкую дорожку. А может, в последнюю минуту отступит? Шум потока заглушает все остальные звуки, иначе я бы уже услышал скрежет коготков по железу. Вот он. Встал на проржавевшую железную перекладину. С отвращением стряхивает с шерсти капельки водяной пыли. Он не видит нас, таращится испуганными глазами на мутный, со множеством водоворотов поток. Прижимается брюхом к металлу, балансируя хвостом среди мокрых от воды железных прутьев. Он все ещё не замечает нас, хотя мы очень близко от него. Его охватывает все усиливающийся страх. Он думает, как бы слезть отсюда? Еще секунда — и он повернется и прыгнет обратно в безопасную темную пропасть туннеля. Гибкая прижимается ко мне. Она тоже боится… Пора. Я прыгаю прямо на перекладину — туда, где мои когти привычно цепляются за выеденные ржавчиной трещинки. Ударяю всем телом и сталкиваю Юношу вниз, в реку. Он падает. Желтые волны подхватывают его, накрывают с головой. Он выплывает, пытается выбраться, попадает в водоворот, вода засасывает его, уносит… Может, он выплывет где-нибудь далеко отсюда и очнется на незнакомом берегу? А может, и не выплывет… Мое потомство живет. Я охранял нору, отгонял питающуюся мясом сородичей крысу, постоянно крутившуюся поблизости. Я тащил в гнездо все, что только годилось в пищу — даже бумагу и принесенные рекой тонкие веточки, падаль, окровавленные бинты и вату, оглушенную взрывами рыбу, улиток, личинки насекомых, дождевых червей… Гибкая облизывала малышей, слизывала их испражнения, носом тыкалась им в брюшка, заставляя переваривать пищу. Вскоре кожа крысят покрылась нежным пушком. Глаза открылись и стали привыкать ко всем оттенкам темноты. Они неуклюже ползали, забирались на Гибкую и на меня, скатывались вниз, падали. Любопытство, как всегда, подталкивало их к выходу. Они учились кусать, грызть, рвать, есть. Гибкая не отгоняла их от своих наполненных молоком сосков, и они с каждым днем становились все сильнее, подвижнее, увереннее в себе. Если малыши пытались вылезти из норы, она наказывала их — хватала за шкуру и тащила обратно, укладывая поближе к себе. Но они все чаще пытались удрать — в основном, когда Гибкая засыпала. Они боролись друг с другом, возились, барахтались. Мир за пределами норы казался им таким же безопасным, как и этот, подземный, рядом с теплым материнским брюхом. Гибкая просыпалась и видела, что их становится все меньше. Они выползали на проходящую вдоль подземного стока крысиную тропу и обратно больше не возвращались. Я привык к грохоту, треску, к внезапным сотрясениям почвы, неожиданным проблескам огня, взрывам… В подземных лабиринтах эхо той жизни уже не вызывало паники. Я привык даже к проникающему под землю дыму. Крысы маются в лихорадке, болеют, тяжело дышат, конвульсивно дергают лапками. Изо ртов течет кровь. Страх не позволяет им вырваться из подземных туннелей. Страх обрекает на выжидание. И все же приходит момент, когда изголодавшаяся, перепуганная крыса покидает свое укрытие и отправляется искать пищу. Ею руководят лишь голод и страх смерти. Я выхожу, зная, что моя жизнь зависит лишь от моей хитрости, ловкости, силы, быстроты. Люди тоже голодны. Они тоже ищут пищу — так же, как и мы. Они тоже хотят сохранить свое потомство. Уже не видно кошек и собак. Все меньше становится ворон, грачей, голубей, воробьев. Их съели люди, которым часто не хватает сил двигаться. Они лежат, тихие, неподвижные, с блестящими глазами. Я подхожу ближе, и их глаза раскрываются шире, руки хватаются за камень. Человек ловит крысу, отрезает ей голову, сдирает шкуру, бросает мясо в кастрюлю с кипятком. С жадностью молодого пса пожирает кусок за куском. Крысы поедают покойников, вгрызаются в мягкие одутловатые ткани. Люди пожирают крыс. Ставят на них капканы, забрасывают камнями, ловят, хараулят у крысиных нор… Люди пожирают людей. Съедают своих умерших детей. Вырезают ножами куски мяса, пекут их в огне и жуют, грызут, поглощают. Крысы хотят выжить. Люди хотят продержаться. Крысы и люди борются за жизнь. Они прячутся в домах и подвалах. Крысам теперь безопаснее бегать по сточным канавам и даже посреди улицы, чем подвергать себя опасности быть схваченными людьми, которые прячутся в погребах и подвалах. Вода воняет, у неё сладковатый привкус, и лишь когда идет дождь, каналы очищаются и вода на некоторое время становится прозрачной и вкусной. Дождь кончается, потоки мелеют, а мы выходим искать пищу, чтобы продолжать жить дальше. Крысы хотят бежать отсюда. Люди тоже мечтают отсюда выбраться. Они падают, убитые, на улицах, на площадях, у колодцев. Крысы тоже гибнут, разорванные взрывами и осколками. Надо выжить, но только как покинуть умирающий город? Я пытался, но все напрасно. За каждым углом караулят изглодавшиеся лица. Я поворачивал обратно, испуганный пожарами, газами, взрывами. Я прятался под телами убитых, в воронках от снарядов, в развалинах. В тот день прошел сильный дождь. Капли стучали по бетону, по камням, по земле. Шум ливня был слышен даже в самых глубоких крысиных лабиринтах. Волны ворвались в туннели, сдвинули со своих мест разлагающиеся тела и потащили их к реке. Раздутые трупы забили зарешеченные выходы. Не обращая внимания на льющуюся сверху воду и скользкие края колодцев, я вылез наверх и пошел вперед прямо под потоками дождя по испаряющему воду асфальту, над которым повисло туманное облако. Время от времени я останавливался и стряхивал с шерсти капли теплого дождя. Я шел вперед все дальше и дальше, веря в то, что город наконец останется позади, что он не будет преследовать меня — горящий, умирающий, голодающий. Ты не спрашиваешь, куда? Не спрашиваешь, в какую сторону? Не спрашиваешь, в каком направлении? Я бегу от смерти, спасаюсь от неуверенности и страха, насыщающих каждый мой день, проведенный в городских туннелях — среди охотящихся друг за другом людей, людей, которые пожирают и друг друга, и крыс, среди крыс, у которых больше нет сил и которые не знают, как выбраться из этого кошмара. Серая, мокрая, веретенообразная фигура упрямо бежит вперед вдоль мокрого асфальтированного шоссе — невидимая, незаметная. Огибает бомбовые воронки и шарахается от неожиданных вспышек огня. Эта тень бродит среди руин, ходит по кругу, чтобы снова вернуться в то же самое место, которое она так хотела покинуть. Вонь гниющего мяса. Я боюсь этого смрада, как и все другие крысы, но чувство голода гонит меня вперед, и я проскальзываю между слоями слежавшегося полотна, пропитанного кровью и гноем, втискиваюсь между пульсирующим в лихорадке телом и холодной стеной и рву зубами живую ткань. Крик ужаса и боли говорит о том, что это мясо все ещё живо. Ладони бьют, колотят кругом, ищут меня, но я уже по другую сторону матраца. Затаиваюсь в раскрошенном сене, ещё хранящем старые луговые запахи, и жду, когда прекратится суматоха. Как только с постели доносится тихий прерывистый стон, я удираю со всех ног, стараясь не выбегать на открытые, освещенные места, где меня может настичь железка или камень. Крысы, гниющие в туннелях, и люди, гниющие в кроватях, пахнут одинаково, распространяют вокруг одну и ту же вонь смерти и ужаса. Их ткани, их кости, их кровь ничем не отличаются. И крысы, и люди одинаково боятся и смерти, и разложения. Так что нас объединяют не только биение сердец и ненависть, но и страх. Мы не можем существовать друг без друга, мы не смогли бы жить друг без друга. Человек научил меня бояться, научил осторожности, хитрости, смелости. У меня человек научился реагировать на скрежет зубов, научился предугадывать пожары, наводнения, землетрясения. Человек знает, что, когда болеют крысы, ему тоже грозит опасность. Человек понимает, что мое бегство — это прелюдия к его бегству, потому что я всегда рядом с ним, а он постоянно преследует меня. Понимаю ли я человека? А может, я понимаю его совсем не так, как он сам себя понимает? Я знаю его по своим серым будням и знаю, что благодаря этой борьбе, этой ненависти я стал крысой с острым взглядом и сильными зубами и научился предугадывать будущее. Только благодаря человеку я стал самим собой. Я сплю с открытыми глазами, с настороженными ушами, мои ноздри все время вылавливают даже самые слабые запахи, язык способен почувствовать даже вкус ветра. Я лежу на боку в подвале разрушенного дома. В доме без опасных ловушек с рыбьими головами, без отравленного ячменя, рассыпанного по углам, без фальшивой тишины, в которой некогда таились кошки и собаки. Я лежу со вздутым брюхом, погрузив лапки в пыль, оставшуюся от лежавшей тут когда-то кучи картошки. В теплом влажном углу картофель выпускал сладковатые побеги, они высыхали, они были настоящие. Я ел их вместе с другими крысами в течение долгих зимних дней — до тех пор, пока не осталось ничего, даже шелухи, даже пропитанной картофельным запахом земли. Я прихожу сюда, замученный лихорадкой, злой, хищный, доведенный до бешенства запахом и вкусом мяса, которое я вынужден есть, потому что ничего другого нет. Я прихожу сюда, как будто тешу себя иллюзией, что картошка снова вдруг появится на том же самом месте. Я лежу, вялый, ослабевший, меня кусают блохи, которые становятся все наглее и проворнее. То и дело впадаю в оцепенение, проваливаюсь в дремоту, в сон. Я в городе, где пахнет виноградом, помидорами, сливами, персиками… в деревянном доме неподалеку от струящегося по каменистому руслу потока. Вода здесь вкусная, холодная, мягкая. В подвалах, кладовках, конюшнях, хлевах, сараях, амбарах полно еды. Достаточно заползти или запрыгнуть через окно, вентилятор, трубу, щель, чтобы оказаться среди мешков с зерном и мукой, фасолью, горохом, рисом, макаронами, сахаром. Я чавкаю, крошу пищу зубами, глотаю слюну. Но что же это за еда без запаха и вкуса? Открываю глаза и вижу рядом тяжело сопящего самца, который ищет в подвальной пыли остатки своих давних воспоминаний. Его глаза горят голодным блеском, запавшие бока болезненно вздымаются, а облезшая спина дрожит, словно он вдруг оказался на морозе. Он с ненавистью бросается на меня, будто это я сожрал лежавший здесь когда-то картофель. Он бьет меня ногами, пытается схватить за шерсть на загривке… Я протискиваюсь в соседний подвал. Мне снова снятся люди, рядом с которыми мне так сытно жилось. Нет тех людей. Дома стоят пустые, а я каждой клеточкой ощущаю вокруг опасность — во вспышках пламени, вони пожарищ, в оседающем кругом пепле… Но самая страшная опасность — это все-таки голод, отнимающий у меня возможность соображать, не дающий думать о том, как же найти выход из этого умирающего города. Нет людей, нет пищи. Только страх и постоянная угроза смерти разрослись и царят повсюду. Я закрываю глаза, но голод больше не дает мне спать, я могу лишь бредить в полусне, видеть сны наяву, видеть сны и вспоминать… Почему в этом сне с открытыми глазами ко мне постоянно, упорно возвращается то время, проведенное под бетонной плитой стены? Почему я покинул тот, некогда разделенный стеной город? Я оставил его, веря в то, что найду другое место — более удобное, безопасное, доброжелательное. Люди, которые разрушили тогда стену, которые крушили её, ломали, сверлили, дробили, отковыривали, царапали, скрежетали, колотили,— эти люди разрушили мой покой, растоптали мою прошлую жизнь. И Крысолов был среди них, Крысолов шел за мной по пятам. Это он привел тех людей, и они шли за ним, как крысы. Они напугали меня, привели в ужас своим шумом, криками, своими барабанами и трубами… И я удрал, пустился в новые странствия… А теперь везде, куда я попадаю, люди преследуют друг друга, убивают, уничтожают себе подобных, поджигают свои дома, убивают своих детей… А что сейчас делает Крысолов? Где он и кого теперь убивает? И не была ли та, делившая некогда город стена — стена разрушенная и стертая с лица земли — ещё одной его ловушкой? Ловушкой самой коварной и опасной? Западней для крыс и для людей? Западней, которая стала ещё более опасна теперь, когда она исчезла? А может, хитрый флейтист не только знал, что случится со стеной, но предвидел и все более поздние события? Может, Крысолов только притворялся, что охотится на крыс, а в действительности ему нужны были только люди? И разве с тех пор, как рухнула стена, мир вокруг меня не стал более хищным, жестоким и полным смерти? Так для кого же все-таки звучал голос его дудочки? Я возвращаюсь в бараки, полные гниющих людей — живых и мертвых. Мне снится Добрый Человек, который давал мне черствые корки и кусочки сыра. Все мои мысли — снова о Белой. Но ведь я же знаю, что её нет в живых. Вскоре после мнимых родов, которых она так ждала, её тело затряслось, судорожно распрямилось и из ноздрей потекла кровь. Она перевернулась на бок и застыла с неподвижно раскрытыми глазами. Белая мертва, а я хочу вернуться. Взобраться высоко над городом по жерлу металлической трубы — подняться туда, где летают голуби, и хотя бы на мгновение оказаться рядом с выстланной газетами картонной коробкой. Зачем? Он смотрел на нас из своего кресла на колесиках, а я впервые в жизни не боялся Человека. Без страха забирался к нему на руки и брал хлеб с его ладоней. Я сижу под полом барака до тех пор, пока не темнеет. Потом выхожу, перебегаю через площадь и спрыгиваю в канаву, по которой можно добраться до улицы. Встречаю здесь множество крыс — одни уходят, другие возвращаются. Все они такие же голодные, как и я, такие же злые, испуганные и так же, как я, идут вперед, веря в спасение. Я бегу, прячусь и снова бегу к полыхающим на горизонте красным отблескам. Там стоит высокий бетонный дом, где Старый Человек в кресле на колесиках смотрел, как мы с Белой любили друг друга, гладил и кормил меня. Я возвращаюсь к тем мгновениям в надежде, что возвращение возможно. Коготки скребут по асфальту. Я не обращаю внимания даже на крики ночных птиц. У меня болит голова, я чувствую неприятное пульсирование над глазами. Бывает, что боль проходит, а бывает, что она все длится и длится, и тогда я не знаю, что мне с этим делать. Я брожу из туннеля в туннель, из подвала в подвал, с помойки на помойку. Избегаю встреч с другими крысами. Хочу остаться один на один со своей болью. Отгоняю даже самок и маленьких крысят, отпугиваю их когтями и зубами. Засыпаю с верой в то, что боль под черепом пройдет, и иногда действительно просыпаюсь бодрым, как молодая крыса. Но иной раз боль только усиливается, разрастается. И тогда я, проснувшись, двигаюсь неуверенно, меня шатает из стороны в сторону, и я с трудом сохраняю равновесие. Спотыкаюсь, покачиваюсь, и все вокруг меня кружится и мерцает, хотя кругом царит темнота или полумрак. Я знаю, что этих огней не существует, и все же вижу их, они во мне, внутри меня — эти серые круги, серебристые туманы, кровавые пятна, черный снег, рваные куски кожи, клочки бумаги… Я ложусь на бок, закрываю глаза. Кровавые листья опали, под веками снова воцарилась приятная тьма. Я открываю глаза, встаю. Поднимаюсь сначала на передние лапки, потом на задние. Чувствую пульсирующие удары крови, но стены больше не падают на меня, не кружатся, не распадаются на части. Я иду вперед без всякой цели. Я не ищу общества других крыс, ничто не вызывает моего любопытства. Я иду, чтобы идти. Иду, потому что боюсь того холода, который заполняет мои лапки и хвост, когда я лежу слишком долго. Я иду, как будто чего-то хочу, чего-то жажду, но я ведь ничего не хочу… Проходящие мимо меня крысы — те, которые знают меня, а меня здесь знают почти все — замечают мою взъерошенную шерсть и быстро подрагивающие ноздри. И потому не подходят близко, а отступают назад, отскакивают в сторону, уступают мне дорогу. Я иду, чтобы идти. Раньше я обратил бы внимание на самку с призывно поднятым хвостом — от неё доносится самый прекрасный из всех известных зрелым самцам ароматов. Бросился бы на крысенка, который тащит засохшую корку, и отобрал бы её, как лучшее в мире лакомство. Подобрал бы голубиное перо, занесенное сюда ветром сквозь решетку сточного колодца. Спрыгнул бы вниз, на высыхающее, почти обезвоженное дно туннеля, чтобы отыскать в скопившихся там отбросах непереваренные зерна кукурузы, фасоли, гороха. Догнал бы убегающего прочь таракана, чтобы сожрать вкусное жирное тело и услышать, как потрескивают на зубах его хитиновые покровы. Я иду, потому что так надо. Равнодушно, не останавливаясь, не ускоряя шага, не ища ничего, никого не преследуя… По прямой или по кругу, внутри своего обычного, крысиного мира. Под лапками сменяются камешки, гравий, бетон, ил, песок, липкая жижа, грязь, растрескавшиеся кирпичи, трухлявые доски — все, что я знаю и по чему давным-давно хожу. Земля возвращает мне ощущение силы и желание жить. Я уже у входа в нору. Слышу писк живущих вместе со мной крыс. Я не вхожу — жду, пока они выйдут или заснут, и лишь тогда проскальзываю внутрь и укладываюсь в самом дальнем углу. Я хочу стать незаметным, невидимым, хочу остаться в одиночестве. Меня мучает болезненное вздутие живота. Подгнившее мясо, каким я питаюсь, расширяется, набухает, давит на стенки кишечника. Я похож на наполненный воздухом рыбий плавательный пузырь, которые мне так нравится протыкать зубами. Живот становится твердым, а желудок давит на сердце. Во рту кисловатый привкус, меня подташнивает. Я ложусь на спину, выпячиваю брюхо кверху. Мясо путешествует во мне, ферментирует, проскальзывает по узким коридорам кишечника. Я всегда предпочитал есть зерно, а не мясо, но зерна нет. И я лежу больной, брюхо медленно опадает. Я с облегчением избавляюсь от переваренного мяса. Вскоре я снова встану на лапки и пойду грызть и есть. Мое зрение тоже ослабело, и я уже не вижу противоположной стены подвала, где ещё недавно в окошко были видны зеленые виноградные листья. Теперь вместо листьев — лишь покрасневшие, закопченные стебли. Стоящие под окном банки и бутылки покрылись серой паутиной. Слух тоже подводит меня. Я стал хуже слышать — как будто с очень большого расстояния. Я с трудом улавливаю отраженное от кирпичной стены эхо своего собственного писка. Коготки стали хрупкими, они быстро стираются и легко ломаются. Когда я расширяю вход в нору и разгребаю землю, чувствую, что лапки ослабели, движения стали замедленными, а вокруг когтей кожа надрывается и болит. Облизывая стертые, покалеченные пальцы, чувствую вкус и запах собственной крови. Я стал старой больной крысой — такой же, как те, сжавшиеся в комочек под стенами туннеля, сидящие в темноте в ожидании темноты. Но только я не хочу умирать! Я встряхиваюсь, поднимаюсь на ноги и, качаясь, бегу к свету, который сочится сквозь промытую водой щель. Еды становилось все меньше, но крысы все продолжали со всех сторон прибывать в город, веря, что здесь им удастся выжить. С полей, с хуторов, из деревень их выгнали пожары, зарева которых я часто видел по ночам, а принесенные оттуда ветром пепел и дым щипали мне глаза и забивались в ноздри. Я пожирал древесину, траву, ткани, бинты, газеты, книги, засохшие листья, личинок, куколок, гусениц, дождевых червей, даже пауков и сороконожек, которыми раньше всегда пренебрегал. Трупы собак, кошек, людей съедали немедленно, их обгладывали до костей, а самые сильные крысы прогрызали кости и выедали из них костный мозг. Оставалось лишь то, чего не могли разгрызть даже наши прочные челюсти. Люди тоже стали более хищными и опасными. Съев всех коз, собак, кошек, голубей, лебедей и зверей, сидевших в клетках, они начали охотиться на крыс. Люди сдирали с крыс шкуру, насаживали мясо на палки и пекли в огне горевших прямо на улицах костров. В туннелях, кладовках, подвалах они ставили проволочные ловушки, из которых не было выхода и в которые могли попасться сразу несколько изголодавшихся крыс. Внутри ловушек торчали сушеные рыбьи головы, манившие крыс, ещё не успевших познать применяемых человеком методов убийства. Теперь я боялся ещё сильнее, чем раньше. Я видел, как гибли мои приятели — крысы, которые не могли протиснуться между стальными прутьями ловушки. Но нам грозили не только ловушки. Люди стреляли в крыс точно так же, как раньше стреляли в птиц. Теперь, изведя уже птиц, они стреляли в нас с той же яростью, что и друг в друга. Нередко после такого выстрела от крысы оставался только подергивающийся хвост, разорванные кишки или голова с вытаращенными глазами. Люди собирали эти останки, поджаривали на огне и ели. Мы, крысы, не умеем жить без людей. Их жизнь была, есть и будет частью нашей жизни. И потому, хоть я и боялся людей и выстрелов, я все же поселился под бараком, в котором всегда стояли шум, крик, треск, грохот. Скрежет, шлифовка, очистка, мойка, погрузка… Железа было полно, а еды поразительно мало. Я выходил исключительно по ночам, зная, что меня скрывает моя серость, сливающаяся с тьмой затемненного города. Я шел уверенно, вылавливая ноздрями запахи и следы запахов всего, что годилось в пищу. Огромная луна горела между домами, и в её свете я видел других крыс, которые, так же как и я, бегали в поисках хоть какой-нибудь еды. Луна, отражавшееся в окнах домов зарево пожаров, светящиеся следы трассирующих снарядов больше не занимали моего внимания, потому что сильный голод подавил все остальные чувства. Я двигался через площадь короткими перебежками, озираясь по сторонам и прислушиваясь, останавливаясь и поднимая голову кверху. И вдруг до меня донеслись знакомый, хотя как будто приглушенный голос деревянной дудочки, топот множества ног и тихие голоса. Невысокие фигурки маленьких людей… Дети плотной толпой окружили высокого человека… Я остолбенел. Горло сжал спазм, мышцы напряглись, как для прыжка… Крысолов! Крысолов здесь? Да! Я помню его чуть сгорбленную фигуру, тяжеловатую поступь и этот голос, этот звук — стон выманивающей крыс дудочки. Это он! Ветер доносит запах пота, крови, гноящихся ран, поноса. Неужели Крысолов ведет за собой детей — так же, как столько раз уводил за собой крыс? На нем такой же плащ, такая же одежда, как и на тех, которые стреляют. Башмаки тяжелые, подкованные, массивные. За спиной автомат. Я чувствую запах металла и пороха, который я так ненавижу. Они проходят мимо меня, а я, невидимый, в темноте, не убегаю — напротив, иду за ними, зная, что после людей всегда можно найти какие-нибудь съедобные отбросы. Крысолов и дети бормочут, шепчут, сопят. Они уже перешли через площадь, миновали мост, сворачивают в улочку, ведущую под железнодорожный виадук, туда, где когда-то были склады древесины, а теперь ветер приносит все новые слои пыли и песка. Крысолов давится, кашляет. Он простужен, тяжело дышит… Идет медленно, плетется, шаркает ногами, точно пытается подстроить свой размашистый шаг под короткие детские шаги. Он играет на дудочке, но как-то не так… Дети окружают его плотной толпой, и мне временами кажется, что это не он ведет детей, а дети ведут его и следят, чтобы он не убежал. Под виадуком горят наполненные смолой бочки. Здесь тоже кругом дети. Они бегут к тем, которые подходят. Подпрыгивают, хлопают в ладоши, топают ногами. Все вместе приближаются к костру, и лишь теперь я вижу, что это они привели сюда Крысолова. Вывернутые назад руки прикручены веревкой к дулу и прикладу автомата. В залепленный пластырем рот ему воткнули дудочку, сквозь которую он вынужден дышать. От этого он и кашляет, давится, задыхается. Дудочка, видимо, застряла у него глубоко в горле, потому что она кажется мне намного короче той, что я помню. Дети ведут скрученного цепями и веревками Крысолова к костру, выводят в круг света. Они толкают его, валят на землю, облепляют — так же, как мы, крысы, со всех сторон облепляем трупы. Дудочка ещё некоторое время продолжает стонать. В руках сверкают ножи, топоры, ножницы, бритвы, шила, лезвия. Они вонзаются в Крысолова раз, другой, третий. Дудочка замолкает… Ребятишки режут тело на куски. Накалывают на острия, подходят к огню. Запах жареного мяса разносится во все стороны, привлекая живущих в подземельях крыс. Дети пожирают Крысолова, заглатывают полусырые куски, рвут зубами жилы, связки, хрящи, жадно обгладывают кости. Кишки скручивает от голода. Дети дерутся за каждый кусок, бьют друг друга, пинают ногами… Может, и мне что-нибудь останется? В темноте — у бордюрных камней, под арками виадука — собирается все больше изголодавшихся крыс. Со всех сторон слышится скрежет зубов. Дети уже все сожрали. Поглаживают себя по животам, рыгают, вытирают рты. Остатки одежды Крысолова запихивают под бетонную опору моста. Расходятся… Садятся под виадуком, засыпают… Мы несемся вперед. Разгребаем песок и пепел, доедаем закопченные, обугленные остатки. Я хватаю в зубы бело-серый глаз и убегаю в тень. Дудочка играет… Но как это может быть? Ведь Крысолов мертв! Кто поднял его дудочку? Я бросаю остатки глаза и торопливо возвращаюсь. В свете угасающего костра вижу мальчика с коротко остриженными рыжими волосами и светло-голубыми глазами… Это он играет на дудочке… Внимательно рассматривает её, щупает, снова играет… Играет все лучше, все увереннее. Быстро перебирает пальцами по отверстиям. Страх сжимает меня за горло, потому что я уже знаю — появился новый Крысолов, молодой и сильный, у которого впереди ещё целая длинная жизнь. У него есть время… Когда-нибудь он найдет меня — старого, уставшего — и настигнет… Безлюдный город. Я наверху вместе с другими крысами. Они осмелели, перестали бояться, потому что людей здесь больше нет. Исчез человек — исчез и страх. Только старые крысы, такие, как я, бегают по улицам осторожно и недоверчиво. Молодые без страха ходят по мостовым и тротуарам. Выломанные двери магазинов, разбитые окна подвалов. Крысы сегодня везде. Но спрятанной, оставленной людьми пищи очень мало, и изголодавшиеся крысы охотятся друг на друга, загрызают и пожирают себе подобных. Я выбегаю из магазина и чуть не попадаю прямо под движущуюся стальную гору, которая своей раскраской сливается с цветами улицы. Она урчит, сопит, дымит, фыркает… Раздавленная, окровавленная крыса. Хвост ещё вздрагивает, подпрыгивает. Голова размазана по асфальту… Она перебегала улицу прямо передо мной. Я настораживаюсь, все чувства обостряются. Я уже не молод и не так ловок, как раньше, и потому должен бояться, должен уметь предвидеть. Я знаю больше, чем молодые крысы, но при этом остаюсь все тем же — стареющим телом. И только мой страх охраняет и предостерегает меня. Я перебегаю от дерева к дереву, останавливаюсь у каждого ствола и бегу дальше, дальше. Я помню дорогу, потому что именно здесь я когда-то пробирался к высокому дому моего Друга… Дом все ближе. Тротуары засыпаны осколками стекла, тряпками. Кругом валяются останки разбитых машин, трупы — мертвые люди, мертвые крысы. Да ведь это же живая собака! Тощая псина с высунутым языком пробегает мимо меня… Я отступаю, но она не нападает, хотя я вижу свое отражение в её блестящих испуганных глазах. Тяжело дышащая собака с поджатым хвостом и запавшими боками бежит посреди улицы… Она слепая. Рев усиливается. Снова темные железные колонны проезжают по городу. Треск автоматных выстрелов. Собака скулит и падает, разорванная надвое. Люди едут дальше. Я знаю, что они там, внутри… На высохших, выгоревших, замусоренных газонах я чувствую себя в безопасности. Еще чуть-чуть — и я снова буду рядом с моим Другом, рядом со Старым Седым Человеком, позволявшим мне лизать ему руки, забираться на плечи, обнюхивать глаза и губы. Он прикасался к моей голове, к спине, а я не боялся. Осталось совсем немного… Бетонный блок, ступени,— светло-серые стены — блестящие, гладкие… Я лезу вверх между связками проводов, труб, скоб, стальной проволоки… По следам моих собственных зубов, по запаху засохших испражнений, по плесени, которая разрастается черными пятнами, я узнаю, что уже совсем близко. Я увижу Его, коснусь, прижмусь, положу голову на теплую ладонь и, слушая шум его текущей по жилам крови, буду ждать его прикосновений — чудеснейшего, пронизывающего восторгом поглаживания, почесывания, ласки. Щель рядом с канализационной трубой. Я расширяю зубами отверстие в панели, сделанной из опилок. Запах кухонных приправ, луговых трав, его запах… Нет запаха хлеба, который я когда-то улавливал здесь. Не слышу звуков дыхания, которые дарили мне ощущение безопасности. А этой пыли раньше не было. Падавший в окна свет был ярче… В ноздри врывается резкий, пугающий смрад. Я оглядываюсь по сторонам, исследую, высматриваю… Прохожу в коридор, из коридора — в комнату. Он сидит в кресле на колесиках, спиной ко мне. Я взбираюсь на поручень, прыгаю на спинку кресла и прижимаюсь к седым волосам. Холодное тело, холодная кожа. Не слышу шороха струящейся по венам крови и тех внутренних ударов, по которым отличают живых от мертвых. Гнилостный, затхлый запах. Я спрыгиваю вниз, на сложенные на коленях руки… Вижу глубоко запавшие остекленевшие глаза, высохшее лицо. Он смотрит, но не видит… Я пищу, тычусь носом, прижимаюсь… Жду сухаря, ореха в тонкой скорлупке, корочки хлеба. Неподвижная, холодная, тихая, прикрытая пледом фигура. Запах смерти. Я обхожу все знакомые углы, кружу под креслом, взбираюсь на мебель. Он сидит, глядя в окно, с глазами, которые, как мне кажется, стали больше, чем были раньше, и обнажившимися между высохших губ белыми зубами. Шум, грохот, тряска, скрежет. Все больше дыма. В окно струей врывается запах гари. Бело-розовый голубь взлетает с карниза и взмывает в небо, нервно хлопая крыльями. Я тычусь носом в завернутые в плед ноги мертвого Друга и торопливо удираю в скрытую за кухонной плитой дыру. Я скольжу вниз, прыгаю, падаю все ниже и ниже. Я убегаю от опасности, от запаха гари, проникающего даже сюда, от вибрирующего шума, пронзающего меня насквозь — от усов до кончика хвоста. Вокруг меня все больше серых теней, писка, панического страха. Старые, молодые-, здоровые, больные, исхудавшие, шатающиеся на отощавших лапках и едва научившиеся ходить. Матери тащат в зубах ещё слепое потомство. Все крысы убегают, их гонят вперед неизбежность, потребность, призыв, предчувствие. Быстрее, скорее, вниз, в подземелья и ещё ниже — в спрятанные в глубине пещеры, гроты, реки. Я выглядываю сквозь подвальное окошко на улицу, туда, где находятся знакомые мне щели. Там толпятся крысы — раздраженные, злые, кусают друг друга. Пробиться поближе к дыре, поближе к спасительному колодцу. Страх заставляет нас драться, отпихивать друг друга, кусать. Страх толкает меня вниз. Сверху на город опускается угрожающий, яркий, белый свет… Воздух дрожит, земля трясется… Стены рассыпаются с оглушительным грохотом. Я уже внизу, среди ошеломленных, в ужасе удирающих со всех ног крыс. Глубже, ниже. Серая масса заполнила туннели и коридоры. Каменные своды дрожат над нами от падающих бетонных блоков, перекрытий, стен. Я переплываю через грязный поток смешанной с пеплом воды, вылезаю на каменный край на противоположной стороне. Все дрожит, трясется, рушится. Но отверстие, которое я ищу, пока ещё цело… Крысы, тоже знающие эту дорогу, ныряют под каменную плиту. Вниз, в лабиринт, в коридоры, промытые в камне подпочвенными водами,— к подземной реке, несущей свои воды под фундаментами убитого города. Вниз. Между стенами, которые некогда здесь стояли, между растрескавшимися камнями проходит тропа нашего бегства от разбуженной людьми стихии, от гибели города, принадлежавшего не только людям, но и нам. Вернутся ли крысы, как возвращались всегда? Выйдут ли из подземелий, пещер, засыпанных городов, зацементированных лесов, со свалок и кладбищ? Найдут ли в себе силы вновь расселиться по оставленным людьми пепелищам? Мы из будущего, в том числе и я. Может, и я тоже. Варшава 1979 — 1994 Цивилизация птиц Who shall recount the terror of those rained streets? And who shall dare to look where all the birds with golden beaks Stab at the blue eyes of the murdered saints?      Thomas Merton Figure for an Apocalypse Кто расскажет об ужасе, который царит на опустевших улицах? Кто осмелится смотреть на то, как птицы золотыми клювами выклевывают голубые глаза убиенных святых?      Томас Мёртон. Фигура для Апокалипсиса Предисловие Уважаемый Читатель! Идея создания “Цивилизации птиц” возникла у меня много лет назад… Я закрываю глаза и вспоминаю тот удивительный случай, который произошел со мной в конце сентября 1977 года во время полета во Вьетнам. Я летел в советском самолете на высоте 15 тысяч метров. Мое путешествие продолжалось больше суток и складывалось из нескольких этапов: сначала я летел из Варшавы в Москву, а уже оттуда — через Кувейт, Бомбей, Рангун и Вьентьян — в Ханой. Из Кувейта мы вылетели на закате. Мы летели над Персидским заливом, и сверху мне было хорошо видно пылающие газовые факелы, которые всегда сопутствуют крупным нефтяным месторождениям и нефтеперерабатывающим заводам. Вокруг сгущалась темнота, на небе ярко светили звезды. Монотонно шумели моторы. Самолет был почти пустой, от приглушенного света и выпитого сразу же после взлета шампанского меня клонило ко сну… И я задремал в глубоком кресле у окна… Вдруг я почувствовал, как огромный самолет вздрогнул, и ощутил легкое прикосновение — словно птица задела кры­лом мое лицо. Я открыл глаза, в изумлении протер их… В окружавшей нас за бортом темноте я увидел огромных прозрачных птиц. Они летели совсем рядом с самолетом, то обгоняли его, то отставали, как будто обнимая своими светящимися крыльями крылья самолета, его фюзеляж: сопла двигателей… Они взмывали ввысь и тут же ныряли во мраке ночи вниз, проникая прямо в салон сквозь обшивку корпуса и иллюминаторы… Всеми органами чувств я ощущал нежность, мягкость, прозрачность их перьев и пуха. Я еще раз протер глаза и вытаращил их от удивления и страха, потому что мне то и дело казалось, что птицы просто раздавят, растащат наш самолет по частям. Я хотел разбудить моих попутчиков, но они крепко спали, улегшись поперек самолетных кресел. А я продолжал смотреть дальше… Мы летели вдоль скалистого берега Ирана. Внизу мигали огоньки проходящих Ормузский пролив судов. Птицы летели дальше, точно соревнуясь с самолетом… Мне трудно сейчас описать, какого они были цвета… В мыслях я называл их мерцающими, лучистыми, сияющими… Они как будто впитывали в себя всю яркость окружавшего нас пространства и звезд. Их маховые перья поглощали, концентрировали, впитывали свет. Я мгновенно вспомнил мифы, сказки, легенды, истории обо всех необычных, божественных птицах — о Жар-птице, о птице Роках,— пытаясь сопоставить их с тем, что я видел вокруг себя… Гаруда, Эвринома, Яху, Феникс, Ибис, Ньорд, Хугинн и Мунинн — множество имен птиц, которым в этих сказаниях приписывались сверхъестественные черты, сверхчеловеческий разум и ни в чем не уступающие людским познания, память, интуиция, созидательные способности и умение творить чудеса. Сердце колотилось как бешеное, на лбу выступил пот, а неизвестные космические птицы летели совсем близко, словно скорость реактивного самолета и высота в пятнадцать километров не представляли для них никакой проблемы… Они летели рядом с нами над Ираном, Пакистаном, Индией — до тех пор, пока самолет не пошел на посадку в Бомбее и внизу не засияли миллионы маленьких огоньков. Я взглянул вверх, и мне показалось, что я вижу несущиеся между сверкающими звездами прозрачные тени. Об этом случае я до сих пор никогда никому не расска­зывал. Ведь я же по собственному опыту знаю, с каким недоверием и насмешливым скептицизмом обычно слушают подобные истории… Да, впрочем, и у меня самого оставались кое-какие сомнения. А не было ли все это сном? Не привиделись ли мне эти птицы после нескольких глотков шампанского? А может, это был мираж — оптический обман зрения, вызванный неизвестными мне причинами? Мой материалистический разум не позволяет мне просто так взять и поверить в существование неизвестной, космической жизни. И все же в самолете я всегда сажусь у окна и, когда наступает ночь, всматриваюсь во тьму с надеждой — а вдруг мне посчастливится снова увидеть прозрачных сияющих птиц… Птицы всегда казались людям существами необыкновенными — нам казалось, что они ближе всех к Богу. Разве не птица — символ свободы? Символ возможности свободного выбора, возможности спасения бегством… Ведь мы же завидуем птицам, завидуем тому, что у них есть крылья, способные унести их куда угодно — такие крылья, о которых мы, запертые в салонах самолетов, не можем даже мечтать. Во сне мы часто превращаемся в птиц — порхаем, улетаем, возвращаемся, кружим над нашими жизнями, над вершинами и пропастями, над границами и стенами, познаем самые бескрайние бездны. И как бы нас ни пугали глубины наших снов, мы все же не можем не восхищаться силой и красотой собственных крыльев. Наяву большинство из нас к птицам совершенно равнодушны, ведь пернатые ничего не значат, не играют существенной роли в жизни человека. Трассы птичьих перелетов и наши жизненные пути не пересекаются… Мы живем в разных экологических нишах, и судьбы людей и вольных птиц оказываются взаимосвязанными лишь в исключительных ситуациях или же в мифах и легендах. Мы часто прогоняем птиц, убиваем их, едим, запираем в клетках. Иногда нас мучают угрызения совести, и мы бросаем хлеб лебедям, чайкам, голубям… Мы поступаем так с тех пор, как появились на Земле, и, несомненно, будем и дальше продолжать поступать точно так же — в соответствии со своей двуличной психологией, хищными инстинктами и презрением ко всем иным существам, населяющим нашу планету, которую мы считаем своей исключительной собственностью. Голубей со спутанными ногами — окровавленными, гноящимися, ужасающе деформированными я встречал во всех странах, где мне довелось побывать в жизни. Эти голуби не могут нормально ходить, сидеть, расчесывать перья, купаться, есть и пить. Грязные, завшивевшие, испуганные, измученные болью, они ползают, тащатся по земле, подпрыгивают в надежде найти хоть какое-то возвышение, камень или порог, откуда им легче было бы взмыть в небо… Когда к ним приближается человек, они в панике удирают, спотыкаясь и падая… Ведь человек как-то раз уже поймал и искалечил их… Человек — это звучит устрашающе… В октябре 1990 года я осматривал прекрасный Ливадииский дворец в Крыму, неподалеку от Ялты. Именно здесь в феврале 1943 года на конференции глав трех держав Сталин, Рузвельт и Черчилль договорились о разделе мира после второй мировой войны. Они принимали решения о судьбах народов без согласия этих народов, обрекая миллионы людей на такую жизнь, которой эти люди сами себе никогда бы не пожелали… Весь мир обошли многочисленные фотоснимки этих трех политиков — улыбающихся, довольных собой, сидящих рядом в полном согласии друг с другом на каменной скамейке среди пальм и кипарисов… День был солнечный, безветренный, прохладный… Я сидел на той самой скамейке, взволнованный и злой. Рядом, над каменным краем колодца с издевательской усмешкой на устах склонился чертенок с крылышками… Старожилы Ялты рассказывают, что это именно он подсказал все принятые на конференции решения… Шелест, трепыхание в пожухлой подстриженной траве… У каменной стены лежал умирающий голубь со спутанными ножками. Я забрал его к себе в гостиницу… Разрезал нейлоновую леску, которой были обмотаны его лапки,— она почти намертво вросла в тело. Очистил и промыл раны, ампутировал два пораженных гангреной пальца… Я лечил его, кормил и перевязывал раны до тех пор, пока он не начал подпрыгивать и потихоньку ходить. За эти несколько дней мне удалось преодолеть его страх и недоверие. Он понял, что я хочу помочь ему. Я заботился о голубе до самого отъезда из Ялты… Когда я распахнул окно и выпустил его, он вспорхнул на крышу и заворковал… Потом взвился ввысь и исчез за горой… Жив ли он еще? Не поймал ли его снова человек? Не надел ли на него новые путы? На Земле живет сейчас около 8500 видов птиц. Эта цифра уменьшается с каждым годом, потому что множество видов исчезают, истребленные человеком. Лишь некоторые из птичьих семейств пытаются приспособиться к нашей беспощадной цивилизации и жить рядом с человеком — самым жестоким и кровожадным млекопитающим на Земле. Они прилетают к нашим окнам, кружат над нашими домами и успокаивают нашу совесть. Нам кажется, что им ничто не угрожает… Это иллюзия. Есть страны, где обычный воробей уже стал редкостью, где идет массовое уничтожение ласточек, стрижей, скворцов, где меткость выстрела тренируют на перелетных журавлях и аистах… Птицы болеют… Птицы болеют точно так же, как и люди… После катастрофы в Чернобыле среди птиц значительно увеличилась заболеваемость раком гортани и другими формами опухолей. Так что будущее многих птиц находится под угрозой в той же самой мере, что и наше собственное будущее. Я глубочайшим образом убежден в том, что если бы вдруг на Земле не стало людей, то вскоре появилась бы совсем иная цивилизация… Возможно, это была бы цивилизация крыс, миллионы которых живут у нас под ногами? А может, Землей завладели бы птицы, так похожие на нас своим Жадным любопытством и страстью к путешествиям? И каким был бы созданный ими мир? Похожим на наш или нет? Птицы — чуткие, пугливые, слабые — куда более хрупки, чем люди. К тому же они покрыты перьями, и потому их самый страшный враг — огонь. Если бы первобытный человек, или человекообразная обезьяна, как мы называем наших предков, был покрыт столь же густым и легковоспламеняющимся волосяным покровом, то, скорее всего, мы до сих пор жили бы в пещерах. Во всяком случае, развитие цивилизации шло бы тогда значительно медленнее, без скачков. Ведь именно огонь помог нам создать такую цивилизацию, какую мы сегодня имеем. Тогда как птицы, с любопытством наблюдающие за пламенем костров, а иной раз и греющиеся в свете ламп, не могут приблизиться к огню. Их перья вспыхивают мгновенно и сгорают, как смоляной факел, почти взрываясь. Может, именно поэтому птицы в своем развитии не опередили человека? Хотя… Разве смогли бы люди позволить, чтобы рядом с ними, параллельно, развивалась какая-то другая цивилизация? И возможно ли вообще сосуществование разных цивилизаций на такой маленькой Земле, как наша? Наблюдал ли ты когда-нибудь за работой ласточек, таскающих глину из ближайших луж под твою крышу? Способен ли ты постичь образ того дома, который они строят для своих птенцов? Способно ли твое воображение оказаться на высоте их воображения? Видел ли ты, как галки, грачи, вороны колют орехи, как разбивают ракушки или размягчают сухой хлеб, размачивая его в воде? Знаешь ли ты, что сороки тащат блестящие предметы, осколки зеркал и стекла для того, чтобы в их гнездах стало светлее, а при надлежащей расстановке эти предметы отражают даже лунный свет, что значительно облегчает ориентацию в пространстве? Слушал ли ты когда-нибудь разговор голубей, которые объясняются друг с другом с помощью нескольких десятков звуков, выражающих чувства, мало чем отличающиеся от твоих чувств? В течение многих лет написание “Цивилизации птиц” было моей внутренней потребностью, осуществить которую мне удалось лишь теперь… Я просто обязан был написать такую книгу и хотя бы в такой форме выразить все то, что я чувствую по отношению ко всем пернатым созданиям, чьи судьбы оказались причудливо переплетенными с моей жизнью. Выразить все, что я о них думаю. Я хочу попросить у них прощения за все причиненные им людьми обиды. Возможно, слово “прощение” в данном случае и не самое подходящее, но в языке людей другого слова просто нет. Уважаемый Читатель! Если ты утомлен и разочарован, если чувствуешь себя чужим в этом мире, протри глаза и взгляни в небо. Ты никогда не будешь одинок, если рядом с тобой окажется хоть одна птица. А когда вокруг наступит ночь, подумай о птицах, которые спят в щелях твоего дома, о птицах, которые, как и ты, тоже хотят прожить свою жизнь. Автор Пролог На воду упала тень, вспугнувшая серебряные косяки рыбы. Дельфины подняли головы, но их близоруким глазам не дано было увидеть Прозрачного Скитальца. Чайки, крачки, поморники пустились в бегство, не зная, каковы намерения неизвестного пришельца. Отдыхавшие на волнах альбатросы приняли его за серебряную тучу, которая предвещает сильный восточный ветер. Но что же это было такое? Возможно, мираж — иллюзия, отраженная в мельчайших капельках насыщенного вулканическим пеплом пара… А может, это была игра воображения, мечта — воплощение того, чего так жаждет каждая рыба, каждая птица, каждое млекопитающее. Когда Прозрачный Великан опустился ниже и полетел, простирая крылья, над бескрайней серостью, до всех земных существ донесся его призыв, вызов, предостережение. Крик звучал пронзительно, он был всепроникающим, ужасающим, умоляющим. Птицы съежились, задрожали, как будто их обжег солнечный луч или ударил резкий порыв ветра. Они защебетали, запели, заклекотали, засвистели, зачирикали. А он летел, не обращая внимания на их голоса, заглушаемые его могучим зовом. Еще никто не видел такого Прозрачного Великана, похожего одновременно и на голубя, и на ворона, и на ястреба, и на орла. Он приближался к острову, где жили рыбаки и моряки, знавшие его и считавшие своим другом. Уже издалека он понял — свершилось… Понял, что Земля, на которую он вернулся,— это уже не та Земля, что здесь больше смерти, чем жизни. Остовы кораблей, засыпанные песком лодки, руины, развалины, развороченные крыши домов, покосившиеся и поломанные мачты, мертвые маяки, безлюдные города. Тишина, оцепенение… По берегам воют одичавшие псы, растаскивая кости своих бывших хозяев… Из разбитых окон вылетают вороны, голуби, чайки… А люди? Где они? Вымерли? Погибли? Перебили друг друга? Нет людей. Не видно никого. Свершилось… Приближается вечер. В воздухе кружат стрижи, летучие мыши, совы. Большая Птица летит дальше… Суша. Вросшие в берег неподвижные корпусу кораблей. Здесь тоже нет людей. Лишь высохшие скелеты, мясо с которых давно объедено, а рядом со скелетами людей скелеты лодок, которые ветер уже почти засыпал песком. Великан зовет. Ждет. Из гнезд, устроенных в бывших людских жилищах, ему отвечают разбуженные птицы. Птица, в чье существование не верилось, летит над Землей, которую она покинула много веков назад, предоставив планету самой себе и людям. Сегодня она ищет человека. Но тщетно продолжает она искать его во мраке ночном, как искала при свете дня. Человека нет. Или она, Космическая Птица, Птица-Бог, просто не способна найти его? Рассвет… С высоты она видит полуостров, выступающий в море огромной светло-зеленой лапой. Птица снижается, пикирует вниз… Ее тень скользит над парой темно-серых галок, которые трепещут крыльями в любовном экстазе. Это синеокая Ми и сероглазый Кро безмятежно предаются восторгам любви. Семя Кро стекает по перышкам Ми прямо в расширенную от многократной носки яиц клоаку. Занятые друг другом, они не обратили никакого внимания на яркие отблески перьев Вечного Великана, не испугались при виде бесшумно плывущего над высоким куполом прозрачного силуэта. Птица мчалась дальше над соборами, дворцами, домами. Все эти места были ей знакомы, она не раз пролетала здесь раньше и теперь пыталась все вспомнить, все узнать. Белеющие повсюду скелеты людей не столько испугали ее, сколько обеспокоили. Она кружила над городом, над полными утренних теней садами. Сороки Дов и Пик давно уже гонялись друг за другом и пересмешничали. Дов недавно потерял свою Сар… Ей перегрызла горло куница, когда, увлекшись погоней за отяжелевшей от нектара пчелой, она залетела прямо в лесную чащу. Пик вылупилась из яйца, которое снесла Сар, и как раз в этот полдень созрела для любви и покорилась сильному и опытному Дову. Ее слепило слишком яркое солнце среди виноградных лоз. Она закрыла глаза и не заметила скользящей над ней тени. Огромная Птица слегка коснулась ее крылом как раз в тот момент, когда семя Дова восхитительным теплом разлилось по ее спинке и потекло между перышками к набухшему от еще не осознанного молодой сорокой желания местечку. Пик в экстазе взмахнула крылышками, крепче вонзила коготки в шероховатую кору ветки и вскрикнула от радости и счастья… Прозрачный Великан пронесся над сороками, но они не заметили его. Он возвращался, чтобы еще раз пролететь над раскинувшимся на холмах городом. Он уже давно кружил над Землей, но никак не мог узнать некогда хорошо знакомые ему места, статуи, холмы. Он вертикально взмыл ввысь, к солнцу, чтобы еще раз с высоты присмотреться к Земле, которую так давно покинул. С этой головокружительной высоты планета казалась совсем не изменившейся. Может, все это ему привиделось? Может, все это просто сон, и Земля, как и прежде, принадлежит людям? Великан сверкающим шаром ринулся вниз и, плавно замедляя полет, широко раскинул крылья прямо над статуями, среди которых голубка Яху нежно покусывала клювом клюв своего самца Ома, с кем она провела так много счастливых лет, с кем они вместе высидели и вырастили столько новых голубиных поколений. Огромная Птица камнем неслась вниз, к земле, когда Ом вскочил сзади на призывно выгнутую спинку Яху, ухватился клювом за пух на ее шее и резко замахал крыльями. Чувствуя, как теплое молочко стекает прямо в нее, Яху пошире расставила лапки, уперлась ногами в мраморный карниз, уткнулась раскрытым клювом в холодный камень. Яху уже не молода — ее жизнь подходит к концу. Ом вылупился из яйца, которое она снесла и высидела совсем недавно, когда жившего с ней Гена схватил сокол и утащил на корм своему потомству. Яху заметила Прозрачного Великана, сверкающего солнечным — а может, и своим собственным — светом. Она задрожала от страха и удивления и закрыла глаза. Он пронесся над слившимися в любовном восторге голубями и даже не заметил их. Тень его крыльев скользнула по влюбленной паре, но Ом, который как раз проливал на Яху струю своего семени, не обратил на эту тень никакого внимания. Великан снова летел над побережьем, находя везде лишь покинутые города и села, разрушающиеся порты, проржавевшие остовы судов, гниющие лодки, замершие верфи… Везде жили лишь звери и птицы. Они охотились друг на друга, поедали друг друга, преследовали и уничтожали друг друга. Прозрачная Птица свернула на север, промчалась над застывшим в долине огромным городом и очутилась среди гор. Здесь она опустилась к синеющему внизу зеркалу озера и, касаясь перьями воды, утолила жажду холодной прозрачной водой, снова взмыла в небо и полетела вдоль берега огромного водоема, над которым склонились высокие стеклянные постройки… Города были покинуты, корабли затоплены или перевернуты на бок. Всюду вторгалась зелень — молодая поросль деревьев, мхов, трав, кустов. Обеспокоенный Великан долго кружил над горными вершинами, пугая сов, орлов, ястребов, а потом направился на восток. Он приблизился к истокам реки, которая давно была ему знакома, и полетел вниз по течению, заглядывая в построенные на берегах города. Прозрачный Гигант пил воду из этого потока, наслаждаясь прохладой и легкими всплесками волн, в которые он погружал свой огромный клюв. И вдруг он заметил впереди длинный стальной мост, слегка задел его крылом — и мост задрожал, затрясся, закачался, застонал, как будто этот удар причинил ему боль, нанес смертельную рану. Поддерживавшие его толстые тросы натянулись, напряглись и со свистом лопнули. Мост рухнул прямо в воду, а гнездившиеся в его мачтах и перекрытиях птицы в панике ринулись во все стороны. Гомон чаек, крачек, лебедей, чирков, уток, гусей, бакланов и всех остальных, чьи гнезда вдруг оказались уничтожены, раздавлены, погребены, ужаснул Прозрачную Птицу. Она повернула и, сделав круг над побоищем, молниеносно взмыла ввысь, в облака. Она поднималась все выше и выше, пока река в вечерних сумерках не стала казаться лишь узкой лентой, впадающей серебристым клином в сверкающее вдали море. Птица летела на восток, погружаясь в наступающую тьму. Воздух становился все более холодным и разреженным, небо наливалось чернотой, а звезды сияли все ярче и ярче. Вдруг Великан увидел корону Солнца, трепещущую от взрывов, огненных выбросов и раскаленных газов… Он опять был за пределами Земли, в темном пространстве Космоса, он приближался к своему гнезду — к месту, где жили бессмертные птицы с прозрачными крыльями. Далеко-далеко среди звезд он вдруг заметил мчащуюся точку — корабль землян, который покинул свою планету много веков назад, чтобы пересечь космос, пространство и время. Теперь люди возвращались обратно… Птица прибавила скорость, плавно повернула и полетела в обратную сторону. Синеокие Что тебе грезится, темная птица — Мой серебристо-черный друг,— Когда из затененной ниши Ты зовешь меня, призываешь, Как когда-то звала меня мать? Луч света ворвался в раскрывшиеся веки. Я увидел длинные клювы, темно-голубые глаза с черными точками зрачков и отливающие синевой блестящие перья родителей. — Есть! — Я разинул клюв.— Есть хочу! — Есть хотим! — Широко раскрылись окруженные желтыми наростами клювики. — Потерпите! — Ми делила на куски большую гусеницу. — Вот, держите! — Кро раздавал нам пропитанные слюной кусочки мяса. Родители улетели. Вернулись. Засунули мне в глотку извивающегося червяка. Восхитительное ощущение сытости. Я закрыл глаза. Пробуждение. Я вижу все лучше. Вокруг совсем светло, пространство между сходящимися в одну точку стенами заполнено светом, который проникает внутрь сквозь расположенные на равном расстоянии друг от друга отверстия. Купол изнутри покрыт цветными пятнами — картинами. Мне кажется, что они движутся, но ведь этого не может быть! Я уже знаю, что стены неподвижны. Я боялся их внутренней, плоской жизни, боялся отраженного ими света, полного теней и полутеней. Но страх постепенно исчезал — чем дольше я смотрел, тем глубже видел… Птицы, похожие на Ми и Кро, исчезали в отверстиях, вылетали, опускались вниз, взмывали вверх, повисали в воздухе, то заслоняя свет, то снова открывая его. Я осматривался по сторонам — все еще испуганный и в то же время равнодушный ко всему, кроме пронзающего желудок голода. Болело в кишках, в пищеводе, в глотке. — Есть! — Есть хотим! — жалуются голодные рты. Ми и Кро достают из своих зобов и раздают нам зернышки, кусочки фруктов, мух, дождевых червей. Я засыпаю, согретый теплом родительских крыльев. Купол наполнен раскаленным воздухом. Ми и Кро обмахивают нас своими крыльями. Сердца колотятся все быстрее. Я пошире разеваю клюв, чтобы побольше холодного воздуха попало в легкие. Ми выдавливает мне в глотку густую теплую слюну. Тени движутся, жара спадает. Тени становятся совсем длинными. Ми выносит белые шарики наших испражнений. Свет становится слабым, начинает темнеть. Полумрак, тьма, ночь. Я размеренно дышу, прикрытый крылом Ми. Первый взгляд из гнезда на простирающийся под куполом мир. Я гляжу вниз из-под округлой крыши. Под нами клубится, переплетается масса разных цветов — красного, фиолетового, коричневого, белого, серого. Все это выглядит почти так же, как пятна на стенах,— только более выпукло, объемно. Везде лежат округлые, продолговатые, белые, неподвижные предметы, со всех сторон облепленные грызунами, которые объедают кости умерших. А посередине застыл бескрылый вожак в светлом одеянии с длинным белым хохолком на голове и с треснувшей по всей длине золотистой веткой. Ми и Кро учат нас летать. Внизу быстро движущиеся звери подходят, вгрызаются в разбросанные кости, пищат, подпрыгивают. Крысы, змеи, лисы, куницы, ежи, ласки охотятся друг на друга. Самый подвижный, самый любопытный, самый смелый из нас — Рее — падает из-под купола прямо на продолговатую белую фигуру. Ми и Кро кричат в отчаянии. Они подлетают к неуклюже трепещущему крылышками Ресу. Взмывают вверх, тщетно пытаясь показать ему путь к спасению. Рее бьет крыльями, он напуган, ему страшно, хотя пока еще он даже не понимает, чего именно должен бояться. Ми и Кро уже подняли тревогу среди других галок. Черная стая, к которой присоединяются вороны и грачи, кружит вокруг Реса, стараясь приободрить его, придать ему смелости. Я смотрю вниз, замирая от страха, а Рее стоит и зовет, призывает на помощь родителей. — Заберите меня отсюда! Я хочу обратно, в гнездо! Мои крылья не могут поднять меня! — жалуется он, нервно подергиваясь всем телом. Ми и Кро кричат все громче. Они заметили что-то такое, чего я пока еще не вижу. Из белых волнистых складок одежды выползает едва заметная сверху змея. Она медленно движется, извиваясь, и постепенно приближается к неуклюже подпрыгивающему Ресу. Птенец замечает опасность, он видит ее. Он хочет нанести крылом оборонительный удар, раскрывает клювик, как будто собирается броситься в атаку. Но змея не обращает никакого внимания на удары птичьих клювов. Она обвивает птенца кольцами своего тела и засасывает в широко раскрытую пасть, втягивает все глубже под аккомпанемент отчаянных криков Ми и Кро. Рее пытается выбраться из страшных объятий, но змея всасывает его внутрь. Рее кричит, и его раскрытый клюв еще довольно долго торчит из пасти пресмыкающегося. Змея отползает, извиваясь зигзагами среди красных, фиолетовых, белых, черных пятен, и заползает обратно в складки белой одежды бывшего вожака бескрылых. Ми и Кро все еще кружат, зовут Реса, еще надеются… Они возвращаются в гнездо лишь тогда, когда желудки заставляют нас широко разинуть клювы, заходясь в отчаянном крике. Наевшись, я всматриваюсь в белую фигуру на камнях в надежде на то, что Рее вылетит оттуда, взмахнет крылышками и вернется под крышу-купол. Я жду от восхода до захода солнца. Жду и помню. Я жду, а мои крылья обрастают перьями, с каждым днем становясь все сильнее и надежнее. Я знаю, что они могут поднять меня и понести туда, куда я захочу. Я уже верю в их силу. Вместе с Ми и Кро я взлетаю, делаю круг под купо­лом и сажусь обратно. Я порхаю высоко под сводами, а Ми и Кро летают рядом со мной. Я все еще жду, что Рее вернется. Лежащий внизу белый предмет привлекает мое внимание. Я слетаю вниз. Осторожно обхожу вокруг растерзанных останков, из которых со всех сторон торчат кости. Трогаю клювом мягкие белые пряди хохолка, который свисает с желтоватого черепа. Я верю, что Рее там, внутри, но только почему он не может вылететь оттуда? Вдруг между складками одежд я замечаю смятый комок перьев и косточек. Я узная клюв Реса с желтыми наростами, хотя он стал бледнее и высох. Это его ноги и коготки — застывшие и неподвижные. Обеспокоенная Ми садится рядом со мной на рассыпанных блестящих сосудах. — Здесь опасно! Здесь опасно! Летим отсюда! — кричит она и показывает клювом вверх. Реса больше нет. Рее — самый сильный, самый любопытный из всего выводка — больше не существует. Выплюнутая змеей кучка перьев, когтей и косточек лежит среди преющего тряпья. Я отталкиваюсь лапками, взмахиваю крыльями. И вот я уже в гнезде — на самом верху, под серебристым купо­лом. Я живу. Огромная площадь, окруженная каменной колоннадой. Она ошеломляет нас своим блеском, гармонией и размерами. Мне страшно — ведь молодые птицы часто пугаются. Ми и Кро стоят среди белых фигур. Они хотят научить нас летать. Каждый взгляд в каменную пропасть вызывает дрожь ужаса. Я замечаю, как дрожат ноги Фре, как бегают глазки Пег, как вздрагивает клювик Дира. Мы боимся этого огромного пространства, которое так хотим познать с помощью наших сильных крыльев, цепких коготков, зорких глаз. Внизу под нами пролетают птицы — множество разных птиц. Ласточки и стрижи возвращаются в свои гнезда, прилепившиеся под карнизами и капителями колонн. Голуби кружат над колоннадой. Грачи, сойки, вороны, галки ходят по площади в поисках еды. В зеленеющих вдалеке рощах живут цапли и журавли. Дикие гуси, утки и бакланы греются на крышах. На стоящем посреди площади обелиске неподвижно сидит старый черно-белый стервятник с длинной голой шеей. — Летите! — толкает меня клювом Ми. — Летите! — машет крыльями Кро. — Страшно! — пищу я, выпуская белую кучку кала. — Нет! — в ужасе расширяются глаза Фре. — Не хочу! — протестует Дир. — Я еще слишком слаба! — поджимает крылышки Пег. Ми и Кро ринулись в пропасть, сделали небольшой круг и возвращаются обратно. — Это так просто! — Это совсем не трудно! — Это же ваша жизнь! Совсем рядом с нами проносится ласточка. Я чувствую спиной свист ее крыльев. Я вскрикнул, нахохлился, сжался в комочек. Ми и Кро понимающе переглянулись, вспорхнули, взмыли ввысь, перевернулись в воздухе, спикировали прямо на нас, резко развернулись и спокойно, лениво поплыли в воздухе к дальнему концу колоннады. — Не улетайте! — кричит Пег. — Не бросайте меня одну! — хнычет Фре. — Летите за нами! — кричат Ми и Кро, удаляясь к высоким колоннам. Мимо них в разные стороны проносятся скворцы, черные дрозды, сойки, вороны, воробьи… Мы изо всех сил таращим глаза, стараясь не потерять родителей из поля зрения. Вот они уже на противоположной стороне — высматривают, летим ли мы за ними. Синевато-черный грач с отливающими то серебром, то глубоким фиолетовым оттенком перьями подскакивает поближе и злобно вытягивает клюв в мою сторону. Нас тут же окружает блестящая черная стая. Фре, Пег и Дир с ужасом глядят на агрессивно вытянутые к нам щелкающие клювы. — Это наше место! — Убирайтесь отсюда! Нас постепенно оттесняют все ближе к краю. Я взглянул в ту сторону, где только что видел Ми и Кро. Они уже спешат обратно, обеспокоенные появлением грачей рядом с нами. Я подпрыгнул и, часто замахав крылышками, рванулся им навстречу. Рядом со мной тяжело летит Пег с вытаращенными от страха глазами. Вот мы уже совсем близко. Мы стараемся лететь так же, как Ми и Кро — сохраняя ровную прямую линию полета, то слегка взмывая вверх, то плавно скользя вниз, без ненужных взмахов крыльями. Они машут крыльями не так часто, как мы, и, несмотря на это, быстрее и легче поднимаются вверх. — Смотрите! — показывают они.— Вам достаточно пошире развести крылья, чтобы воздух дул в них снизу, и вы сразу почувствуете, как взмываете вверх. Мы стараемся, присматриваемся, повторяем, а Ми и Кро кружат между нами, подбадривают, воодушевляют. Прямо под нами пролетают пеликаны с большими кожистыми клювами. Дир, разогнавшись и увлекшись полетом, сталкивается с большой тяжелой птицей и, кувыркаясь, падает вниз. Лишь над самыми камнями огромной площади ему удается выровнять полет — он начинает постепенно подниматься вверх и скоро вновь присоединяется к нам. Пеликаны садятся на колоннаду. Они лениво перебирают перья, смачивая их стекающей из клювов жидкостью. Другие молодые галки, которые, точно так же как и мы, учатся летать рядом с родителями, мчатся наперерез прямо у нас под носом. Они щеголяют тем, что уже научились взмывать вертикально вверх и так же отвесно падать вниз. Я пробую делать так же, как они. — Ястреб! — кричит Ми. — Будьте осторожнее! — предостерегает Кро. Пара ястребов дружат над площадью в поисках легкой добычи. Кро и Ми криками предупреждают находящихся на площади галок, ворон, грачей. — Давайте прогоним их! — призывает Кро.— Они испугаются, если мы всей стаей окружим их. Ястребы высмотрели несколько молодых голубей. Они пикируют вниз прямо на испуганную добычу. Судорожно вцепившись в карниз, едва оперившиеся голуби неуклюже растопыривают крылья в отчаянной попытке защититься от врага. Ястребы хватают их, отрывают от карниза и улетают. Я вижу, как птенцы бьются в острых, твердых когтях. Ми, Кро и другие вороновые с громкими криками летят вслед за хищниками. Перепуганные голуби взмывают в воздух вместе с нами. Мы отрываемся от них и медленно кружим над площадью. Старый стервятник на обелиске даже не повернул головы, хотя Ми чуть не задела его крылом. Стервятник высматривает добычу. Он смотрит вниз, потому что хорошо знает: ему все равно уже не удастся взмыть высоко в небо. Внизу, на площади, после каждой ночи можно найти остатки жестоких охот и пиршеств, к тому же под сенью колоннады тихо умирает множество ослабевших и состарившихся зверей. Вот сюда стервятник слетает с обелиска и пожирает свежие, еще не остывшие останки. На то, чтобы взлететь обратно на обелиск, где до него не могут добраться волки, сил у него пока еще хватает. Он знает, что ночью эти хищники ходят вокруг обелиска, встают на задние лапы, задирают головы повыше, втягивают в ноздри запах съеденной им падали. Волкам очень хотелось бы добраться до спящей птицы. По телу стервятника пробегает дрожь. Днем, когда он рвет когтями и клювом свежие трупы, они боятся приблизиться к нему — лишь смотрят издалека налитыми кровью глазами и скалят свои желтые зубы. Ми летит вдоль колоннады — она хочет показать нам этих караулящих добычу волков. Они лежат под нагретыми солнцем колоннами, щурят глаза от яркого света и нюхают разбросанные вокруг кости бескрылых. Молодые волчата барахтаются и играют среди скелетов, растаскивая в разные стороны ребра, берцовые кости, позвонки. Вдруг волки срываются с места в погоню за неосторожным, сбившимся с дороги зайцем. Из-под колонны доносится отчаянный писк длинноухого, которому мощная волчья лапа уже успела перебить хребет. Стервятник поворачивает голову в сторону волчьего пира. Для исхудавшей старой птицы огромное значение имеет каждый оставленный хищниками кусок. Мы садимся на землю. Плиты мостовой растрескались, из щелей торчат высохшие пучки травы и мха. Я ловлю маленьких красных жучков, выскакивающих из трещин. Верхняя часть здания, внутри которого находится наше гнездо, напоминает вершину огромной горы, а колоннада, нас окружающая, похожа на отвесные стены пропасти, по дну которой мы прогуливаемся. Я просовываю клюв в щель между камнями и языком чувствую вкус влаги. — Пить хочу! — Я подпрыгиваю перед Ми, растопырив крылышки. Мы смотрим на мощную колоннаду, на огромное, ступенчатое, увенчанное светлым куполом здание, и вдруг нас охватывает желание вернуться в наше тихое, спокойное гнездышко, примостившееся над закрученной в спираль колонной, под куполом. Но сумеем ли мы взлететь так высоко? Ми и Кро взлетают почти вертикально и возвращаются обратно. Нам тоже придется взмыть вверх так, как они нам показали. Я снова лечу. Сажусь на голову одной из венчающих колоннаду статуй. — Летите за нами! Мы ждем вас! — кричат Ми и Кро. Фре, Пег и Дир взлетают вслед за ними. Пег немножко отстает и вдруг, испугавшись щебета гоняющихся друг за другом воробьев, переходит в горизонтальный полет, ударяется головой прямо о каменную капитель колонны и с криком падает вниз. Ми и Кро тут же слетают к ней. Вскоре разбившаяся Пег поднимает голову и, слегка покачиваясь, встает на ножки. Она испугана, оглушена сильным ударом и никак не может прийти в себя. Через некоторое время она опять взлетает и вместе с Ми и Кро садится рядом с нами на колоннаду. Глаза Пег выглядят как-то странно — зрачки то сужаются, то расширяются. Она трясет головой, пытается выпрямить шейку. С колоннады мы перелетаем на ближайшую крышу, к полукруглым окнам огромного купола. Я сажусь на карниз рядом с Фре. Ми и Кро остались позади — вместе с Диром и Пег. Дир возвращается уставший, вцепляется коготками в пористую поверхность карниза. Ми тоже присоединяется к нам, и мы вместе летим дальше, в гнездо. Перед тем как нырнуть в темное отверстие, я оборачиваюсь и вижу, как Пег в тщетных попытках взобраться вверх колотит крылышками по металлическому покрытию купола. — Лети, иначе погибнешь! — подгоняет ее Кро, но Пег скользит вниз по наклонной плоскости. Я в испуге вваливаюсь в гнездо. Дрожа от волнения, я втискиваюсь в выстланное перьями и веточками пространство под самой верхушкой купола. Ми оставляет нас одних — она возвращается к Кро и малышке Пег. Мы ждем, прижавшись друг к другу. Нас постепенно одолевает сон. Родители возвращаются одни. Пег с ними нет. Я погружаю голову, замираю, потом начинаю бить по воде крылышками. Закрываю глаза и ныряю. Слышу приглушенный шум, треск, хлопанье крыльев купающихся рядом птиц. Вода обволакивает мои ноздри, уши, клюв. Все галки моются в широко разлившейся, прогретой солнцем луже. Я выскакиваю, встряхиваюсь, клювом счищаю с маховых перьев избыток влаги. Расправляю крылья под горячим сухим ветерком и ощущаю восхитительную прохладу. Перья и пух стали легкими, чистыми — без пыли и паразитов. Легкий ветерок быстро сушит крылья. Меня охватывает непреодолимое желание лететь. Там, под белым диском луны,— наше гнездо. Может, я смогу коснуться крылом этого круглого светлого пятна на светло-синем небе? — Летим! Мы взмываем над холмами, на которых раскинулся город. Кружим над башнями, крышами, площадями, набережными. Опускаемся пониже, плавно скользим между деревьями, рощами и зарослями, пробивающимися буквально из каждой щели в бетоне, асфальте, стекле и стали. Крупные, тяжелые бурые медведи втаскивают вверх по каменным ступеням кабана с разорванным горлом. Мы снижаемся, чтобы сесть на плавно закругляющуюся стену, которая огораживает вымощенную камнем площадь, поросшую сухим кустарником. Медведи принюхиваются, облизываются, присматриваются к теням высоко летящих птиц, вытягивают лапы, как будто хотят схватить нас. Из полукруглого окна вылетает пара ястребов. — Сюда! — кричу я, ускользая в узкий просвет между стенами. — Сюда! — повторяют Кро, Ми, мои братья и сестры и все остальные галки, присоединившиеся к нашей компании. Они летят за мной… Почему они полетели за мной? Они согласны лететь тем путем, который выбрал я? Они решили, что этот выбор правильный? Я спускаюсь еще ниже, лечу прямо над покрывающей улицу россыпью камней. Я лечу быстрее. Мы все летим быстрее. Ястребы не хотят преследовать быстрых черных птиц с острыми клювами. Они уже заметили несколько горлинок в оливковой роще. Я лечу к белому диску, взмываю так высоко, как только могу. Сзади шумит крыльями вся стая галок. Они летят за мной, как за вожаком. Я оглядываюсь и смотрю на них с удивлением и радостью. Неужели вожаком может стать молодая птица, такая, как я, еще даже не успевшая свить собственного гнезда? Я ныряю вниз над колоннадой и окружающими купол садами. И снова все галки летят следом за мной. Почему? Настанет завтра. Ты выпорхнешь на рассвете, оттолкнешься от металлической поверхности купола. Крикнешь: “Лечу!” — и тебе ответят голоса родителей, сестер, братьев и множества других птиц, которые теперь взлетают вместе с тобой, слушают тебя, следуют за тобой, как будто ты их вожак. Как будто? Но ведь я и есть вожак. Пятна на стенах складываются в пейзажи, коридоры, пространства. Если кружить на некотором расстоянии от них, чувствуешь внезапное искушение познать все эти освещенные утренним солнцем уголки. Но это иллюзия, ведь за пятнами лишь твердая стена, о которую можно удариться, а то и разбиться насмерть. Я сажусь на трухлявую, изъеденную жуками-древоточцами лавку и смотрю. Там, на стенах, склоняются, ходят, живут — застывшие, неподвижные… Здесь, на улицах, в домах, за стеклами рам в мягких бело-серых ложах лежат их скелеты… Там вокруг их голов блестят золотистые круги, похожие на взъерошенный пух светлых птиц… Здесь в пустых черепах охотно устраивают свои гнезда ящерицы, мелкие змеи, мыши, осы и шмели. Свет скользит по стенам, передвигается, высвечивая детали, которых я раньше не замечал. Упавший на стену луч освещает в полумраке висящую обнаженную фигуру бескрылого с терниями на голове. Капли крови сочатся с его лба, ладоней, стоп, стекают по боку. Вокруг стоят на коленях другие бескрылые, смотрят на него, как будто чего-то ждут. Чуть выше из тьмы появляется птица. Да ведь это же голубь… Голубка такая же, как те, что живут на соседнем карнизе. Неужели и ее хотели поймать и съесть? Я взъерошиваю перышки и тихонько каркаю, чтобы придать себе смелости. И вдруг среди бескрылых я замечаю таких, у кого есть крылья. Они все в белых одеждах, с прижатыми ко ртам золотыми трубами. Значит, у некоторых все же были крылья? Я знаю! Нашел! Я все понял! Те бескрылые, головы которых окружены сиянием, это их вожаки. И если они склоняются перед голубкой, значит, она была их поводырем, вожаком, Богом. Бог… Понятие, которого я до сих пор не знал, которого я пока так до конца и не осознаю, но которое предчувствую. У меня кружится голова. Я поворачиваюсь вокруг своей оси, размахивая крылышками, а бескрылые кружатся вокруг меня. Их лица приближаются, проникают в мои глаза и мозг. Взгляд останавливается на сереющих прямо на стене ветках. К красным яблокам подползает змея, похожая на тех, которых я вижу каждый день. Там — голубка, здесь — змея. Неужели бескрылые почитали и ее тоже? Вопросы. Вопросы? А что это такое — вопросы? А задаются ли вопросами другие птицы? Думают ли они тоже? Я один среди всех этих вопросов и сомнений. Вопросы — вот причина моего одиночества. Рядом со мной другие галки ищут древесных жучков, долбят клювами деревянные доски, гоняются за мышью, скрывшейся за отошедшей от стены планкой. Фре толкает меня клювом — приглашает принять участие в игре. Но мне не хочется подпрыгивать, гоняться, щипаться, заигрывать с ней. Я познал больше, чем рассчитывал когда-либо узнать, и мне надо обдумать все это в одиночестве. Я быстро взмываю вверх. Удираю подальше от птичьего гама. Разочарованная Фре что-то зло кричит мне вслед. Над входом я вдруг замечаю тень сороки. Это Сарторис! Он впивается клювом в грудь еще не оперившегося, отчаянно пищащего голубя. Разрывает кожу и мышцы. Вонзает клюв глубже, сжимает крепче, чувствует горячую пульсирующую влагу. Рвет. Вытаскивает маленький окровавленный кусочек — сердце, которое все еще продолжает биться. Я кричу. Отворачиваю голову. Лечу вперед. До самого вечера я размышляю о неподвижной голубке над головой распятого и о слабом голеньком птенце, убитом черно-белой сорокой. Гладкая, плоская, сверкающая поверхность моря ошеломила, удивила меня, привела в восторг. Я бродил по песку, всматриваясь в далекую линию, где вода сливается с небом, разговаривал сам с собой об этом удивлении, о неудовлетворенном любопытстве, о неуверенности, страхе и тоске, которые вызвало у меня это необычное серо-синее пространство. Я приблизился к воде и схватил трепыхавшуюся креветку. Проглотил ее, захлопал крыльями, удивившись собственному присутствию в месте, так непохожем на все, что я до сих пор знал. Меня ударила небольшая волна — из тех, какие часто бывают у берега при безветренной погоде. Я почувствовал воду в ухе, в клюве, на крыльях. Стряхнул капли с перьев, собрал влагу с пуха на груди. Я злился на переливающиеся под лучами солнца волны. Вся наша колония прогуливалась по неглубоким прибрежным лужам, так же как и я, переживая свою первую встречу с морем. Чайки, крачки, бакланы, поганки, лебеди входят в воду без опасений. Они не боятся намочить перья, не боятся, что отяжелеют в воде, не смогут двигаться и утонут. Они садятся на волны, качаются на гребнях, плавают, ныряют, ловят всякие вкусные вещи, которые мы, галки, ищем на берегу. Морская вода соленая, горьковатая, невкусная, вызывает жжение в горле. Я случайно глотнул воды, что волна плеснула мне в клюв, и теперь она камнем осела у меня в желудке, вызывая ощущение тяжести. Чайки отгоняют нас от лежащего на берегу мертвого, вонючего, раздувшегося волка. Широкая полоса песка между морем и прибрежными зарослями сплошь покрыта мухами и бабочками. Рядом ищут себе корм голуби, которые живут в куполе вместе с нами. Я узнаю знакомых птиц — сизых, серых, белых, коричневых, розовых. Они ступают по песку, собирая все, что только можно съесть. Чуть в стороне от нас лежат на песке стальные остовы — разбитые, погнутые, проржавевшие. В них устраивают себе гнезда водоплавающие птицы. Я ударяю клювом по панцирю выброшенной на берег синей раковины. Бью изо всех сил. Но известковый панцирь остается плотно закрытым. Я громко жалуюсь на собственное бессилие, надеясь найти сочувствие у взрослых галок. Ми хватает когтями ракушку, осторожно поддевает клювом край и оттягивает его в сторону. Вот оно! Внутри ракушки лежит нечто белое, продолговатое, мягкое, солоноватое, вкусное. Я пытаюсь поймать клювом отступающую волну, когда меня вдруг ударяет накатившаяся вслед за ней. Я отскакиваю назад, отряхиваю перышки от налипших крупинок песка. Мы летим вдоль берега вслед за солнцем. Между разбросанными то тут, то там проржавевшими стальными корпусами роятся стаи мальков, ползают рачки, мелкие крабики, громоздятся горы песка, принесенного ветром с недалеких гор. Ми и Кро засыпают на накренившейся серебристой мачте в тени высокой стальной стены. Меня тоже клонит в сон. Солнце жарит просто невероятно. Высокая черная стена пробуждает мое любопытство. Я пытаюсь на глаз определить ее высоту. Взлетаю вверх, лечу вдоль наклонной стальной поверхности, изъеденной солью, ветром, ржавчиной. На покрытых птичьим пометом надстройках и рубках устроили свои гнезда чайки. Я влетаю в разбитое окошко. Череп бескрылого, прикрытый остатками синей ткани, скалит мне свои желтые зубы. В металлических трубах и переборках гудят сквозняки. Я осторожно иду вдоль железного края по раскаленной, обжигающей лапки палубе. Часть стального колосса погружена в воду, нос зарылся в прибрежный песок. Стальной люк полуоткрыт. Страшно заглянуть внутрь. Из затененного помещения тянет прохладой. Кажется, что там, за дверцей люка,— глубокая пропасть. Я борюсь с собственным любопытством. Меня манят прохлада и тень. Мне хочется влететь туда, внутрь, но страх сдерживает, и я бегаю по раскаленной палубе… Возвращаюсь, снова заглядываю, пытаюсь разглядеть, что же там на дне. И опять удираю, испугавшись собственной храбрости. Я вернулся. Спрыгиваю в холодное тихое пространство. Лечу вдоль длинного полутемного коридора внутри проржавевшего стального гиганта. Среди этих стен хлопанье крыльев и стук бьющегося сердца кажутся громче. Звук как бы усиливается, обрастает эхом и возвращается ко мне обратно оглушающим грохотом. Пух на голове встает дыбом, клюв раскрывается от ужаса, взмахи крыльев становятся все тяжелее. Я падаю вниз с изогнутыми кверху крылышками и приземляюсь на лежащие на дне бочки. Я тяжело дышу, жадно втягивая в легкие холодный воздух. Шум, который так напугал меня, исчез. Шорох ударяющих о стальной корпус мелких волн кажется приглушенным, далеким. Надо мной, совсем рядом, закутавшись в свои перепончатые крылья, висят вниз головой летучие мыши. В неподвижном состоянии они выглядят похожими на увядшие кожистые листья. Сверху, сквозь отверстие, через которое я влетел сюда, сочится свет. Страх. Я здесь один — без Ми, Кро, сестер и братьев, на дне огромного продолговатого помещения, окруженного стальными стенами. — Летите сюда! Я здесь! — кричу я. Эхо отражает мой голос, множит его, повторяет. Ты боишься собственного голоса? Дно покрыто ржавеющими железками, ящиками, катушками. Из растрескавшихся бочек вылилась и давно уже застыла смола. Шорох, шелест, шум. Между бочками лежит крачка со сломанным крылом. Она с трудом поднимает голову. Эта птица влетела сюда, влекомая тем же самым любопытством, которое привело сюда и меня… Она открывает клюв, хочет крикнуть. Но сил нет. Слышен только шепот. — Летите сюда! Я здесь! — кричу я, глядя на светлое пятно вверху. Неужели это далекий голос Кро? — Лечу! Где ты? Я лечу! Где ты? — Я здесь! — повторяю я. Высоко на стене появляются тени галок. Они с ужасом смотрят в пропасть. — Ты можешь лететь? — спрашивают они. Я взмываю вверх, к свету. Умирающая крачка тщетно пытается вспорхнуть, оторваться от дна. Через мгновение она остается для меня лишь маленьким неясным пятном внизу. Каждый взмах крыльев снова отдается оглушительным грохотом. Ми и Кро ждут меня на краю. Ослепленный ярким светом дня, я падаю на раскаленную, пышущую жаром палубу. — Зачем? Это же так опасно! — ругает меня Ми, слегка ударяя клювом в шею. Мы опускаемся на песок подальше от корабля. Солнце перемещается на запад. Ми и Кро осматриваются по сторонам, проверяют, с нами ли те молодые птицы, которые впервые прилетели к морю. Мы все собираемся на песчаной гряде неподалеку от стальных колоссов. В синеве неба кружат ласточки, стрижи, жаворонки. Так хочется догнать их! Я складываю крылья, готовясь взлететь, но Кро останавливает меня: — Подожди! Я с завистью смотрю на быстрых, кружащих высоко в небе птиц, которых мне не удалось догнать и перегнать. Стая серебристо-черных галок ждет призыва вожака. Мы кричим и ждем, пока не соберутся все — даже те, кто улетел довольно далеко от нас. На краю песчаной гряды, лежат высохшие скелеты — побелевшие, полуистлевшие, полузасыпанные песком. Скелет бескрылого, похожий на те, что я вижу каждый день. Скелет огромной рыбы, похожий на маленькие скелетики, которые мы часто находим на берегу реки. Скелет лодки с деревянными, сбитыми гвоздями ребрами. Я вижу много скелетов людей, рыб и лодок на этой залитой солнцем гряде, откуда мы вот-вот взлетим, чтобы совершить последний на сегодня вечерний перелет. “Летим отсюда!” — крикну я, и все птицы рванутся вслед за мной. Мне снились горящие птицы. Их перья, шипя, вспыхивали ярким пламенем, и лишь звенящий внутри этих огненных шаров крик говорил о том, что птица еще жива и тщетно пытается вырваться из окутавшей ее огненной оболочки. Безмолвный крик во сне длится недолго. Он мгновенно затихает. И я уже не знаю, то ли это действительно было во сне, то ли я сам кричал от приснившегося мне кошмара? Я взмываю в небо, спасаясь бегством, но, пролетев совсем немного, сажусь то ли на ветку, то ли на стену и, вытянув клюв в сторону приснившегося мне пламени, громко кричу, чтобы предостеречь других. Огонь я увидел, когда летел к морю. Как всегда, я вылетел рано утром в поисках еды. Ми и Кро уже перестали подкармливать нас. Обычно мы летали к морю плотной стаей, чтобы избежать молниеносного нападения хищных птиц. Когда они видели, что нас много, то сразу же трусливо удирали, напуганные оглушительным гамом. Но в этот раз я увидел не ястребов, а тучу дыма, которая преградила нам дорогу. Мы разрезали крыльями дым в поднимавшихся снизу потоках горячего воздуха. Внезапно появившийся на такой большой высоте запах гари, разъедающей легкие и горло, вызвал панику. Часть птиц резко взмыла вверх, часть рассеялась в разные стороны, но некоторые сбились с пути и стали, плавно снижаясь, падать вниз. Я попал в полосу разреженного дыма. В клюве и в горле появился отвратительный жгучий привкус, в голове зашумело. — Падаю! — закричал я, с трудом удерживая равновесие. Я поднял крылья вверх и падал прямо в беснующееся красное пламя. Сбоку ударил порыв ветра, и только благодаря этому я не упал прямо в огонь. Я сел неподалеку — на дерево рядом с серым бетонным зданием. Вокруг раскаленных стен в отчаянии кружили голуби, чьи птенцы оказались прямо в огне. Голубки то подлетали прямо к огню, то отступали обратно, испуганные разлетающимися во все стороны снопами искр. Горящие птицы. Достаточно одной искры, чтобы перья загорелись и птица вспыхнула, как сосновая ветка. У этого голубя уже не было никаких шансов на спасение. Перья мгновенно занялись сильным пламенем, а он метался внутри этого огненного шара, понимая, что уми­рает. Треску языков взбиравшегося все выше огня вторил писк птенцов. Голубята бились едва оперившимися крыльями о стекла и карнизы, бегали, подпрыгивали, скатывались вниз по покатой крыше, сталкивались друг с другом, падали в пламя. Вокруг разносился смрад паленых перьев и горелого мяса. Я понял, что огонь — мой смертельный враг, убийца, при виде которого я всегда и везде буду спасаться бегством. С ветки, куда ветер бросал обжигающие искры, я перелетел на кирпичную башню, откуда было видно не только огонь, но и горизонт, который постепенно закрывала черная клубящаяся туча дыма. Рассыпавшиеся в стороны от жгучего запаха гари галки постепенно снова слетались в стаю, собирались вокруг меня, испуганно вскрикивая и поглядывая на горящее здание. Они ждали сигнала, чтобы улететь отсюда. Я был самым сильным, лучше других оперившимся, самым уверенным в своих силах. Рядом со мной они меньше боялись огня. Я хотел видеть и знать. Я не улетал, я ждал, изредка нервно покрикивая в сторону пожара — как будто это покрикивание могло придать мне храбрости. Перепачканные сажей, обожженные голубята пищали от боли и страха, а их взрослые родственники кружили, опускались вниз и снова взмывали вверх, в дымное небо, пытались вернуться в отрезанные стеной огня гнезда и в отчаянии зависали в воздухе. Внезапно из здания вырвался огромный язык пламени. Он зацепил летавших ближе к стенам птиц, мгновенно превратив их в кружащиеся огненные звезды. Раздался страшный грохот. Здание закачалось, накренилось и рухнуло, исчезнув в тучах искр и дыма. Порыв горячего воздуха скользнул по нашим крыльям. — Летим отсюда! — крикнул я. Большинство галок и так уже были в воздухе. Под нами, внизу, остались дымящиеся руины. Мы летели все быстрее, как будто опасаясь, что огонь может догнать нас и здесь, и успокоились лишь тогда, когда вдали показалась темно-синяя полоса моря. Сзади, с моря, наполняя наши крылья и ускоряя полет, дул теплый ветер. Заходящее за холмы солнце освещало долины, котловины, ущелья, леса. Я знаю эти места — мне часто приходилось пролетать здесь, и все же изменение освещения заставляет каждый раз видеть все иначе. Я замечаю все новые детали, которых раньше не замечал вовсе. Может, я все же успею вернуться в гнездо до того, как скроется последний луч солнца, до того, как наступят сумерки и совы вылетят на охоту? Я лечу прямо на сверкающую точку — купол, возвышающийся над старым огромным городом бескрылых. Там меня ждут Ми, Кро и все дружественные нам птицы, стерегущие покой своих гнезд. Серебристую белизну далекой еще цели вдруг заслонила чья-то тень. Опасность? Облака высоко, тумана нет… Грачи, синицы, воробьи обычно летают ниже, а на такую высоту залетают только во время перелетов. Аист? Белизна аистиных перьев с такого расстояния сверкала бы в лучах заходящего солнца ярким блеском. Тень появилась снова, она ритмично пульсирует, летя прямо на меня. Я опускаюсь ниже и лишь теперь четко вижу одиноко парящего ястреба. Он голоден, охотится. Он заметил меня. Заметил на слишком опасном для меня расстоянии. Теперь дугой идет на сближение со мной — хочет напасть сбоку. Я ныряю вниз, прорываюсь между кронами деревьев и зигзагами лечу на восток. Ястреб мчится за мной среди деревьев, пытается пересечь мне дорогу и атаковать. Я чувствую, что он совсем рядом… Проскальзываю между кустами и вдруг врываюсь в сплошную стену зелени. Протискиваюсь между торчащими во все стороны ветками, а вокруг все громче птичий гомон — ужасающий, грозный, агрессивный. Это трещат сороки, которые живут в кронах спасших мне жизнь темно-зеленых деревьев. Я съеживаюсь на ветке. Сине-бело-черная туча разъяренных сорок атакует хищника клювами, бьет когтями, крыльями. Ястреб отступает, удирает в сторону заходящего солнца, зная, что преследующие его птицы избегают слепящего света. Слышу сзади злобный крик, и тут же сине-серебристый шар с длинным клювом сбрасывает меня с ветки. Это возвращаются из погони за ястребом разъяренные сороки. Взъерошенные, нервно подергивающиеся хвостовые перья, частые взмахи крыльев, вытянутые, пульсирующие шеи, грозно разинутые клювы. Они гонятся за мной в чаще густо переплетенных твердых веток, острые концы которых вырывают у меня клочья перьев. Я ныряю вниз, к разросшимся прямо над землей стволам, переходящим в корни. Вылетаю на гладкую, не заросшую деревьями твердую полосу, по которой некогда передвигались бескрылые. Бело-серые скелеты истлевают под деревьями, среди ржавеющего металла, на бетонных плитах, на порогах разваливающихся построек. Скелеты большие и маленькие, с длинными, облепившими череп волосами и лысые, блестящие, голые. Высохшие на ветру берцовые кости, ребра, позвонки торчат сквозь разорванную ткань. В этих останках устроили свои гнезда змеи, ящерицы, жабы, полевки, мелкие птицы, скорпионы, пауки, улитки, муравьи… Здесь столько разнообразной еды, тогда как там, в городе, птицам часто бывает нечего есть. Я хочу запомнить это место. Завтра прилечу сюда вместе со всей своей стаей галок. Чтобы перевести дыхание, сажусь на припорошенный пылью железный холмик. За стеклом тоже сидят скелеты с широко разинутыми ртами… Они выглядят так, как будто хотят схватить меня зубами сквозь приоткрытое окно. Стая сорок окружила выползающую из глазниц скелета длинную черную змею. Эти змеи — настоящее проклятие для птиц. По ночам они вползают по стволам деревьев вверх, обвиваются вокруг ветвей и воруют из гнезд птенцов и яйца. Разъяренные сороки атакуют змею с боков, избегая ядовитых зубов и языка. Змея свивается в спираль, поднимает кверху голову, стараясь отогнать нападающих. Сороки верещат, подбегают, бьют клювами и сразу отскакивают назад. Змея шипит, поворачивает свою плоскую голову так, как будто вот-вот бросится на птичью стаю, но вместо этого молниеносно прячется обратно в мертвую клетку ребер. Сороки пытаются схватить ее за хвост, но клювы скользят по жесткой чешуе. Я срываюсь с места и лечу над самой землей по незнакомой мне местности, закрытой от моих глаз раскидистыми кронами деревьев. Сквозь ветви деревьев вижу кружащих в небе ястре­бов. Под широко разросшимися кронами дубов им меня не увидеть, но я отлично знаю, что зоркий глаз хищника способен выследить даже серого голубя на фоне серого асфальта, а уж чернота моих перьев с характерным фиолетовым отливом четко выделяется в лучах заходящего солнца на открытом пространстве. Вижу высокое дерево с мягкими темно-зелеными ветками. Я сажусь на сук и со злостью вырываю застрявший в крыле острый шип. Осторожно осматриваюсь по сторонам, ведь я же не знаю этого места. Клетки, прутья, окруженные рвами островки. В клетках скелеты птиц и зверей — высохшие, застывшие, неподвижные. Вцепившиеся клювами, когтями, зубами в твердые прутья. Они не покинули клеток, не смогли выбраться из этих ловушек, в которые когда-то загнали их бескрылые. Запертые двери с задвинутыми засовами, железные сетки, зарешеченные стены, откуда вечерний ветерок доносит запах гнили. Вед родилась в гнезде на самом верху круглого красного здания, стоящего неподалеку от купола, под которым находится наш дом. На самом верху возвышающейся над водой и мостом башни стоит статуя с крыльями. Вокруг нее стоят другие крылатые фигуры. Их головы служат нам хорошим наблюдательным пунктом. Кем были эти звери, которых я называю бескрылыми? И были ли у них крылья? Ведь есть же они у этих статуй с плоскими белыми глазами. Может, их выкормила волчица? Ведь маленькие фигурки под ее брюхом — это же их детеныши? А если бескрылые вообще произошли от волков? Вот только эти крылья у статуй… Холодные, неживые — как будто окаменевшие… А может, у некоторых из этих двуногих все-таки были крылья? А другие передвигались исключительно с помощью ног… Но почему тогда среди множества костей, 'которые я видел, мне никогда не попадались кости их крыльев? Эти мысли не дают мне покоя, хотя для моей птичьей жизни они и не имеют никакого значения. Ну какая мне разница, были у живших здесь перед нами существ крылья или этих крыльев не было, если этих существ все равно уже нет на земле? Размышляя об этом, я вдруг замечаю на голове одной из крылатых фигур белую точку. — Что это? Белая галка?! Фре гневно взъерошила перышки. Тем временем Вед с сестрами, братьями и родителями училась летать вокруг крылатой статуи, то взмывая вверх, то барахтаясь в воздухе в свободном падении, то прячась за красными стенами, то садясь на ладони, на голову, на крылья каменного существа. Белизна ее оперения временами приобретала исключительную яркость, привлекая к себе внимание окружаю­щих. На фоне матовых стен, позеленевших крыш, посеревших, запыленных пространств она была похожа на блеск воды, на сверкание стекла, на экзотический цветок. Но белизна предметов и поверхностей была неподвижной, самое большее — слегка переливающейся, мерцающей, тогда как Вед двигалась, взлетала, перелетала с головы на постамент, с постамента на красный карниз, с него — на каменную оконную нишу. Вдруг она вцепилась коготками в стенной выступ и судорожно замахала крылышками, чтобы не упасть вниз. Серебристо-белый огонек! Бьющаяся в паутине бабочка! На нее с удивлением смотрели все птицы. Белизна была вызывающей, кричащей, притягивающей. Даже пеликаны, сидящие на самом верху колоннады, повернули свои отвисшие клювы к сверкающей вдали звездочке. Парящий над площадью сокол присматривается к белому трепещущему пятнышку. — Берегись! — кричу я. — Вижу! — ответила Фре.— Нам он не опасен. Тем временем Вед оторвалась от стены и приземлилась рядом со своим синевато-черным семейством. Сокол повернул голову в другую сторону. Эта сверкающая птица — маленькая галка — не утолила бы голода ждущих в гнезде соколят. — Я лечу и не падаю! Я умею летать! — хвалилась Вед, мчась белой молнией к крылатой фигуре. Тяжело дыша, с открытым клювом, она села прямо на поднятый кверху меч, а рядом расселись ее родители, сестры и братья. Она была счастлива — не только потому, что ей удалось самостоятельно взлететь, но и потому, что это она первой взмыла в небо и лишь вслед за ней полетело все ее семейство. За мостом оглушительно загалдели сороки. Это Сарторис с вытянутым вперед клювом и взъерошенной головой прямо-таки давился от злости, переступая с ноги на ногу. — Ее белизна угрожает всем нам! Ее белизна опасна для всех птиц! Ее белизна только притягивает хищников! — Я понимал почти все, что выкрикивала в своем длинном монологе разъяренная сорока.— Она должна удалиться! Она покинет нас, или я убью ее! — Убить! Изгнать! Убить! Изгнать! — кричали возбужденные птицы. Глаза Сарториса то и дело застилала белая мгла ненависти. Сороки повторяли все его движения, слова, жесты. Вдруг он взвился почти вертикально вверх и быстро полетел, часто взмахивая крыльями, к сидящим на голове, плечах и руках статуи галкам, завис над каменной фигурой — прямо над снежно-белой Вед и с ненавистью закричал: — Улетай отсюда! Иначе мы убьем тебя! — Убить! Убить! — повторяли сороки, летая вокруг изумленных галок. Галки, вороны, грачи слушали, слушали, слушали. Пронзительные голоса сорок вонзались в уши, злили, раздражали. А всему виной была эта белая сверкающая точка среди каменных крыльев. Злость, ярость, ненависть охватили всех. Даже меня… — Убирайся! Ты не такая, как мы! — грозили галки. — Убирайся, ты всем нам принесешь несчастье! — Убирайся, иначе вместе с тобой нас всех переловят ястребы! Переполненная счастьем от первого удачного полета, Вед с удивлением вслушивалась в злобные окрики, не понимая, что она-то как раз и является причиной всего этого шума. Лишь когда Сарторис завис прямо у нее над головой, до нее дошло, что выпущенные когти и разинутые клювы угрожают именно ей. Все заведенные Сарторисом галки, вороны, грачи и сороки злобно ринулись к ней. Вед и ее семейство сорвались с места и скрылись в гнезде. Я смотрел. Я понял. Мой гнев прошел. Белизна Вед больше не вызывала у меня ненависти. Я был равнодушен к тому, что происходит. Я видел, как знакомые галки кружат, злобствуют, угрожают, но не чувствовал никакой злости. Я продолжал спокойно сидеть на каменной голове стоящей на мосту фигуры… Почему я не лечу, не прогоняю, не преследую? Почему меня не раздражает ее белизна? Почему я не испытываю ненависти к выродку — к птице, которая выглядит не так, как мы? Вед спряталась в гнезде. Она лежит, хватая воздух широко раскрытым клювом. Она знает, что в конце концов ей придется вылететь из гнезда, и что тогда? Даже ее собственная семья уже смотрит на нее совсем не так, как раньше. Вед — одна из них, но в то же время она другая — сверкающая, белая, с почти белым клювом, и даже глаза у нее не сине-серые. Вед для них и своя, и уже как бы чужая. Она всегда будет притягивать к себе опасность, погони, неприятности, проблемы, страх. Но не только к себе — к ним также. Все, что ей угрожает, угрожает и им, угрожает всем и будет угрожать всегда. Белизна привлечет в небе коршунов, ястребов, соколов, а на земле — куниц, ласок, лис, волков. Белизна станет проклятием. Оре — ее отец — больше не расчесывает ей пух на головке, не сует в клюв вкусных червячков. Вед тщетно просит, умоляюще трепещет крылышками. Но только Три, ее мать, иногда подкармливает малышку гусеницами. Несколько дней Вед не показывается из гнезда. Она сидит, не высовываясь, и потихоньку забывает о неприятном столкновении с ненавистью окружающих. Наконец она вылетает. Вылетает вместе с молодыми галками, которые тоже научились летать. Вылетает вместе с родителями. Оре смотрит на нее почти враждебно. Они кружат вокруг крылатого камня. Белизна его поверхности матовая, спокойная, и Вед на ее фоне выглядит как подвижный сверкающий огонек. Солнечные лучи отражаются от ее перьев, просвечивают сквозь нежный пушок на головке. Вед взлетает вверх, стремясь к этому лучистому, горячему, дающему тепло и радость светящемуся шару и от реки поворачивает в сторону колоннады. — Я лечу, лечу, лечу! — кричит она, сообщая всем о своем счастье. Тень падает на крылья, заслоняет глаза. Вед оборачивается, чтобы понять причину внезапного исчезновения света. Сбоку на нее обрушивается тяжелый удар крыла. Сверху пикирует тяжелый вороний клюв. И снова удар крылом. — Убирайся отсюда! Проваливай! И не возвращайся! — Убить ее! Убить! Убить! — Чужая! — Не такая, как все! Вед знает, что преследуют именно ее, что она должна спасаться бегством, что ей грозит смерть. Получив удар острым крючковатым клювом в самое основание крыла, она видит, как красные капли крови стекают по белым перышкам. Вед кричит и снижается поближе к летящим неподалеку Оре и Три. Три с криком улетает прочь… Вед летит вслед за ней, крыло в крыло. И тогда ее отец Оре наносит ей сбоку удар в грудь. — Убирайся отсюда! — кричит он.— Улетай прочь! — Но почему? — жалуется Вед, пытаясь избежать очередного удара. Высокие стены эхом отражают ее жалобный крик. Она улетает прочь, отдаляется все дальше и дальше, пока не становится похожей на все уменьшающуюся на горизонте белую точку — не больше упавшего перышка. Вед колеблется — а может, все-таки лучше вернуться в гнездо? Но путь обратно отрезан преследователями… Я забыл о Вед. Жизнь продолжалась — от восхода да захода солнца, от серой дымки раннего утра до вечерних сумерек. В зеленой поросли кустарника, которым все гуще зарастают городские улицы, среди каменных порогов я вдруг однажды замечаю испачканные кровью белые перышки. Может, это след, оставшийся от Вед! А может, жертвой хищника стала совсем другая птица? В неглубокой, вырытой в земле яме слышится тявканье волчьего потомства. Может, Вед пыталась спрятаться как раз под этими кустами? Может, ее выследили те же самые желтые волчьи глаза, которые сейчас жадно уставились на меня? К счастью, я устроился на недоступной хищнику ветке. Черный грач с блестящими перьями прогуливается по парапету. Он останавливается, зевает, дремлет, каркает, смотрит в небо — всегда на север. Он начинает стареть. Рядом с клювом с каждым днем все шире и шире становятся покрытые шелушащейся кожей полысевшие углубления, вокруг глаз появились серые круги. Из бывшего фонтана, из-за камней и статуй зовут грача молодые сине-черные грачихи, но он не отвечает, как будто вовсе и не замечает их. Время от времени он спускается к неглубокой луже, глотает несколько голова­стиков или комариных личинок и возвращается обратно на парапет. Черный грач с блестящими перьями ждет свою грачиху. Зар ждет свою Дор уже давно. Он верит в то, что Дор вернется, что она прилетит и снова будет с ним. Их гнездо находится неподалеку, в заросших вьюнками руинах — на карнизе, венчающем капитель серой колонны. Они так долго жили здесь и были счастливы друг с другом… Зар и Дор так же, как и мы, летали к морю и так же, как и мы, возвращались обратно. Тот, кто прилетал первым, садился на ограждающий старый фонтан каменный парапет и ждал. Однажды они, как всегда, отправились к морю вместе с большой стаей грачей, галок, ворон. Их отбросило друг от друга сильным порывом ветра, раскидало в разные стороны штормом и бурей. Зар, которого снесло воздушным потоком в море, возвратился. А Дор так и не вернулась. Зар много раз пролетел по трассе того полета, он искал Дор везде, где они обычно вместе останавливались передохнуть,— в рощах, в прибрежных дюнах, на башнях, у родников, в скалах, на ржавеющих корпусах кораблей, в городских развалинах. Но Дор нигде не было. Зар продолжал искать. Он искал долго, но безуспешно. И тогда он решил ждать. Ждать там, где они всегда дожидались друг друга. Вот и сейчас он стоит на одной ноге, с прикрытыми белой пленкой глазами, и ждет. Я привык к нему так же, как к лежащим на площади серым камням. Сколько раз я здесь ни пролетал, я всегда знал, что увижу его стоящим на парапете или прогуливающимся вдоль края. Когда я сажусь поблизости, он не прогоняет меня, только смотрит и время от времени беззвучно раскрывает клюв. Его глаза затуманены какой-то странной дымкой — так бывает у раненых птиц, испытывающих постоянную боль. Он медленно поворачивается и отходит в сторону — к сидящим на камнях каменным фигурам — и застывает так же, как они. Кем были бескрылые, которые передвигались на длинных задних конечностях, тогда как передние, более короткие, свисали по бокам вдоль выпрямленных тел? Они оставили множество построек, дорог, знаков, следов, скелетов. Я мало знаю о них, но мое птичье воображение подсказывает мне значительно больше, чем эти руины и останки. Почему они погибли? Эти жадные, агрессивные создания верили, что земля — их собственность, что она принадлежит только им одним. Наверное, они никогда даже и не подозревали, что в будущем земля может принадлежать кому-то еще, что она будет принадлежать столь хрупким и чувствительным существам, как птицы. В своей заносчивости и самоуверенности бескрылые хищники, которые убивали, пожирали и уничтожали все живое вокруг, считали себя сильнее, могущественнее всех остальных. Двуногим казалось, что они созданы по образу и подобию Бога, которого сами они изображали похожим на их собственные портреты — таким же, как они сами. Лишь кое-где помещая изображение голубя, пеликана или орла, бескрылые приближались к действительности. Теперь я уже знаю, что Бог — вечен, что он — это самая умная птица и что именно мы, птицы, были созданы по его образу и подобию, а люди, зная об этом и завидуя нам, с самого начала стремились подчинить себе наш мир. И, скорее всего, гак продолжалось бы и дальше, если бы войны и болезни постепенно не уничтожили их. Но если люди все же вымерли, если продолжают погибать волки и крысы, то можем ли мы быть уверены в том, что вскоре птицы точно так же не начнут умирать и что наше будущее не окажется точно таким же, как настоящее тех, кто властвовал здесь до нас? С моря летят белые, сверкающие в лучах солнца чайки, с которыми мы живем в мире и дружбе, хотя бывает, что они воруют наших птенцов и пожирают яйца. Взмахи их крыльев сильны, степенны, уверенны. Чайки летят в наш город, к покинутым людьми домам. Многие птицы устраивают в них свои гнезда, хотя отсутствие там воды и заставляет их часто летать на берег. Неужели и мы точно так же, как и бескрылые, станем когда-нибудь высохшими серыми скелетами, и среди наших костей будут воевать друг с другом крысы и змеи? Поможет ли нам Бог-Птица? Неужели… Кричат пролетающие надо мной бакланы… Я лечу вслед за ними в сторону города. Сверху хорошо видно, что мир был создан бескрылыми в соответствии с их потребностями. Все эти пересекающие землю полосы, лишенные растительности, эти высокие гнезда, которые они строили для того, чтобы жить в них, эти реки, втиснутые в прямые высокие насыпи, заставляющие воду бежать быстрее… Горы железок, кучи вонючих отходов — их отходов… Мир принадлежал бескрылым, и везде видны их останки. Бескрылый вожак с белым хохолком и золотой веткой, лежащий под куполом, где я появился на свет, определенно, не рассчитывал на то, что его настигнет смерть. Почему они не ушли? Почему не спасались бегством? Что же такое могло застать их врасплох? Птицы стараются избегать опасности, а если избежать ее невозможно, они улетают как можно дальше. Почему бескрылые этого не сделали? Рассыпанные кости поблескивают под лучами солнца, как какие-то знаки. Но что заключено в этих знаках? Предостережение? Ужас? Бакланы поворачивают на север. Я лечу один, размеренно взмахивая крыльями,— как всегда, когда я сыт и чувствую себя в безопасности. Но это все иллюзия. Мелкие тучки заслоняют солнце. Сквозь их белые обрывки я вижу огненный диск. Он движется за пеленой прозрачных облаков, благодаря которым я могу смотреть на него, не опасаясь, что его яркий свет выжжет мне глаза. Ветер дает телу прохладу, успокаивает. Как только я коснусь земли, тут же погружу клюв в холодную вкусную воду, которая скапливается в каменных отверстиях. Построенные людьми стальные деревья были соединены друг с другом тросами. Большая часть тросов давно сорвана ветрами и садившимися на них птицами. Я вижу целые ряды отдыхающих здесь ласточек. Ласточки кружат с огромной скоростью, то и дело обгоняя меня. Я завидую скорости их полета, завидую их исключительной ловкости, какой мне не достичь никогда. Зачем бескрылым нужны были эти стальные деревья, тянущиеся рядами от края до края земли? Неужели они строили их для уставших в полете птиц? Я лечу прямо над этими деревьями, готовый в любую минуту ускользнуть от голодного ястреба, который наблюдает за вечерним горизонтом. Сколько пар жаждущих крови зорких глаз видит меня в это мгновение? Я чувствую эти взгляды, чувствую голод хищников, резь в их пустых желудках. Они наблюдают сверху, со старых башен, построенных бескрылыми, чтобы чтить своего Бога. Нападение может произойти с любой стороны — снизу, сбоку, сверху. Хищник впивается когтями в мягкое, покрытое лишь пухом подбрюшье, сжимает жертву и тащит ее в гнездо. Меня поразила одна смерть, которую я видел совсем рядом, на расстоянии вытянутого крыла. Хищники выбирают в первую очередь голубей. Они предпочитают их мелким представителям семейства вороновых, у которых достаточно крепкие клювы, и их удар может попасть в глаз, в ухо, по лапам. Голуби и крысы, птенцы и яйца — вот самая легкая добыча. Но темная птица с сильными когтями и твердым клювом почти не интересует хищников в качестве охотничьего трофея. А может, нам просто покровительствует Бог-Птица? Может, именно нам из всех птиц он дал больше всего способностей и сил для выживания? Может, Бог — это галка, и его серо-голубые глаза наблюдают за мной именно сейчас, когда я лечу над старыми домами, над площадью, по которой бродят волки, над высохшим рвом и башней, откуда доносится призывный гомон моих соплеменников? Когда приходит голод, голодные пожирают голодных. Охота продолжается непрерывно. Живое мясо для того, чтобы поддержать свою жизнь, нуждается в мясе убитом. И чем сильнее голод, тем сильнее жажда убийства. Даже если на сегодня голод уже утолен, все продолжают убивать про запас, опасаясь голода завтрашнего. Затвердевший снег. Когти стачиваются об лед, лапы кровоточат, клюв болит от тщетных ударов. Голод донимает все сильнее, проникает все глубже. Бывало, что исхудавшие, голодные птицы, проснувшись утром, срывались в последний полет лишь для того, чтобы в следующее мгновение упасть и разбиться об лед или камни. И тогда те, которые еще были живы, дружно бросались выклевывать их глаза, мозг, внутренности. Завидев такое, лисы, ласки, еноты, куницы устремлялись прямо в птичью стаю, собравшуюся вокруг еще не остывшего собрата. Холод парализовал, мучил, отбирал надежду на то, что ты доживешь, продержишься, останешься в живых. И потому продолжалась беспрерывная охота сильнейших за более слабыми, изголодавшимися, охота на тех, кому насущная потребность хоть что-нибудь съесть сжимала клещами все внутренности, на тех, кто уже отчаялся и ждал смерти. Гнезда перестали служить убежищем, потому что в них в любую минуту мог забраться хищник или когда-то дружески настроенная, а теперь ошалевшая от голода птица. До недавнего времени совы охотились в основном на крыс и голубей. Теперь же они врывались по ночам в галочьи гнезда, хватали жертву сзади за шею клювом, ломая позвонки, и удирали с добычей в когтях. Воробьи, синицы, жаворонки, снегири, свиристели, зяблики прятались в самых дальних углах и глубоких щелях, куда страшные хищники не могли добраться. Голод и страх, что в любую минуту тебя могут съесть, что ты бессилен перед вьюгой и стужей, к которым не привык никто из живущих в этом городе, вызывали подозрительность, недоверие и ненависть по отношению к каждой чужой птице, пытавшейся спрятаться в нашем огромном доме под куполом. Сразу же начиналась шумная погоня, изгнание чужака, вторгшегося на нашу территорию. Птицы атаковали его с ненавистью, били крыльями, клювами, когтями. Пришелец удирал кратчайшей дорогой — лишь бы быстрее оказаться подальше от преследователей. Колония галок, живших под каменной чашей купола, до сих пор чувствовала себя в безопасности. Конечно, и сюда порывами ветра задувало снежную пыль сквозь расположенные на самом верху отверстия, но все же в устланных клочками бумаги и обрывками ткани гнездах было тепло и уютно. К сожалению, морозы не отступали, и в наш дом неожиданно вторглись опасные пришельцы — в забранной цветными стеклами оконной нише поселились белые совы, которые поначалу охотились на ласок и крыс, рыскавших среди лежащих на каменном полу останков. Но теперь совы начали нападать на нас — галок и голубей, спящих в своих теплых уютных гнездах. По ночам часто раздавался пронзительный крик, и птицы, услышав его, жались друг к другу, дрожа от ужаса. Кро и Ми гладили клювами наши взъерошенные шейки, чтобы хоть как-то успокоить нас. Мы стали спать очень настороженно, нервно, попискивая и вскрикивая сквозь сон, как неуклюжие птенцы. Я то и дело просыпался, прислушиваясь к доносящимся из темноты звукам. Писк схваченного на каменных плитах пола грызуна давал нам лишний шанс выжить, означая, что этой ночью сова нашла себе иное пропитание. Но часто поблизости раздавалось судорожное хлопанье крыльев и предсмертное воркование схваченного в когти голубя. Оставшиеся в живых сородичи в панике срывались с мест и долго еще кружили в темноте под куполом, разбиваясь о стены, статуи и колонны и наводя ужас на обитателей других гнезд. Я всматривался во мрак, пытаясь понять, не угрожает ли и мне крылатый хищник. Я знал, что Ми, Кро и вся моя семья тоже не спят, вжимаясь в страхе как можно глубже в устилающую гнездо подстилку. Иногда я разводил пошире крылья и прикрывал ими своих братьев и сестер, желая не столько уберечь их от неожиданного нападения, сколько попросту успокоить. Они слышали, как бьется мое сердце, и это помогало им заснуть. Нас будил голод. Внутренности требовали заполнения хоть каким-нибудь кормом. Я собирал клювом снежную пыль, но это вызывало лишь болезненные спазмы в желудке. — Есть хотим! — распрямляли мы застывшие на морозе крылья. Внизу охотились волки. С поджатыми хвостами, с обтянутыми кожей впалыми боками и торчащими ребрами, они бродили среди полуистлевших костей, изъеденных древоточцами лавок и прогнивших обрывков ткани. Их челюсти перемалывали то, что еще осталось от неизвестных нам существ. Волки при случае хватали и зазевавшихся крыс, и ласок, и заснувших или замерзших жаб, змей и ящериц. Они скалили зубы и ворчали, а гнездящиеся под куполом птицы в ужасе наблюдали за тем, как в волчьих пастях исчезает все, что еще можно было съесть. Они казались ненасытными и неутомимыми в поисках и преследовании любых следов жизни, чтобы мгновенно сожрать все, что годится в пищу. Мучимые таким же жутким голодом, что и мы, они разбрасывали носами и когтями останки бескрылых, разгребали их прах, разрывая зубами белые с золотом, красные и лиловые покровы. Иногда они поднимали головы вверх и всматривались налитыми кровью, жадными глазами в недоступных им, сидящих высоко под куполом птиц. — Они сожрут нас! — сжималась в комок Ми. — Не бойся! Сюда они не залезут… — утешал ее я. — Отойди! — зашипел Кро, недовольный тем, что я дотрагиваюсь до перышек Ми.—Уходи прочь! Старый пес, хромой и почти слепой, издавна каждый день прокрадывавшийся в подкупольное пространство в поисках пропитания, опрометчиво подобрался слишком близко к волкам. Он даже не успел понять, что происходит, как мощный удар перебил ему позвоночник. Пес с визгом упал, и разъяренные хищники мгновенно растерзали его, разорвали на части и сожрали. Я вскрикнул. Закричали Ми и Кро, Фре и Дир, и все остальные представители семейства вороньих, зачирикали воробьи и синицы, заухали совы. — Убирайтесь! — Прочь отсюда! Волки, подняв головы, всматривались в чашу купола, где находились наши гнезда. Самый крупный из них сел, облизнулся, задрал нос кверху и глухо завыл. Птицы на мгновение смолкли, но тут же снова раскричались — зачирикали, закаркали. Отраженное от холодных тяжелых стен многократное эхо пульсировало в огромном подкупольном пространстве. Насытившиеся старыми костями, спящими пресмыкающимися, крысами и только что загрызенным псом, волки разлеглись среди поблекших, посеревших одежд, костей и деревянных лавок и заснули, урча от сытости. Разозленные птицы кричат все громче — с ненавистью, гневом, отчаянием. Волки, как будто не слыша нашего крика, поудобнее устраиваются среди останков. Птицы постепенно замолкают. Голод затыкает рты. Голод напоминает о жизни. Я вылетаю из гнезда, взмываю вверх, под купол, и ныряю вниз, кувыркаясь в воздухе. — Летим! Летим немедленно! Летим искать еду! — кричу я, проверяя, снялись ли со своих мест Ми, Кро и остальные птицы.— Не сидите на месте: так вы только расходуете тепло и силы! Летите с нами! Птицы вытягивают шеи, осматриваются по сторонам и взлетают. Только под самым куполом остается одна сонная, тихая маленькая галка, которая никак не может окончательно проснуться. Она зевает, отворачивается, прячет клюв в перья и засыпает. “Она больше никогда не проснется,— думаю я.— Больше никогда”. Мы пролетаем под самым куполом, а оттуда — сквозь люнеты — вылетаем в заснеженный, холодный, ветреный город. Все внизу покрыто твердой белой коркой льда — предательского, проваливающегося под лапками. На нем дорожки, тропки, следы, темные фигурки зверей и птиц — оставшиеся после ночной охоты следы крови, ночных битв и трагедий. Мы летим на запад знакомой дорогой, ведущей в сторону моря. Ледяной ветер врывается в клювы, понижает температуру тела, обжигает горло. Крылья тяжелеют, и каждый взмах дается все труднее и труднее. Боковой ветер прижимает к земле. Мы не долетим до моря. Мы слишком голодны и слабы, чтобы выдержать такой перелет. И даже если бы мы долетели, далеко не всем хватило бы сил вернуться обратно. На площади у ступеней лестницы стервятники рвут падаль — тощий труп сдохшего от голода осла. Кругом поджидают ястребы, соколы, пустельги, коршуны. — Осторожно! — предостерегаю я.— Опасность! Но эти хищники, которые дожидаются остатков от пиршества стервятников, настолько обессилели, что уже сами не могут на лету схватить еще живую добычу. Им не поймать даже таких ослабленных птиц, как мы. Пустельги летят в нашу сторону. Мы быстро улетаем, повернув на юг. Скованную льдом реку как будто пересекает продольная полоса. Это лед разломился под собственной тяжестью, и в трещине виднеется песчаная — полоска берега. Я широко расправляю крылья и плавно спускаюсь вниз. Из прибрежного песка мы выкапываем замерзших лягушек, личинок, насекомых, улиток, остатки водорослей и прелой травы. Поблизости не видно никаких других птиц, кроме зимородков, занятых поиском замерзших рыбешек под тонким слоем потрескавшегося льда. В обмелевшем русле реки охотятся старые, облезлые куницы, но мы держимся от них на почтительном расстоянии. Как только они начинают к нам подкрадываться, мы взлетаем и, сидя на каменном парапете, ждем, пока они не уйдут, замерзнув на холодном ветру. Одуревшие от мороза куницы возвращаются в свои норы, а мы снова спускаемся на узкую полоску обнажившегося песчаного дна. Я откапываю улиток, глотаю их вместе со скорлупкой, разрываю на куски замерзшую лягушку. Мы понемножку наполняем наши желудки. Я уже не помню, что это такое — не быть голодным. Поднимается сильный ветер, он хлопает оконными рамами, форточками, треплет шторы в разбитых окнах, завывает в водосточных трубах. Начинает падать липкий, тяжелый снег. — Возвращаемся! — громко кричу я. — Возвращаемся! — кричат Ми и Кро. — Возвращаемся! — передают друг другу остальные галки. Я знаю, что я — их вожак и что они ждут моего знака. Снег падает все гуще. Ветер врывается в клювы, в уши. Темнеет. Солнце за тучами клонится к западу. Замерзший, я лечу над колоннадой, ведущей прямо к нашему просторному Куполу, внутри которого не дуют ветры. Сквозь залепленный снегом люнет протискиваюсь внутрь, и вот я уже дома. Маленькая галка все так же неподвижно сидит на самом верху. Когда я слегка задеваю ее крылом, она опрокидывается навзничь, холодная и застывшая. Слышу чавканье, тявканье, подвывания, треск — это волки снова ищут еду среди припорошенных снежной пылью останков. Весна — пора любви, пора, когда умирают старые птицы, у которых больше нет сил на то, чтобы строить гнезда. Пора смерти голодных птенцов, когда измученным родителям нечем накормить детей, нечего положить в широко раскрытые, умоляющие дать хоть что-нибудь желтые клювики. Весна убивает выпадающих из гнезд птенцов и слишком рано рвущихся вылететь самостоятельно молодых птиц, которых так манят солнечное тепло, уличное разноцветье и голоса, кажущиеся такими дружелюбными. Весна убивает слабых, слабеющих, тех, кто ослаб больше других. Птицу может погубить все что угодно — и вихрь, и ночной холод, и внезапный дождь, и слишком далекий вылет из гнезда, и незнание поджидающих опасностей. Весна — это время, когда птицы умирают сами и когда их убивают другие. Птица всегда должна следить, что происходит вокруг, и, даже опускаясь на землю, она должна быть как бы над ней, должна знать, что творится кругом. При нападении с земли птица взлетает в небо. При нападении с воздуха ищет спасения в быстром полете над самой землей — между кустами. Хрупкость, слабость, выпадение перьев и любопытство убивают точно так же, как крючковатые клювы и когти ястреба. Молодые птицы гибнут от голода и жажды, гибнут убитые жаром солнечных лучей и морскими волнами. В ту весну, после убийственно морозной зимы, мы с Фре свили свое собственное гнездо под куполом. Мы натаскали веточек за металлическое ограждение — туда, откуда были отчетливо видны прутики, торчащие из гнезда Ми и Кро на противоположной стороне подкупольного пространства. Ми и Кро, от которых мне не хотелось слишком уж отдаляться, не мешают нам — напротив, похоже, они довольны тем, что дети устроились совсем рядом с ними. Сами они тоже заняты приведением в порядок своего дома и подготовкой к высиживанию очередной кладки яиц. От рассвета до самого заката мы таскаем в клювах и аккуратно укладываем веточки, перышки, пух, шерсть, сухие листья, мох, тряпки, влажные комочки глины и кусочки штукатурки. Фре — моя первая самочка. Я гордо расхаживаю вокруг нее, распушив перышки, а она встряхивает крылышками и распускает перья в ожидании ласк. Она все чаще усаживается в гнезде, разложив в стороны крылья и хвост. Наблюдает… Проверяет, хорошо ли я переплетаю веточки и втыкаю мох в щели. Внимательно следит за пролетающими поблизости галками и за тем, не бросаю ли я на них слишком призывных взоров. Фре стала ревнивой, и, когда поблизости хоть на мгновение присаживается другая галка, она прогоняет ее пронзительным, угрожающим криком. Я не оглядываюсь, не обращаю внимания на чужих галок. Разумеется, и я не позволяю другим самцам приближаться к Фре и даже на пробегающего мимо Кро предостерегающе щелкаю клю­вом. Темно-серебристые перья и светло-синие глаза Фре с утра до вечера заполняют все мои помыслы, мечты, стремления, желания. И даже из сонной темноты на меня смотрят ее широко раскрытые глаза. Я прислушиваюсь к ее дыханию, ощущаю ее тепло — я счастлив. Фре несет яйца, корчась от боли. Она плачет, жалуется, а я стою на краю гнезда, обеспокоенный и совершенно беспомощный. От волнения я отгоняю даже воробьев. Узкая клоака Фре то расширяется, то судорожно сжимается под каждым толчком яйца, и в первый раз в жизни кладущая яйца галка дрожит от боли и страха. Первое окровавленное яйцо, облепленное темными клочками пуха, мы приветствуем радостными криками. Фре уже чувствует, как птенцы шевелятся под скорлупой. Ночью, когда стихает дневной шум, изнутри яиц доносятся шорохи, царапанье, постукивания. Тогда Фре раздвигает свои крылья еще шире, клювом пододвигает яйца под пух на брюшке и груди и прижимается к ним всем своим телом, как будто хочет оградить их от неведомой опасности. Я возвращаюсь с реки. Злая, растерянная Фре мечется вокруг гнезда, жалобно вскрикивая. Яиц нет. Они исчезли. Молодые сороки крутились поблизости, подлетали к самому гнезду, дразнили сидящую на яйцах Фре. В конце концов она решила прогнать их и на мгновение слетела с гнезда. И тогда прятавшаяся в тени каменных фигур сорочья стая ворвалась в гнездо, схватила яйца и была такова. Возмущенный, испуганный, я влетаю в гнездо, обшариваю все углы, закоулки, углубления. Между прутиками, прикрытое пучком мха, лежит яйцо. Оно закатилось в продавленную в мягкой подстилке ямку и потому уцелело. Птенец со светло-розовой кожицей и почти белым клювом крайне удивил нас. Я вопросительно смотрю на Фре, Фре смотрит на меня и продолжает очищать тельце малыша от темно-серых обломков скорлупы. Птенцы галок рождаются с синевато-розовой кожицей, а иногда даже с фиолетовой. Просвечивающие сквозь пленку глаза тоже светлые — они намного светлее, чем у тех птенцов, которых мы видим в гнезде Ми и Кро. — Есть хочу! — требует птенец, дергая розоватыми крылышками.— Есть хочу! Я выдавливаю в мягкий клювик пережеванную питательную массу из мух и сверчков. Мне удалось поймать их утром на освещенной солнцем крыше купола. Кея растет быстро, ест много, громко требуя, чтобы ее накормили. Как только у нее открылись глаза, она сразу стала очень подвижной и любопытной. Поэтому мы вдвоем присматриваем за ней, все время опасаясь, как бы она не выползла на край гнезда и не упала вниз. Перышки Кеи значительно светлее, чем наши. Пух на грудке и спинке почти белый, а первые отрастающие на крыльях перья сверкают, как снег. Светлый клюв, почти прозрачные коготки и белые глаза с легким оттенком голубизны заставляют меня замирать каждый раз, когда я возвращаюсь в гнездо. Я сажусь на краю гнезда и завороженным взглядом смотрю на Кею, восхищенный ее отличием, непохожестью на других. И лишь когда Фре нетерпеливо толкает меня клювом, я снова улетаю. С каждым днем у нее вырастает все больше перышек и пуха — в основном белого и серебристого цвета. Даже детские наросты вокруг клюва, которые сначала были желтыми, теперь совсем побелели. Я разгребаю клювом пух у нее на голове, проверяя, нет ли там маленьких продолговатых насекомых, которые могут закупорить ушные проходы. Старательно очищаю розовую кожицу вокруг желез у хвоста. Кея трепещет крылышками. Я выдавливаю ей в клюв перемешанную со слюной гусеницу. Приближается время первого полета. Жаркое, слепящее солнце сквозь люнеты освещает разбросанные внизу под куполом кучи костей и истлевшего тряпья. Серебристо-белая птица с чуть более темным хвостом и спинкой подпрыгивает на самом краю гнезда. Ми и Кро давно уже учат своих детей летать. Светлый оттенок перышек Кеи больше не привлекает их внимания Они привыкли к почти белому крикливому птенцу, вокруг которого все время хлопочут родители. Как всегда, ранним утром я вылетаю из гнезда, чтобы отправиться к реке. И вдруг слышу позади испуганный крик Фре. Оглядываюсь… За мной летит Кея, стараясь взмахивать крылышками точно так же, как я, а следом за ней с испуганными криками несется Фре. Я сбавляю скорость, и теперь Кея летит рядом со мной. Нас догоняет Фре, и вот мы уже вместе делаем круг под куполом… Кея машет крыльями спокойно и размеренно. Она летит легко и быстро, используя теплые потоки и движения воздуха, вызванные взмахами наших крыльев. Мы вылетаем на солнце, на свет, навстречу синеве и сиянию. Кея летит между нами. Вскоре к нам присоединяются Ми, Кро, их потомство и множество галок из нашей большой стаи. Серебристое оперение Кеи не вызывает ни враждебности, ни удивления, оно больше никого не поражает и не раздражает. И вдруг мне становится страшно. Я вспоминаю такую же белую птицу на красной башне неподалеку от нашего купола и преследующую ее разъяренную черную стаю. Мое сердечко снова судорожно сжимается, как будто ястреб стискивает его своим крючковатым клювом. Я слежу за Кеей, защищаю ее, охраняю, предостерегаю, предупреждаю об опасности. Отгоняю всех чужих птиц, поглядывающих на нее с недружелюбным удивле­нием. Стараюсь, чтобы она всегда была рядом со мной и с Фре, среди уже привыкших к ее непохожести галок. Чаще всего мы всей стаей летаем вместе к морю. Кея растет, становится большой и сильной. Сарторис вместе со своими сороками тоже, похоже, уже привык к светлому оперению Кеи и делает вид, что не замечает ее. А может, он просто боится стаи галок и ждет подходящего случая, чтобы напасть? Я не доверяю Сарторису и становлюсь еще более подозрительным. Проходят лето, осень, зима. Большинство молодых галок уже давно стали самостоятельными, покинули родительские гнезда и возвращаются в них только на ночь. Но Кея все еще живет вместе с нами, и Фре неодобрительно посматривает на то, как в холодные ночи она засовывает голову мне под крыло. Фре ревнует к Кее и, если бы только могла, давно уже не позволяла бы ей спать в нашем гнезде. Когда недавно Фре пыталась не пустить белокрылую Кею в гнездо, я пригрозил ей грозно поднятым клювом и взглядом гневно суженных зрачков. Приближается весна, пора любви, кладки яиц и выкармливания потомства. Я перестал проявлять интерес к Фре, которая становится все более раздражительной. Она опять преследует Кею, прогоняет ее, бьет. Но я снова возвращаю Кею в гнездо, грозя Фре клю­вом и когтями. Кея укладывается рядом со мной, и я засыпаю, глядя в ее прозрачные глаза с легким синеватым оттенком. Когда на следующий день мы возвращаемся с моря, Фре в гнезде нет. Может, она не вернулась вместе со всеми? А может, она вовсе не полетела с нами? Заблудилась? Попалась в когти ястреба? Или встретила другого самца и улетела с ним в его гнездо? Я никогда больше не встречал Фре. Галки с такими же синими глазами и перьями, как наши, внимательно присматриваются к нам, не зная, чего от нас можно ждать. Они точно так же подозрительны, недоверчивы и осторожны, как и мы. Я вижу перед собой Кею, но ведь Кея стоит рядом со мной с полуоткрытым от удивления и неожиданности клювом. Я вижу Кею рядом и вижу Кею прямо перед собой, рядом с незнакомой мне черной птицей со взъерошенным пухом на большой голове. Может ли быть такое, чтобы Кея была и там, и здесь, и рядом со мной, и передо мной? Откуда вдруг взялась еще одна Кея? Может, их две одинаковых? А я никогда не замечал этого? Та и эта, эта и та… Пух на голове Кеи встает дыбом, а в светло-голубых глазах я вижу все растущее удивление. Она ошеломлена ничуть не меньше меня — поглядывает то на меня, то на стоящую передо мной птицу, то на ту, вторую Кею. Поджимает под себя ногу, и та — вторая — Кея делает то же самое. Я широко раскрывай клюв, кричу, каркаю, спрашиваю… Птица передо мной в точности повторяет все мои движения, но я не слышу ее крика, потому что она кричит вместе со мной. — Кея! Почему ты там, с этой чужой птицей? — Я готовлюсь к нападению. — А почему ты там, с этой чужой самкой? — Кея воинственно вытягивает шею вперед. Я целюсь клювом в незнакомую птицу. Птица точно так же целится клювом в меня. Подхожу ближе. Второй самец тоже подходит. — Я тебя ударю! Ударю! Проваливай отсюда! Разозлившись, я бью его прямо в клюв, подпрыгиваю, вытянув когти вперед. Он тоже злится, прыгает с яростью, с ненавистью. Кея, с которой я прилетел сюда, и Кея рядом с чужим самцом наблюдают за нашей дракой. Я отскакиваю от гладкой поверхности и ударяю снова, с разбега бью чужака крыльями, пытаюсь прогнать. Снова отскакиваю, отлетаю от холодного стекла, за которым прячется та, вторая птица. Кея издает предупреждающий крик и тоже бросается в атаку. Бьет клювом, крыльями, когтями. — Хочешь прогнать ту, вторую Кею? Мне она не мешает. Ведь вы же обе можете жить в моем гнезде, понимаешь? — Я выразительно смотрю на нее и краем глаза вижу, что стоящая передо мной птица ведет себя точно так же, как я. Кея отскакивает от той, другой белой птицы. Раскрывает клюв, пытаясь схватить клюв той, второй. Клювы соприкасаются самыми кончиками, крылья сшибаются перьями, грудки сталкиваются и отскакивают друг от друга. Разъяренная Кея ходит кругами, а та повторяет все ее движения. Я уже не знаю, которая из них моя. Я прикрываю глаза, встряхиваю крыльями, переступаю с ноги на ногу, а незнакомая птица делает все то же самое — и одновременно со мной! Уставшая от борьбы Кея останавливается, тяжело дыша, и вторая Кея останавливается тоже. Кончики клювов Кеи рядом со мной и Кеи передо мной встречаются, но они не могут схватить друг друга, потому что их разделяет холодная стеклянная гладь. Теперь я замечаю, что предметы вокруг тех двух птиц точно такие же, как и вокруг нас. И сзади них, и сзади нас стоит белая статуя бескрылого с крыльями. И тут, и там за столом сидят скелеты бескрылых. Большая черная крыса выглядывает из щели в стене и сзади меня, и передо мной. А стена? И стена тоже одинаковая и там, и здесь. Я удивленно встряхиваю крыльями, и птица передо мной делает точно то же самое… Кея останавливается и осторожно трогает клювом перья у меня на лбу, и Кея передо мной тоже касается клювом перьев чужого самца, ласкает его, целует, гладит, как будто заверяя, что лишь он один имеет для нее значение. Но ведь Кея гладит, ласкает меня, расчесывает мои перышки? У меня есть Кея, и у той птицы тоже есть своя Кея. Откуда? Как? Почему? И кто он такой — тот чужой самец? Закрывает глаза тогда же, когда и я, и открывает клюв тоже одновременно со мной. Кричит, когда я кричу, трогает перья на шее Кеи, когда и я делаю то же самое. Хватает ее за клюв — точно так же, как и я! Мы с Кеей смотрим друг на друга, и птицы перед нами тоже смотрят друг на друга. Крыса позади нас садится у стены и лижет шерстку на отощавшем брюхе, и крыса за спиной у тех птиц поступает точно так же. Я расчесываю пух на шее Кеи, смотрю, как белые крошки сшелушившейся кожи падают на пол. Опять одно и то же — и тут, и там. — Кто эти птицы? — Я смотрю на Кею. — Это мы! Существует только одна Кея — та, которая рядом со мной. Та, вторая, всего лишь отражение. А птица рядом с ней — это я, моя точная копия в прозрачном стекле, на которую я пытался напасть. — Это я, Кея! — кричу я, с облегчением размахивая крыльями, словно после длительной голодовки оказался на берегу, усыпанном вкуснейшими креветками. Я несколько раз просыпаюсь. Кажется, наше гнездо вздрагивает? Как будто огромная слепая птица, разогнавшись, врезалась в подпирающую купол колонну. Ухает неясыть, попискивают летучие мыши. Я прячу голову в пух и засыпаю. Меня снова будят тихий металлический звон, возбужденный писк крыс, змеиное шипение, воркование голубей. Кея лежит рядом со мной и спит глубоким сном счастливой птицы. Светлое, ясное утро. Остатки снега быстро исчезают с крыш, деревьев, улиц. Вода впитывается в землю, испаряется, исчезает. Город постепенно сбрасывает с себя белый покров и скоро станет зелено-рыже-серым. Солнце начинает припекать сильнее, и мы хотим укрепить стены нашего гнезда новыми веточками, шерстью, обрывками полотна. Мы сидим на белой голове статуи и греем крылышки под лучами солнца. После морозной зимы нам так нужно тепло. Кея соскальзывает вниз, на мраморную ладонь. — Пора любви! Пора наслаждений! — Она встряхивает головкой, взъерошивает серебристые перышки.— Пора любить! Любить! Статуя вздрагивает, как будто кто-то подтолкнул ее снизу. Я тотчас взмываю вверх, испуганный непонятным поведением холодной фигуры. С высоты видны лежащие на крышах и улицах редкие островки быстро тающего снега. Река пенится, разливаясь по близлежащим улицам. Желтые волны несут с собой вырванные с корнями деревья и раздутые трупы мертвых зверей. Кея сворачивает на север. Выше, еще выше. Под нами ползет огромное серое пятно. Оно движется как-то странно, вытягивая вперед серые щупальца. — Что это? Волки, лисы, кошки движутся вслед за этой странно пульсирующей массой. Совы то и дело снижаются и снова взмывают вверх, унося в когтях пищащую добычу. Это испуганные подземными толчками крысы толпами покидают город. Из домов, из-под стен выползают серые ручейки и сливаются с движущимся серым пятном. Оно растет, разбухает, ползет, стремясь вырваться из зажатых между стенами домов городских улиц. — Почему? — спрашивает Кея. Крысы покидают город в раздражении, кусают друг друга, толкают, опрокидывают, падают сами, пищат. Средь бела дня, не обращая никакого внимания на зубы хищников, на их когти и клювы. Крысы движутся волнами, не оглядываясь назад, лишь бы побыстрее очутиться подальше отсюда. Волк ломает лапой позвоночник тощему грызуну, прижимает его к земле, рвет на части. Сова выдирает клювом куски живого мяса. Собака хватает зубами. Кот выцарапывает глаза. Крысы идут. Серый язык тянется по улицам — то замедляя ход, то ускоряясь, то разделяясь на отдельные ручейки, то вновь сливаясь в единое целое. — Почему? Подлетают стаи сорок. Черно-белые, сине-белые молнии падают прямо в серую толпу, выхватывают молодых, слабых, неловких. Утаскивают в гнезда, на ближайшие ветки и стены. Придерживая добычу когтями, выклевывают у нее глаза, мозг, сердце. Умирающие крысы отчаянно пищат. — Сарторис! Сарторис! — кричат сороки. Но это не останавливает грызунов, которые удирают из города на своих коротких тонких лапках, стремясь оказаться как можно дальше от пугающих, страшных подземных толчков. Крысиная река течет, как бы ее ни растаскивали, ни пожирали, ни уничтожали. Она растекается между часовнями, статуями, катакомбами. Крысы бегут, видя лишь хвост бегущего впереди, идут по следу тех, кто идет перед ними. Во взгляде Кеи я замечаю тревогу. — Что нам делать?! Я не отвечаю. Лечу в синеву, как будто бегство крыс не имеет никакого отношения к нашей жизни. Рассвет. Все задрожало, затряслось. Колоннада дрогнула и вздыбилась, как будто кто-то приподнял ее снизу. Статуя рванулась из-под ног. Площадь задрожала и треснула. Края трещины разошлись в стороны и рухнули в провал. Колонны, карнизы, капители, статуи, плиты мостовой исчезали в разверзшейся каменной пропасти. — Смерть пришла! — отчаянно кричал я над руинами. — Наше гнездо! — стонала Кея. — Там остался Кро! — плакала Ми. Я обернулся. Купола больше не было — лишь туча серой пыли поднималась все выше и выше к небу, на котором как раз показался краешек солнечного диска. Ми рванулась туда, где еще совсем недавно был наш дом. — Остановись! Это опасно! — предупреждал ее я, но она неслась с оттянутыми назад крыльями прямо к клубящемуся над землей пыльному облаку. Воздушная волна отбросила ее назад. Ми взмыла вверх и снова спикировала вниз, пытаясь найти дорогу к не существующему больше куполу. Она вернулась к нам перепуганная, полуживая. Я подлетел к ней поближе, и мы все вместе уселись на дрожащей, покачивающейся каменной фигуре. Расширенные зрачки Ми. В них страх и надежда, что Кро все же уцелел, что он вот-вот присоединится к нам. — Кро, где ты? Кро, ответь мне! — молила она. Площадь снова вздрогнула от подземных толчков, и снова все посыпалось с треском и грохотом. Статуя закачалась, разломилась на части и рухнула вниз. Кея с криком спикировала вниз, но за грохотом падающих камней ее криков никто не услышал. Мы взмыли почти вертикально вверх. Вокруг нас кружило множество птиц. Ястребы, голуби, жаворонки, дятлы, дрозды, скворцы, щеглы, воробьи, коростели, зимородки, трясогузки и чибисы — испуганные, отчаявшиеся, растерянные. Никто ни на кого не охотился, потому что куда важнее было просто выжить, спасти хотя бы свою собственную жизнь. Раз за разом я неподвижно зависал на трепещущих крылышках, чтобы повнимательнее присмотреться к нервным движениям земной поверхности, к рушащимся в пропасть домам, к ошалевшим от страха зверям. Высоко в воздухе нам не грозила опасность, но ниже над землей бушевали резкие порывы ветра и тучи пыли из падающих домов — там могло засосать в пропасть, затянуть в воздушную воронку, отшвырнуть волной вонючих испарений. Змеи пытались выползти из-под камней. Ласки, еноты, норки, барсуки, ежи, зайцы удирали под грохот рассыпающихся стен. Охваченные паникой волки, лисы, собаки с воем и повизгиваниями бежали вперед — куда глаза глядят. Я понял, почему крысы, хомяки и полевки уже в течение нескольких дней покидали город. Мне стало ясно, почему нас так часто будили шуршания и шорохи их ночных передвижений. Ми и Кея горестно летали над превратившимся в груду камней зданием, которое совсем недавно было нашим домом. Голуби и горлинки тихо, почти беззвучно кружили рядом с ними. Земля тряслась, вздрагивала, засасывала и выплевывала обратно, хватала и убивала. Раздавленные, растерзанные олени, полузасыпанные обломками и пылью, метались в последней тщетной попытке спастись. Розовая голубка упрямо хлопала крыльями, повиснув в воздухе прямо над тем местом, где совсем недавно было ее гнездо. Она не улетала, не кружила… просто висела, глядя в одну точку — туда, где еще несколько минут назад был ее дом. Раздался оглушительный грохот, и над городом вспыхнуло зарево. К небу взлетели снопы искр, тучи пыли и камней. Это взорвались наполненные вонючей жидкостью подземные резервуары. Голубка резко взмахнула крыльями, и я взмыл в небо вслед за ней. Она помчалась на восток, не останавливаясь и не оглядываясь назад. Город подпрыгивал, качался, проваливался вниз и снова вздымался вверх, рушился сам и давил все живое. Из глубин земли доносились скрип, хруст, скрежет. Как будто шипело сразу множество змей и сотни стервятников одновременно скребли клювами по известковым скалам. Голубка уже превратилась в маленькую золотистую точку среди туч на горизонте. Несколько голубей полетели следом за ней. Земля застыла, успокоилась, окаменела. И я услышал голоса, которых не слышал раньше, когда все вокруг гудело, скрипело и грохотало: вой умирающих волков, визг лисиц, мяуканье раздавленных рысей, крики галок, чириканье воробьев, отчаянные трели соловьев и жаворонков, пронзительный крысиный писк, рев лосей и оленей, предсмертные хрипы кабанов,— все эти звуки одновременно достигли моих ушей, ошеломили и потрясли меня. Я понял, что той, привычной жизни больше нет, что она рухнула вместе с городом бескрылых, вместе с окруженной колоннами площадью, вместе с огромным куполом, под которым я вылупился из яйца. Она исчезла вместе с белыми статуями, откуда я еще совсем недавно наблюдал за восходом солнца. Я летел вперед, глядя на бушующее вдалеке пламя. Пыль постепенно оседала, укутывая все вокруг серым покрывалом. Я чувствовал, как пепел оседает на крыльях, забивается в глаза, в клюв. Мне хотелось искупаться, смыть с себя этот назойливый, обременительный, мешающий лететь балласт. Появилось неприятное ощущение тяжести в легких. Я закашлялся, подавился. Может, подняться повыше? Может, там воздух почище? Но нет, пыль добралась и сюда. Ветер несет в нашу сторону горячий смрад от полыхающих резервуаров. Дождь. Тяжелая капля ударила меня по крылу. Капли вбирали в себя пыль и ближе к земле становились тяжелыми, как камни. — Берегись! Тяжелый дождь! — услышал я крик летящей позади Кеи. Я слегка приподнял маховые перья вверх, одновременно изогнув их назад, и устремился к чудом уцелевшей в этом погроме башне. Вскоре мы вместе с Кеей уселись рядом с другими птицами. Под башней лежали разбитые, расколотые, растрескавшиеся колокола. — Летим отсюда! — кричит возбужденная Кея. Она никак не может успокоиться. Дождь похож на сплошную стену густой черной грязи. — Подождем, пока не прекратится ливень,—говорю я. Кея сжалась в комочек, теснее прижавшись ко мне. Я клювом глажу перышки на ее шее. Она наклоняет взъерошенную головку, зрачки расширяются от счастья. Измученные, уставшие, мы с трудом отгоняем охватывающую нас сонливость. Я жив, и Кея тоже жива. И больше не имеет значения ни гибель города, ни потеря гнезда, ни смерть близких, ни грязный дождь, ни испытанный ужас. По земле прокатилась волна смерти, но мы возвращаемся, и вместе с нами возвращается жизнь. Землетрясение так поразило и напугало нас, что даже те птицы, которые до сих пор никуда не улетали с насиженных мест, начали готовиться к перелету. На месте нашего дома осталась лишь окруженная стенами яма. Устояли только растрескавшиеся, покрытые щелями стены и расшатанные, едва держащиеся на месте карнизы. Много птиц погибло. Выжили те, кто успел взлететь,— самые осторожные, те, кто внимательно прислушивался к глухому гулу земли. Если бы я не обратил внимания на подземные голоса и не вылетел из гнезда, не дожидаясь рассвета, то был бы уже мертв — как старый Кро, который не заметил изменений в окружающем мире, сосредоточив свое внимание на болезненных спазмах собственного сердца и желудка. Ржаво-серая весна заполнила всю землю, сливаясь на горизонте с седыми облаками. Я летел на восток, ведя за собой широко растянувшуюся стаю галок, ворон, грачей. Я чувствовал позади взмахи разрезающих воздух крыльев, вытянутые в полете шеи, уставшие от длительного перелета полузакрытые глаза. Я — вожак. Они слушаются моих команд, внимают моим предостережениям, выполняют приказы, верят в силу моих крыльев, в зоркость моих глаз, в ту уверенность, с которой я выбираю путь. Под нами простирается залитая половодьем, затопленная паводковыми водами, превратившаяся в сплошную топь земля. Мы пролетаем над серыми развалинами городов, над залитыми водой и грязью дорогами, над разъеденными ржавчиной конструкциями, которые были зачем-то возведены бескрылыми. С этой высоты мир кажется тихим, спокойным, мерт­вым. Ястребы и соколы улетают подальше, опасаясь наших клювов и криков. Даже орел, завидев нашу черную стаю, взмывает ввысь, под облака. Косяки журавлей, гусей, уток тянутся на север, к берегам холодного моря, или на восток, к большим озерам и болотам. Кея и Ми летят рядом, чуть позади меня, задевают меня кончиками крыльев, а когда я зову их, сразу же отвечают. Города зарастают молодой древесной порослью, зелень пробивается на серых, покрытых твердым панцирем площадях, раздвигает корнями в стороны растрескавшийся асфальт. Я опускаюсь пониже, направляясь к домам, которые стоят на невысоких холмиках, окруженных цепочкой озер. Рядом течет река. Недавно прошел дождь, из земли кругом выползают дождевые черви, и эти маленькие розовые пятнышки заметны издалека на фоне прелой прошлогодней травы. — Садимся! — командую я. — Садимся! Я снижаюсь дугой в поисках места, откуда удобнее всего наблюдать за окрестностями. В лужах на берегу плещутся маленькие рыбешки, которым неровности дна помешали вовремя отплыть вместе с отступившей волной. Мертвый заяц, загрызенный волками. Клочья пожухлой травы. Крысиные норы в прибрежном валу. Бобровые плотины на озерах. Грачи, вороны, галки бросаются в мелкую лужу, хватая в клювы выпрыгивающих из воды рыбешек. Черная птичья стая падает на землю, разгребает, хватает, рвет. Птицы переворачивают клювами камни, приподнимают ветки, копаются в траве в судорожных поисках чего-нибудь съедобного. Неосторожных мышат, которые опрометчиво выползли на поверхность из влажной глубины норы, тут же разрывают на куски. Ласку, искавшую пропитание на открытом пространстве, мгновенно заклевали и съели. — Мы хотим есть! Мы голодны! — трясут крыльями галки. Они копают размокшую землю в поисках насекомых, дождевых червей, майских жуков, мышей-полевок, вырывают друг у друга добычу, подпрыгивают, толкаются, клюются, угрожающе топорщат перья, бьют друг друга когтями и клювами. Я бросаюсь разнимать дерущихся, издаю предостерегающие крики, как будто нам грозит опасность. Птицы смотрят на меня голодными серо-голубыми глазами, продолжая разгребать подгнившую траву. Они набрасываются на случайно вспугнутых жаб, еще не до конца проснувшихся от зимней спячки. На крышах домов я замечаю покинутые гнезда аистов. Мне хочется пить, и я утоляю жажду водой из холодной лужи, встряхиваюсь и лечу к пустеющим постройкам. Распахнутые двери, обвалившиеся крыши, накренившиеся бетонные столбы с качающимися на ветру обрывками проволоки. Вымершее поселение бескрылых. Я влетаю в разбитое окно, спугнув бегающих по комнате, лазающих по мебели крыс. В постелях лежат начисто обглоданные скелеты. Я пролетаю сквозь дом и вылетаю с противоположной стороны. Садиться в помещении, где живут юркие голодные грызуны, небезопасно — они могут внезапно напасть на тебя, раздавить, 'разорвать. Их голод намного сильнее страха, который вызывают у них мой клюв и когти. Вылетев из дома, я попадаю на огороженный остатками забора двор. Здесь тоже бегают крысы — худые, облезшие, голодные… Они с отчаянным писком набрасываются друг на друга. Я знаю, что, если крысы не находят другой еды, они начинают пожирать себе подобных. Я сажусь на каменный край колодца. Сверху доносятся знакомые голоса. Ми и Кея летают над крышей, удивленные моим исчезновением в открытом окне дома. — Ты здесь? Ты здесь? — Здесь! — отвечаю я и призывно взмахиваю крыльями.— Летите сюда. Они опускаются на противоположный край колодца и постепенно успокаиваются. Рядом со мной они чувствуют себя увереннее. В колодезной воде виднеются наши отражения. Кея взлетает, зависает в воздухе прямо над отверстием и смотрит в глубину колодца. Серебристое перышко падает вниз, кружась в воздухе, как белая бабочка. Как только оно касается водной глади, по поверхности воды быстро разбегаются круги. Я смотрю на гнездо аиста, в котором теперь живут воробьи. Оттуда удобнее всего осмотреть окрестности, и я взлетаю наверх, чтобы проверить, не грозит ли нам какая-нибудь опасность. Но сначала делаю круг совсем низко над двором. Кея и Ми неохотно взлетают в насыщенный влагой безветренный воздух и пролетают над черной прогнившей пристройкой. Слышу крик Кеи, потом крик Ми. От ужаса все перья встают у меня на голове дыбом. Крик, в котором слышен страх смерти, крик, который предупреждает об опасности, крик, полный дурных предчувствий… Что случилось? — Наших убивают! Наших убивают! — кричат взъерошенные птицы, отчаянно колотя крыльями.— Давай поможем им! Давай поможем! Вон там! Я как можно скорее лечу, зная, что вот-вот на помощь мне заспешат встревоженные криками грачи, вороны, галки. На досках висят высохшие грачи с широко раскинутыми крыльями. Высохшие кости прибитых к деревянной поверхности птиц покрыты прилипшими остатками черных перьев. Пустые глазницы, посеревшие клювы, почти прозрачная белизна черепов, вытянутые ноги с неподвижными когтями, изъеденные личинками перья. Из крыльев торчат толстые железные гвозди. Ми кричит, Кея кричит, я тоже кричу, как будто нас самих прибили к этим доскам. Слетаются грачи, вороны, галки. Все кричат, возмущаются, голосят, угрожают. Над этим пустым домом они поносят тех, кто забивал гвозди, тех, кто прибил птиц к доскам. Птицы влетают в окна, но внутри — одни скелеты с пустыми глазницами и обнажившимися зубами. Я вытягиваю шею и резко ныряю вниз, целясь клю­вом в грудь висящей птицы. Удар — и распятый грач рассыпается и падает в заросли засохших многолетних трав. Оторванное крыло болтается на проржавевшем гвозде. Птицы как по команде бросаются на забор, стучат клювами — сбрасывают с него висящих сородичей. На досках остаются лишь контуры распятых, пригвожденных птиц — темные места, которые были защищены от солнечных лучей. Там, где из пробитых крыльев текла кровь, на фоне темных пятен торчат покрытые ржавчиной гвозди. Мы кружим над лежащими в траве останками. Кея садится на забор и голосит так, как будто прибитые гвоздями птицы все еще мучаются, все еще страдают. Она успокаивается лишь тогда, когда я сажусь рядом с ней и клювом глажу ее серебристую шейку. И вдруг я снова обращаю внимание на ее непохожесть, на это ее отличие от других сородичей, которого они уже не замечают, с которым все давно свыклись. Но так ли это? Ведь белизна Кеи так ярко сверкает среди их черных крыльев — совсем как первая звездочка на вечернем небе. Страх проходит. Птицы раздражены, возмущены, напуганы. Они словно предчувствуют новую опасность. А ведь бескрылые распяли этих грачей на заборе давным-давно. Сколько же времени прошло с тех пор? Бескрылых уже нет. Лишь их скелеты лежат в доме. Чего я боюсь? Почему хочу улететь подальше отсюда? — Полетели! — И птицы летят следом за мной. Мимо забора, чуть не задевая за торчащие из досок гвозди. Я вспоминаю, что когда-то уже видел точно такие же. Они торчали из конечностей бескрылого, прибитого к очень похожим на эти доскам. Из ран сочились струйки крови — такой же красной, как наша. Он висел — неподвижный, изваянный из камня или заключенный в плоском изображении — в тех огромных зданиях, построенных бескрылыми там, где я впервые увидел свет. Мир, покинутый бескрылыми, восстает против нас. Города разрушаются, дома гниют, ветшают, рассыпаются, падают от малейшего сотрясения, а иногда и взрываются, выстреливая в небо снопами искр, отравляя дымом растения, родники, реки. В руинах гнездятся змеи. Бескрылых больше нет. Они вымерли, но все еще продолжают убивать нас. Башни, мачты, столбы гнутся, ломаются и падают, давя наши гнезда. Интересно, задумываются ли Кея и Ми о бескрылых, которые жили здесь до нас, или эти мысли волнуют только меня? Как спросить Кею? Как выразить чувство? Как передать беспокойство и волнение? Как рассказать о себе? Кея садится на обломок стальной мачты, поднимает голову вверх и кричит: “Опасность! Не подлетайте близко! Здесь погибла птица! Осторожно!” Я понимаю, что она говорит, но я знаю, что она думает больше, чем может высказать. Точки зрачков на светло-голубом фоне то сужаются, то расширяются. Кея думает. О том же, о чем думаю я, или о чем-то другом? Поделимся ли мы когда-нибудь друг с другом своими мыслями, чувствами, снами, мечтами? Обретем ли мы, птицы, эту способность? Освоим ли тот способ общаться друг с другом, каким пользовались бескрылые? Создадим ли свой язык, похожий на тот, который был у них? А если и мы, так же как они, не сможем понять друг друга? Я касаюсь клювом белых перышек на шее Кеи. Она с радостью принимает ласку — поворачивается, подсовывает свой клюв мне под горло. Еще мгновение, и наши клювы сливаются в нежном поцелуе. Маховые перья Кеи вздрагивают, по всему ее тельцу пробегает дрожь, глаза становятся совсем круглыми. Она слегка разводит в стороны крылья, приоткрывая самую нежную часть спинки. Кровь ударяет мне в голову. Я выпускаю изо рта ее клюв, распускаю перышки, приподнимаюсь. Кея присаживается пониже с раздвинутыми в сторону крыльями. Я обхожу ее на жестких, негнущихся ногах, охваченный всевозрастающей страстью. Кея призывно встряхивает крылышками. Я вспрыгиваю на нее сзади, хватаюсь клювом за взъерошенный пух на головке. Хлопаю крылышками, чувствую под собой ее тепло. Мгновение, всплеск восторга, семя брызжет, заливая теплым потоком шелковистую, гладкую спинку. Восхитительное чувство облегчения. Я прикрываю глаза, сползаю с Кеи на покосившуюся стальную раму. Кея сидит неподвижно, потом тяжело поднимается. Мы сидим — счастливые, прижавшиеся друг к другу — и не обращаем никакого внимания на сломанные деревья, на обвалившиеся крыши, на потрескавшиеся стальные трубы и сброшенные на землю птичьи гнезда. Скворцы, дрозды, горлинки кружат в небе над этим побоищем. Облезший кот, которого спугнуло с места падение мачты, осторожно возвращается к разрушенному, разрезанному пополам дому. Он боится. Мир ужасен, но мы, случайные перелетные путники, скоро перестаем обращать на это внимание и быстро обо всем забываем. Мы с Кеей переживаем свою весеннюю любовь и потому не замечаем ничего, что нас не касается. Птенцы горлинки валяются в траве. Кот обнюхивает мертвых воробьев. Аистиное гнездо с засохшими кусочками яичной скорлупы. В канаве лежит собака с перебитым позвоночником. Это не наши птенцы. Не наши яйца. Не наши гнезда. Кея снова расправляет крылышки, взъерошивает перышки, потягивается, как после долгого сна. Меня опять охватывает желание. Приблизиться, прижаться к теплым перышкам и выгнутой спине, схватиться за нахохлившиеся перышки на загривке — в том месте, где серая шапочка сливается с серебристой шейкой. Глаза Кеи прикрываются от удовольствия, когда я забираюсь ей на спинку. Нас прогоняет пара аистов, которые вернулись к своему больше не существующему гнезду и в ярости ищут виновников, кидаясь на всех птиц и зверей. Они злобно клекочут и щелкают клювами, взлетая туда, где совсем недавно был их дом. Аисты никак не могут смириться с мыслью, что гнезда нет, что мачта подломилась и рухнула. Аисты ищут виноватых, а ведь виновата во всем стая летевших на север галок, присевших передохнуть именно на эту злосчастную мачту. — Летим отсюда! — кричу я, а Кея, Ми и все остальные галки повторяют этот призыв, сигнал, приказ.— Летим дальше! Белокрылая Кея летит совсем рядом со мной. Я слышу, как ветер шумит в ее перышках. В этой стае птиц она для меня — самая близкая, самая дорогая. Другие галки тоже летят парами, стараясь даже здесь, под облаками, подбадривать друг друга, оказывать знаки внимания. Мы верим, что долетим туда, куда гонит нас зов птичьей судьбы, туда, где Кея снесет яйца, а я буду охранять ее покой. Подо мной летит Ми. Она поворачивает голову, и наши взгляды встречаются. Везде кружат волки. Они шатаются по площадям и улицам, охотясь на более слабых зверей. Их могут испугать лишь острые когти рысей, затаившихся в ветвях деревьев в ожидании зайцев и серн. Чем дальше на север, тем гуще становятся леса. Города постепенно зарастают кустами и деревьями — они растут на крышах, пробиваются из щелей в стенах, разрушая их своими корнями. Мы кружим над раскинувшимся на равнине городом, над которым высоко возносятся блестящие шпили издалека заметных башен. На чердаках самых высоких домов можно будет найти безопасное место для ночлега. Вот там мы и совьем наши гнезда. Но вдруг раздаются гневные крики орлов, соколов, ястребов. Они летят нам наперерез в предвкушении легкой добычи. И тут я замечаю, что крыши усеяны огромными гнездами из веток, шерсти, листьев. Орлиные гнезда… Гнезда соколов и коршунов… Ястребиные гнезда… Даже из разбитых окон вылетают разбуженные нашим появлением хищники. — Опасность! Я ныряю вниз, отлично зная, что на серо-зеленом фоне меня труднее всего заметить, и лечу совсем низко. За мной несутся Кея, Ми и вся стая испуганных галок. Соколы, коршуны, ястребы хватают в когти тех неосторожных птиц, которые летели впереди и, устав от долгого полета, не смогли вовремя заметить хищников и опуститься поближе к земле. Я лечу под огромной стаей птиц, еще не успевшей снизиться, развернуться, рассеяться в стороны, удрать. Ястреб с широко раскинутыми крыльями хватает молодую, годовалую ворону и вонзает когти ей в спину — глубоко, до самого сердца. Золотистый коршун ловит грача, который опрометчиво взлетел выше, чем следовало. Ударом клюва хищник разбивает ему шейные позвонки. Птичий крик долго звенит в воздухе. Капли крови падают красным дождем. — Город ястребов! Летим отсюда! Город хищников! Предостережения тонут в суматохе, в панике, в страхе. Пурпурное солнце светит прямо в глаза, слепит, пара­лизует. Я сворачиваю на северо-восток, и темная стая тучей несется вслед за мной. Мы спасаемся бегством, оставляя позади сверкающий в лучах заходящего солнца город хищных птиц. Они воспользовались нашей усталостью, сонливостью после долгого пути и теперь преследуют нас, хватая самых слабых и молодых. Мы со страхом ищем места, где можно остановиться на ночь. Вокруг уже начинает смеркаться, и постепенно становится все темнее и темнее. Солнце село. Я чувствую, как сквозь перья проникает 'холодный влажный ветер — значит, совсем рядом большая вода, море или озеро. Чуть в стороне в сумерках маячит белая полоска пляжа. Мы поворачиваем на восток. Темная стена леса манит тишиной и спокойствием. Высокие деревья, толстые сучья. Мы кричим от счастья, что живем, что сумели удрать из того страшного города. Мы садимся на ветки и лишь теперь чувствуем, что страшно проголодались. После долгого полета голод всегда особенно мучителен. Шум, гомон нашей стаи заглушают даже отдаленные вскрикивания совы, удивленной внезапным появлением такого количества чужаков. Этой ночью ей не придется охотиться на ежей и полевок. Она наполнит свой желудок мясом и кровью спящих птиц. Мы засыпаем от усталости. Спим, прижавшись друг к другу, усевшись рядами на ветвях высоких деревьев. Я чувствую крыльями биение сердец Кеи и Ми. Борюсь со сном, вслушиваясь в постепенно угасающий шум голосов, шорохов, шелестов. Уханье сов пробивается сквозь окутывающую меня мглу. Я втягиваю голову поглубже между крыльями и крепче вцепляюсь когтями в твердую древесную кору. Ее твердость и шероховатость прибавляют мне уверенности в том, что, заснув, я сохраню равновесие и не упаду. Меня будят надсадный вой, тявканье, скулеж. Прямо под нашими деревьями волки окружили молодую лань. В лунном свете мечутся тени, сверкают глаза и зубы Хрип умирающего зверя, удары копыт, стон. Волки лакают кровь из разорванной шеи своей жертвы. Они ворчат, воют, рвут умирающую добычу. До нас доносятся скрежет зубов и бульканье стекающей на траву крови. Здесь, наверху, с шероховатой поверхностью ветки под лапками я чувствую себя в безопасности. Мы с Кеей и Ми трогаем друг друга клювами. — Нам ничто не угрожает! — сонно каркаю я.— Нам ничто не угрожает… Я просыпаюсь, когда небо начинает светлеть. Потягиваюсь, распрямляю крылья и ноги, верчу головой, зеваю. Вокруг меня — предрассветные сумерки. Внизу обожравшиеся волки сторожат остатки недоеденной жертвы. Они лежат, лижут лапы и зыркают по сторонам налитыми кровью глазами — не собирается ли кто украсть их добычу? Боль в желудке гонит меня искать пищу. Я отрываюсь от ветки и лечу к покрытым каплями утренней росы старым зарослям. — Есть хочу! — кричу я. — Есть хотим! — вторит мне кружащая рядом птичья стая. Мы осматриваем ветки, вытаскиваем из-под коры личинок и куколок, разгребаем подстилку, роемся в опавшей хвое, суем клювы в песок, разыскивая молодых грызунов, спящих жуков и дождевых червей. Упираясь лапками в скользкую хвою, я пытаюсь приподнять тяжелый камень. Вместе с Кеей и Ми мы выклевываем из-под него спящих сороконожек. Я съедаю даже высохшую ночную бабочку, вцепившуюся в кору дерева. Мы отыскиваем терпкие ягоды рябины, пожираем размякшие стебли тростника. Я вонзаю клюв в окоченевшую лягушку, которая еще не очнулась от зимней спячки. Солнце всходит все выше над лесом, греет, манит спящих ос, шмелей, первых мотыльков, жучков, мышей, полевок вылезти на поверхность. Насытившиеся птицы собираются на песчаной отмели, ожидая сигнала к вылету. Я сижу на высоком сером камне и жду опоздавших. Когда мы взмоем в небо и начнем набирать высоту, увлекшиеся поисками пищи медлительные сородичи, услышав наше карканье и щебетание, догонят нас уже в полете. Кея и Ми, как всегда, рядом. Им удобнее лететь в ветровой тени, которую создают мои крылья. Черное облако отрывается от земли, поднимаясь все выше и выше. Кея и Ми летят в полном согласии друг с другом — не толкаются, не ссорятся. Белизна Кеи больше никого не удивляет, и именно Кея иной раз заменяет меня, прокладывая путь остальным. Мы летим над городами, над реками, над долинами — на восток, вдоль тянущейся в отдалении линии морского берега. Вечером мы садимся среди пурпурных от заката стен, башен, ворот большого замка, стоящего над ленивыми волнами медленно текущей реки. Улитки, мухи, мыши-полевки. Мы засыпаем с благополучно наполненными желудками. На рассвете вылетаем к окруженному со всех сторон рукавами рек и морским берегом городу, который виднеется вдали на горизонте. — Мы остаемся здесь! — кричу я Кее, заметив широкие, массивные стены, усеянные щелями и отверстиями. — Остаемся здесь! — отвечают Кея и Ми. Этой весной мир просто поразительно поблек и посерел. Большинство галок, грачей, ворон из нашего города до сих пор вели оседлый образ жизни. Они никогда не летали дальше, чем к расположенному совсем недалеко теплому морю. Но теперь, после землетрясения, почти все они отправились на поиски новых мест для гнездования на востоке и на севере. Подмокшие луга, болота… врастающие все глубже в холодный, влажный город низкорослые мрачные леса производили угнетающее впечатление, заставляли испытывать неуверенность и страх. Солнце здесь греет слабее, тяжелые, насыщенные влагой облака на небе бегут ниже, дожди идут чаще, ночи холоднее, а ветры более порывисты. Здесь нет сухих известняковых скал — одни лишь равнины, поросшие густыми травами и кустарниками, среди которых иной раз трудно бывает найти место,— где можно свободно расправить крылья. Большая часть стен пропитана влагой, покрыта плесенью. Реки разливаются широко, переливаются через дамбы, заливают берега, валят даже старые, крепкие деревья. Вода ужасно холодная. Мы летим на восток, пролетаем над побережьем в поисках мест более изобильной кормежки. Удобные, ровные места, где можно свить гнезда, уже заняты теми, кто прибыл сюда раньше нас. Черная стая становится все меньше и меньше, потому что многим птицам все же приходится прервать путешествие. Некоторые самки уже теряют яйца прямо на лету. Мы торопимся дальше. Я вижу, как Кея все чаще глотает отодранные от стен кусочки известки. Дальше, дальше… Башни на горизонте тоже заняты ястребами и совами. Берег моря плавно изгибается, охватывая дугой многочисленные жилища бескрылых. В старой башне гнездятся чайки и крачки. В стене над свисающими с потолка колоколами я нахожу глубокую щель, которая заканчивается удобным расширением, забранным сеткой… Ни ястреб, ни сова не смогут сквозь нее пролезть, а вход я и сам смогу защитить. Жившие здесь ранней весной птицы выстлали гнездо веточками, травой и шерстью. — Это наш дом! — кричит Кея, встав прямо над колоколами.— Наш дом, и каждый, кто посмеет вторгнуться сюда, пожалеет об этом! Мы тащим в гнездо все, что кажется нам необходимым. Кея укладывается поудобнее. Я прижимаюсь к ней. Из окружающего полумрака доносится тихий зов оставшейся в одиночестве Ми. Неужели все бескрылые вымерли? Неужели никто из них не уцелел? Ведь не могли же они погибнуть все, до последнего? А может, они укрылись в подземельях? Мне всегда казалось, что статуи, среди которых я учился летать,—это окаменевшие, неподвижные, застывшие, холодные, бесчувственные бескрылые. Я верил в то, что это их тела превратились в холодные, бескровные камни. На самом верху каменных ворот, вознесшихся к небу на высоких колоннах, бескрылые поместили несущихся в бешеной скачке коней, которыми правит один из их двуногих крылатых вожаков. Я сижу на его белом лбу и размышляю о том, зачем бескрылые это сделали. Зачем поставили коней там, где обычно садятся птицы? То же самое они сделали с рыбами, оленями, волками, львами. Я видел очень много статуй, значения которых совершенно не понимаю. Ну разве это не доказательство их ревности? Их сожалений о том, что у них не было крыльев? Разве не зависть — причина всех этих попыток сделать камни крылатыми? Они изображали крылатыми себя, драконов, коней, рыб… Разве все это делалось не для того, чтобы стать похожими на нас? Зачем бескрылые строили свои жилища все выше и выше? Разве не затем, чтобы сделать их такими же, как наши гнезда? Они завидовали нам. Они страстно желали познать и понять нас. Они хотели стать птицами. У двуногих не было перьев, не было пуха, не было крыльев. Я восхищаюсь их силой и хитростью, которые позволили им поднять на такую высоту каменные скульптуры — и все это лишь для того, чтобы доказать нам, что они тоже могут, тоже способны вознестись ввысь. Стремление в небо, к нашим дорогам, на высоту нашего полета свидетельствует о том, что они то ли точно знали, то ли просто чувствовали, что их верховный вожак — Бог — это птица, Великая Птица, которая живет в небесах, на такой высоте, куда даже мы, обыкновенные крылатые создания, тщетно пытаемся подняться. Я перескакиваю с головы бескрылого на голову крылатого коня. Он весь покрыт засохшей скорлупой наших отходов. Это знак того, что застывшие каменные фигуры мертвы. Разве иначе они не очистили бы свои тела? Разве не вытерли бы свою кожу? Неужели они могли бы спокойно терпеть толстую корку вонючей грязи? Я вспоминаю ту ночь, когда на меня падали струйки кала сидящих выше птиц. Интересно, смогли бы бескрылые вытерпеть такой ливень? Я смотрю в мертвые глаза статуй. Они мертвы. Но неужели их действительно больше нет? А может, они выжили? Может, спрятались в глубоких убежищах? Я как-то пролетал над поросшим тростником болотом, соревнуясь в скорости с низко летящим семейством диких уток. Вдруг — свист рассекаемого воздуха, и крыло летящего передо мной селезня покрылось кровью. Он еще пытался лететь, но очень скоро упал на торчавшую из болотца обгорелую ольху с обломанными ветками. Мне показалось, что между деревьями внизу движутся двуногие создания. Но были ли это бескрылые или просто тени в сплетенных ветвях деревьев? А может, это были лишь накренившиеся стволы деревьев или игра отраженных от водной глади солнечных лучей? А сохнущие шкуры зверей, развешанные на ветках? Кто смог бы так снять мех с лисы? Кто еще сумел бы так содрать шкуру с волка, оставив на месте раскрытую пасть с блестящими на солнце острыми зубами? Может, бескрылые выжили? Но где же тогда они прячутся? И почему? Может, они есть и здесь, в этом северном городе, среди бетонных стен? Может, город совсем не так пуст, как мне казалось? Может, бескрылые прячутся в переулках, в подвалах, на чердаках? А может, они и сейчас наблюдают за мной? Смотрят на меня сквозь щели в стенах? Нет, меня предупредили бы греющиеся на солнце лебеди, предостерегли бы купающиеся в реке зубры… Медведь, разлегшийся между колоннами ворот, на которых я сижу… Кружащие по улицам волки… Лениво чистящий перья в гнезде на башне орел… Все живые создания дали бы мне знать, что бескрылые есть, что они живы, охотятся и представляют опасность. Нет, они вымерли, пропали, исчезли. Их нет и никогда больше не будет. Мы, птицы, создали свой мир, опоясав землю невидимыми путями перелетов — дорогами наших путешествий. Мы покроем землю нашими гнездами, колониями, странами. Мы — хрупкие, упрямо летящие вперед под ударами ветра, зависящие от наших клювов, перьев и пуха — берем эту Землю в свое владение. Я лечу к реке. Слетаю с парапета на овальный камень, наклонно выступающий из медленно текущих волн. Погружаю клюв в воду. Поднимаю вверх. Вода стекает мне в горло. Повторяю эти движения до тех пор, пока не утоляю жажду. Ловлю толстую личинку, которая извивается между камнями. Глотаю ее. Даже попав в желудок, она все еще продолжает извиваться. Пора вздремнуть. Солнце уже приближается к зениту. Наевшийся, разленившийся, сонный, я лечу между желтыми домами к виднеющимся вдалеке деревьям. Окна, двери, балконы, окна, двери, балконы. Много открытых, много закрытых. Сквозь мутные стекла виднеются скелеты. Я пролетел мимо того окна, мимо того дома. Я уже далеко. Сижу на ветке в тени перистых листьев. Неужели там, на фоне матовой поверхности стекла, действительно двигалась тень? Тень, похожая на фигуры белых статуй? Я возвращаюсь, ищу. Но все напрасно. В полете я не запомнил ни того дома, ни того окна. Только движение, жест белой руки, так похожей на руки тех статуй, на которых я так часто сижу. И огромные, широко раскрытые глаза. Значительно более крупные, чем глаза Кеи. Светло-синие. Мы каждый день летаем вдоль берега и поймы. Кея спокойна, но во время этих полетов старается держаться поближе ко мне. А Ми? Я еще раньше заметил, что Ми стала более нервной. Когда мы спали на ветках, она просыпалась и тревожно пищала. Нас раздражала ее бессонница. Проснувшись, она тыкалась клювом в сидящих рядом с ней галок и, понимая, что это не Кро, кричала так, что просыпалась вся наша стая. Я знал, что Ми всегда засыпала рядом с Кро, и теперь, когда ей приходилось просыпаться в одиночестве, ее охватывал ужас. Ми чувствовала потребность нести яйца. На пытавшихся приблизиться к ней самцов она фыркала, шипела, а если и это не помогало, била их клювом и когтями. Она кидалась и на самок, которые подходили к ней слишком близко. Только я один мог приблизиться и погладить ее клювом по загривку. Лишь я и Кея могли спать рядом с ней на ветке или в щели кирпичной стены. Во время полетов Ми всегда держалась рядом с Кеей и со мной, летя на таком расстоянии, чтобы мы всегда могли видеть друг друга. К присутствию Ми рядом с нами мы привыкли с самых первых дней нашей жизни. Но тогда Ми всегда была вместе с Кро. Я помню, как они совали мне в клюв огромных личинок майских жуков. И вдруг Ми осталась одна. Деревья возвышались над огромной равниной. День был тихий и безветренный. В небе больше не видно было зловещих теней ястребов. Я развел крылья пошире и распушил перья так, чтобы лучи солнца грели кожу. Восхитительное тепло проникало в глубь тела, до самых лап, озябших за время долгого полета. Я прикрыл глаза и уже почти заснул, когда рядом со мной уселась Ми — расправила гладкие, блестящие крылышки, открыла клюв, в ее синих глазах искорками засверкало солнце. Она едва задела меня крылом, и от этого прикосновения по всему моему телу пробежала волна приятной дрожи. Снизу доносился голос Кеи, охотившейся на попрятавшихся в дубовой коре жучков. Я, широко раскрыв глаза, глядел на гладкую спинку Ми, на ее синие глаза, которые то и дело затягивались беловатой пленкой век, на ее черные ноги, удерживающие равновесие на тонкой ветке… Вот она слегка согнула их и поджала под себя, вытянула клюв и стала нежно расчесывать пух вокруг моего глаза… Наслаждение. Я застыл, тронутый этой лаской, опустил клюв и выжидающе поднял голову, наблюдая застывшим взглядом за ее осторожными движениями. Ми ласкала меня клювом, массировала, расчесывала пух, проникая до самой шеи, где складки кожи образуют углубления, до которых я никак не мог добраться своим клювом. Ми как будто знала тайну всех чувствительных мест и всех деталей оперения. Она дарила мне такое наслаждение, какого я никогда еще не испытывал. Она щурила глаза, вытягивала шею, привставала и снова приседала, демонстрируя, что именно я — ее избранник. Меня охватило непреодолимое желание. Сердце забилось быстрее, скопившееся в железах семя требовало выхода. Ми придвинулась поближе, наши клювы встретились, отодвинулись в стороны, сблизились снова, раскрылись и слились в единое целое. — Возьми меня! Я хочу быть твоей! — говорила Ми.— Ведь ты же видел, что я отвергала всех ухажеров, потому что рядом со мной был ты, Я так мечтала о том, чтобы ты хотел меня! — Я хочу тебя! — ответил я, нежно сжимая кончик ее клюва.— Я давно уже хочу тебя, но ты же всех прогоняла… Я не, закончил фразу. Мы сидели рядышком, счастливые, тесно прижавшись друг к другу и крепко держась клювами. Ми распласталась на ветке, я вскочил ей на спинку и, хлопая крыльями, мгновенно выплеснул семя. Под собой я чувствовал тепло ее перьев. Клюв судорожно сжался на ее шее, коготки впились в нежный пушок под крыльями, а из желез текла горячая любовная жидкость. Я знал, что она чувствует, как я сжимаю ее, что она ждет моего горячего семени, что она так же жаждет меня, как я жажду ее. Я спрыгнул с нее и сел рядом. Ми поднялась, встряхнулась и снова начала гладить перышки вокруг моих ушей. — Уходи! Убирайся прочь! — К нам со всех ног бежала Кея. Ее глаза угрожающе поблескивали. Увидев ревнивую, разгневанную Кею, Ми пустилась наутек. Я остановившимся взглядом смотрел на то, как Кея преследует Ми. Неожиданно Ми обернулась и угрожающе развела в стороны крылья. — Оставь меня в покое! — Она раскрыла клюв и наклонила головку набок. — Убирайся! — повторила Кея уже без злости в голосе. Она остановилась и затрясла головой, фыркая и распуская перья. Гнев прошел, а ревность по отношению к Ми, которую Кея так давно знала, постепенно исчезала. Очень скоро им надоело это противостояние, и они обе вернулись ко мне, делая вид, что не замечают друг друга. — Ты мой! — Кея демонстративно терлась о меня кры­лом.— Только мой! Я искал одиночества. Ветвистый ясень показался мне уютным, тихим, безопасным. С верхушки доносился стук дятлов, а по стволу среди трещин, шрамов и наростов коры бегали маленькие юркие поползни, вылавливая пауков, сверчков и сороконожек. Издалека доносились крики соек, хрюканье кабанов, лосиный рык. С моей ветки я видел край леса и реку, извилисто текущую среди топких берегов. Над залитой половодьем равниной торчали остатки старого города — залепленные грязью, покрытые илом заплесневелые разрушающиеся стены, покосившиеся башни, проржавевшие железные решетки и остатки позеленевших медных листов на крышах. Дальше, за городом, виднелись отсвечивающие матовым блеском стальные резервуары и огромные стаи вечно ссорящихся, ворующих друг у друга птенцов и яйца чаек, крачек, поморников. Я задремал, разморенный теплом и солнечным светом, который пробивался сквозь мелкую светло-зеленую весеннюю листву. Но вдруг по прикрытым векам скользнула тень, и я тут же открыл заспанные глаза. На суку уселись два старых ворона и начали старательно чистить перья. Серебристые чешуйки и пух дождем падали вниз. Они не заметили меня, устроившегося в уютной выемке между стволом и толстой веткой. Я сидел тихо, предчувствуя, что они тут же прогонят меня со своего дерева, как только увидят. Я не боялся ни грачей, ни ворон, ни сорок, но вороны пугали меня своими размерами, острыми когтями и силой клюва, способного расколоть даже твердую ореховую скорлупку. Птицы точили свои клювы о кору дерева. Я чувствовал, что они чем-то обеспокоены. — А те не вернутся? — каркнул самец. — Не вернутся. Их больше нет. Ты что, не помнишь, как сам обгладывал их кости? — Могут вернуться. Мне бы хотелось, чтобы они вернулись. Я вздрогнул. Вороны говорили о бескрылых. Неужели эти старые птицы помнят их? — Они есть! Они все еще существуют! — каркал самец. Значит, не только я подозревал, что бескрылые выжили. Где? Когда? Может, они просто не покидают своих укрытий? На соседнем дереве среди ветвей мигнул беличий хвост, и вороны бросились туда. Короткая борьба — и крепко схваченная когтями рыжая шкурка вздрагивает на ветке. Вороны выклевывают глаза и мозг. Из оторванной головы на ветки капает кровь. Падают вниз окровавленные клочья шерсти. Вороны зевают. Ести бы они заметили меня, я, вероятнее всего, разделил бы судьбу этой белки. Удары копыт, сопение, тяжелое, усталое дыхание. Под деревом пробегает олень с блестящими, покрытыми пушком рогами. Под лучами солнца они как будто горят огнем… Я перескакиваю на ветку пониже, останавливаюсь перед широким входом в дупло. Почему здесь нет белых пятен птичьих отходов? Разве в этом дупле не живут птицы? В старых деревьях бывает так много укромных уголков, ниш, отверстий, где можно спрятаться. Или это старое, заброшенное гнездо воронов? Среди листвы и опадающей трухи я вижу серый ске­лет. Но почему в этом тихом месте, среди ветвей и выступов коры, нет даже летучих мышей? Я понемногу привыкаю к полумраку. Стою на краю дупла и смотрю в глубину темнеющей передо мной ниши. Резкое, пронзительное шипение. Из-под осыпавшихся кусочков коры появляется плоская голова. Я слышу шо­рох. Это змея! И она не одна здесь, их много! Я отпрыгиваю в сторону, перелетаю на несколько веток повыше и прижимаюсь теснее к ветке, тяжело дыша от страха. Я лежу, распластавшись на толстом суку, и слушаю, как колотится мое собственное сердце. Широко раскрываю клюв и хватаю ползущую мимо гусеницу. С отвращением выплевываю — горькая, вонючая мерзость. Шум крыльев, карканье — вороны садятся на сук рядом со мной. Окружили меня, вытянули ко мне свои толстые черные клювы и с удивлением смотрят на посмевшего вторгнуться в их владения чужака. — Здесь все принадлежит нам! Чего тебе здесь надо? — Проваливай отсюда! — кричит самка. — Я прилетел издалека и сел отдохнуть.— Я умоляюще смотрю на них. Вороны оценивающими взглядами рассматривают мои блестящие синевато-серебристые перья, серовато-черную голову. Меня приводят в ужас их сверкающие глаза и толстые ноги. — Я не собираюсь здесь оставаться,— объясняю я.— Я просто устал и присел отдохнуть на эту ветку. Вороны разглядывают меня, оценивают. Если бы я был покрупнее, они давно бы меня прогнали, но я по размеру такой же, как сойка или сорока. Я не представляю для них опасности, и они это уже поняли. Они не прогоняют меня, но следят за каждым моим взглядом, за каждым движением. Беспокойная мысль всплывает из глубин памяти. Мысль, память… Медлительные вороны, испачканные кровью сожранной белки… Мысль о том, что мне угрожа­ет. Память о том, что уже угрожало мне в прошлом. Клювы и когти черных птиц. Столько смерти вокруг, столько страха на ветке трухлявого, засыхающего ясеня. Не жди! Не жди, пока они прижмут тебя к ветке своими когтями, ослепят, изранят, убьют! Спасайся бегством! Здесь нет других птиц, кроме нас. Только я и вороны. Я смотрю вниз, вижу сквозь ветки, как два линяющих волка пускают струи мочи прямо на ствол дерева. Они так жадно смотрят на меня, что я сжимаюсь от страха. Спрыгнуть вниз, прямо в эти когти и зубы? Клювы воронов опасно приближаются к моей голове. Они видят во мне себя в миниатюре. Я для них — маленький ворон, такой же, как они. Я сижу неподвижно, и вороны сидят неподвижно, неподвижен ясень, в чьих листьях не слышно даже ветра. Даже солнце как будто остановилось. В просветах между ветками я вижу темные листья омелы, которая забралась так высоко и высасывает из дерева последние соки. Взгляды воронов следуют за моим взглядом. Я поворачиваюсь и перескакиваю на соседнюю ветку, бегу по ней к стволу и снова вижу дупло. Неужели это опять то же самое дупло, в котором я видел змею? Я останавливаюсь у входа и в свете проникающих сквозь ветви солнечных лучей вижу уставившийся на меня глаз — блестящий, огромный, воззрившийся на меня из трухи и тени. Точно глаз без тела. Я отступаю назад и лечу, лечу. Ветки обступают меня зеленой стеной, и я не могу выбраться, не знаю, как выпутаться, вылететь из их объятий. И стоит мне только понадеяться, что за следующей веткой меня ждет открытое пространство — лесная просека или поляна, как снова впереди появляются сучки и ветки ясеня. Я чувствую, что слабею. С каждым новым скачком и перелетом меня все сильнее охватывает страх. Я удрал от воронов, но не могу выбраться из зеленого шара — из кроны дерева, сделавшего меня своим пленни­ком. И снова я попадаю на ту же самую ветку, с которой удрал. Снова оказываюсь между неподвижно сидящими воронами. Я сжимаюсь в комочек, как будто это вовсе не я только что облетел вокруг ясеня в тщетной, панической попытке бегства, приведшей меня в конце концов в то же самое место, откуда я удрал,— к моим преследователям, которых я так боюсь. Вороны смотрят на меня сонными старыми глазами. Мои глаза закрываются, меня охватывает сонливость. Сонливость, что оказывается сильнее страха. Когда я просыпаюсь, воронов больше нет рядом со мной, лишь темные листья омелы чернеют в наступающих сумерках. — Есть здесь кто-нибудь? — кричу я, стараясь криком придать себе храбрости. Тишина. Даже листья не шелестят. — Есть здесь кто-нибудь? — повторяю я и прыгаю в гущу зелени. Проскальзываю между тонкими веточками и сразу же вылетаю на опушку леса — к сверкающей под лучами заходящего солнца реке. Я лечу так, будто от кого-то удираю, хотя за мной никто не гонится. Я прибавляю скорость не столько потому, что боюсь воронов и змей, сколько потому, что хочу побыстрее увидеть Кею, Ми и всех знакомых галок, которые вслед за мной прилетели сюда с юга. Я все чаще взмахиваю крыльями, щурю глаза, чтобы уменьшить давление воздуха, клювом рассекаю пространство, словно режу мягкую ткань. Кея, белокрылая Кея осталась там одна! Что будет, если птицы вдруг заметят, что она не такая, как все? Я боюсь за нее… — Быстрее к своим! Я лечу над рекой. Хрип, крики ужаса. Чайки выклевывают глаза плывущему оленю — садятся ему на рога, а он пытается сбросить их в воду. Вокруг него трепещут белые крылья. Вода заливает туловище, копыта то и дело вырываются из воды, чтобы нанести удар, чтобы отогнать бьющих клювами в окровавленные глазницы птиц. По качающемуся на воде толстому стволу дерева мечется кот с острыми ушками. Он боится — не умеет плавать. Поблескивавшие издалека резервуары теперь, когда я подлетел к ним поближе, оказались совсем матовыми, закопченными от ударов молний. Из щелей сочится жидкость, испаряется газ. Вокруг стоит такая вонь, что даже я со своим слабым нюхом чувствую ее издалека. Я лечу на восток, параллельно течению реки. — Кея, Ми, где вы? — кричу я с высоты, всматриваясь в сереющий горизонт и замечая, что солнечные лучи падают все более наклонно. Мне становится страшно. Я боюсь не воронов, не змей, а наступающей темноты, боюсь приближающейся ночи — ночи среди чужих, ночи в незнакомом месте. Я лечу и кричу, зову, призываю. Внизу замечаю белую тень изголодавшейся совы, бесшумно летящей на охоту. Меня охватывает страх, я впадаю в панику. Не зная ни цели, ни направления полета, не уверенный в собственных силах, я кричу в надежде на то, что услышу знакомый ответ. И лишь потеряв всякую надежду вернуться, уже начав подыскивать место, где можно было бы укрыться, спрятаться от очередной одинокой ночи, я наконец слышу шум крыльев и множество зовущих меня голосов. Я вижу, как приближается темное облако с белой звездой во главе — они летят ко мне! Меня окружают грачи, вороны, галки. Они каркают, радуются и, подталкивая вперед, уступают мне место во главе стаи. Ведь я же их вожак! Я лучше знаю, куда и зачем, где и почему. Я вслушиваюсь в шум множества крыльев и чувствую себя счастливым. Ясень, вороны, змеи, волки и олень уже кажутся мне чем-то далеким, несущественным — сном, который ненароком привиделся старой птице. Кея уничтожала яйца Ми и других галок, которые устраивали свои гнезда поблизости от нашего гнезда. Она дожидалась, когда сидящие на яйцах птицы вылетят из гнезда, чтобы схватить какую-нибудь осу или муху или чтобы просто погреться на солнышке. Ей достаточно было мгновения. Кея тихо и незаметно врывалась в чужое гнездо, точными ударами клюва разбивала скорлупки, молниеносно возвращалась и с притворным спокойствием наблюдала за злобствованием и отчаянием вернувшихся в разгромленные гнезда птиц. Из яиц Ми уцелело только два, которые мы с ней теперь высиживали по очереди. Кея ревниво покрикивала на нас, широко раскрывая клюв. Эти яйца нам удалось спасти. Я отчаянно защищал их, преграждая Кее путь нахохлившейся грудью, когтями и клювом. Я хотел, чтобы между Кеей и Ми воцарилась дружба, но чем чаще Ми уступала, тем азартнее нападала на нее Кея. Ревность, ласки, поцелуи, нежные прикосновения, вычесывание пуха. Кея с ненавистью смотрела на нас с разделяющей наши гнезда кирпичной кладки. — Иди сюда! — верещала она.— Оставь ее! Это меня ты должен ласкать! Только меня! Иди сюда! Ми не обращала внимания на ее крики, стараясь как можно тщательнее вычистить пух у меня на шее, спинке и груди. Я отвечал ей поглаживаниями, пощипываниями, расчесыванием перышков. — Улетай отсюда! Ты здесь чужая! Убирайся, не то я убью тебя! — грозила Кея, а Ми делала вид, что не слышит ее. Тем временем Кея демонстрировала нам и всему миру свою обиду, ревность и отчаяние. Когда я прилетал к ней в гнездо, она старалась разрядить свою боль в бурных, страстных ласках. Я нервно отворачивал голову, опасаясь, что в порыве любви она выклюет мне глаз. Она ласкала даже мои ноги и кончики крыльев, теряя голову от нежности, желания, возбуждения. Я испытывал от этого неописуемое блаженство, вскакивал ей на спину, придерживая клювом за пух на загривке, и с наслаждением изливал семя. Кея от счастья щурила глаза и ходила вокруг меня, гордо подняв голову. Ми никогда ей не завидовала. Она смотрела на нас своими синими глазами, широко раскинув крылья над гнездом. А когда мы с Кеей засыпали, прижавшись друг к другу, Ми прятала голову в мягкий пух и тоже погружалась в сон. Вскоре под скорлупками яиц стало слышаться биение сердец наших птенцов. Кея и Ми перестали покидать гнезда. Я теперь метался между ними и окружающим миром — приносил насекомых, гусениц, ягоды, семена, траву и все прочее, что только могло пригодиться в гнезде. Когда наконец треснула скорлупка первого в ее жизни птенца, Кея осторожно отковыряла клювом треснувшие кусочки, чтобы птенец, вылезая, не задел за острые края. Потом выбросила из гнезда скорлупу и уселась на слепом, неоперившемся птенце, прикрыв его пухом своей грудки. Она с восторгом трогала клювом остальные яйца, вслушиваясь в доносящиеся из них шорохи. Я тоже прислушивался к этим едва слышным звукам, исходящим из зеленовато-коричневых овалов. Птенцы задевали клювами и коготками за пленку, выстилающую внутреннюю поверхность яйца, упирались согнутыми спинками, ворочались, собирая силы и готовясь разбить стесняющий движения панцирь. Вот еще один темно-розовый клювик показался в отверстии скорлупки, и Кея закричала от счастья. Вытащив из-под птенца острые обломки, она отбросила их к краю гнезда. Ми подбежала, схватила скорлупу и выбросила наружу. Ее яйца треснули вместе с первым яйцом Кеи, и два беспомощных птенца уже лежали в гнезде. Я носил еду в оба гнезда. Вылетал перед рассветом, ловил ночных бабочек, комаров и водолюбов и сразу же относил их изголодавшимся птенцам. Подлетая к гнездам, я видел вытаращенные глаза Кеи и Ми. — Иди сюда! — просила Кея. — Иди ко мне! — звала Ми. Когда я подбегал к Кее и раздавал птенцам кусочки дождевого червя или вкусного стебелька, за мной возмущенным взглядом следила Ми. Когда я приближался к Ми, Кея злобно нахохливалась и трясла клювом. Я оставлял еду и улетал снова. Так продолжалось до полудня, до того момента, когда и Кея, и Ми решали — чаще всего одновременно,— что я должен заменить их в гнезде, согревая и высиживая птенцов. И я садился попеременно то в одно гнездо, то в другое, стараясь утихомирить широко раскрытые желтые клювики собственной слюной с остатками полупереваренных майских жуков и семян, отрыгиваемых из глубин желудка. Из второго гнезда тут же раздавались жалобные, недовольные писки Я терпеливо ждал возвращения хоть одной из самок, чтобы чуть-чуть передохнуть. С каждым днем я чувствовал себя все более усталым, меня все чаще клонило в сон. Я улетал к растущим неподалеку тополям и засыпал среди ветвей, убаюканный шелестом листвы. Я искал одиночества, тишины, мне хотелось улететь подальше от шума гнезд, от самок, от птенцов. Теперь я понял, почему так часто раньше встречал немолодых воронов, грачей и галок, укрывшихся в тихих нишах, дуплах, на чердаках, в густых кронах деревьев, спрятавшихся поглубже среди листвы. Эти птицы хотели побыть одни. Полузакрытые глаза, широко раскрывающиеся при каждом шорохе, взъерошенный пух на головах и крыльях говорили о том, что они хотят остаться незамеченными. Они враждебно смотрели на каждого, кто осмеливался приблизиться к ним, и частенько прогоняли меня, разозленные тем, что я посмел нарушить их одиночество, посмел нарушить тишину, в которой они пытались найти отдохновение. Сидя между зелеными завесами листвы, я с таким же недовольством воспринимал доносящиеся сюда отдаленные голоса галок, шум птичьих крыльев или рев оленя. Я был счастлив оттого, что никто меня не видит, никто не ищет, и в то же время я отлично знал, что мгновения блаженного одиночества не могут длиться долго, что их обязательно прервет неожиданный крик случайно залетевшей птицы, жаждущего крови ястреба или крадущегося по суку рыжего кота, каких много в этих местах. Я открываю глаза, потягиваюсь, зеваю, смотрю вниз, на коричневые конусы муравейников, выросших на растрескавшихся плитах, которые когда-то были уложены здесь бескрылыми. Сверху доносятся голоса щеглов, кормящих своих птенцов. Из неглубокого дупла то и дело высовываются маленькие желтоклювые головки. В гнездах под старыми стропилами башни Кея и Ми ждут моего возвращения. Я закрываю глаза, и мне кажется, что я снова на юге, в моем родном городе, что я сижу под куполом и наблюдаю за скольжением солнечного луча по разноцветным сте­нам… Я тоскую. Мне неуютно здесь, среди ветров, холода, дождей и внезапных изменений погоды, среди влажных кирпичей и покрытых плесенью стен. — Что я здесь делаю? Зачем я прилетел сюда? — жалуюсь я среди чужой, темно-зеленой листвы, сквозь которую просвечивают тяжелые, налитые водой тучи, затянувшие все небо до самого горизонта.— Надо возвращаться! — убеждаю я сам себя.— Нельзя, пока не вырастишь птенцов. Только тогда ты сможешь вернуться. Веки снова тяжелеют, глаза закрываются, я погружаюсь в дрему. Вдруг слышу громкое, пронзительное верещание сорок. Они скачут по соседним веткам, ссорятся друг с другом, дерутся, прогоняют друг друга, кричат. Эти сороки — более крупные и пушистые, чем те, которыми там, на юге, верховодил Сарторис. Они делают вид, что не замечают меня. Меня преследуют хриплые вопли, трескотня сварливой бело-черной оравы. Жалобный крик щегла означает, что сороки уже залезли в гнездо под толстым суком и крадут птенцов. Я развожу крылья ещё шире в стороны и позволяю ветру нести меня, подбрасывать снизу, трепать перышки, прочесывать пух, холодить поджатые ноги. В полусне я кружу над глубокими ущельями улиц, над разваливающимися мостами, над набережными, поросшими травой и хилыми деревцами, которые торчат изо всех щелей, дыр, трещин. Я прикрываю глаза и позволяю ветру нести меня в сторону серо-синего морского простора. Сквозь темно-синие тучи пробивается солнце, согревая кончики моих крыльев. Я счастлив. Огромные красные птицы кружатся у меня перед глазами. Они напоминают мне тех, других — стройных, длинноногих, гордых, с тяжелыми кожистыми клювами, которые парили над болотами, теряя на лету маленьких рыбок и улиток. Но эти еще похожи и на воронов — своими длинными когтями и кривыми клювами, приспособленными для того, чтобы убивать и раздирать на куски добычу. Где же я видел этих птиц? На освещенных лучами солнца стенах под огромным куполом? Или над морем, когда они ровным клином летели вдоль залива? А может, на оставленных бескрылыми изображениях? Или в том далеком лесу, где я встретил оленя со светящимися рогами? И наяву я их видел или во сне? Не помню? Не знаю, где это было? Над какой рекой, берегом, холмом? Не помню, где видел красных птиц, летящих выше и дальше, чем я сам когда-нибудь смогу долететь? Куда они неслись тогда — такие красивые, что навсегда остались в моей памяти? Нет, это уже не птицы, не крылья, не светящиеся пышные воротнички вокруг шей, не длинные, подрагивающие в воздухе хвосты… Уже не птицы, а язычки пламени кружат под моими веками, заливают пурпурным ог­нем мозг. Внизу и впереди я вижу двойное кровавое пятно солнца — одно, сияющее прямо перед глазами на западе, куда меня несет ветер, и второе, отраженное в море. Я жажду тепла, но эти предзакатные лучи так ужасающе холодны… Они совсем не греют. Я кричу. Поворачиваю к темной линии берега, к пурпурным башням и домам, которые отсюда выглядят так, как будто охвачены пожаром. Я резко взмахиваю крыльями, стараясь побыстрее оставить позади и эту сверкающую, пульсирующую кровавую лужу, и холодное солнце, которое вот-вот погрузится в темнеющие волны. Страх подгоняет, придает сил, заставляет все чаще взмахивать крыльями… Страх в сердце, в мозгу, в желудке, в дыхании. Быстрее, чтобы успеть в гнездо, пока красный диск еще не успел окончательно исчезнуть в море. Быстрее, чтобы не упасть в ледяную воду. Я вижу Кею и Ми, вижу, как они ждут меня в своих гнездах, как вытягивают головы к входу, как вскакивают на карнизы, на стропила, кричат, жалуются, зовут. Я чувствую, что сердце вот-вот вырвется у меня из груди. Ветер относит в сторону выпавшее перо, и оно, кружась, падает в темнеющие внизу волны. — Если хочешь жить, нужно долететь! — кричу я, ускоряя свой полет к гаснущим на горизонте городским баш­ням. Я не сбавляю скорости, даже добравшись до сверкающей внизу береговой линии. Я несусь так, как будто за мной гонится ястреб, как будто красное зарево позади — это не обычный закат солнца, а опасная хищная птица. Я пролетаю над лесом, над спокойной водой канала, мимо каменной башни, откуда доносятся вскрикивания засыпающих коршунов. Ныряю в просвет между темными крышами домов. — Я здесь! — громко кричу я, влетая сквозь круглое отверстие в крыше.— Я здесь! Вижу, как Кея и Ми спят, прикрывая крыльями птен­цов. Они зевают, разбуженные моими криками, потягиваются, смотрят на меня заспанными глазами, взъерошивают перышки на шее, почесываются. — Ну зачем ты разбудил нас? — недовольно фыркают они.— Мы спим! И они снова засыпают. С раскрытым клювом, напуганный тем, что могло со мной случиться, я сажусь на балку над нашими гнездами и чувствую, как мои ноги расползаются в стороны от усталости. Я теснее прижимаюсь к широкой холодной поверхности. Сердце судорожно колотится — так, что мне даже становится больно, колотится, несмотря на то, что вокруг больше нет ни холодного пурпурного зарева заката, ни кроваво-красных волн, ни бьющего в бок ветра, ни отделявшего меня от берега расстояния, которое лишало уверенности в своих силах. Зерна падали в высохшую почву. Их подбирали воробьи, синицы, щеглы, трясогузки… После долгого полета мы, распугав мелких щебечущих пташек, опустились в эту золотистую котловину, поросшую зрелой, плодоносящей растительностью. Розовато-серое облачко снялось с места и снова опустилось в невысоких прибрежных зарослях. Семена лежат прямо на земле, высыпаются из колось­ев. Я опускаю клюв, слегка приоткрываю его — и вот он уже полон зерен. Я со злостью смотрю на еду, которую не могу съесть. Хожу по полегшим пустым стеблям, сожалея о том, что уже не голоден, что просто не способен съесть ничего больше. Пытаюсь проглотить еще несколько зернышек, но это вызывает лишь судороги в желудке и извержение значительной части того, что было съедено раньше. — Я наелась, а все равно хочу есть! — слышится позади голос Ми. — Почему я ничего больше не могу проглотить? — спрашивает Кея, поднимая кверху набитый зерном клюв.— Ну разве можно оставить здесь столько пищи?.. Голуби с раздутыми зобами гордо прохаживаются на негнущихся ногах, не в состоянии ни повернуться, ни нагнуться. Они недовольно воркуют, снова и снова пытаясь проглотить еще хотя бы несколько зернышек. Но все напрасно. Наевшись до отвала, они тяжело взлетают и кружат над нами, высматривая подходящее для ночлега место. Вечереет. Травы отбрасывают длинные коричневатые тени. Косые солнечные лучи пробиваются между стеблями. Я взлетаю на покосившийся трухлявый столб. Наша стая тяжелой черной тучей покрыла весь берег. Я опускаю клюв, снова поднимаю его — вода стекает в горло, булькает в гортани, проливается на зерно. Солнце зависло над туманным горизонтом. Мы летим к окруженным раскидистыми деревьями башням. Толстые ветки гнутся, трещат под нами. Часть птиц опускается на сады. Деревья становятся серо-сине-черными от множества птичьих крыльев. Солнце заходит. Все вокруг тонет в быстро наступающих сумерках. Пурпурное небо постепенно темнеет. Глаза застилает туман. Тонкая пленка век прикрывает зрачки. Я поворачиваю голову и прячу отяжелевший клюв в теплых, мягких перьях. Из темноты передо мной вырастает спокойная, уютная роща. Деревья гнутся под тяжестью зрелых плодов. Яблоки, груши, сливы, апельсины, маслины, черешня, вишни, персики, виноград. Фасоль и горох. Созревшие диски подсолнухов поворачиваются вслед за движущимся по небосклону солнцем. Червяки, личинки-, мухи, пчелы, шмели… Столько еды растет, летает, ползает, бегает. Тени… Бескрылые, такие же, как те, которых я видел на стенах там, перед землетрясением. Высокие, без шерсти и перьев, голые, золотисто-розовые. С ветки свешивается змея. Они рвут яблоки, вгрызаются в красновато-золотистую мякоть… Бескрылые… Они двигаются, ходят, отбрасывают назад длинные волосы, подходят ближе… Позади них вдруг появляется огромная бело-серая птица… Орел? Ворон? Голубь? Альбатрос? Я никогда еще не встречал такой. Они бегут от нее, спотыкаются, падают, поднимаются и снова бегут… Птица гонится за ними среди золотистых трав и цветущих деревьев, среди сгибающихся под тяжестью плодов яблонь. Она бьет их по спинам маховыми перьями своих крыльев, пытается клюнуть прямо в лицо… Бескрылые боятся, заходятся в беззвучном крике… Сад изобилия заканчивается. Вот и последние ветки, усеянные сливами, грушами, гранатами. Последние ягоды сладкого винограда. Высохший, голый ствол дерева без коры, ветви без листьев. Скелеты, черепа зверей, птиц, пресмыкающихся… Бескрылые больше не бегут, они едва тащатся, бредут, падают. Голубые глаза приближаются к моим зрач­кам… Это не бескрылые… Кея, Ми, я… Это мы изгнаны огромной хищной птицей с черными крыльями, крючковатым клювом и пронзительным взглядом старого стервятника. Серая тень кружит над пустыней. — Летим отсюда! — кричу я. — Летим отсюда! — повторяет за мной Кея. Я открываю глаза. Последний лучик света едва пробивается сквозь тьму. Кея и Ми беспокойно смотрят на меня. Неужели их разбудил мой сон? С болот доносится кваканье лягушек, треск кузнечиков, уханье совы. Может, это ее крики испугали нас? Мы сидим высоко на ветке. — Нам никто не угрожает. Все в порядке,— я успокаиваю их и снова засыпаю. Нас будят утренняя прохлада и пробивающийся сквозь ветви свет утренней зари — свет, отраженный от белых перышек Кеи. Я возвращался, теша себя иллюзиями, что землетрясение было всего лишь сном и что я застану город таким же, каким он был раньше, неизменным. Еще издалека искал взглядом знакомые купола и башни. Но, подлетев поближе, я вижу, что от той жизни, о возврате к которой я мечтал, остались лишь руины, развалины домов, остатки стен, поваленные деревья. Того города, в который я хотел вернуться, нет есть город, которого я боюсь. Рядом с Сарторисом и его стаей поселились сороки с севера — крупные и еще более крикливые. Это они заняли все лучшие места в городе. Сарторис, наверное, думал, что большинство напуганных землетрясением птиц никогда уже не вернутся обратно. По его удивленным взглядам я догадываюсь, что он узнал меня. Я осматриваюсь по сторонам в поисках подходящего места для нового гнезда. От некогда увенчанного купо­лом здания остались лишь выщербленные каменные стены… Я хожу по этим камням, возвещая криком о своей тоске по старому гнезду. Стены отвечают мне тихим эхом, едва слышным на фоне птичьего гомона, щебетания, плача. Ми и Кея обследуют окрестности в поисках пропитания. От бронзового купола осталась лишь одиноко торчащая обломанная витая колонна. Исчезли сновавшие среди скелетов крысы. Нет больше летучих мышей, которые днем всегда кутались в свои кожистые крылья. Куда-то переселились и белые совы, следившие своими огромными глазами за каждой пролетавшей мимо птицей. Лишь обленившиеся от тишины и полумрака змеи ползают среди обломков камней. Я слетаю вниз, на громоздящиеся друг на друге камни. В стенах свили себе гнезда воробьи, синицы, славки, соловьи. Узкие, глубокие щели гарантируют им безопасность. Сажусь на уцелевший обломок колонны. Смотрю вверх, пытаясь отыскать на стенах следы того безвозвратно минувшего времени. — Почему? — жалуюсь я.— Почему больше нет моего гнезда? Кто забрал его? Кто сдвинул с места землю? Кто так встряхнул каменные стены? Кто раскачал их так, что они рухнули? И зачем ему это понадобилось? Кея и Ми понимают мои жалобы. Кея садится поближе ко мне. Ми кружит вдоль стен, разыскивая те, старые, цвета и формы. Остались лишь несколько поблекших пятен, цоколи, скульптуры, колонны… С растрескавшейся мраморной плиты птицу спугивает шипение змеи… Движущиеся кольца змеиного тела удивительно похожи на ту витую колонну, которая когда-то поддерживала купол. Ми взлетает и пытается сесть рядом с нами, на каменном обломке. Мы теснее прижимаемся друг к другу, и Ми вцепляется коготками в каменный уступ. Почему земля вдруг затряслась? Кто был повинен в этом? Ветер раскачивает повисшие провода. На закрученном в спираль камне колонны я замечаю черно-зеленые плоские головы. С высунутых языков стекает слюна. Круглые тела неуклюже соскальзывают с гладкой поверхности. Ми беспокойно машет крыльями, притворяясь, что сейчас взлетит. — Почему? Зачем? Кто? Крик. Сарторис спит на ветке апельсинового дерева. Почему он кричит во сне? Глаза его закрыты, но он кричит. Я до сих пор никогда еще не видел птицы, которая так громко кричит сквозь сон. Что в этом сне так напугало его? Меня мучает любопытство. Я сажусь на ветку прямо над ним, и перезрелый апельсин срывается вниз. Сарторис смотрит заспанным, непонимающим взгля­дом. Он часто летает неподалеку от нас, подсматривает, подходит поближе, как будто хочет подружиться с нами. Но я не доверяю ему с тех пор, когда увидел, как он вырвал сердце у еще не оперившегося голубя. Ведь мои птенцы тоже могут стать его добычей. Проснувшийся Сарторис смотрит на нас. Мы летим к нашим новым гнездам, устроенным в высоких постройках из стекла и бетона. Стекла разбились во время землетрясения, и полуразрушенные здания как будто ждали нас — пустые и незаселенные. Сюда перебирается вся стая галок, некогда живших под куполом и поблизости от него. В клювах слетающихся птиц видны перья, обрывки тряпок и бумаги, веточки и стебельки, собранные для строительства новых домов. Высокие здания издалека напоминают не то синеватый лес, не то горный хребет. На противоположной крыше пара стервятников укладывает сухие ветки. Голые шеи с красными ожерельями загораживают солнце. Я осторожно иду по не знакомому мне длинному коридору. Здесь тоже кругом лежат скелеты. Кея и Ми устраиваются в приоткрытых ящиках большого письменного стола. Неподалеку от нас поселилась стая голубей. Я вспоминаю розовую голубку, которая, испугавшись подземных толчков, взмыла в небо и умчалась прочь. Сквозь выбитые окна я присматриваюсь к пролетающим мимо голубям. Красные, зеленые, сизые перья переливаются всеми цветами радуги под лучами солнца. Почему она улетела? Испугалась? Вернулась ли она обратно? Я отворачиваюсь от незнакомого голубя, похожего своим оперением на ту голубку. Кея и Ми вместе устраиваются в просторном ящике, выстланном бумагой, обрывками ткани, перьями. Сегодня они спокойны и — не ссорятся друг с другом. Я втискиваюсь между их телами и прячу голову под крыло. Глаза закрываются… Кея и Ми расчесывают перья и пух у меня на голове, на шее, на спинке. Их прикосновения нежны и ласковы… Они дарят мне наслаждение. Я погружаюсь в глубокий сон. Самый странный в моей жизни сон… Из полумрака на меня смотрят широко раскрытые, сияющие во тьме глаза. Я не чувствую в них угрозы, они меня не пугают… Но может ли быть такое? Может ли этот взгляд быть доброжелательным? Дружелюбным?.. Неужели этот бескрылый не собирается схватить меня, не хочет убить? Высокий, стройный, закутанный в пропыленную коричневую ткань, он сыплет зерно прямо передо мной. Старается движениями рук и губ преодолеть мою недоверчивость. Приглашает подойти поближе и поесть. Но можно ли ему верить? Я когда-то уже видел его, видел на той высокой стене… Еще до того, как город был превращен в развалины. — Лети ко мне! — зовет он взмахом руки. Птицы слетаются со всех сторон — из гнезд, со стен. Но я все еще боюсь, не доверяю ему, жду, не причинит ли он им зла. В конце концов, когда я решаюсь подлететь поближе, мне уже не достается ни единого зернышка — все сожрали изголодавшиеся птицы. Я жалуюсь, кричу… Смотрю ему в лицо, ожидая, что он подбросит еще зерен. Бескрылый ищет во всех складках своего одеяния, но у него больше ничего не осталось — ни зернышка, ни крошки. Он разводит руками. Сейчас он кажется бледным и старым. Лишь его глаза продолжают все так же сиять в полумраке. Меня охватывает злость, обида. Не задумываясь об опасности, я лечу прямо ему в лицо, метясь клювом в глаз, Он не отворачивается, не заслоняет лицо руками, не отгоняет меня… И когда я уже собираюсь его ударить, меня вдруг заливает свет и я вижу яркие краски нового солнечного дня. Я просыпаюсь. Открываю глаза и снова закрываю их, удивленный окружающими меня гладкими, блестящими поверхностями… Я потягиваюсь, зеваю, вспоминаю о том, как прилетел сюда вчера. Кея и Ми тоже проснулись и удивленно осматриваются по сторонам. В окна падает яркий утренний свет. Восходящее солнце отражается в стеклах, в гладком металле, в зеркалах. Вокруг собрались прилетевшие вместе с нами с севера галки из нашей стаи со своими подросшими птенцами. Мои птенцы — птенцы Кеи и Ми — ласкаются к нам, просят есть. Здесь, в этом помещении из стекла и стали, нет насе­комых. Их всех давно съели другие птицы. Нужно искать еду внизу, на земле. Я вскакиваю на подоконник и смотрю вниз, на город. Улицы и площади поросли сплошным ковром пробившихся сквозь асфальт деревьев, кустов, трав. С крыш свисают плющ и виноград. Все больше и больше растений укореняется в щелях, трещинах, углублениях. В растрескавшемся бетоне, между стальными плитами растут чахлые травинки, цветут мелкие белые цветы. Скворцы, дрозды, славки, трясогузки ищут фруктовые деревья, поедают виноград и ягоды. Голуби выклевывают зерна из колосьев. Между стенами скользят тени — это бегут волки. Завидев их, голуби мгновенно взмывают ввысь. В небе полно орлов, ястребов и стервятников, вылетевших на утреннюю охоту. — Есть хочу! Есть хочу! — повторяет Кея. У водопоя караулят волки, росомахи, лисы, куницы, еноты. Притаившись среди листвы, они подкарауливают неосторожных птиц. Вздрагивание веток, колыхание трав — укрывшийся в тени хищник терпеливо ждет. Мы уже на берегу. Дно покрыто темным илом, в котором поблескивают раковины улиток. Мелкие жучки, личинки, гусеницы, мухи, осы, пауки, остатки моллюска в брошенной раковине, кедровые орешки зовут, манят… Я отодвигаю в сторону камень, хватаю извивающегося червяка и глотаю его. Следующий камень — под ним гладкая белая улитка и плоский серый жучок. Птенцы просят есть, бьют крылышками по бокам. Я сую им в клювы часть моей добычи… Мы прогуливаемся, скачем по каменным террасам и луговой траве, которая буйно разрослась на берегах небольшого пруда, покрытого камышами и зелеными листьями. Густые заросли манят — там порхают бабочки, стрекозы, ползают зеленые гусеницы. Только приблизься, только подойди поближе… А колышущиеся ветки? А дрожащие листья? Лучше не приближаться к этой стене зелени. Я продвигаюсь вперед по узкой, еще не заросшей полоске старой дороги до каменных плит, уложенных вокруг поросшего водяными лилиями и розмарином мелкого пруда. Посреди него стоит лодка из металла — такая же, как те, которые я видел у моря. Здесь Кро и Ми учили нас летать. Каменные статуи потрескались и рассыпались. Глубокая трещина разделила окружавшие лодку фигуры. Но покосившийся корабль еще стоит на раскрошившемся постаменте. Некоторые скульптуры сплошь увиты плющом, который почти совсем уже заслонил их белые лица и плечи… Ми подходит поближе, наклоняется, погружает клюв в мраморную крошку. Внезапно темная молния метнулась из листвы, схватила птицу белыми зубами, утащила в заросли. Мы в ужасе отскочили в сторону. — Спасайся! — раздался крик Сарториса с верхушки статуи. — Спасайся! — крикнул я, взлетая на балюстраду.— От Ми осталось лишь несколько капель крови и клочок пуха… Я всматриваюсь в зеленую чащу. Кричу до хрипоты. Я ждал долго, хотя и знал, что Ми больше не вернется. Сарторис исчез. Его нет нигде. Улетели и его сороки. Странно… Почему он не покинул это место сразу же после землетрясения, когда почти все птицы улетели из города? Тогда это было бы понятно. Некоторые вернулись, так же как и я, но многие больше никогда не прилетят сюда — как та умчавшаяся прочь голубка. Отсутствие Сарториса раздражает и беспокоит меня. Я привык к его карканью, крикам, передразниванию, хитрости, хвастовству. Теперь я вспоминаю, как он сидел на всех этих деревьях, на стенах, крышах, как он всегда внезапно появлялся властный, задорный, уверенный в себе. Узнав его поближе, я понял его. В сущности, Сарторис был очень осторожен, не уверен в себе и труслив. Свой страх он заглушал злостью, хищностью, подвижностью, криками, карканьем, хохотом. И все остальные сороки кричали вместе с ним, повторяли за ним, стремились быть поближе к нему. И именно благодаря этой сердитой, шумной стае Сарторис казался другим птицам таким сильным, таким опасным. Однако он никогда не нападал на Кею. Лишь однажды с интересом взглянул на ее белые крылья, покрутил головой и перестал обращать на нее внимание. Ее белизна не вызывала в нем раздражения и злобы. Со временем Кея перестала его бояться, стала чувствовать себя свободнее. В темной чаще кипарисов, где сороки вили свои гнезда, теперь стало тихо и спокойно. Там поселились зяблики, удоды, дятлы, иволги, коростели, поползни, скворцы, дрозды… Мы с Кеей летим вдоль этой мрачной стены, слушая доносящиеся из густых крон трели, щебетание, чириканье. Я осматриваюсь по сторонам в поисках черно-белых крикливых силуэтов. Мне не хватает Сарториса… Я все еще помню о Вед — белой галке с верхушки круглого красного здания, над которым некогда возвышалась крылатая статуя. Сарторис первым заметил ее необычность и привлек к ней внимание остальных птиц. Он напугал, переполошил их, породил в них ненависть, отвращение, злобу. Это из-за него птицы смотрели на слабую, совсем юную Вед так, как будто она олицетворяла собой грозящую им опасность. Если бы не нападение Сарториса, возможно, Вед могла бы выжить, и другие птицы со временем привыкли бы к ее необычному виду. Так же как я привык к Кее. Я нежно поглаживаю белые маховые перья Кеи, которая тоже совсем не похожа на других, но так близка, так дорога мне. Засыпая в гнезде, я все еще жду криков Сарториса, что раньше каждый день в это время пролетал мимо. Прислушиваюсь, но ничего не слышу… Большие и маленькие помещения, лестницы, коридоры. Мы с Кеей ходим, стараясь запомнить все детали, чтобы потом без труда вернуться обратно в гнездо. Вот эту расшатавшуюся дверь достаточно посильнее толкнуть клювом, и она раскрывается. Из большинства окон стекла вылетели еще во время землетрясения, и сквозь них можно спокойно влететь внутрь. Но есть и такие места, где окна и двери остались целы. Тут не помогают ни удары клювом, ни попытки повернуть ручку, садясь на нее всем весом тела. Молодые птицы в таких случаях часто впадают в панику и в ужасе бьются крыльями об оконные стекла. Они верят в то, что если уж влетели внутрь, то всегда смогут точно так же вылететь обратно сквозь разбитое окно, вытяжную трубу или приоткрытую дверь. Птицы верят в это так глубоко, что, если им не удается выбраться тем же путем, каким они попали сюда, они даже и не пытаются найти какой-то другой выход. Они тешат себя надеждой, что стеклянная стена вдруг исчезнет, а захлопнувшаяся дверь откроется сама собой. В коридоре за большим стеклом умирают птицы. Их убивают страх, голод, жажда. Землетрясение открыло множество проходов, коридоров, дверей, которые потом неожиданно закрылись, захлопнулись от сквозняков, от изменчивых порывов ветра, были засыпаны осевшей землей. За стеклянной стеной лежат голуби, галки, вороны, сороки. Они ворочают головами, не видя ничего, бьют крыльями по полу. Высохшие птенцы грачей, не успевшие даже опериться, а рядом с ними — мать с раскрытым клювом и выеденными молью глазами Но разве в конце коридора не мигает луч солнечного света? Я чувствую крыльями движение воздуха — это знак того, что там, куда я лечу, есть отверстие. Кея летит за мной, как всегда, твердо уверенная в том, что я знаю дорогу или хотя бы чувствую, где может быть выход. А я лишь предполагаю, что с той стороны нам наконец удастся выбраться. И опять перед нами вырастает тонкая прозрачная преграда, невидимая в сероватом полумраке коридора. Я выбрасываю коготки вперед и ударяюсь о стекло лапками. Падаю на пол. Кея ударяется головой и крылом и, оглушенная, падает прямо на ящики, набитые всякими бумагами. — Я разбилась! Я ударилась! Где мы? Давай вернемся! — жалуется она, неуверенно подпрыгивая. За стеклянной дверью умирают птицы. Голуби с вытянутыми ножками ловят зрачками своих глаз последние лучики света. Эти птицы попали туда сквозь темнеющее наверху отверстие. Выгнувшийся дугой ястреб с вытянутыми вперед когтями. Скворец с застрявшим в дверной щели клювом. Серое пятнышко воробья. Галка… Я ее знаю. А я — то думал, что она не вернулась с моря, что улетела с той стаей, которая пролетала мимо нас на запад… Под широким серым воротничком, вокруг шеи более темным фиолетовым цветом отблескивают крылья. Глаза затянулись белой пленкой, как во время сна или после смерти. — Летим отсюда! Кея с ужасом смотрит на мертвых птиц. В темном отверстии наверху раздается шум — голубь с матовым оперением и оранжевыми глазами с испугом и удивлением осматривается по сторонам. Он не видит отделяющей его от нас преграды и, разогнавшись, летит прямо на стекло. Разбивается, расплющивается, скользит вниз. Замечает растопырившего когти ястреба. Взлетает вверх и снова разбивает себе голову. Падает, окровавленный, и тут же снова срывается с места и летит в противоположный конец коридора. Раздаются глухой удар и тихое, постепенно замирающее эхо. Мы летим обратно той же дорогой, которая привела нас сюда. — Туда! Я уверен! Выбитая дверь. Скелет бескрылого в кресле. На полу среди аппаратуры клубки спутанных магнитофонных лент. Корзинки, бумаги, коробки. Туда ли мы летим? А если заблудимся? Если я сбился с пути? Сквозняк. Еще одна широко распахнутая дверь. Неплотно закрытая покосившаяся оконная рама, треснувшее стекло. — Летим отсюда! Летим быстрее! — кричу я, чувствуя, как Кея нервно машет крыльями. Я сажусь рядом с отверстием между рамой и форточкой. Пролететь сквозь него нельзя, но протиснуться можно. Вцепляюсь коготками в раму. Чувствую острую боль в стопе — покалечился о какой-то выступающий сломанный шуруп. Резко взмахиваю крылом и пролезаю на ту сторону. Кея протискивается вслед за мной. Мы облетаем вокруг стеклянно-стального здания. Я с опаской смотрю на разбитые окна, болтающиеся жалюзи, покосившиеся плиты. Вижу, как на крыше птицы вскакивают на отдушины, заглядывают в квадратные отверстия вытяжных труб, вслушиваются в доносящийся из них шум — проверяют, нельзя ли в них устроить свои гнезда. Мы боремся с сильным потоком теплого воздуха, относящего нас в сторону от холмов, на которых раскинулся город. С этой высоты хорошо видно темную, нечеткую в тумане линию моря. Воздух вокруг становится все холоднее. Мы кружим, пытаясь вернуться к крышам зданий из стекла и стали. Я отвожу маховые перья назад, одновременно изгибая крылья вверх, и камнем падаю вниз. Кея повторяет мой маневр, и вот мы уже у распахнутого настежь окна, которое ведет к нашему гнезду. Кея мгновенно ныряет в свой просторный ящик, полный бумаг и магнитофонных лент. Я сажусь на открытой полке над письменным столом, в металлической коробке, устланной пухом и шерстью. Нас будят шорох, пронзительный крик, писк, плач. Я заспанным взглядом обвожу комнату — ищу, откуда раздаются эти голоса. Не замечаю никакой опасности. Засыпаю снова и опять просыпаюсь от тех же самых звуков. Выскакиваю на крышку стола. В противоположном углу комнаты под стеной, в самом теплом, укромном месте, вижу старую галку Зар, которая столько раз высиживала свое потомство под нашим куполом. Я так восхищался ею, потому что она могла быстрее всех взлететь под купол и падать оттуда по инерции вниз, чтобы лишь над самой поверхностью каменного пола мгновенно восстановить равновесие. Она любила соревноваться в скорости с сойками, воронами, голубями, утками. Неподвижная, с поджатыми под себя лапками, Зар лежит, широко разложив в стороны крылья и упираясь клювом в пол. Она тяжело дышит и время от времени пронзительно хрипит. Мне знаком этот голос. Я много раз слышал его и не мог забыть. — Я умираю! Оставьте меня в покое! Голова опирается на клюв, разбросанные в стороны крылья вздрагивают, прикрывшая глаза пленка век поднимается все реже и реже. Я отворачиваюсь. Спускаюсь обратно в ящик, где меня ждет теплая, сонная Кея. Когда мы просыпаемся, Зар уже лежит окоченевшая, с повернутой набок головой. Ее синие глаза наполовину затянуты беловатой пленкой. Раг считает себя самкой и откровенно заигрывает с каждым самцом. Он останавливается, склоняет головку набок, щурит серо-голубые глаза, нахохливается, приседает, выгибает спинку, прося погладить, поласкать, пощипать его. Он с завистью смотрит на то, как я придерживаю Кею клювом, а она покорно приседает в ожидании, когда я вспрыгну ей на спинку и сбрызну ее перья своим семенем. Раг хочет быть самкой и переживать все то, что переживает Кея,— жаждет дрожать в любовном восторге, нести яйца и высиживать птенцов. Раг всегда был несчастен, потому что самцы, которых он встречал, видели в нем лишь такого же самца, как и они сами. Они били и прогоняли его в полной уверенности, что он намерен отобрать у них самок, разрушить их семейную жизнь. Они бросались на него со злыми криками, били клювами, царапали когтями. Раг нахохливался, отскакивал в сторону и уходил в поисках своей судьбы. Самки тоже смотрели на него неодобрительно, потому что он старался вести себя так же, как они,— но ведь он же был самцом! Когда уже подросший, оперившийся Раг подошел ко мне и осторожно подтолкнул клювом, Кея, которая в это время собирала веточки для гнезда, взъерошила перышки и угрожающе затрясла головой. — Чего тебе надо? — уставилась она на Рагa.—Убирайся отсюда. Нам еще один самец ни к чему. — Свей гнездо вместе со мной! — Раг умоляюще смотрел на меня.— Я хочу быть с тобой. Кея от удивления выпустила из клюва прутик. Если бы Раг обращался к ней… Но чтобы ко мне? Почему? Ее светло-голубые глаза округлились и застыли. — Чего тебе здесь надо?! — Она клювом схватила Рага за крыло. Раг не двинулся с места. Он уже привык к тому, что его прогоняют, щиплют, клюют. Ему нужен был я, а не Кея. Но я равнодушно глядел на него. У меня были моя Кея и воспоминания о Ми. Он не интересовал меня. Зачем мне нужна эта псевдосамка, а если уж точнее самко-самец? Кея отпустила крыло Рага. Взглянула на него сочувственно, но неодобрительно. Раг призывно встряхивал маховыми перышками, как будто приглашал заняться с ним любовью. — Уходи! — Кея потянула его за коготь, выворачивая ногу.— Убирайся! Ты нам здесь не нужен. Из-под вывернутого когтя потекла кровь. Раг кинулся на Кею и придавил ее всем своим весом. Я встряхнул перьями и бросился на него. — Прочь! Прочь отсюда! — Я вцепился в пух на спинке Рага и заколотил клювом ему по затылку. Он пытался вывернуться, но я оказался сильнее. Он отпихнул меня крылом, отскочил в сторону и сбежал. Я не стал гнаться за ним. Раг улетел, а мы с Кеей продолжали собирать веточки для гнезда, проверяя их длину, гибкость, вес. Как-то раз я возвращался из одинокого полета на юг, с каменных стен, построенных высоко на золотистых скалах. Множество птиц, так же как и я, возвращались в город. Раг летел один, потому что он, хотя и принадлежал к нашей стае, всегда держался чуть поодаль. Самочками Раг не интересовался, напротив, он вел себя с ними так, как будто они были его соперницами. Они отвечали ему нервными покрикиваниями и ударами крепких клювов. Тучи, мелкий дождь, молнии. Над городом прошла гроза… Мои крылья отяжелели от влаги. Я чистил перышки на ветке раскидистого платана, выдергивал слабо держащиеся перья, расчесывал пух. С веток подо мной доносились голоса влюбленных галок. Любопытство заставило меня перебраться пониже. Я отодвинул клювом листья. Галки ласкали друг друга, прижимались, гладили, щипали, расчесывали. Раг и Тав сидели рядышком, касаясь крыльями, клювами, головами. Тав был старым одиноким самцом с тех пор, как его самка погибла, засыпанная упавшим с крыши снегом. Он никогда не покидал город. И вот теперь он сидит вместе с Рагом, который ласкается к нему, заигрывает, пофыркивает, стараясь вести себя как самочка. И старый Тав в конце концов признал Рага за самочку, начал поглаживать серебристо-серый пушок на его загривке, страстно прижимая к камню и вдохновенно колотя крыльями у него на спинке. Облитый теплым молочком спермы, Раг испытал наконец момент высшего счастья. Я смотрел на них сквозь зеленую занавесь. Вскоре они улетели, в полете задевая друг друга крыльями, касаясь клювами в порывах внезапной страсти. Они вместе взмывали вверх, кружили, скользили вниз. На берегу мелкого заливчика я увидел, как Тав кормил Рага маленькими рыбешками. Он осторожно всовывал их ему в клюв, как будто Раг был птенцом. Они вместе собирали веточки для гнезда, проверяя их гибкость, длину, вес. Тав и Раг устроили свое гнездо в том же самом бетонно-стальном здании, где жили и мы с Кеей. Теперь мы часто летали вместе, и Кея больше не прогоняла Рага. Когда после окончания зимы мы собрались лететь на север, Раг и Тав остались в городе. Беспокойная, крикливая стая готовилась к отлету на площади, покрытой останками железных птиц. Пролетая над нашими гнездами, я заметил, как Раг и Тав ходят по карнизу с клочками шерсти в клювах. Шерсть была безошибочным признаком того, что Раг намерен высиживать яйца, а Тав собирается помогать ему в этом. Весна. Мы вылетаем. Возвращаемся. Иногда я перестаю бояться за свою белокрылую самку, как будто ей ничто не угрожает. Белые крылья, серебристо-серая спинка и светлый клюв Кеи никого не удивляют, не пугают, не раздражают. Впрочем, она почти всегда рядом со мной, и все птицы давно уже привыкли к нам. Кея готовится снести яйца. Она собирает со стен известку. Разбивает клювом растрескавшиеся кусочки, растирает и глотает мелкие крошки. Я порхаю и хожу за ней, слежу, предупреждаю о малейшей опасности, о каждом шуме крыльев и треске веток. В городе очень многое изменилось. Появились чужие сильные птицы. Наша колония поредела — остались всего лишь несколько семей, гнездящихся в щелях башни. Наевшись, я сажусь высоко между камнями и вспоминаю мрачную зиму, вой голодных волков, землетрясение и распадающуюся на глазах каменную колоннаду, вспоминаю пожар и сметавшее птиц с неба пламя, вспоминаю шторм, который чуть не унес меня в море, и врывавшихся по ночам в наши гнезда белых сов. Я вспоминаю все — начиная с того момента, как я открыл глаза высоко под куполом, до смерти Ми под темной стеной зеленых зарослей. Я нервно вытягиваю шею, оглядываюсь по сторонам, щурю глаза под яркими лучами солнца, высматривая мою белокрылую Кею. Она — моя главная забота, моя самая беззаветная любовь. Я не могу жить без нее с тех пор, как впервые помог ей долететь обратно в гнездо, и до сегодняшнего дня, до настоящего момента моя любовь ничуть не ослабела. Белизна крыльев, светлый пух и серебристые перышки. Она летит ко мне, широко взмахивая крыльями. — Я здесь.— Она садится рядом и нежно целует мои глаза и клюв. — Это чудесно.— Я склоняю нахохленную голову.— Это так чудесно. Она ласкает взъерошенные перышки, выбирает лишний пух, нежно касается моего крыла. — Я люблю тебя, люблю,— повторяет эхо. На башне воркуют голуби, надувают зобы, трясут головами, переступая с ноги на ногу, подпрыгивают, сталкивают друг друга с карниза. — Это мое! — защищают они свою территорию. Я не обращаю внимания на их крики. Меня больше пугают крупные, массивные галки с далекого севера, стаи больших сорок и ястребы, которые могут высмотреть Кею с высоты. Пригревает солнце. Мы раскладываем крылья пошире на каменном карнизе, разводим перышки так, чтобы теплые лучи проникали поглубже. На солнце мы делаемся ленивыми — закрываем глаза, застываем неподвижно. Кея с наслаждением потягивается. Я ныряю в тень вслед за ней. Мы устраиваемся в нише за треснувшей статуей, где часто дремлем после утреннего наполнения желудков. Я закрываю глаза, прижимаюсь к Кее, вдыхаю ее запах. Мы прячем головы в пух и засыпаем. Нас будят громкие, пронзительные крики. Из ниши нам видны лишь скачущие по стенам тени, которые гоняются за перепуганными воробьями. Это сороки. Они врываются в воробьиные гнезда в поисках яиц и птенцов. Воробьи испуганно чирикают. Самый слабый из них бьется в когтях Кривоклювой предводительницы стаи. Все его попытки вырваться тщетны. Мы сидим тихо, оставаясь невидимыми. Кривоклювая, заметив, что рядом нет других галок, напала бы и на нас, изгоняя с территории, которую она считает своей. — Убить! Убить! Убить! — кричит она, сжимая в когтях воробья. — Убить! Убить! Убить! — повторяют сороки, разбивая клювами и сбрасывая вниз спрятанное в углу гнездо ласточки. Наступает тишина. Затихают переполошившиеся воробьи, стихают и крики сорок. Похоже, опасность миновала. Мы ждем, не зная, то ли сороки просто затаились, то ли улетели прочь. — Летим? — спрашивает Кея, расправляя крылья. — Летим. Я осторожно перелетаю в следующую нишу. Кея летит за мной. Сбоку я вижу, как солнце освещает ее крылья, радугой рассыпается на спинке, высвечивает голубизну глаз. Мы останавливаемся у едва заметной щели в стене. — Быстрее в гнездо! — кричит Кея, цепляясь коготками за края камней. С ветки старого каштана на нас смотрит Кривоклювая, придерживая окровавленным когтем маленький серый комочек. Она видит меня, но молчит. Лишь когда Кея пододвигается поближе ко входу и солнце серебристыми бликами расцвечивает ее перышки, сороки начинают орать, наклоняются с веток, вытягивая вперед раскрытые клювы. — Убить! — кричит Кривоклювая. — Убить! Изгнать! Они летят. Злобно машут крыльями. Я принимаю угрожающую стойку, зная, что, в сущности, они ужасно трусливы и боятся ударов. Кея прижимается к стене. Ей страшно. Она растеряна. — Иди сюда! Иди сюда! — зову я.— Здесь мы будем в безопасности! Но Кея не слышит моего зова. Она забывает обо всем, кроме своего страха, отрывается от стены и взмывает ввысь, прямо в синеющее над нами небо. Сороки несутся за ней. Кея садится на верхушку башни. Я стараюсь приободрить ее своими криками. Сороки поворачивают обратно и несутся вниз. Я сажусь рядом с перепуганной Кеей. Разозленные крупные галки с серыми глазами кидаются в погоню за сороками. Те спасаются бегством, зная, что в столкновении с этой серо-черной тучей у них нет никаких шансов на победу. Мы сидим на башне и смотрим на удаляющуюся трусливую стаю. Кея с опаской поглядывает на незнакомых галок. — Спасаться? — Она открывает клюв и склоняет головку набок. — Но ты ведь тоже галка,— отвечаю я, взъерошивая перышки. Крупные, массивные птицы возвращаются, криками извещая о своей победе. Они кружат над башней, как будто утверждая свое право на владение этой территорией. И вдруг я слышу крик — крик, призывающий к нападению. Серо-черная туча несется прямо на нас. — Убирайся отсюда! Убирайся отсюда! — кричат галки. Кея взмывает вверх, а я отшвыриваю клювом напавшую на нее птицу. Мы, кувыркаясь, падаем вниз, выдирая друг у друга перья. А Кея летит прямо к солнцу, ослепленная ярким светом. — Убирайся отсюда! Убирайся вон! — кричат ей вслед разъяренные галки. Они вот-вот перестанут преследовать Кею. Им нужно было лишь прогнать ее. — Я лечу за тобой! Подожди меня! — кричу я, но мой голос тонет в криках преследователей. — Я боюсь! — кричит Кея. Ее белые крылья переливаются, серебрятся, золотятся. Наверное, эти галки приняли ее за сороку. Поэтому они с такой злостью и кинулись на нее. — Остановись! — кричу я вслед обезумевшей от страха Кее. Вперед, вперед, к солнцу, куда угодно, лишь бы подальше отсюда. Галки больше не преследуют ее, но Кея не оглядывается назад. Подлетая к реке, она снижается и пролетает под накренившимся стальным скелетом, с которого свисает и болтается на ветру множество оборванных проводов. Кея не замечает опасности. Она летит против солнца, которое слепит ее, налетает на болтающуюся проволоку и с писком падает вниз. Белая галка старается пошире расправить крылья на волнах, но перья пропитываются водой, и каждый взмах, которым она пытается оторваться от поверхности, лишь заставляет ее погружаться все глубже и глубже. — К берегу! Быстрее! — кричу я, кружа прямо над ней. Вода несется по узкому каменному руслу прямо к тому месту, где поток исчезает под развалинами рухнувших поперек русла домов. — Помоги мне! — просит Кея, пытаясь вырваться из стремнины. — К берегу! — кричу я. Но она уже исчезает среди упавших колонн, растрескавшихся бетонных плит, погнутых мачт. Еще мгновение я слышу ее крик. В глазах у меня все еще стоит искрящаяся белизна ее крыльев. Я пытаюсь влететь под каменный завал там, где вода струится вдоль бетонной стенки набережной. — Кея, вернись! Но Кеи нет. Вода пенится, шипит, фыркает, исчезая под завалом. Я лечу дальше — туда, где река снова вырывается из-под руин. Сажусь на берегу, не обращая внимания на коршунов и греющихся на солнышке змей. — Кея! Вернись! Я жду, но Кея не выплывает. Я возвращаюсь туда, где видел ее в последний раз, и зову, зову, зову. К щели в стене, которая ведет туда, где мы собирались построить наше новое гнездо, я возвращаюсь лишь тогда, когда солнце давно уже скрылось за горизонтом. Я втискиваюсь между обрывками бумаги и клочками шерсти, зарываюсь в перья и пух, что мы принесли сюда вместе. Пытаюсь заснуть без Кеи. Я просыпаюсь от голода и холода. Распрямляю ноги и крылья. Ищу взглядом Кею. В первое мгновение мне кажется, что она уже успела вылететь из гнезда, но только в первое мгновение, потому что я сразу же все вспоминаю. — Кея, вернись! — жалуюсь я, вылетая из башни в холодный утренний воздух. Кружащие поблизости знакомые и чужие галки приветствуют меня своими обычными окриками. Я лечу к реке и сажусь на краю развалин, под которыми исчезает вода, там, где я в последний раз видел Кею. — Кея, вернись! — с надеждой зову я. Я перелетаю с места на место и все жду, жду, жду. Я жду терпеливо, как некогда Зар ждал свою Дор. Жду изо дня в день, веря, что Кея вернется и что мы снова будем счастливы в темной щели башни… веря в то, что это возможно. Я стою перед зеркалом и ищу себя, а вижу старую птицу с матовыми, потерявшими блеск крыльями, с темно-серой полоской вокруг головы. Клюв побелел, глаза выцвели, как будто их затянуло туманом. Когти стали ломкими и хрупкими. Я встряхиваю крыльями, взметая вверх тучу серебряных искр… Птица с той стороны тоже трясет головой и крыльями, а крошки слущивающейся кожи и выпавший пух медленно оседают вокруг. Я открываю клюв и прикасаюсь им к холодной поверхности. Тот, второй самец делает то же самое, касаясь зеркала в том же самом месте. — Это я… — Я досадую на свою старость, подпрыгиваю, дергаюсь, пританцовываю от страха и обиды. Ведь я же видел птиц, которые выглядели точно так же, как я сейчас… Они одиноко валяются на чердаках, сжавшись в комок, лежат на карнизах, под стенами, втискиваются в ниши и трубы. Там они догорают в полусне, липкие от собственных испражнений. Они надеются, что их ждет всего лишь сон, что они просто устали и, выспавшись, снова проснутся сильными и здоровыми, чтобы опять взмыть ввысь, к солнцу. Их беспокоят лишь тяжесть век и постепенно окутывающий ноги и крылья холод. И все же они верят, что сумеют преодолеть эту слабость, как преодолевали уже не раз, ведь с каждой птицей бывало такое после переохлаждения во время весенних заморозков или внезапного летнего дождя. И с этими мыслями они засыпают… — Неужели это я? — спрашиваю я с ужасом, отлично зная, что это и вправду я — после всех взлетов, перелетов, путешествий, высиживания потомства, после стольких выращенных птенцов, крики которых доносятся с улицы, после любви и побед, бегств и возвращений, после всей пережитой боли… — Это я… — Я плачу от отчаяния, от сознания, что жизнь моя подходит к концу, и мне ужасно жаль, ведь я уже так много знаю, понимаю, осознаю… Я отворачиваюсь от зеркала и изо всех сил хлопаю крыльями, кружусь вокруг своей оси, подпрыгиваю, бегаю по комнате. — Я еще силен,— жалобно повторяю я.— Я еще силен. Да, я уже не та птица, которая когда-то стояла здесь, перед этим зеркалом, вместе с Кеей. Контуры и детали предметов теперь кажутся мне смазанными, нечеткими, и мне приходится таращить глаза, чтобы разглядеть золотистые фигуры крылатых бескрылых, прижимающих ко ртам витые раковины. Утром я собирался лететь к морю, а прилетел сюда, в это тихое помещение с зеркалами и статуями, с покосившимися колоннами и посеревшими полотнами. Я полечу к морю потом, подумал я, отлично зная, что не полечу вообще. Каждое утро я обещаю себе, что сегодня обязательно полечу к морю, а потом, когда взлетаю и чувствую тяжесть в крыльях, отказываюсь от этого намерения. Отказываюсь, но все еще не могу честно признаться самому себе в том, что потерпел поражение. Я стараюсь внушить себе, что если мне становится трудно преодолеть вес собственного тела, который тянет меня вниз, к земле, то все это лишь из-за бессонницы, лишь потому, что я устал, потерял пару маховых перьев, лишь потому, что слишком много съел накануне… Я оправдываюсь перед самим собой и сам пытаюсь поверить в эти оправдания. Я лечу к верхушке колонны, но опять вместо верхушки попадаю всего лишь на постамент… Может, в этом повинно слепящее солнце? Я падаю. Широко раскидываю в стороны крылья, чтобы взмыть вверх, а вместо этого камнем шлепаюсь на землю… Может, мои перья отсырели за ночь? Может, это потеря нескольких хвостовых перьев не позволяет мне плавно приземлиться? Ну почему я уже не так силен и любопытен, как раньше? До меня доносятся крики старого стервятника, которому в конце концов не удалось ускользнуть от волков. Они уже столько раз пытались схватить его, но раньше он всегда успевал увернуться от их клыков, отпугивая хищ­ников своим кривым клювом и когтями. Птицы тоже ненавидели одряхлевшего хищника, потому что он пожирал их птенцов и яйца. Сдавленный хрип, отголоски продолжающейся внизу борьбы за жизнь — стервятник лежит, прижатый к земле серой тенью волчицы, у которой он когда-то заклевал щенков. Ну почему я не лечу, как обязательно полетел бы раньше? Не сажусь на карниз или камень? Не кричу? Ведь гибнет мой враг, и я должен быть там, должен видеть, как он умирает, я должен радоваться его концу… Меня клонит в сон, мне хочется спрятать голову под крыло. Я не полечу к морю, потому что боюсь упасть. Боюсь, что над светлой, гладкой, сверкающей поверхностью мне станет страшно, что мне не хватит сил, чтобы вернуться. Зачем лететь к морю, если в щели между камнями, на парапете разбитого окна, в любом помещении так безопасно не дует ветер, не обжигает солнце, не льет дождь… В молодости я не задумывался об этом. Даже мой страх тогда был иным. Старость дала мне знания, которыми я все равно уже не успею воспользоваться. Молодость старается преодолеть страх, а старость к страху привыкает. Я притворяюсь рассудительным, а ведь это — всего лишь попытка избежать боли, это — просто отчаяние. Я отхожу от зеркала, стою на окне над поросшей травами улицей. От стервятника остались лишь обрывки крыльев и голова с раскрытым клювом, которой теперь играют волчата. Они хватают ее зубами, подбрасывают вверх, катают по траве, слизывают кровь с камней. С колонн доносятся вскрикивания перепуганных стервят­ников. Они слетелись сюда, привлеченные предсмертными криками сородича. Стервятники вытягивают свои голые шеи по направлению к волкам, грозно раскрывают клювы и злобно шипят. Издалека доносится крик сороки. Я открываю глаза. Следующий крик еще ближе. Я оглядываюсь по сторонам — а может, это Сарторис? Но ведь Сарторис давно исчез. Сороки перепрыгивают с одной стены на другую, скачут с ветки на ветку. Они ходят, летают, прыгают, пугая мелких птиц. Ими командует Кривоклювая. Она не обращает на меня никакого внимания. Галки тоже совсем другие… Тех, вожаком которых я когда-то был, я встречаю очень редко. Они больше не узнают меня, не летят за мной, не отвечают на мои призывы. Лишь теперь, поглядев в зеркало, я понимаю почему… Мои перья выцвели, ноги уже не такие упругие, не такие прямые, как раньше. Пора лететь к морю. Солнце поднимается выше, греет старые, усталые кости… Пора лететь… Красные голуби, как всегда, воркуют на карнизе. Помнишь ту голубку, умчавшуюся прочь от дымящихся руин? Может, она вернулась? Может, теперь защищает от врагов своих неоперившихся, слепых птенцов? Я лечу к морю… Лечу вдоль освещенного солнцем морского берега. Нет. Это всего лишь сон. Я лежу в устланной пухом и шерстью узкой нише и разговариваю с Кеей, с Ми, с Кро, с самим собой. Я хочу полететь к морю. Там в песке прячутся мелкие ракушки и прозрачные рачки. Там всегда можно досыта наесться. В море впадают потоки холодной, чистой, пресной воды. — Летите за мной! Меня мучает жажда — клюв раскрывается шире, я лежу под стеной. Я закрываю глаза, и снова мне снится, что я лечу. Разве это сон? А может, я и вправду лечу к сверкающему впереди берегу, где можно наесться и напиться, а потом погоняться с крачками, летая вдоль берега? Я все хуже вижу окружающие меня стены, лучи света, птиц… Все более далекими кажутся и земля, и небо. Я больше не чувствую ни голода, ни жажды. Я проснусь завтра. Взлечу высоко — выше, чем взлетал когда-либо раньше… Завтра. Да, завтра. — Летите за мной! — Летите! — Ле… Сарторис Ты — матовая белизна и сверкающая чернота… Днем и ночью твои перья отсвечивают светом, отраженным от украденных колец, которые ты все время передвигаешь, раскладываешь, расставляешь в надежде, что они даже во тьме будут освещать твое гнездо… Веточки, прутики, стебельки, травинки, косточки, шерсть, бумага, обрывки ткани. Сквозь щели просвечивают темно-зеленые пятна хвои, плюща и вьющихся растений, они переплетаются, сжимая в своих объятиях стволы и ветви. В полумраке гнезда раскрытые клювики с желтыми наростами кричат во все горло: — Есть хочу! Есть хочу! Огромный клюв впихивает мне в глотку толстую раздавленную личинку. Я проглатываю ее и затихаю. Родители то и дело влетают в гнездо, стараясь по справедливости делить еду между дрожащими, кричащими клювиками. Когда Дов улетает, Пик остается сторожить гнездо. Если поблизости появляется волк, кошка или сова, на ее зов слетаются живущие по соседству сороки, отгоняя незваного гостя своими громкими криками. Наши крылья и спины покрыты темными матовыми перышками, а грудки и бока пока еще совсем голенькие. В гнезде, защищенном от ветра густым переплетением веток, тепло, уютно, мягко. Дов приносит маленьких трепыхающихся воробьев, скворцов, дроздов, а иногда даже слепых голубят. Он сжимает их когтями, бьет клю­вом в затылок и делит добычу между нами. Насытившись, мы засыпаем. Пока мы спим, Дов и Пик убирают из гнезда кучки наших испражнений, заменяют и укрепляют разболтавшиеся веточки, согревают нас, прикрывая широкими крыльями. Дов приносит в гнездо мышей, полевок, хомяков, землероек. Мы уже умеем придерживать когтями и убивать принесенную им добычу. Лишь одной рыжевато-серой мышке, которую притащила в гнездо Пик, удалось удрать. В гнезде было довольно темно, Пик стояла у входа. Она держала за хвост мышь, изо всех сил старавшуюся вывернуться, вырваться у нее из клюва. Я подскочил поближе и случайно толкнул Пик. Кончик хвоста оборвался, и мышка скрылась в ветках, которыми было устлано гнездо. Пик долго искала потерянную добычу, но наступившая вскоре ночь заставила ее прекратить поиски. Я не помню другого такого случая, чтобы пойманной жертве удалось уйти живой из нашего гнезда. Птенцы подрастали, становились все более подвижными. Гнездо как будто становилось все меньше, все теснее. Любопытство толкало нас к выходу, замаскированному веточками и клочками мха. Самая сильная из нас, Hep, распихивала остальных в стороны, толкалась, била клювом, вырывала самые вкусные куски, а когда я не хотел отдавать ей мозг лягушки или глаз птенца синицы, она так колотила крыльями, что я в ужасе прятался у стенки. Hep подсмотрела, как родители открывают и снова маскируют вход. Вскоре она научилась отодвигать в сторону загораживающие проход прутики и стала высовывать голову наружу. Дов и Пик наказывали ее за излишнюю самостоятельность, однако Hep, стоило нам только остаться одним, тут же кидалась разгребать плотную массу перьев и мха, отодвигала в сторону искусно уложенные прутики и пыталась выбраться на самый край гнезда. Она высовывала голову и наклонялась вниз, пытаясь пролезть сквозь узкое отверстие, но, получив сильный удар крылом, с писком и криками падала обратно в гнездо. Пик больно щипала ее за покрытую редким пушком кожу и тут же начинала чинить испорченную стенку. Hep злилась, плевалась и на родителей, и на нас, выжидая момента, когда ей все же удастся выбраться на свободу. Вскоре мы смогли убедиться, насколько прочны и надежны стенки нашего гнезда. Однажды Пик и Дов полетели на отчаянный зов сороки, которую преследовал яст­реб. Hep тут же начала выдергивать из стен веточки, клочки шерсти и обрывки бумаги. Остальные сорочата наблюдали за ней, надеясь, что родители вот-вот вернутся. И вдруг гнездо закачалось, затрещало, а Нер, отчаянно трепыхаясь, шлепнулась на дно между нами. Я с удивлением смотрел на нее, думая, что это она была причиной неожиданных толчков. Но Нер сжалась в комочек, зарывшись поглубже в устланное пухом дно. Сквозь щели я увидел взъерошенную белую сову, которая пыталась добраться до нас. Она знала, что мы внутри, что Дов и Пик улетели, призванные далеким криком о помощи. Вероятно, она давно уже наблюдала за гнездом, выжидая подходящего момента. Сова ползала по прутьям, вцеплялась клювом и когтями в переплетенные веточки, пыталась разорвать их, вытащить, сломать, но прочные стены выдержали удары ее клюва. Сплетенные, связанные друг с другом прутики не поддавались. Сова лазала по гнезду, как огромный белый паук, пытаясь раскачать и сбросить его на землю. Но искусно сотканные родителями стенки держались крепко. Втиснувшись в дно, застыв с вытаращенными от страха глазами, мы боялись даже пискнуть. Торчащие наружу острые прутья поранили хищника, который неосмотрительно залез в самую гущу кипарисов в надежде на легкую, вкусную добычу. Сова сумела наконец обнаружить вход… Но для нее отверстие оказалось слишком узким… Разозленная неудачей, она отчаянно пыталась протиснуться внутрь. Бело-желтые глаза и широкий крючковатый клюв зависли над вжавшимися в противоположную стенку птенцами. Несколько вырванных острыми ветками совиных перьев упало на пол рядом с нами. Но сову не пускали внутрь ветки, и она с криками вынуждена была податься назад. — Убирайся отсюда! Мы убьем тебя! Убирайся! — Дов и Пик подскакивали поближе, дергали сову за хвост и крылья, следя в то же время за тем, чтобы она не могла достать их ни клювом, ни когтями. Теперь хищник и вовсе почувствовал себя в западне, запутавшись среди тесно сплетенных прутьев и колючих веток. Сова отскочила в сторону, вырвалась из кипарисовой чащи и полетела прочь, преследуемая громкими криками прибывшей на помощь стаи сорок. Перепуганная Нер стала спокойной, послушной, осторожной. Но не надолго… Шел дождь… Таких холодных и влажных дней я еще не видел. Падавшие сверху капли оседали на перьях, на коже и испарялись. Дов и Пик все чаще оставляли нас одних. Они прилетали, приносили еду, садились на ветки поблизости от гнезда, предупреждая о появлении в поле зрения волка, лисы или куницы. От не прекращавшегося ни на минуту дождя стенки гнезда постепенно насыщались влагой. Ночью Дов и Пик прикрывали нас крыльями и согревали своими телами. Нер снова стала беспокойной и непослушной Дождь прекратился. Лучи утреннего солнца пробивались сквозь щели и освещали открытый вход в гнездо. Неужели родители наконец решили приобщить нас к обычной птичьей жизни? Обрадованная возможностью без труда выбраться наружу, Нер выбежала на покрытую коричневатыми наростами ветку, затрепыхала крылышками, подпрыгнула, побежала мелкими шажками, споткнулась о торчащий кверху сучок, замахала крылышками и перелетела на соседнее дерево. Она думала, что Пик и Дов вот-вот вернутся, и лишь потому так смело вылетела одна. Похоже, она хотела вернуться обратно… Оттолкнувшись от ветки, она подлетела кверху, пытаясь приблизиться ко входу в гнездо, и промахнулась — ударилась крылом о ствол и упала, исчезнув среди теней. Снизу донесся отчаянный крик и тут же замолк. Я долго смотрел — может, она все же вернется… Дов и Пик скоро прилетели. Они сразу же заметили отсутствие непослушной Hep. Быстро наступали сумерки, и из окружающей темноты до нас еще долго долетали их зовущие крики. Но Hep не возвращалась. Я никогда больше не видел ее. Я научился летать — не сразу и, конечно, не так хорошо, как Дов и Пик. Напуганный исчезновением Hep, я боялся прыгать с ветки на ветку, прицелившись ногами в далекий сучок, падать в колышущиеся внизу тени, а потом старательно взбираться вверх, перескакивая по сучкам и веткам. Стоя на дрожащих ногах на самом краю гнезда, я смотрел в страшную пропасть, какой казалось мне окружающее пространство. Первый пойманный мною шмель с таившейся в нем медовой сладостью помог мне перебороть этот страх. Ну разве не прекрасно самому летать и хватать самые вкусные куски? Я любил сладкое… А вокруг кружили осы, пчелы, шмели, росли ягоды, сливы, груши, виноград, персики, апельсины… Я лишь теперь отведал их вкус, и мое горло сводило судорогой от одной мысли о прохладном сладком соке. Я стал замечать цветы и в каждом цветке находил присущий только ему вкус, пил из них росу с неповторимым ароматом. И мне захотелось поскорее научиться летать — хотя бы для того, чтобы испытывать это ни с чем не сравнимое наслаждение. Когда я наконец решился улететь подальше, за пределы растущих вокруг гнезда кипарисов, дубов и пиний, меня поразили и испугали огромные постройки из камня — стены, купола, колонны, статуи, обелиски, фонтаны. Мир становился все больше, расширялся с каждым взмахом моих крыльев. Он казался мне бесконечным, удивительным, необъятным. В нем жили птицы и звери незнакомой мне до сих пор формы и цвета. Я поражался, познавая его, и не переставал удивляться. Меня восхищали и приводили в недоумение и огромные клювы пеликанов с кожистыми мешками, и розовый цвет фламинго, и толпы красных муравьев, которые неожиданно облепили мою ногу, вызвав страшный зуд и жжение. — Что это? — спрашивал я, открывая мир и предчувствуя, что мне никогда не дано будет познать его до конца. Вскоре я привык к серости и белизне огромных каменных глыб и все смелее стал пользоваться уступами вертикальных каменных стен для того, чтобы быстрее взбираться на самый верх. Перья моих крыльев становятся все длиннее, все тверже, все шире, захватывают в полете все больше воздуха. Я чувствую, как каждый их взмах становится все более сильным, все более упругим. Полет стал радостью, он доставляет мне удовольствие, становится самоцелью. Я уже знаю, как взмыть вертикально ввысь и приземлиться на рогатую голову каменной фигуры, я умею летать волнами — то поднимаясь, то опускаясь ниже, могу перелетать с одной статуи на другую или петлять между овальными каменными столбами и колоннами. Вскоре я замечаю, что другие птицы относятся к нам с неприязнью, глядят со страхом и отвращением. Завидев нас, голуби начинают громко ворковать, нахохливаются, поднимают крылья, готовясь нанести удар. Вороны, грачи, галки бросаются наперерез и прогоняют, злобно крича… Тетерева, фазаны, куры, утки, гуси, поморники, цапли верещат, топают ногами… Соловьи, жаворонки, щеглы, чижи, скворцы и дрозды удирают, щебетом и щелканьем предупреждая окружающих о нашем появлении. Я вызывал страх и отвращение у всех птиц, которые были мельче меня по размеру. И потому я перестал искать себе друзей среди них. Дов и Пик всегда были окружены стаей сорок, принадлежавших к нашей большой семье, а из-за стен прилетали другие — сине-белые и бело-синие. Эти сороки всегда вовремя предупредят, предостерегут от любой опасности. Нужно лишь постоянно быть среди своих, рядом со своими, чтобы всегда слышать их голоса. Слыша их разговоры, я обычно чувствовал себя уверенно, знал, что я в безопасности. Пик учила меня заниматься разбоем в чужих гнездах, красть яйца и птенцов, терпеливо дожидаясь, пока хозяин не покинет своего дома. Она ждала момента, когда скворцы, дрозды или щеглы вылетали из гнезда, чтобы мгновенно ворваться внутрь и так же быстро вылететь обратно, сжимая в клюве трепещущего птенца. Пик боялась только дятлов и не лезла в дупла даже в случае, если оттуда доносились лишь голоса требующего еды потомства. Она была еще молодой сорокой, когда однажды прокралась в такое вот дупло в стволе дуба. Она уже успела разбить яйцо и частично выклевать желток, оплетенный кровавыми жилками. Пик огляделась… Разбила еще одно яйцо и еще… Оставила одно — самое большое, белое, поблескивавшее в полумраке. Она решила унести его с собой и спрятать. Яйцо, если ухватить его поперек, с трудом умещалось в открытом клюве, поэтому Пик схватила его за один конец и, сжимая створки клюва, выскочила на край дупла. Большая черная птица с красным пятнышком на голове изо всех сил ткнула ее клювом под ребра. Страшная боль пронзила все тело, и ей вдруг стало не хватать воздуха. Яйцо разбилось о толстый сучок, а Пик, кувыркаясь в воздухе, стала падать вниз сквозь листву. Дятел громко кричал, трещал, звенел. Он летел вслед за Пик, ожидая, что она упадет на землю или сядет и тогда он сможет нанести ей смертельный удар. К счастью, поблизости находилась большая семья сорок, которые прилетели на ее отчаянный зов и своими криками отогнали разъяренного дятла, ловко увертываясь от ударов острого светло-коричневого клюва. Теперь стоит Пик только услышать стук клюва по стволу, как она тут же разворачивается и улетает подальше, испуганно тряся головой и хвостом. И когда с севера до нас донеслось характерное постукивание, Пик вздрогнула, встряхнулась и быстрее полетела на юг. Пик все время проводила среди сорок — близких и дальних ее родственников. Она часто облетала многочисленные гнезда, которые построила сама или с помощью Дова. Они не были так аккуратно выстланы перьями, мхом и бумагой, как то, где я проклюнулся из яйца, но в случае необходимости вполне годились для того, чтобы в них поселиться. Осматривая свои гнезда, Пик приносила то в одно, то в другое новые веточки и вплетала их, укрепляя слишком слабые, как ей казалось, стенки. Я помогал ей, наблюдая за тем, как она придерживает веточку когтями, как сгибает и протаскивает ее клювом сквозь едва заметные щели. Незаметно и быстро она вытаскивала и выбрасывала подгнившие, трухлявые прутики. Я старался помогать ей в работе. Я подрос, стал шире в кости, покрылся белым, черным и синим пухом, переливающимся под лучами солнца всеми оттенками красного, фиолетового, зеленого, золотистого цветов… Из твердых и жестких трубочек прорезались первые перья длинного хвоста. Пик учила меня, помогала, заставляла, наказывала, прогоняла и звала обратно… Я делал так, как она хотела, замечая, что далеко не все родители отличались таким же терпением, умом, быстротой и предусмотрительностью. Я понял, что птицы должны избегать воды, потому что перья быстро намокают и тянут вниз, понял, что скорлупу улитки можно разбить о камень, а мокрая муха или пчела никуда не убегут. Что орехи, брошенные сверху на камни, раскалываются, обнажая вкусную мякоть, а если проглотить паука, то потом долго будешь чувствовать себя плохо и испытывать тошноту. Теперь я буду избегать пауков. Я убедился, что высохшие и жесткие, как камень, мучнистые клубни и корни становятся мягкими, если намочить их в луже, и тогда их можно размельчить и съесть… На собственном опыте я убедился, что сорокам не стоит летать при сильном ветре, потому что маховые и рулевые перья крыльев и хвостов выкручиваются, треплются и обламываются. С каждым днем, с каждым вечером, с каждым полетом я узнавал все больше. Но все ли я познал? Неужели мир ничем больше не сможет удивить меня? Я преодолел страх. Я больше не боялся. Я вылетал из гнезда, восторгаясь своими крыльями, силой и блеском своих перьев. Темная, безлунная ночь. Сильный северный ветер ворвался в рощу. Дов и Пик залезли в гнездо, как будто хотели приободрить нас. Гремел гром, вспыхивали зарева, сверкали молнии, хлынул ливень. Яркая вспышка осветила блестящие от дождя ветки. Мне стало страшно — я испугался, как слабый, неоперившийся птенец, который еще не умеет летать. Дов и Пик прикрывали нас своими крыльями. Дерево закачалось, затрещало. Где-то совсем рядом загремел гром, все вокруг завыло, загудело, зашумело… Я был ближе всех к выходу и, оглушенный, ослепленный, испуганный, взмахнул крыльями и выскользнул, выпал наружу. Я хотел вернуться, но порыв ветра отбросил меня, и я приземлился на жасминовом кусту, который рос невдалеке от дерева. Я изо всех сил вцепился когтями в твердую, упругую ветку. Молния осветила стройный силуэт кипариса. Грохот и пламя поразили, оглушили меня. Я чуть не потерял сознание от страха, но все же не выпустил из коготков спасительной ветки. Дерево пылало, горело гнездо, горели Дов и Пик, горели мои братья и сестры. Я смотрел на брызжущее искрами желтое пламя и боялся, боялся, боялся… — Сарторис! Сарторис! — кричал я из темноты, проклиная огонь, дождь и ветер.— Сарторис! — все тише повторял я. Так я познал силу огня и грома. Меня, отчаянно вцепившегося в ветку всеми коготками, пугали яркие, стреляющие в стороны языки огня, который жадно пожирал дерево. Смола капала вниз голубыми каплями, шипя и испаряясь на лету. Огонь то угасал, то разгорался вновь с еще большей силой, перебрасываясь на соседние деревья. Даже здесь, в густом жасминовом кусту, я чувствовал исходящее от него тепло, которое временами переходило в нестерпимый жар. Он согревал меня, убивая, уничтожая моих близких. Волна молний, грома и проливного дождя постепенно проходила над городом. Боясь заснуть, я изо всех сил старался держать глаза открытыми. Монотонный, непрекращающийся дождь стучал по цветам и листьям. Дерево догорало, постепенно превращаясь в расцвеченную мелкими, дрожащими язычками огня черную колонну. Я дрожал от холода, сырости и ужаса. Может, мне уже тогда снились сны? Или это все-таки был не сон? Мне снились люди, а вернее — скелеты, такие же, как те, лежащие на улицах и в домах. Они бросали камнями в дерево… Когда я отлетел подальше, они стали бросать камнями друг в друга. Камни превращались в язычки пламени, которые ползли по догоравшему стволу кипариса… Мне снилась — хотя я вовсе не уверен в том, что это был именно сон — Огромная Прозрачная Птица, пролетевшая над тем жасминовым кустом, в котором я прятался от грозы. Ее прозрачные крылья простирались так широко, что охватывали все окружавшее меня пространство. Да, собственно, именно она, Птица-Великан, и была этим пространством — светом, дождем, туманом, огнем, темными стрелами деревьев, низко скользящими облаками, шумом ветра, холодным блеском просвечивающей сквозь тучи луны, заревом… Она обнимала все своей безбрежной, безграничной прозрачностью — так же, как совсем недавно Дов и Пик обнимали меня, согревая пухом своих грудок. Я сжался в комок, испуганный ее огромными размерами, но Птица пролетела надо мной в свете молний, а прямо за ней появились кидавшие камни люди. Неужели они гнались за ней? И в кого они бросали камни — в нее или, может быть, в меня? Я отодвинулся поближе к стволу и вжался в более безопасное разветвление под темной кроной листьев. Начинало светать… Я потянулся… Расправил одеревеневшие, скрюченные пальцы… Крылья насквозь промокли, затекли, онемели… Я махал крыльями, подпрыгивая на месте,— сушил перья, стоя на гибкой ветке жасмина. Где Дов? Где Пик? Где мои сестры и братья? Где гнездо? Шелест… Шорох… Рычание… Тени под деревьями… Волки ищут, вынюхивают, роются на пепелище… Я вспорхнул с места и перелетел на ветку соседнего дерева… Смотрю вниз… Рыжая волчица пожирает обуглившиеся останки сороки… Молодые волки раздирают, разгребают обгоревшую траву… Бело-черные клочки перьев напоминают мне Пик… Я кричу, надрываюсь, зову, то наклоняясь вниз, то подлетая с ветки вверх. Волчица даже не поднимает головы. Я бегаю, кричу, зову… Издалека мне отвечают раздраженные голоса сорок. Они слетаются, сбегаются ближе, кричат, летая над волчьей стаей: — Убирайтесь прочь! Убирайтесь отсюда! Прочь! Волки делают вид, что не слышат наших криков, не видят злобно раскрытых клювов. Лишь когда несколько сорок пролетают прямо над головой волчицы, задевая ее когтями, волки хватают в зубы остатки сорочьего семейства и уходят. Сороки летят за ними среди ветвей, преследуя хищников до широко распахнутых ворот в расположенных неподалеку развалинах. — Есть хочу! — кричу я. — Ты чужой! Убирайся! — Старый самец бьет меня крылом так сильно, что я падаю на нижнюю ветку дерева. — Есть хочу! — повторяю я, но сороки не обращают на меня внимания. Я делал все, что мог, просил, умолял принять меня в какую-нибудь сорочью семью. Пытался проскользнуть в гнездо и остаться там. Я делал это и в открытую, на глазах хозяев, и тогда, когда в гнезде никого не было. — Ты чужой! Убирайся прочь! Уходи! — преследовали меня злые крики. Я улетал, побитый, оплеванный, испуганный, голодный. Я уже умел есть и самостоятельно добывать еду, но мне нравилось, когда Пик или Дов делились со мной птенцом воробья, пурпурной гусеницей или выкопанным из земли мучнистым клубнем. Я привык к тому, что они никогда нам не отказывали — наоборот, охотно совали еду в жадно раскрытые клювы уже подросших, оперившихся птенцов. — Ты не наш! Убирайся! И я улетал прочь. Я был один, мне было грустно, и я чувствовал себя все более одиноким, покинутым. Я тосковал по Пик и Дову, тосковал по братьям и сестрам, по гнезду, по старому кипарису, где мне были знакомы каждая трещинка в коре, каждый сучок и ветка. Мне так не хватало наших совместных полетов на городские крыши и купола, в позолоченные помещения, полные мраморных фигур, картин, блестящих предметов. Я остался один, и это одиночество мучило меня сильнее, чем крики разозленных сорок и нацеленные в меня клювы. Я вспомнил о тех гнездах, которые беззаботно облетал вместе с Пик и Довом… Теперь они могли мне пригодиться… Я летел, и сердце бешено колотилось у меня в груди… Неужели я надеялся застать там родителей? Нет. И все же я летел все быстрее и быстрее, как будто верил в чудо. Гнездо на платане заняли темно-серые вороны. Стоило мне только сесть на сломанную ветку, как они тут же выскочили и начали угрожающе каркать на меня. Из гнезда в апельсиновой роще доносились крики сидевших на яйцах чужих сорок. Я даже и не пытался приблизиться к нему. Незаконченное гнездо на кривой ветке оливкового дерева показалось мне совершенно безопасным. Я провел в нем несколько ночей, пока меня не прогнали жившие рядом сойки. Я был один, без гнезда, среди птиц, считавших меня чужим и относившихся ко мне с недоверием и злобой. Вечерами я прилетал на жасминовый куст, который в ту страшную ночь стал моим убежищем, садился на шершавую ветку, судорожно стискивал коготки, крепко вцепляясь в кору, и ждал. Я боролся со сном, я боялся бродящих под деревом скелетов. Они подкрадывались — длинные, трясущие костями,— а я сжимался в комок от холода и дрожал, опасаясь нападения ночных хищников. Я сильно исхудал, пух совсем свалялся, у меня все чаще выпадали перья из крыльев и хвоста. Это пугало меня, ведь я уже знал, что птица, теряющая маховые перья, не сможет улететь, не сможет спастись от хищника и неминуемо погибнет. А мои перья ломались, крошились, выпадали. Каждое утро я чистил и расчесывал их со страхом — я боялся, что они выпадут и я не смогу долететь даже до ближайшего пруда. И они выпадали… Я терял свои потерявшие блеск перья и, разводя в стороны крылья, замечал все более заметные дыры… Желтые наросты вокруг клюва потемнели. Сороки Лос и Нис жили в густой, раскидистой кроне акации, неподалеку от серебристого купола. В толстой, изборожденной трещинами черной коре они ловили плоских красных насекомых, волосатых зеленых гусениц и спящих ос, отяжелевших от нектара из пьянящих белых цветков. Их сорочата подрастали. Лос и Нис учили их охотиться на мышей, хомяков и полевок. Я сидел на голове статуи, когда их птенцы, которых спугнуло с места близкое тявканье лисицы, неожиданно выпорхнули из-за серой колонны. Они окружили меня, начали толкать и задираться. Я вспорхнул и стал летать с ними наперегонки, передразнивать. Мы вместе дурачились, пощипывали друг друга клювами, кувыркались, падая и вновь взмывая вверх. Я забыл об одиночестве, о выпадающих перьях, о дождливой ночи, о поглотившем мою семью огне. Я снова был счастливой молодой сорокой — совсем как раньше. Я разогнался, вместе с сорочатами влетел в гущу колючих веток акации и уселся на раскидистый сук перед большим, широким гнездом. — Идите сюда! — звал Лос. — Быстрее! — подгоняла Нис. Я остановился. Рядом со мной стояли крупные сороки, которые с любопытством рассматривали мои потерявшие блеск, потрепанные перья. Они не прогнали меня, не побили. Нис коснулась меня клювом так, как будто я был ее птенцом, как будто она хорошо знала меня. Вскоре вернулся Лос и положил перед нами молодую, еще трепыхавшуюся ласточку. Меня приняли в гнездо. Ты остановился на ветке рядом со входом — растерянный, с бегающим взглядом и дрожащей неоперенной шеей. Ты все еще боялся. Боялся, хотя я приняла тебя, приласкала, обняла крыльями, как собственного птенца. Ты опасался и не доверял нам, как всем сорокам, которые гнали тебя, отпихивали, клевали, били. Дни и ночи, проведенные в ветвях жасмина, сделали тебя пугливым и недоверчивым. Глядя расширившимися глазами на ведущее в гнездо отверстие, ты думал: почему я не поднимаю крыло для удара, почему не раскрываю клюв с хриплым, злобным криком? Ты уже привык к тому, что птицы яростно защищают небольшое пространство вокруг своих гнезд и чужак может дойти лишь до определенной точки, до той границы, за которой начинаются семейные владения. “Почему она меня не прогоняет?” — думаешь ты. Все твое тело выражает этот вопрос — и изгиб шейки, и движения ног, и подергивание перышек на хвосте, и то, как ты встряхиваешь крылышками, и твои глаза, зрачки которых то сужаются, то снова расширяются. Я стою, жду, сочувственно склонив голову. “Почему? Может, как только я подойду поближе, она закричит и будет бить клювом, крыльями, стоит мне только споткнуться о какой-нибудь сучок? Может, она только и ждет, когда удобнее броситься на меня?” — Не бойся! — мягко говорю я, щуря глаза и опуская пониже хвост.— Неужели ты думаешь, что я не заметила, как ты спрятался в моем гнезде, среди моих птенцов? Я знаю, что ты вылупился не из моего яйца и что ты — не мой птенец. Неужели ты все же веришь в то, что тебе удалось перехитрить меня? Когда ты прилетел сюда, я сразу же поняла, что это ты. Ведь я же видела тебя раньше, еще в гнезде Пик и Дова, в котором родилась сама. Я вылупилась там на несколько зим раньше тебя, и Пик иногда позволяла мне заглядывать в ее гнездо. Когда я впервые увидела тебя, ты был еще гол и слеп. Ты был крупнее других, тебя отличали подвижность и сила, с которой ты ворочался и вертелся под распростертым крылом Пик. Под тонкой красновато-синей пленкой твои еще не видящие глаза двигались вслед за падавшим в отверстие лучом света. Ты хотел познать, увидеть, понять так же, как и мои собственные птенцы. Я собиралась убрать с веточки кучку твоих отходов, но Пик взъерошилась, застыла и ревниво защелкала клю­вом. Она не позволила мне подойти поближе. Но я все же запомнила тебя, потому что ты показался мне иным, не похожим на других. Не чужим, а именно другим. Ты иной, но все же свой, ты такой же, как мы, и все же отличаешься от других знакомых мне сорок. Ты вертишь головой, глядишь исподлобья, встряхиваешь крылышками. Ты слишком долго колеблешься. — Входи, Сарторис! — повторяю я.— Это твое гнездо. Еще мгновение ты стоишь, не веря моим словам. Осматриваешься по сторонам, проверяя, сможешь ли быстро удрать в случае неожиданного нападения. Потом высоко поднимаешь голову и входишь. Падающий в окно луч вдруг заблестел, отражаясь от чего-то, лежащего среди истлевших костей и посеревшей ткани. Я и раньше вертел, поворачивал в разные стороны, укладывал в гнезде блестящие предметы. Их отраженное сияние освещало помещение, помогало сорокам находить дорогу, издалека видеть в полумраке вход в гнездо. Я выпрямился, коснулся камня перьями. Предмет засверкал ярким блеском отполированного золота, ошеломил, восхитил меня. — Что это? Я хочу, чтобы это стало моим! Зачарованный сиянием, я наклонился и попытался клювом стащить с темной продолговатой кости золотой перстень, но высохшие сухожилия держались прочно. Я ухватился покрепче, приподнял клюв, повернул голову и сильнее рванул блестящий металлический обруч. Сустав треснул и рассыпался. Я держал в клюве золотую мерцающую добычу. Она была холодной, твердой, светящейся. — Это мое! — с триумфом в голосе закричал я.— Только мое! Я зажал когтями перстень и попытался клюнуть металл, надеясь, что он окажется съедобным. Но золото невозможно было ни разбить, ни поделить на кусочки. Летавшие высоко под куполом голуби и галки вызывали у меня опасения. Все, что мне до сих пор удавалось добыть, приходилось красть, хватать, вырывать, отнимать. Может, голубям и галкам тоже нравится золото? Я перетаскиваю перстень на самый верх стоящей неподалеку статуи. — Это мое! Не смейте трогать! — предупреждаю я порхающих вокруг птиц. Я снова пытаюсь разбить перстень, изо всех сил колотя его клювом. — Мой! Мой! — повторяю я. Перстень не рассыпался, даже не треснул под ударами. Здесь, ближе к падающему сквозь люнеты свету, он блестел еще ярче. Клюв заболел от яростных ударов, глаза зашлись бельмом от злости. Я вертел перстень во все стороны, клевал его, щипал, грыз. Золото оставалось целым, неизменным, лишь кое-где слегка потертым. — Я все понял! С перстнем в клюве я вылетел сквозь ближайший ко мне люнет и сел на берегу заросшего тростником и кувшинками пруда. Если и зерна, и высохшее мясо, и клубни от воды разбухают, то, значит, и блестящий металл точно так же можно размочить. — Ну конечно же! Конечно же! — уговариваю я сам себя. Я озираюсь по сторонам… Вот и наполненное водой углубление в каменной плите. Я подбегаю поближе, беру кончиком клюва перстень и погружаю его в воду. Перстень увеличивается в размерах, дрожит, зеленеет. Я слегка трясу его, чтобы он быстрее размяк. Держу крепко, опасаясь, что он может погрузиться слишком глубоко и я потом не смогу достать его. Как зачарованный я смотрю на блестящий, сверкающий на дне предмет. Подпрыгиваю, хожу вокруг, нетерпеливо перебирая ногами. Может, он уже размяк от воды? Сую клюв в воду, пробую. Никакого эффекта. Я раздраженно верчу головой над лежащим в воде золотом. — Ну, сколько еще ждать? — спрашиваю я со злостью. Высоко над колоннадой появляется бело-черная стая. Сороки — вся моя семья. Они вертят головами, опускаются пониже, снова взмывают вверх. — Сарторис! Мы нашли Сарториса! От злости пух у меня на голове встает дыбом. Они же отберут у меня золото! Мое золото! Золото, которое я сам нашел! Ведь они же подкрадываются и воруют друг у друга все что попало! Перстень сверкает в воде ярким блеском. Они уже заметили его. — Что это там у тебя такое, Сарторис? Что это ты нашел? Я хватаю перстень в клюв и вытаскиваю его из воды. От сияния становится больно глазам. — Дай! Отдай! Покажи! Это мое! — кричат все подряд. — Это только мое! Это только мое! — яростно кричу я, злобно ворочая глазами, и улетаю. Сороки летят за мной, крича и хлопая крыльями. Они ныряют вниз, падают, взмывают ввысь, окружают меня со всех сторон. Я лечу как раз над серединой пруда, когда сразу несколько сорок кидаются снизу мне наперерез. — Отдай! Это мое! — кричат все наперебой. Они подлетают с боков, снизу, сверху. Как удрать от них? Куда? Куда лететь? Впереди, на противоположном конце пруда, тоже ждут сороки. — А вот и ты, Сарторис! Что ты там несешь? Отдай! Дай! Сорочий хор окружает меня, осаждает со всех сторон. Они уже близко. Клювы отовсюду тянутся за золотом. Кто выбил у меня перстень? Кто ударил крылом или клювом прямо в блестящий кружок? А может, это я сам на мгновение разжал клюв? Перстень падает, сверкая, как желтый огонек. Плеск воды. На поверхности расходятся круги. — Упал! Нет больше золота! — злятся сороки. Все следующие дни я кружу над прудом, пытаясь разглядеть в глубине сияющий перстень. Наконец, когда солнце стоит в самом зените, я замечаю на дне приглушенный блеск, золотистую точку. Вскоре блеск исчезает, и я о нем забываю. Сарторис боялся возвращения людей. Он встречал их следы — рассыпающиеся скелеты, дома, стены, дороги, стальные арки, плиты, руины, бетонные блоки. Он видел трупы, развалины, смерть и все же не верил, что их уже нет. Достаточно было присесть на ветку, как под деревом появлялась стучащая ребрами, настырная, дерзкая толпа скелетов. Разбросанные кости, раскрытые двери, пустые дома… Казалось, что человечество вымерло, исчезло, уступило место более стойким, более живучим видам зверей. Скелеты были везде — они лежали, стояли, сидели, взбирались по лестницам, обнимали друг друга. На площадях, на полосах асфальта, в домах, под деревьями, в проржавевших стальных коробках… Смерть застала их врасплох, настигла внезапно. Сарторис пролетал над улицами, площадями, крышами и, хотя видел вокруг смерть и только смерть, все еще боялся, что люди вернутся. То, что они оставили после себя, подавляло — все было таким огромным, таким внушительным. Даже теперь некоторые птицы все еще боятся входить в раскрытые ворота, влетать в глубокие шахты, в подвалы, коридоры, туннели. Ты тоже залетаешь туда с опаской: а вдруг закроется дверь, вдруг захлопнется оконная створка и ты не сможешь выбраться обратно? Да может ли быть такое, чтобы никого не осталось в живых? Неужели они действительно все вымерли? Сороки летят за тобой, повинуются твоему зову. Ты самый молодой вожак сорочьей стаи. Тебе никогда не приходило в голову задуматься, почему так получилось? Почему они слушаются именно тебя? Ты подчиняешься их выбору. Ты испытываешь радость оттого, что уже сейчас, после первой в твоей жизни зимы, к весеннему равноденствию, как только ты успел превратиться в крупную сороку с густым, блестящим оперением, они признали тебя и выбрали своим вожаком. Но другие сороки не испытывают страха перед мертвыми людьми. И ты не хочешь показывать свой страх, не хочешь признаваться, что боишься их, потому что иначе никто не станет ни повиноваться тебе, ни слушать тебя. Дома из стекла и стали — огромные, сияющие под лучами солнца, обжигающие крылья и ноги. Воробьи, голуби, галки, вороны используют каждую щель, каждое отверстие, вытяжную трубу, разбитое стекло, открытое окно для того, чтобы проникнуть внутрь и устроить свои гнезда в столах, ящиках, шкафах, на креслах, стульях, кроватях. Но ты предпочитаешь усердно переплетать среди ветвей прутики и проволочки, обрывки проводов и тонкие косточки. Да, там, в домах, гнездо защищено от дождя и ветра, от жары и снега, но ты предпочитаешь оставаться здесь, потому что в безбрежном море зелени чувствуешь себя в большей безопасности. Давно ли, Сарторис, тебя так мучают превратности людских судеб? Ведь ты же не знаешь людей, ты видел лишь их рассыпающиеся скелеты и обрывки одежды. Ты знаешь их только по памятникам — каменным и гипсовым фигурам, которых так много в городе. Ты всматриваешься в их лица, клюешь их каменные глаза, рты, носы, оставляешь на них свои испражнения. А может, ты боишься даже памятников? Боишься, что они вдруг оживут и задвигаются? Боишься, что закидают тебя камнями? А может, это заснувшие люди превращаются в камень? А камни? Не превратятся ли они обратно в людей? На крышах построенных людьми домов вьют свои гнезда орлы, соколы, ястребы. На этажах пониже гнездятся аисты, пеликаны, журавли. Совы предпочитают устраиваться в башнях, в лишенных окон бетонных бун­керах. Когда ты пролетаешь мимо, клекочущие журавли запрокидывают головы, шипят, бьют крыльями, стараясь отогнать тебя подальше. Еще ниже бродят волки, они охотятся на мелкую живность, которая прячется в подъездах, арках, подвалах, подземельях, в зарослях заполонившей все кругом невысокой растительности, в кустах, виноградниках, в траве. Повсюду видны следы, знаки, постройки, оставленные теми далекими, неизвестными созданиями, которые жили здесь до тебя. Я лечу за Сарторисом, не забывая при этом внимательно смотреть по сторонам, ведь, занятый своими поисками, он может вовремя не заметить приближающейся опасности. Непонятно, чем это он так озадачен. Почему кружит над городом и все что-то высматривает, выискивает? Да знает ли он сам, чего ищет? Лисы, волки, куницы, еноты, рыси, барсуки, собаки, кошки, выдры, змеи, ястребы, коршуны, соколы подкарауливают, поджидают, следят за каждым движением сорочьей стаи. — Сарторис! — обеспокоенно кричу я.— Взгляни-ка вон туда… Волки бьются за самку. На покрытом бетоном, стеклом и асфальтом холме разлеглась волчья стая. Волки наблюдают за дерущимися самцами, смотрят на вытаращенные, налитые кровью глаза, на обнажившиеся в оскале белые зубы, на напрягшиеся, изготовившиеся к прыжку спины. Волки кружат по площади, ждут удобного момента, чтобы нанести последний, смертельный удар. Рычание, тявканье, скулеж, вой, фырканье… Ты пролетаешь над занятым волками пространством, не ожидая развязки этого боя, не дожидаясь крови из глубоких ран, которую ты любишь пить или, уже загустевшую, собирать клювом с поверхности камней. Волки аж дрожат от ненависти… Волчица свысока, гордо подняв голову, смотрит на бьющихся за нее соперников. И вдруг волки отскакивают друг от друга, поджимают хвосты и удирают с поля боя, как будто внезапно придя в ужас от собственной ненависти. Сарторис делает круг над окружающими холм улицами и возвращается на покинутую волками площадь. Но волчица осталась… Под ее брюхом тянутся к соскам две фигурки. Ты садишься на ветку чахлого, пожелтевшего кедра, внимательно приглядываешься к волчице и к маленьким человечкам рядом с ней. — Это они! — Я вытягиваю голову к волчице и громко, протяжно верещу, кричу, зову: — Проснитесь! Просыпайтесь! Я уже знаю! Я знаю! Я все поняла! Он приближается к ним осторожно, зигзагами — так, чтобы в любую минуту быть готовым к бегству. Волчица ждет, ждут застывшие под ее брюхом фигурки. И что ты знаешь, Сарторис? Что ты узнал о зверях, живших на этих холмах до нас? О чем рассказала тебе неподвижно застывшая волчица с набухшими от молока сосками? Сарторис приближается к постаменту и хватает волчицу сзади за кончик низко опущенного хвоста. Металл. Волчица сделана из холодного коричневатого металла. Сарторис вскакивает ей на спину, дергает за торчащие уши, царапает бронзу когтями, тычет клювом в глаза, фыркает и сопит от удивления. Он ничего не может понять и нетерпеливо спрыгивает вниз, под брюхо волчицы. Тянущиеся к соскам фигурки тоже отлиты из металла. Сарторис исследует каждую деталь, каждый палец, ступню, колено, локоть, ладонь. Он пытается дотянуться до лиц этих щенят, которые с таким вожделением глядят на полные молока соски. Сорочья стая опустилась вниз вслед за Сарторисом. Они тоже клюют, щиплют, стучат, бьют, но на металле не остается ни единой царапины. Сарторис скачет вокруг бронзовой волчицы и ее человеческих детенышей. Он шуршит крыльями, крутит хвостом, вертит головой, потом снова вскакивает на спину волчицы и сообщает всем: — Я знаю! Я знаю! Громкий крик Сарториса разносится далеко вокруг. Я понимаю, что ты хочешь сказать, Сарторис. Я все поняла, когда увидела эту чудную бронзовую волчицу и маленьких человечков под ее брюхом. Это волчицы рожают людей, кормят своим молоком, растят, воспитывают. Маленькие волчата под брюхом у матерей иногда превращаются в маленьких людей. Поэтому волков нужно избегать, их нужно бояться и обходить стороной. А не случится ли так, что волчицы снова станут рожать людей? Не возродят ли они человеческий род? Настороженные уши прислушиваются. Застывшие глаза замечают все вокруг. Из раскрытой металлической пасти торчат покрытые зеленым налетом клыки. Под кожей вырисовываются мышцы и ребра. Волчица готова защищать своих маленьких человеческих детенышей. Сарторис удивленно вертит головой, думая о своем открытии. Если это волки произвели на свет людей, то, значит, люди, как и волки, тоже г1ожирали все живое, все, что попадалось у них на пути. Они жаждали мяса и крови, а когда не могли найти никакой другой пищи, начали загрызать друг друга и конце концов сожрали всех, так что никого больше не осталось. Поэтому везде и валяется столько костей. — Я знаю! Я понял! — Голос Сарториса звучит зловеще, мрачно.— Надо остерегаться волков! Бойтесь волчиц и волчат! Сороки разбежались, разлетелись. Лишь мы с Сарторисом летаем, прыгаем, кружим рядом с бронзовой волчицей и ее выводком — никак не можем поверить, что все это правда. Рея Я хорошо помню торчащие из тощей спины кости, угловатую подвижную голову с синими ушными отверстиями, быстрые глаза и слишком большой клюв — крупнее, чем у всех остальных птенцов. Она быстро подрастала… Раньше всех покрылась пухом и перышками. Непослушная, вредная, задиристая, она вылетала из гнезда, невзирая на все предостережения и удары. Смерть других сорок не пугала ее — наоборот, придавала ей еще больше наглости, упрямства, нахальства, драчливости. Я помню, как она с криком набрасывалась на старого тощего канюка, который ощипывал пух с только что пойманной перепелки. Рея подлетала к нему, дергала за выступавшие из хвоста длинные перья и удирала, прячась в молодой дубовой поросли. Вот это смелость — приставать к злейшему врагу сорок! Разъяренный хищник схватил в когти уже почти мертвую перепелку и перебрался в более спокойное место. Рея выросла, стала самостоятельной и улетела, но недалеко. Она спала в расположенном неподалеку дупле, откуда ей удалось изгнать семейство рыжих белок. Каждое утро она будила нас пискливыми, нахальными криками, от которых вздрагивали даже листья на деревьях. Заставить ее замолчать не могли ни отвращение и враждебность окружающих, ни злобно нацеленные в ее сторону клювы. Ее поросший темной щетиной клюв стал твердым, искривленным, загнулся крючком. Теперь Рею боятся даже более крупные, более опытные сороки. Они завидуют той смелости, с какой она бросается на волчьи спины, вырывая из них на бреющем полете клочья шерсти — совсем рядом с яростно щелкающими от злости зубами. Поначалу Рея не замечала Сарториса. А может, она просто делала вид, что не обращает на него внимания? Ведь не могла же она не заметить, что все остальные сороки давно признали его своим вожаком. И все же Рея вела себя так, как будто не видела его. Даже когда он предупреждал об опасности и все остальные сороки срывались с места и улетали, она оставалась, осматривалась по сторонам и выбирала свой, иной путь к бегству. Наверное, именно поэтому Сарторис — то ли восхищенный ее отвагой, то ли просто из чувства противоречия — заметил ее, выбрал среди других самок и захотел сделать своей подругой жизни. Он упорно ухаживал за ней, бегал, угождал, отгонял других самцов, не позволял им даже приблизиться к своей избраннице. Он начал ревновать худую, костлявую сороку, им пренебрегавшую! Вскоре Рея поняла, что рядом с Сарторисом сможет занять особое место — место, которое даст ей власть над остальными сороками. Она видела, что все мы боимся Сарториса, слушаемся его, летим вслед за ним, делимся с ним своей добычей. Рея искусно возбуждала его ревность нахохливанием перышек, встряхиванием хвостом, прыжками и кружением перед другими самцами. Она садилась на противоположной стенке, потягивалась, зевала, вертела головкой. Сарторис тоже садился, смотрел на нее, восхищался, любовался. Он злобно фыркал, если приближались другие сороки, и как-то раз даже на меня замахнулся клю­вом. Рея притворялась равнодушной, делала вид, что не замечает этих знаков внимания, чувствуя, что своим невниманием к Сарторису она лишь все сильнее привлекает его. Она не останавливала, не задерживала его, когда он улетал. Не звала лететь вместе с ней. В теплых лучах утреннего солнца Рея заметила крупную, с синеватым отливом сороку, которая уселась на ветке неподалеку от Сарториса и усиленно старалась привлечь к себе его внимание. Она искушала его, раскладывая крылышки в стороны, то приоткрывая, то снова закрывая клюв. Она строила глазки, моргала, распушала свои перышки, стачивала когти о твердую кору. Рея тотчас же поняла, что может упустить свой шанс. Она рванулась со своего места и с криком столкнула с ветки не ожидавшую нападения соперницу, потом подошла поближе и потерлась крылом о Сарториса, который уже ничего больше не замечал вокруг, кроме нее. Рея уселась на широком дубовом суку — покорная, дрожащая,— встряхнула крылышками, опустила клюв, выгнула спинку и застыла в ожидании. Темно-карие глаза округлились, зрачки расширились, заискрились под лучами солнца. Сарторис закричал от восторга. Рея неподвижно лежала под ним, а он вдохновенно колотил крылышками, взобравшись ей на спину. До самого вечера из раскидистой кроны дуба доносились шум крыльев и счастливые вскрикивания Сарториса. Он прилетал на холм, садился на ветку кедра и смотрел на статую волчицы и ее детей. Я старалась всегда быть рядом с Сарторисом во время этих его вечерних путешествий. Он преодолевал свой страх и прилетал сюда перед самым закатом, когда на площади начинали собираться волки. Они приходили сюда из разных районов города, садились вокруг статуи и глухо выли до тех пор, пока на небе не показывалась белая вечерняя луна, которая лишь к ночи приобретала золотисто-красный оттенок. Особенно внимательно Сарторис разглядывал молодых волков. Чем младше были волчата, тем больший интерес они у него вызывали. Когда в течение дня он натыкался на беременную волчицу, то сразу забывал обо всех своих делах и летел вслед за ней в надежде на то, что так он сможет побольше узнать о ее волчье-человечьем потомстве. Полинявшие, исхудавшие волчицы оберегали своих детенышей, скрываясь с ними в глубоких подвалах, в руинах, гробницах, выкапывая в земле когтями ямы, норы, туннели. Стоило Сарторису заметить беременную или кормящую волчицу, как он сразу нахохливался, все его перья вставали дыбом. Он садился на безопасном расстоянии и молча наблюдал, стараясь остаться незамеченным. А иногда он взлетал повыше и, перепрыгивая с ветки на ветку, упрямо подбирался поближе к спрятанным в укромном уголке волчатам. Я никак не могла понять, зачем ему это надо. В жаркое послеполуденное время Сарторис отдыхал среди издающих одуряющий запах веток магнолии. В пропитавшем все вокруг тяжелом запахе бело-розовых цветов он засыпал глубоко и спокойно. Здесь его не мучили ни сны, ни кошмары, ни видения, ни толпы бросающих камнями, пытающихся поймать его человеческих скелетов. Я подозревала, что он устраивается отдыхать здесь для того, чтобы забыться, чтобы избавиться от этих проклятых призраков. Он как раз дремал, прижавшись к гладкому белому стволу в тени сплетенных над ним ветвей, когда снизу донесся шорох, шелест быстро проскользнувшего зверя. Сарторис открыл глаза, выпрямился, вытянул голову впе­ред. Под деревом пробиралась волчица. Худая, с запавшими боками и поджатым хвостом, она спешила в свою нору. Удлиненные, отвисшие соски указывали на то, что она кормит потомство. Людей или волков? Волко-людей или человеко-волков? Сарторис напряженно следил за каждым ее шагом, стремительно перепрыгивая с ветки на ветку в полном молчании. Волчица бежала, с трудом преодолевая пороги и ступени, все выше и выше — на холм. Она оглядывалась по сторонам голодными красными глазами в поисках мяса и крови. Сарторис ждал. Волчица застыла у кроличьей норы, спрятанной в густых зарослях вокруг наваленных друг на друга бетонных плит. Писк, отзвуки борьбы… Кусок крольчатины исчезает в окровавленной пасти. Схватив зубами длинное ухо, волчица тащит голову с остатками туловища к себе в нору. Сарторис летит между верхушками деревьев, бесшумно перескакивает с ветки на ветку, со стены на стену, с окна на окно. Волчица с поджатым хвостом держит во рту окровавленную кроличью голову. Сворачивает в узкие тенистые Прибрежные улочки, петляет среди развалин. Сарторис кружит над ней в волнообразном полете, то снижаясь, то снова поднимаясь ввысь. Тихий, решительный, хитрый, он старается не выдать своего любопытства. Жадно сжимая в зубах остатки добычи, волчица бежит вперед по раскаленному солнцем асфальту. Восходящий поток воздуха подталкивает Сарториса вверх. Он поднимает крылья, выпрямляет ноги, плавно опускается вниз. Вперед, через большую площадь и дальше — вверх по широкой лестнице. Волчица неожиданно скрывается в двустворчатой двери, от которой осталась цела лишь одна из створок. Сарторис садится на каменный козырек над темным провалом и пытается заглянуть внутрь. Скулеж, повизгивание, подвывание… Там детеныши… Волчьи? А может, человеческие? Сарторис слетает вниз, на тротуар. Я — рядом с ним… Мы отколупываем от стен желтые крошки известки. Из дверей доносятся рычание, чавканье сосущих молоко щенков. Сарторис садится на стройную статую с отбитой головой. Я присаживаюсь чуть ниже, на постаменте. Мы терпеливо ждем, ведь волчица в конце концов должна выйти хотя бы к ближайшей луже. Сарторис в нетерпении кружит вокруг статуи, то и дело подлетая к двери. Когда я стараюсь дотронуться до него в полете, задеть клювом, привлечь внимание ярким блеском перьев, он отгоняет меня ударом клюва в спину. И вдруг рядом с нами раздается разгневанная трескотня Реи: — Вот где я нашла вас! Ты здесь! А она что еще тут делает? Рея видит во мне соперницу. Она кидается на меня, пытается прогнать. Но все напрасно. Я давно уже почти все время рядом с ними, и ей никогда еще не удавалось заставить меня ретироваться. Сарторис раздраженно подлетает к нам. Волчица тоже уже услышала злобную трескотню. Рея замолкает. Она понимает, что Сарторис ждет зверя, который должен выйти из этой двери. Мы летаем вокруг статуи, ловим мелких насекомых. Неожиданно волчица быстро выбегает из дверей. Она осматривается по сторонам, не угрожают ли ее потомству другой волк, рысь, медведь или барсук. На прыгающих неподалеку крикливых сорок она не обращает никакого внимания. Бежит вниз по лестнице и сворачивает в узкую улочку, ведущую к реке. Сарторис свысока наблюдает за ней. Волчица бежит к воде. Сарторис возвращается и садится. Раскачивающейся походкой он приближается к двери. Вытягивает вперед голову. Проверяет, нет ли внутри еще одного взрослого волка. Потом осторожно, вытянув клюв вперед, входит в дверь и скрывается в тени. Я вбегаю за ним. Рея остается сторожить снаружи, чтобы предупредить нас о возвращении волчицы. Ветер шумит в трубах, сквозняки врываются сквозь распахнутые настежь двери. С неба доносятся голоса летящих к морю галок и чаек. Рея смотрит за угол улицы, в которой скрылась волчица. Из-за дверей доносятся вой, скулеж, писк, возня. Мы вылетаем с окровавленными клювами и взмываем вверх над крышами и деревьями. Волчица застанет своих детей с пустыми ямами вместо глаз, которые еще не успели ничего увидеть, воющих от боли, стонущих, скулящих. Ляжет на них, вылижет пораненные глазницы, подтащит к соскам. Стоны и скулеж долго еще разносятся по окрестно­стям. Но в конце концов волки все-таки засыпают. А когда ночью седая луна заливает дверной проем своим бледным светом, оттуда снова раздается протяжный ужасающий вой. Нас всех обеспокоило вызывающее сверкание перьев белокрылой галки. Она летала над красно-коричневыми стенами, призывая к себе сестер и братьев. Она порхала, кружилась над башней. Из своего гнезда на самой верхушке купола ее заметил сокол. Заметили ее и ястребы, высматривающие добычу в ущельях улиц. Даже бегающий взад и вперед по колоннаде старый стервятник нервно забил крыльями и вытянул шею к этой белой молнии. — Хватит! — закричал Сарторис. Мы все ринулись за ним. Он решил изгнать Белоперую, загнать ее обратно в гнездо. Пусть сидит в темной щели, чтобы не накликать беду на наши головы. Обгрызавший старые кости ленивый волк, заметив кружащуюся в небе белую точку, подавился, отрыгнул пищу и злобно завыл. — Хватит! — Сарторис бьет Белоперую крылом и клю­вом. Нас со всех сторон окружают крикливые злые галки. Белоперая удрала — она опустилась дугой и скрылась в продолговатом окошке. Взволнованные птицы долго еще летали над красными стенами. Я хотела быть рядом с Сарторисом. Возбужденный, задыхающийся, дрожащий, он стремился оторваться от остальных сорок и спрятаться в апельсиновой роще — ему нравилось иногда подремать здесь в тишине. На одном из деревьев, среди тонких верхних веточек, он соорудил себе небольшое гнездо, в котором только он один и мог поместиться. Скрывшись в гуще веток, он засыпал в нем, как в корзине, и сквозь листву была видна лишь темная тень черного клюва над белым пятнышком грудки. Я сажусь на ветку рядом с гнездом, утоляю жажду соком спелого апельсина и, поглядывая время от времени на вход в гнездо, засыпаю. Просыпаюсь от приглушенного крика и шороха. Сарторис кричит во сне, трепещет крыльями. — Хватит! — слышится глухой, сонный голос. Неужели даже во сне он все еще преследует белую галку? А может, это за ним гонятся приснившиеся ему птицы? Волки давно уже шли по их следам, крали жеребят и молодых кобыл. Путь табуна проходил по старым дорогам людей, по рассыпавшимся деревням, поселкам и городам. Лошади отдыхали на площадях, прятались в заброшенных, развалившихся сараях и дворах. Но хищники везде уже поджидали их, и кони чувствовали себя все более и более неуверенно. За углом, за стеной, за каждым поворотом раздавался вой волков, собак, рысей, рев медведей. Лошадей пугали рассевшиеся в ожидании стервятники, которые упрямо летели за ними следом в надежде на огромное количество падали. В город табун пришел с востока… Лошади уже давно искали сочную траву, влажные зеленые пастбища… Но их со всех сторон окружали лишь бетонные, асфальтовые улицы, стеклянные стены, развалины, железные мачты, кучи ржавого металла. Сквозь щели и дыры в асфальте пробивались вьюнки и острая сухая трава без сока и вкуса. Все, что можно было съесть, давно уже было съедено оленями, косулями, козами. Через несколько дней голодные кони решили покинуть город — они неслись по улицам, пересекая площади, снося на своем пути проржавевшие сетки, барьеры, заборы… и в конце концов выбрались на дорогу, которая вела на запад. Кони обгрызали кору с деревьев, вытягивали шеи за апельсинами и оливками, отдыхали в тени дубов и кипарисов, постоянно вскакивая и проверяя, не окружают ли их волки и рыси. Когда табун наконец выбрался из города, лошади повернули к северу от реки. Холмистая местность была покрыта здесь зарослями кустарника и немногочисленными деревьями. Коней испугал визг, внезапно раздавшийся из-под высоких кипарисов, росших ровными рядами вдоль широкой полосы растрескавшегося асфальта, и они галопом рванулись вперед. Вдруг посреди дороги прямо у них на пути оказалась шумная стая злобно покрикивающих сорок, которые окружили большой шар сплетенных в клубок змей. Трескотня, крики, мелькание бело-черных суетливых птиц так напугали скакавшую во главе табуна беременную кобылу, что она свернула в сторону и понеслась к чахлой, полузасохшей роще. Все остальные последовали за ней. Слепящее солнце теперь светило им прямо в глаза. Блестящий диск склонялся все ниже, слепил мчащихся напролом коней. Никто из них не заметил ни обрыва, ни темнеющего впереди оврага, ни серых скал, ни острых камней, ни ведущих вниз козьих троп. Трескотня сорок, зов Сарториса, волчий вой и стук копыт эхом отражались от темных стен ущелья, усиливались и оглушали, вводя в заблуждение. Лошадям казалось, что за ними гонятся неизвестные кровожадные хищники, казалось, что эти хищники вот-вот вцепятся в них своими клыками и когтями. Дорога представлялась такой прямой… И вдруг оборвалась, исчезла. Земля ушла из-под копыт. Лошади падали по крутому каменистому склону головами вниз, переворачиваясь, спотыкаясь, разбиваясь. Подталкиваемые вперед тяжестью собственных крупов и животов, они приближались к неглубокому карьеру с отвесными стенами, откуда раньше добывали гравий. И снова раздались крики сорок, привлеченных запахом навоза и конского пота. Бежавшая во главе табуна большая беременная кобыла лежала со сломанной ногой в белой мраморной крошке. Тяжело дыша, она непонимающим взглядом смотрела на прорвавшую кожу окровавленную кость. Покалеченные, но еще способные держаться на ногах, кони окружили ее. Они наклонялись, сочувственно касались ее ноздрями. Она поняла, что это конец, заржала, приподнялась на задние ноги, пытаясь встать, но покачнулась и тяжело свалилась набок. Сороки, галки, голуби внимательно обследовали путь панического бегства табуна. Влажный, быстро сохнущий на солнце конский навоз всегда привлекает птиц. Но разве мог оставить за собой много навоза табун изголодавшихся, отощавших лошадей? Я мчалась рядом с Сарторисом и Реей, стараясь не влететь в тучу поднятой конскими копытами белой пыли. Несколько светло-желтых, дымящихся шариков уже были облеплены вездесущими воробьями. — Это мое! — кричит Сарторис. Лошади плотной стеной окружили свою искалеченную предводительницу. Отдаленный волчий вой вызвал новую волну ужаса. Спотыкаясь и падая, табун понесся к противоположной стене, но там было невозможно выбраться. Кони повернули и снова остановились рядом с раненой кобылой. Она ржала, стонала, хрипела. Завыл волк — на сей раз уже значительно ближе. Табун бросился туда, где обрыв казался не таким отвесным, как в других местах. Сарторис уселся на камне и наблюдал за неуклюже взбирающимися вверх лошадьми. У самых слабых, больных и голодных не хватало сил взобраться по крутому склону. Копыта скользили по песку и гравию. Кобыла со сломанной ногой отчаянно дергала здоровыми копытами, с ужасом во взгляде наблюдая за тем, как уходит ее табун. С ее морды стекала зеленоватая слизь, капала густая пена. Больные, изможденные кони, у которых не хватило сил подняться наверх, сгрудились вокруг нее. — Летим отсюда! Здесь опасно! — крикнул Сарторис. К карьеру уже слетались стервятники, соколы, коршуны, орлы, ястребы, совы, луни. Птицы помельче разлетались прочь, в разные стороны, подальше отсюда. Хищники на скалах точили клювы и когти о камни. Лошади жались друг к другу, дрожали, вставали на задние ноги, били копытами. Мы возвращались в город, к нашим кедрам и кипари­сам. Внизу, среди стен и деревьев, я заметила длинные серые тени: это волки, уверенные в том, что добыча от них никуда не уйдет, шли по следу табуна. Стекающие по скалам потоки воды сделали меня пленником темной холодной пещеры. Все небо затянуло дождем, и из пещеры не было видно ничего, кроме серебристо-серой стены, пульсирующей ледяными каплями. Холод. Грязь узкими ручейками подтекала мне под ноги. Я вскочил на скалистый уступ и закричал от отвращения. — Вонючая! Мерзкая! Противная! — трещал я. — Вонючая! Мерзкая! Противная! — повторяло гулкое эхо. Я замолчал, открыв рот от удивления. Эхо все еще продолжало звучать. Оно отвечало мне — все более далекое — из густой темноты в глубине пещеры. Я никогда еще не слышал такого эха. Но эхо не лжет, хотя постепенно стихает и замолкает… Эхо лучше измеряет пространство, чем зрение, которому для этого необходим свет. Тишина позади меня кажется мне более опасной, чем холодные струи дождя и плеск стекающей грязи, не позволяющие мне покинуть пещеру. Я вцепляюсь когтями в скользкий красный камень, поднимаю голову и всматриваюсь во мрак. Сознание того, что позади меня в матовой черной глубине кроются ведущие вниз проходы и туннели, в которых могут прятаться хищники, вызывает дрожь во всем теле. Я боялся, боялся вопреки собственным желаниям, боялся так, как не боялся уже давно, как будто я снова был молодым неопытным сорочонком, который только лишь начинает познавать мир, страх и смерть. Я отряхнул перышки от оседающих на них мелких белых капелек воды и оглянулся. Мне показалось, что темнота движется, волнуется, качается. Воздух волнами врывался в пещеру и проникал дальше, ниже, в глубь каменного туннеля, который я чувствовал во тьме позади себя. Молния ударила в высохшую рощу неподалеку от пещеры, и спустя несколько мгновений гром прокатился над моим убежищем, ворвался внутрь, завыл, заскулил, загрохотал. Я еще шире раскрыл клюв и вытаращил глаза — мне стало страшно, что я могу оглохнуть. Гром проникал все дальше, все глубже в землю, пробуждая все более тихое и далекое эхо, пульсирующее в отдаленных углах пещеры. Я стиснул коготки на уступе скалы от страха, что возвращающаяся волна мощных звуков опрокинет, сметет, задавит меня. Под когтями чувствовалась влага. Теплая жидкость… Кровь? — Кровь? Моя кровь? Кровь… Откуда? — тревожно вскрикнул я, а эхо тут же стало повторять мой крик. Кровь текла из камней. Мои когти сжались на камне, как на спине живого существа. Теплые капли сочились из поцарапанной поверхности, и мне вдруг показалось, что я чувствую слабые движения — как будто я и впрямь терзаю нечто живое. Я осторожно, с удивлением всматривался в то место, откуда сочилась эта странная кровь. Оно выглядело так, как будто я содрал с чего-то живого верхний слой кожи. Я отскочил в сторону, подпрыгнул, взлетел под самый свод пещеры. Свисавшая со стены сеть одеревеневших ветвей показалась мне вполне безопасным местом — сухим, спокойным. Я схватился коготками за серый сучок и клювом отломил кончик сморщенного побега. Кровь потекла тонкой темно-красной струйкой. Я почувствовал языком холод и сладковатый вкус. Эта кровь, сочившаяся из скал и мертвых ветвей, была холодной. Может, это неживая кровь? Я с удивлением всматривался в серую ветку под моими коготками и никак не мог понять, то ли это живое существо, то ли мне все это привиделось? Я внимательно осмотрел стены, своды, сталактиты, известковые натеки, свисающие по стенам ветки и паутину… И лишь теперь заметил, что под внешним слоем серого, коричневого, черного кроется пурпурный цвет — такой, какой обычно бывает у крови живых зверей. Это открытие так поразило меня, что перья на голове и крыльях сами собой взъерошились и распушились. Неужели меня окружают неизвестные мне хищники? — Кто вы такие? Откуда вы взялись? Это что, ваши владения? Ваша территория? — тихонько шипел я, чтобы снова не вызвать раскатистого громового эха из глубин пещеры. Я расправил крылья, готовясь к нападению, раскрыл клюв. Глаза подернулись пленкой. Я выглядел устрашающе, злобно, яростно. Не зря же все птицы боялись меня, когда я вот так вставал, перебирая ногами, с вытянутой вперед шеей, с налитыми ненавистью глазами… Но здесь птиц не было. Здесь были одни камни, скалы, погнутые прутья и жесть, бетонные глыбы, высохшие корни, пороги, ступени, туннели, темнота. Я вертелся на ветке, стараясь выглядеть пострашнее. Из-под содранной коготками коры все еще продолжала сочиться кровь, каплями падая в глинистую лужу на дне пещеры, постепенно разливавшуюся все шире и шире. От шумящей стены дождя веяло пронизывающим холодом. Я слизал языком немножко жидкости — это была звериная кровь, лишенная внутреннего тепла. По вкусу она была похожа на кровь мелких птиц, которыми я кормил своих птенцов. Я почувствовал себя увереннее. Ну и что, что вокруг шумит дождь и я застрял в холодной, темной пещере?! Что с того, что вокруг меня камни, ветки и стены, из которых сочится кровь? Ведь до сих пор не произошло ничего такого, что могло представлять для меня опасность. Так почему же я боюсь неизвестного, даже не зная толком, действительно ли в этой темноте могут таиться хищники? Холод проникает сквозь перья, вода стекает на ноги с шеи и крыльев. Перья стали тяжелыми и холодными. Если хочешь выжить, надо есть. Если в этих ветках и камнях течет кровь, я могу подкрепиться хотя бы этой живительной влагой. Я вбиваю клюв в окровавленное отверстие и рву пропитавшиеся кровью волокна. С трудом выдираю и глотаю их. Буря усиливается. Беспрерывно сверкают молнии. Гром гремит не переставая. Темная пропасть отзывается непрекращающимся эхом. Под сильными порывами ветра косые струи дождя льются прямо в пещеру. Я перепрыгиваю повыше — поближе к каменному своду — в попытке спрятаться от влажного, холодного сквозняка. Снаружи становится все темнее, наступают сумерки. Приближается ночь. Я сажусь на самом высоком месте — на выступающем из стены каменном карнизе. Если в пещере живут хищники, то ночью они должны выбираться на поверхность земли. Они будут проходить или пролетать мимо меня, так что мне обязательно нужно получше спрятаться и замаскироваться. Стена растрескалась, как испещренная шишками и язвами шкура старого зверя. Некоторые повреждения напоминают шрамы, синяки, нарывы, опухоли. Дождь стучит по закрывающим вход в пещеру камням, и хотя кажется, что он уже слегка поутих, я все же боюсь, что мне придется остаться здесь на ночь. На неровном полу все шире и шире разливается лужа. Я дрожу от одной мысли о том, что мог бы упасть туда. Ведь, мокрый, грязный, со слипшимися перьями, я не смогу снова взлететь сюда, наверх, под самый свод. Мне пришлось бы карабкаться, подпрыгивая и крича от отчаяния, а доносящееся из глубины эхо лишь усугубляло бы охвативший меня ужас. Глаза постепенно привыкают к царящему под сводами полумраку. Я замечаю свернувшегося клубком под стеной волка — он тоже спрятался здесь от дождя. Волк скалит зубы и рычит, кидая взгляды на матовую поверхность лужи. Змея равнодушно скользит из серых дождевых сумерек во тьму пещеры. Завернувшись в свои кожистые крылья, размеренно дышат летучие мыши, вздрагивая время от времени от холодного сквозняка. Они похожи на засохшие, свернувшиеся в трубку листья лопухов. В пещере живет множество разных существ, но самые опасные из них, видимо, все-таки змеи. Интересно, смогла бы вон та, которую я только что видел, взобраться сюда, на самый верх? В щели рядом с веткой я замечаю слабый отблеск. Что-то шуршит, движется, вылезает… Паук. Темный, мохнатый, огромный, с четко очерченными челюстями. Он ползет наверх — к маленьким розовым детенышам летучих мышей, висящим на потолке рядом с родителями. Вслед за этим пауком уже потянулись и другие его сородичи. Я вскрикиваю, пытаясь предупредить летучих мышей об опасности, бью крыльями и хвостом, не обращая внимания даже на вызванное моей трескотней эхо. Вытягиваю голову по направлению к ползущим паукам и кричу: — Сарторис! Сарторис! Сарторис! Самый крупный из пауков уже добрался до розового комочка мяса. Прижался к нему своим мохнатым брю­хом. Писк, трепыхание. Паук тащит добычу в свою щель. Летучие мыши просыпаются и с писком кидаются на врага. Прилепившиеся к шероховатым камням детеныши тоже тревожно трепещут крылышками. Родители подлетают к ним, прикрывают, обнимают, кормят.— А не нападет ли ночью такой паук и на спящую птицу? Не впрыснет ли ей в крылья парализующий яд? Я оглядываюсь по сторонам. Может, здесь найдется какое-нибудь более безопасное местечко, чем торчащий под самым сводом выступ скалы? Летучие мыши попискивают, летают вокруг меня, задевая кожистыми крыльями. Они хотят спугнуть меня, выгнать с принадлежащей им территории. Волк глухо рычит, скаля белые зубы. Мои пронзительные крики вызвали движение в черной глубине пещеры. Одна лишь змея замерла, прикинувшись спящей. Вой доносится из-за серой стены дождя. Это волчица. И вот она уже вместе с волчатами укладывается рядом со своим самцом. Пещера наполняется запахом мокрых звериных шкур. Жадные, голодные взгляды. Волчата подбегают, встают на задние лапы, скалят зубы. Я поворачиваюсь и гневно кричу: — Отстаньте от меня! Вы все равно ничего мне не сделаете! Сарторис! Сарторис! Разозленные волчата неуклюже подпрыгивают, опрокидываются на спины, падают прямо в грязь. Отряхиваются и с поджатыми хвостами возвращаются к матери, втискиваются в выкопанное под стеной углубление. Сверху они похожи на серовато-бурые камни. Из глубины пещеры, постепенно заполняя все большую и большую часть помещения, выползает темнота. Я сижу, сжавшись в комочек. Глаза постепенно слипаются — мне все труднее и труднее открывать их. Место на каменном уступе кажется мне вполне безопасным укры­тием. Стена дождя совсем потемнела. Летучие мыши, попискивая, ловят ночных бабочек, комаров, жуков… Голова склоняется набок, клюв утыкается в пух над кры­лом. Из последних сил я раскрываю глаза, боясь уснуть. Темнота расползается из глубин пещеры, из разливающейся все шире лужи, из потоков льющегося на землю дождя. Темнота заполняет и меня — изнутри,— и именно она заставляет заснуть, несмотря на окружающие меня кровоточащие стены, несмотря на волков, пауков и даже несмотря на доносящееся из неизмеримых глубин эхо. Меня будят шум, шипение, хохот, стоны. Я выпрямляюсь, потягиваюсь, осматриваюсь по сторонам. Дождь кончился, пещера залита лунным светом. Чужие, незнакомые птицы садятся на камни и ветки, прижимаясь к стенам. Они рвут клювами пропитанные кровью ткани, раздирают, пожирают, отламывают, высасывают. Рассмотрев повнимательнее их толстые крючковатые клювы и тонкие, острые когти, я тихо дрожу, крепко прижавшись к стене, Я никогда в жизни не встречал таких птиц. Их головы совсем не похожи на птичьи — они совсем голые, без перьев. Может, это человеческие головы? Сон снова заставляет меня закрыть глаза, мною овладевает усталость, которая даже сильнее страха. До моих ушей, как будто из далекого далека, еще доносится вой волков и крик убиваемой серны. Но я даже не открываю глаз, лишь глубже засовываю клюв в перья между крыльями. Резкий крик Реи врывается в освещенную лучами восходящего солнца пещеру. Темнота исчезла. От страшного мрака осталась лишь узкая полоска в глубине, за порогом — там начинается ведущий вниз туннель, пугающая отзвуками доносящегося из тьмы эха пропасть. Оттуда прилетали те птицы с неоперенными головами, с железными клювами и когтями. Я разминаю замерзшие косточки, потягиваюсь. Голос Реи звучит все ближе. Насытившиеся волки спят внизу рядом с остатками загрызенной ими серны. Значит, то, что я видел, вовсе не было сном?! На стенах, ветвях, сучьях, камнях подсыхают шрамы, царапины, следы укусов, кругом видны капли застывающей крови, затягивающиеся раны. Рея стоит у входа — возбужденная, разгневанная, все еще подозревающая, что я изменяю ей с другой самкой. Ее силуэт четко очерчен на фоне яркого утреннего света. Перья отливают темной синевой, сверкают черными и фиолетовыми отблесками. — Где ты, Сарторис? Отзовись! — Рея неуверенно подпрыгивает на пороге. — Я здесь! Я здесь! — откликаюсь я, слетаю с ветки и сажусь рядом с ней. Она гладит меня клювом, нахохливается, машет хвостом и крыльями, трется о меня, бегает вокруг, как будто не веря, что наконец нашла то, что искала. Вход в пещеру окружен окаменевшими стволами и ветками тех же самых серых растений, которые растут здесь внутри. Дальше простирается россыпь камней, мусора, железа, которая тянется до высохшего леса на горизонте. От вчерашнего ливня остались лишь сломанные ветки и принесенные водой песок и ил. — Что это? — грозно нахохлившись, кричит Рея. У самого выхода, там, где по камням стекала вода, из пещеры выбираются три скелета. Их старые, вросшие в твердую глину кости белеют под лучами солнца — совсем как пух на наших грудках. Самый высокий, в свободном полуистлевшем одеянии, с короткой деревянной палочкой во рту, поворачивает голову к идущему следом за ним. Второй, одетый в вылинявшие лохмотья, кажется самым маленьким из них. Кости у него тонкие и хрупкие. Длинные, влажные от вчерашнего дождя волосы облепились вокруг овального черепа. Последний — третий — ске­лет тянет его за собой обратно во тьму, сжимая в истлевшей ладони кусок прозрачной ткани так, как будто тащит ее к себе. — Не бойся! Они неживые! Они ничего не могут нам сделать! — кричу я Рее. Деревянная дудочка выскальзывает из челюстей, выпадает из истлевших пальцев. Следующий ливень смоет скелеты со склона, и от них не останется больше никакого следа. Это самая тяжелая из всех зим, которые я помню. С севера на юг через город проходят стада огромных мохнатых зубров, оленей, лосей, кабанов, лошадей, муф­лонов. Они спасаются от морозов, от засыпавших все вокруг глубоких снегов, от вьюг и снегопадов, от ураганного ветра, несущего острые ледяные иголки. Они идут вперед, поедая все, что годится в пищу, поднимая свои рогатые головы кверху, к едва пробивающемуся сквозь тучи солнечному диску. Мы расклевываем кучки переваренной травы, коры, стеблей, плодов, бумаги. Среди застывших трупов павших по дороге зверей вьются хищники. Мы терпеливо ждем на деревьях, когда они наконец наполнят падалью свои желудки и уйдут. Сарторис суетится, бьется, соперничает, верховодит. Все больше сорок слушаются его. Он всегда знает, где можно раздобыть еду. Он предусмотрителен, способен предвидеть опасность. Сарторис ведет птиц вперед и предостерегает от неожиданностей. Птицы, которые следуют за ним, всегда сыты, сильны и чувствуют себя в безопасности. — Летим за Сарторисом! — Сарторис знает! — Веди нас, Сарторис! Когда не станет теплых навозных куч, мы будем охотиться на мелких, исхудавших от голода птиц, которые прячутся в щелях, дуплах, разбитых окнах. Мы ловим их по вечерам, когда они — уставшие, замерзшие, полусонные — прячутся в своих гнездах, чтобы немножко отдохнуть. Мы хватаем их своими когтями, душим, вырываем сердца сильными ударами и поворотом клюва. И мозг, до которого добираемся через глазницы. Сарторис счастлив. Рея рядом с ним. Он командует остальными сороками. Он учит их выживанию, учит, как пережить зиму и остаться целым и невредимым. Он засыпает, едва живой от усталости. Его сны исчезли, испарились. Они больше не мучают, не преследуют его. Сарторис дышит ровно, он спит крепким, спокойным сном — без стонов, вскриков, трепыханий, судорог. Он спит, как спал в родном гнезде до той страшной ночи с громом, молниями и внезапно вспыхнувшим ог­нем. Из-под посеревших пластов тающего снега появляется падаль. Замерзшие, скованные льдом серны с расплывшимися глазами, кабаны с оскаленными клыками, аисты со взлохмаченными, спутанными перьями, барсуки с разинутыми челюстями. Темно-коричневые струйки с гнилостным запахом стекают из задних проходов, из глаз, ушей, ртов. Волки, лисы, собаки, росомахи, стервятники, соколы, ястребы молниеносно разрывают и поглощают мертвечину. Вокруг вьются птицы помельче, с волнением ожидая, достанется ли что-нибудь и им тоже. Даже голуби прилетают, садятся всей стаей и объедают с костей остатки мертвых тканей, подбирают сгустки смешанной с песком свернувшейся крови. Вскоре в тенистом кипарисовом лесу, в котловине между холмами Рея снесет яйца в нашем гнезде, выстланном мягкой шерстью, мхом и пухом. Толчки. Дрожат оконные стекла и крыши. Трепещут листья на старом каштане. Грызуны пришли в движение — они покидают свои норы, подземелья, туннели, каналы, коридоры, подвалы, катакомбы. Но Рею эти толчки не пугают. Она уже чувствует внутри с каждым днем твердеющие скорлупки и знает, что яйца вот-вот начнут свое движение к родовому каналу. Шум, грохот падающих камней, скрип, треск распадающихся, рушащихся вниз стен, скрежет разрываемой жести. Кипарисы закачались, затряслись, накренились. Старый дуб, который стоял рядом с асфальтовой полосой, треснул и рухнул, выбросив из недр своего ствола тучу трухи… Жившие в его кроне сойки заметались с отчаянными криками. Я взлетела в воздух при первом же толчке и видела, как все двигалось, качалось, тряслось, видела, как дрожала и разверзалась земля. Деревья ломались, гнулись, падали. Рассыпались здания. Трескались дороги. Земля проваливалась в разверзшиеся пропасти, поглощая зверей, отчаянно пытавшихся спастись бегством. Я боюсь, Сарторис, и знаю, что ты боишься точно так же, как и я. Крики птиц, голоса зверей, треск падающих стен, грохот, стоны, вой. Кипарисы накренились, сталкиваясь друг с другом. Землетрясение кончается… Тишина… Слышен лишь шелест осыпающейся с ветвей хвои. Сороки кричат, жалуются, трещат. Они летают вокруг своих гнезд, которые вдруг перестали быть такими безопасными, такими надежными, но все же выдержали. Лишь некоторые веточки кое-где держатся уже не так крепко, как раньше. Ты летишь среди полуразрушенных зданий, среди колонн и мачт, среди упавших с постаментов статуй и покосившихся стен. Падающие водосточные трубы, черепица, карнизы, куски облупившейся, растрескавшейся известки, обрывки обоев и жести, рассыпающиеся стропила, раскалывающийся мрамор, песчаник, гранит. Дикие стоны придавленного упавшими камнями волка кого угодно способны свести с ума. Птицы собираются стаями. Дрозды, жаворонки, скворцы, воробьи, синицы, трясогузки тучей закрыли солнце. Вороны, грачи, галки пролетают над городом… — А я? А ты? А мы? Остаемся или улетаем? Сарторис взмывает так высоко в небо, как никогда еще раньше не поднимался. Над городом висят тяжелые дождевые тучи. Надо подождать. Птицы летят к морю, на север, на юг, на запад, на восток. Они улетают… Прилетают. Спасаются бегством. Все небо покрыто перепуганными птицами, которые хотят спрятаться, хотят освободиться от овладевшего ими страха… С моря возвращаются чайки, бакланы, поморники, пеликаны, утки, гуси, цапли, журавли… Тучи птичьей мелочи — воробьев и синиц — перелетают с дерева на дерево… — Улететь? Остаться? Сжавшиеся в комочки птенцы хищных птиц с большими крючковатыми клювами втискиваются в щели бетонных стен, прячутся среди камней. Среди развалин везде валяются скорлупки разбитых яиц. Под стенами, под деревьями умирают птенцы — множество маленьких птичек. Слепые, голенькие и уже оперившиеся, но еще не умеющие летать. Маленькие галки, грачи, вороны, сойки, сороки, голуби. Лисы, куницы, волки, змеи душат их, раздирают на части, пожирают. Удивительно, сколько же живой еды вдруг одновременно оказалось на земле. Ты не хотел улетать? А может, просто боялся улететь? Гнездо на покосившемся кипарисе уцелело. Нужно только укрепить его гибкими веточками, вплести снизу твердые, жесткие прутики, законопатить щели мхом и пухом, замаскировать получше, пригнув соседние ветки. Рея скоро снесет яйца. Теперь она очень редко покидает гнездо. Самое большее, на минуту — чтобы схватить отяжелевшую от нектара пчелу или взбирающегося вверх по стволу наевшегося сверчка. Ты остался, поэтому осталась и я. Если бы ты улетел, я полетела бы вслед за тобой. Ведь ты же знаешь, Сарторис, что если бы ты только захотел, я забралась бы в твое гнездо и прогнала Рею. Когда ты смотришь на меня, ты пробуждаешь во мне тоску, желание, надежду. Я возвращаюсь к своему самцу, кормлю своих птен­цов, но все время жду твоего зова, жеста, голоса, знака. Я тоскую по тебе, хотя мы всегда так близко друг к Другу, хотя мы видим друг друга с утра до вечера, а по ночам из-за темной стены кипарисовых иголок до меня снова доносятся отзвуки твоих беспокойных снов. Земля успокоилась, замерла, осела. Снова стала тихой, теплой, доброжелательной. Мы перестаем бояться и потихоньку забываем о землетрясении, которое так сильно изменило наш мир. Вскоре развалины совсем зарастут травами, ромашками и вьюнками, плющом и пыреем. Мхи и грибы заполнят влажные щели. Твои маленькие сорочата учатся летать, перепархивают с верхушки на верхушку, со стены на стену. Они так же любопытны, как ты,— суют клювы даже в трещины и щели на земле, вытаскивая оттуда мелких ужей, вытягивая за хвосты мышей-полевок. Их спугивает тень канюка. После разрушения города и бегства большей части живших в нем птиц, и прежде всего голубей, ястребы начали охотиться на сорок. Они больше не обращают внимания на сорочью трескотню и попытки толпой отпугнуть хищника. Хищные птицы неожиданно нападают сверху, пытаясь поймать когтями беспокойных молодых сорок. Получилось. Черно-белая птица трепещет в когтистых лапах. Канюк улетает, преследуемый разъяренной крикливой стаей… Остальные, перепуганные сорочата сжимаются в комочек в родном гнезде, под крыльями Реи. Завтра они снова будут смело обследовать неглубокие канавы, туннели, дыры, ниши в поисках шипящей и попискивающей еды. Зима стоит настолько теплая, что большинство деревьев даже не сбросили листву. Ураган Яичная скорлупа и птенцы среди камней. Твои маленькие сорочата выпали из гнезда. Они пытаются вскарабкаться обратно по растущим невысоко побегам и веткам. Но их коготки еще слабы, а в крыльях не отросли достаточно длинные маховые перья. Ночью ты слышишь отчаянные крики умирающих. Росомахи, рыси, кошки, ласки, куницы, еноты, выдры кружат по улицам — хватают, раздирают на части, пожирают. Во сне скелеты снова сгоняют тебя с дерева. Тебе страшно, ты боишься, спасаешься бегством. Сороки собираются вокруг твоего гнезда… Ты хочешь найти своих сорочат. Их нет под деревом… Лишь мелкие перышки и черно-белый пух. Рея поднимает клювом перья и зовет, зовет, зовет… Над водой скользят зеленые весенние стрекозы и хрупкие подёнки. У меня больше нет сил бороться со снами, со страхом, с оцепенением и инерцией. Я боюсь заснуть, потому что по ту сторону сна меня ждут прячущиеся там скелеты, змеи, незнакомые, непослушные сороки. Коварные чужие птицы пугают меня размерами своих крючковатых клювов и когтей. Я уже не знаю, где сон, а где — действительность, не знаю, где кончается сон и начинается явь. Теперь я стал бояться еще больше, чем раньше. Страх стал сильнее, чем тогда, когда я был маленьким, неоперившимся сорочонком. Прочные стенки гнезда и родительское тепло охраняли, защищали меня от темноты, холода, голода, от моих страхов. Сейчас, меня ничто не защищает, кроме моих же собственных крыльев, когтей и клюва. И этих хорошо знакомых мне сорок, которые всегда летят вслед за мной, слушаются моих команд и призывов. Умение маскироваться, прятаться, передразнивать других, хитрость и ловкость до сих пор давали мне преимущество. Дерзость и громкая трескотня должны были убедить всех в том, что я силен, должны были вызывать страх у всех, кто мельче и слабее меня… Но эти столь важные здесь, наяву, черты во сне не имеют никакого значения. Они не помогут против швыряющей камнями костистой руки и почти прозрачного, светлого клюва, который целится мне прямо в глаз. Из густой шелковичной кроны я вижу, как стаи птиц возвращаются обратно в город. Кажется, я даже узнаю их… Неужели это те самые, что улетели после землетрясения? Я думал, они погибли, а они просто улетели отсюда и теперь возвращаются, тяжело взмахивая уставшими после долгого пути крыльями. Ржанки, ореховки, сойки, галки, вороны, грачи. Вечером в лучах заходящего солнца мое внимание привлекает одинокая белая точка, сверкающая во главе темной стаи. Белоперая, так похожая на ту, некогда изгнанную и с тех пор преследующую меня во всех моих снах. Рядом с ней, как тень, летит темный серебристо-серый самец — вожак, ведущий за собой не только галок, но и большую часть вороновых всего города. Значит, она есть! Она жива. Она существует. Она присутствует и в мире моих снов, и в реальной жизни. Здесь и там, там и здесь. Снежно-белая галка появляется каждую ночь — разбивает мне клювом голову, выклевывает глаза и мозг… Я — неподвижный голенький неоперившийся птенец, а она приближается, становится прямо надо мной и целится прямо мне в глаз. Я дергаю головой, верчу шеей. Отодвигаюсь, отползаю, отклоняюсь. Ее светлый, острый, слегка загнутый клюв устремляется вслед за моим страхом, повторяет каждое мое движение, поворот, бегство. Я пытаюсь загородить, заслонить глаза, прикрыть голову, спрятаться. Страх парализует меня. Я слетаю с ветки и падаю вниз под крики Реи, которая ничего не знает о моих снах. В светлой, раскидистой ореховой кроне наше гнездо слишком заметно. Оно недостаточно хорошо замаскировано листьями и ветками. Я укрепляю его, расширяю, приношу и укладываю новые веточки. Это лишь одно из множества наших гнезд. Оно может пригодиться, если другие сгорят, упадут на землю или будут захвачены более сильными, чем мы, птицами. До сих пор ничего подобного не случалось, но всегда может случиться. Об этом никогда не стоит забывать. Белоперая не обращает на меня никакого внимания. Она пролетает между кипарисами рядом со своим сам­цом. Чистит, расчесывает свои перышки на соседнем платане. Здесь она притворяется, что не замечает меня. Там убивает, мучает, ранит. Здесь она равнодушна, там — коварно подкрадывается и нападает. Здесь — живет неподалеку, дружит с галками, воронами, грачами, сойками, которые должны были бы ненавидеть ее. Там — охотится за мной, преследует, нападает. Неужели они не видят, что она белая, как кварц, как блеск волны, не замечают, что она — другая, не похожая на них, чужая? Тогда я сумел изгнать ее. Но она вернулась. И вот теперь расчесывает пух под крылом, сидя на противоположной ветке. — Прочь! — кричу я, но никто не взмывает в небо вслед за мной, чтобы прогнать Белоперую. Я засыпаю. Надо мной нависает поблескивающий в темноте клюв птицы, застывшей на широко расставленных чешуйчатых ногах. Я просыпаюсь, потягиваюсь, таращу заспанные глаза. Тишина. Нет сорок. Нет галок. По веткам бегают сверчки. Зеленый паук плетет свои сети в разветвлении между двумя сучками. Юркий стенолаз сбегает вниз по стволу, склевывая красных муравьев. Мираж. Нет никакой тишины. Нет покоя. Еще мгновение — и сюда слетится стая галок во главе с Белоперой и ее самцом. Я нервно встряхиваюсь, в страхе озираюсь по сторонам, как будто меня окружают не колышущиеся зеленые ветви, а разгневанные, злобные, преследующие меня птицы. Даже тени кажутся враждебными, хищными, злыми. — Хватит! Летим к морю! — К морю! К морю! Склоненные ряды кипарисов, резные каменные стены, белые скульптуры… Я взмываю вертикально вверх и сильнее машу крыльями. — К морю! Сороки редко летают к морю. Чайки и поморники прогоняют нас, опасаясь за свои гнезда. Стоит сороке появиться на берегу, как на нее тут же кидаются крупные, белые, серебристые, желтоклювые, красноклювые птицы… Я больше не вернусь сюда. В последний раз смотрю сверху на город. Все больше и больше сорок собираются вокруг меня в воздухе. Легкий ветерок с юга и восходящие воздушные потоки помогают в полете. — Летим! К морю! — возбужденно кричат сороки. С веток деревьев на меня глядят вытаращенные, неуверенные глаза тех сорок, что хотят остаться. Они боятся падающих с крыш листов жести, осыпающихся стен, но все же хотят вырастить птенцов, которые еще толком не научились летать. Они обеспокоено машут крыльями, словно предчувствуя, что больше никогда меня не увидят. Мы улетаем. Несколько птиц отрываются от темной стены деревьев и летят вслед за мной… Другие, наоборот, поворачивают назад — падают вниз, притворяясь, как будто обнаружили там что-то съедобное. Мы медленно, плавно летим вперед, стараясь подниматься как можно выше, чтобы издалека побыстрее увидеть линию морского берега. Наши крики сгоняют с небосклона даже ястребов. Мы подлетаем к морю, когда день уже начинает клониться к вечеру… Опускаемся в каштановую рощу рядом с устьем небольшой речушки, распугивая живущих здесь дятлов, иволг и чибисов. Сегодня мы не полетим дальше. Ночью мне снова снятся преследующие нас скелеты. За кем они гонятся? Белое сверкание изгнанной некогда птицы исчезло, она больше не беспокоит меня. Утром мы разделяемся… Некоторые продолжают полет к северу, а я лечу вдоль берега на юг, точно и вправду знаю, куда стремлюсь. Каменный город, поросший деревьями, кустарником, плющом, виноградом, дроком… Растения постепенно завладевают им, пробиваясь повсюду… Мы ночуем в кроне раскидистого платана. В моем сне скелеты дерутся друг с другом, разбивают друг другу черепа камнями. — Летим отсюда прочь! Быстрее! — кричу я, просыпаясь. И мы летим все дальше на юг, ночуя в ветвях деревьев, растущих в устьях рек и ручейков. День за днем. Все дальше и дальше. Упрямо. С надеждой. Когда нас вдруг окружает серебристо-синий туман, дальнейшее продвижение вперед становится слишком рисковали. Наши маховые и рулевые перья нуждаются в длительной чистке — мытье, расчесывании. В густом лесу над рекой, рядом с рассыпающимся, поросшим мхами городом, то всякой еды — плоды, семена, боярышник, инжир, сливы, апельсины, кедровые и буковые шишки, улитки, червяки, жуки, гусеницы. Под деревьями так много тонких, гибких веточек для строительства гнезд. Мы собираем их, сносим в одно место, подбираем, переплетаем, укрепляем. Туман рассеялся, но горизонт все еще скрывается за тучами и пеленой испарений. Ничего не видно дальше, чем на расстояние одного сорочьего крика. — Остаемся здесь! — кричу я из гущи ветвей апельсинового дерева. — Да! Остаемся! — соглашаются уставшие от путешествий сороки. На горизонте я вижу высокую гору с узенькой полоской дыма на вершине — вулкан, который я и не думал когда-нибудь увидеть. Со стен общипана вся штукатурка. Известь нужна нам ежедневно, постоянно… Ее недостаток вызывает у самок головокружение, слабость, потерю ориентации в пространстве. Перья теряют блеск, становятся ломкими, хрупкими, выпадают. Зрение ослабевает, а глаза все чаще закрываются от усталости и сонливости. Птицы вцепляются в стены когтями и клювами, пытаясь отковырять хоть какую-нибудь крошку. Бьют клювами, выцарапывают, а потом подбирают с земли известковую пыль. Синицы, воробьи, овсянки, щеглы, жаворонки, дятлы, горлинки, голуби, галки, фазаны, журавли, ястребы — все жадно клюют и царапают стены старого города, выковыривая белые хрупкие обломки штукатурки и скрепляющего кирпичи раствора. Камешки, мелкие ракушки и крабы, рачки, улитки, хитиновые панцири насекомых, стекающая с известковых скал вода, крошки рассыпавшихся от старости костей, яичная скорлупа… Мы прокрадываемся в гнезда, разбиваем и пожираем яйца. Уносим еще не родившихся птенцов, покрытых желеобразной белковой массой. Разгневанные, раскричавшиеся дрозды преследуют меня вдоль поросшего оливковыми деревьями ущелья. Я снижаюсь и прячусь среди густых веток, зная, что сюда они за мной не полетят. Чувствую в клюве теплое, пульсирующее сердце птенца. В гнезде меня уже ждут крикливые разинутые клювы, которые мгновенно пожирают разорванную на куски добычу. Мы все чаще разоряем чужие гнезда. Нам больше не приходится отковыривать штукатурку со стен, разыскивать на берегу крохотные ракушки. Мы просто дожидаемся, пока птицы вылетят из гнезда. Иногда я сам выманиваю их, подлетая с криками, как будто действительно собираюсь в одиночку столкнуться с многочисленными клювами скворцов или зябликов. Они летят за мной, кричат, трещат, стремятся отогнать меня подальше. А в это время Рея потихоньку забирается в чужое гнездо и крадет яйцо или трепещущего птенца. И хотя птицы уже знают эти наши трюки, нам почти всегда удается выманить их. Молодые сорочата учатся сами добывать себе пищу. Они уже знают, что совершенно незачем совершать далекие и опасные полеты к городским стенам или на морской берег, если еда есть и прямо здесь в гнездах других птиц. Поэтому появление нашей сине-черно-белой стаи вызывает столько шума, замешательства, криков, чириканья, щебетанья, писков, шипения, фырканья, воркования, скрежета, карканья. Птицы боятся и ненавидят нас, они только и ждут, когда же мы наконец улетим. Стрижи и ласточки, гнезда которых располагаются под крышами, балконами и карнизами, снижают свой полет, стараясь отпугнуть нас шумом и свистом крыльев. Они летят в свои гнезда и усаживаются в них, злобно выставив наружу грозно разинутые клювы. Они знают, что мы умеем взлетать вертикально вверх и разбивать их приклеенные в нишах и углах гнезда. Свое гнездо в ущелье за городом я так хорошо замаскировал вьюнками и листьями инжира, что даже мне самому оно кажется совершенно недоступным. Три сорочонка совершают вместе с нами свой первый полет, стараясь во всем копировать наши голоса и движения. Поток воды каскадом спадает к морю. Берега глубоко врезавшегося в камень русла крошатся, рассыпаются, оседают. Когда вода течет спокойно, она понемногу подмывает уложенные людьми камни. А после дождей уровень воды резко поднимается и поток бурно несется вперед, вырывая, переворачивая и сдвигая с места каменные блоки. В этих разрушающихся речных обрывах гнездятся оляпки. Сверху хорошо видны их тени, бегающие по каменистому дну среди косяков мелких серебристых рыбешек, которых мы тоже иногда ловим в мелких, прогретых солнцем лужах. Я вспоминаю город высоких домов, куполов, колонн, башен. Там, над рекой, тоже жили оляпки, прячущиеся в заброшенных крысиных норах — в таких уголках, до которых сорокам никогда не удалось бы добраться. Вода и корни разрушают бывшие жилища людей, врываясь в щели между камнями, кирпичами, плитами, порогами, ступенями. Вода подбирается снизу. Корни атакуют со всех сторон, используя малейшие трещины и отверстия. Они расширяют, подтачивают, выворачивают камни с места, стремясь пробраться поглубже, поближе к животворной воде. Травы, заросли, деревья заполоняют улицы города, площади, дворы, дома. Они растут на крышах и стенах, разрушая их, разбивая, подтачивая. Они вылезают даже внутри домов, прорастая через трещины в каменных полах. Сквозь разбитые окна и двери ветки пробиваются к солнцу и свету. — Соколы! Внимание! Соколы над нами! — кричит Рея, направляясь к ближайшему кусту. Мы мгновенно рассаживаемся в прибрежных зарос­лях. Соколы лениво кружат над рекой. Наши черно-белые фигурки очень хорошо видны им с высоты. Мы втискиваемся поглубже в гущу тесно переплетенных веток, зная, что крупным, тяжелым хищникам не удастся сюда пробиться. Соколы кружат над городом и над рекой, постепенно набирая высоту, и не спеша удаляются на юг. — Улетели! Улетели! — кричу я Рее и сорочатам. Взлетаю на высокую каменную стену у самой воды. Тяжелые валуны устояли в борьбе с бушующими волнами, наводнениями, дождями. На широкой плоской верхушке устроили свои гнезда аисты. Они вытягивают к нам свои длинные красные клювы и злобно бьют крыльями. — Убирайтесь прочь, а то мы убьем вас! — кричат они сорочатам, стуча и щелкая клювами.— Это наша стена! Это наши гнезда! Мы перелетаем через стену и опускаемся среди деревьев и высохшей травы, проросшей сквозь забетонированные, асфальтированные ряды улиц. Покрытые колючками ветки низко стелются над потрескавшимся асфальтом. Шипы тянутся к нашим шеям и крыльям. Мы протискиваемся, пролезаем, лавируем. Малыши идут за нами, не подозревая об опасности. Колючки впиваются им в крылья, выдирают пух из спинок и крыльев. — Больно! — кричит Кер, вытаскивая колючку из крыла. — За мной! Сюда! — Я вывожу свое семейство на раскаленное, освещенное солнцем пространство. Нагретый асфальт становится липким и мягким. Вокруг свисающих красных цветов кружат мухи, пчелы, бабочки, стрекозы. Рея поворачивается и хватает в клюв осу, выплевывает ее, придерживает когтем, отрывает голову, крылья и глотает. Малыши во всем подражают нам. Они ловят насекомых, смачивают их слюной, давят, глотают. Разрывают пчелу, по очереди пробуя разные части ее тела. Лишь птицам известно, сколько сладости скрыто в насекомых. Мы крутимся взад и вперед между цветками. Солнце поднимается все выше и выше. Оно нагревает воздух так, что он дрожит и волнуется над асфальтовой трясиной. Насытившись сладкими насекомыми и мучными червями, я чувствую подступающую дремоту. Вокруг безветренно, спокойно и ужасающе жарко. Мы летим к ближайшим деревьям, которые втиснулись в щель между растрескавшимися стенами домов. Уставшие, измученные, мы садимся на ветки в прохладном, тихом, уединенном уголке. Над нами неподвижно свисает зеленый купол апельсиновых листьев. — Сарторис! Сарторис! — зову я сорочатсонным голосом. Мы сидим на тонкой ветке, куда до нас не доберется ни змеях ни куница. Сорочата устроились напротив нас. Глаза затягиваются пленкой, когти судорожно сжимают ветку. Я засыпаю, слыша, как издалека доносятся сонные вскрикивания других сорок. Когда солнце в полдень замирает в зените, все птицы становятся сонными и устраиваются отдохнуть и хотя бы немного вздремнуть. Издалека доносится глухой грохот. Земля дрожит, листья на деревьях вздрагивают. Я взмываю ввысь к просвечивающей сквозь крону синеве, парю над покатой крышей. Окруженная тучей дыма, коричневая гора плюется пурпурными потоками. Лава медленно стекает по склонам в сторону моря. Белые облака пара взмывают вверх на морском берегу. Я сажусь на посеревшую от ветров, солнца и дождей толстую балку. Рея и сорочата устраиваются рядом со мной. Они галдят и подпрыгивают, наблюдая за тем, что происходит вдалеке, на верхушке горы, за постепенно затягивающей небо тучей черного дыма, пепла и огненных искр. Под ногами чувствую толчки — это земля беспокойно вздрагивает от движения перемещающихся, перетекающих потоков. И хотя пепел, дым и лава сюда не проникают, хотя они очень далеко от нас, мы все же чувствуем себя очень неуверенно, как будто нам снова грозит опасность. Каменная плита срывается с места и с треском падает, разрывая оплетающие дом лианы. Мы взлетаем и плавно опускаемся к пересыхающей речке. Мы летим к нашему гнезду — в ущелье, заросшее оливковыми деревьями. Глаза Сарториса округлились, совсем как золотые кольца, рассыпанные перед ним среди посуды и всяких прочих блестящих вещей. Он наклонил голову, встряхнул хвостом, вытянул шею. — Нет! — кричал он.— Нет! Я знаю его страсть к золотым кольцам, цепочкам, кулонам. Он сидел, всматриваясь в их сияние, блеск, отсветы. Солнце двигалось по небосклону, и вместе с движением солнца менялись оттенки цветов и отражение света в сверкающих металлических поверхностях. Сарто­рис щурил глаза и отворачивался, не в силах вынести такого яркого блеска. Восхищенный, пораженный, ошалевший, он всматривался в наполненное золотом пространство, которому, казалось, не было ни конца, ни края. — Нет! — Он отступил назад, будто собирался броситься в бегство. Комнаты с высокими потолками, коридоры, залы. Рассыпанное кругом, свисающее с потолков, спрятанное за стеклами, лежащее среди обломков и черепков золото. Сарторису было страшно обидно, что золота так много, что он никогда не сможет перетаскать все это сверкающее богатство к себе в гнездо, даже если будет таскать его всю свою жизнь с утра до позднего вечера. — Золото! Как блестит! Мы заберем его! Оно мое! Мое! Только мое! — возбужденно кричали сороки, нервно сверкая глазами.— Принесем свет в наши гнезда! — Мое! Все мое! — задиристо крикнул Сарторис. От злости пух у него на голове и грудке взъерошился.— Пусть блестит только в моем гнезде! Ему было жалко делиться этой огромной массой накопленного здесь золота, которую он никогда не сможет даже просто пересчитать клювом. Маленькая птица и громадное, заполненное золотом пространство. Сарторис взглянул на меня так, словно прочел мои мысли. — Столько золота! — всхлипнул он. Тебе никогда не унести этого богатства. Ты не сможешь помешать другим сорокам забирать отсюда золотые кружки, не защитишь свою находку от воров. Покинутые людьми золотые покои наполнились трескотней сорок… Лишь кое-где из-под истлевшей ткани торчат серые и белые кости бывших хозяев, в которых гнездятся скорпионы, огромные пауки и клещи. Лишь теперь Сарторис замечает посеревшие полуистлевшие останки людей. Насколько же более грозными, опасными выглядят скелеты коней, зубров, лосей, медведей или волков! Неужели только эти вылинявшие разноцветные тряпки отличают человеческий прах от прочей падали? Сарторис неохотно подходит к скелетам. Хотя люди и вымерли, но память о них осталась. Это всего лишь их останки, но я до сих пор боюсь их. Страх — это то наследство, которое осталось нам от вымерших людей. Страх, развалины и посеревшие кости. Он взглянул на Рею, потом на меня. В глазах Реи горела жадность. В их гнезде уже полно было прозрачных камней и блестящих кусков металла, но Рея все продолжала думать только о том, что бы еще утащить в гнездо. А меня тем временем заинтересовали скелеты людей, прислоненные к витринам, полкам, спинкам стульев,— скелеты людей, когда-то склонявшихся над золотом. Глаза Сарториса подернулись дымкой, остекленели Он вспомнил тот перстень, который выпустил из клюва, пролетая над прудом в разрушенном землетрясением городе,— тот перстень, которым он так и не смог завладеть Он внимательно осмотрелся по сторонам, обвел взглядом валяющееся кругом золото. — Это мое! Только мое! Не смейте трогать! Убью! Схватив в когти широкий перстень с красным камнем, Сарторис клювом проверял его твердость. — Мой! — крикнула я, схватив похожий перстень с прозрачным топазом. Придержала его когтем, коснулась клювом, но вдруг сильный удар отбросил меня в сторону. — Отдай! Мое! — крикнул Сарторис. Я отскочила в сторону, встряхнула перышками и схватила тот перстень с красным камнем, который он только что держал в клюве. Я не стала ждать, пока он снова кинется на меня, и полетела в гнездо, сжимая во рту сверкающую золотистую искорку. Позади меня слышался шум крыльев. Сороки растаскивали золотые предметы в свои гнезда, прятали их в известные только им укромные местечки, какие они считали абсолютно надежными,— в дупла, дыры, щели, отверстия, где золотые вещицы становились не видимыми для постороннего глаза. Замаскировать, прикрыть обрывком полотна, листом, бумажкой, веточкой, перьями, шерстью, волосами. Двери золотых залов растрескались во время очередных подземных толчков, и теперь везде летали сороки, сойки, вороны, галки, уносившие с собой и прятавшие золото. И я, и Рея, и Сарторис не единожды проделали этот путь, каждый раз радуясь своей маленькой добыче, восторгались, отбирали, крали друг у друга колечки, цепочки, кулоны, пластинки, кружочки, листочки, крылышки. Все сорочьи семейства, обосновавшиеся в руинах городка над заливом и на острове, узнали об открытии Сарториса и толпами слетались в заполненные золотом залы. В клювах птиц, которые пролетали над отделяющим остров от города проливом, я видела отблескивающие, мигающие в лучах солнца сверкающие точки — кусочки золота из обнаруженного Сарторисом клада. Казалось, что золота не убывает. — Все мое! — кричал Сарторис, прилетая каждое утро и выбирая очередную золотую безделушку.— Только мое! Прочь! Убирайтесь! Быстрее! Он нападал, прогонял, кричал на слетавшихся к сокровищнице сорок, отпугивал чужаков. Однако открытые двери и растрескавшиеся стекла манили, притягивали птиц, как магнит. Доносящееся из-за выложенных золотыми предметами витрин шипение вызвало у Сарториса приступ бурной злобы. Змеи почти всегда и везде появлялись первыми — они умели протискиваться в недоступные для птиц щели. Вот и сюда они тоже проникли, спугнув толпы мышей, и теперь заняли свои любимые места среди высохших человеческих ребер. Насытившись, они свивались там в клубок и лежали неподвижно, не издавая ни малейшего шороха. — Прочь! — орал разъяренный Сарторис, злобно пытаясь ущипнуть меня.— Это мое! Змея спряталась, скрылась в высохшем человеческом нутре и заснула. Но Сарториса раздражало само ее присутствие. Он знал, что, когда змея проснется, она выползет на охоту за крысятами, мышами, птицами. Усыпанные золотом залы перестали быть безопасными. На расположенной неподалеку башне поселились канюки. Сарторис с отвращением и беспокойством посматривал на то, как они парят прямо над его золотой сокровищницей. Наверное, ему казалось, что эти крупные, сильные птицы могут вынести из залов значительно больше золотых предметов, чем он — маленький и слабый по сравнению с ними. Когда они снижались или садились на соседней трубе, он злобно нахохливался и раздраженно кричал, тщетно пытаясь прогнать хищников. Однако огромные птицы совершенно не интересовались золотыми игрушками — для них куда важнее были кровь и мясо. Мерцающие, блестящие кусочки металла в клювах служили для них указателем, давали им возможность мгновенно заметить птицу, несущую в гнездо золотой пред­мет. Они тут же пускались за ней в погоню, и птица, спасая свою жизнь, как правило, бросала золото. Но быстрые, ловкие канюки догоняли жертву, убивали ее и пожирали. Сойки, галки, вороны, грачи, сороки. Лишь немногим удавалось удрать и скрыться в густых зарослях. Утром Сарторис, как обычно, прилетел, чтобы схватить очередную блестящую безделушку, полетать с ней в клюве, хвастаясь перед другими сороками, а потом отнести в гнездо или закопать в каком-нибудь из тайников. Тайники Сарторис обычно устраивал в трухлявых дуплах деревьев, под камнями, в обветшавших стенах, между плитами тротуаров. Чаще всего он выбирал такие места, куда никогда не заглядывало солнце — он боялся, что металл, даже прикрытый чем-то сверху, может вдруг засверкать ярким блеском и привлечь к себе внимание других сорок. Он также пытался несколько приглушить сияние, вымачивая золотые предметы в воде, а затем посыпая их пылью. От этого они становились серыми, матовыми, неблестящими. Сарторис прикрывал их веточками, стебельками травы и мха, который пробивался между плитами. Он обычно проверял результаты своего труда — отходил в сторону и смотрел, хорошо ли замаскирован тай­ник. Лишь после нескольких таких осмотров с разных сторон он взлетал на ближайшую ветку и хлопал крыльями от радости, от удовлетворения собственной работой. — Прекрасно! Никто не сможет разыскать мои сокровища! Это все — только мое! — самодовольно заявлял он, нахохливаясь и ворочая глазами. Но часто, когда он возвращался к тайнику, тот был уже пуст. И тогда он опять и опять проверял все вокруг, злясь на неизвестных воров. Он с яростью кидался на каждую чужую птицу, которая появлялась поблизости, виня ее за исчезновение спрятанного золота. — Отдай! Убью! Отдай! Заклюю! Сердце вырву! — вере­щал он, гоняясь за перепуганной галкой, вороной или голубем. Погоня заканчивалась быстро — птица удирала, спасаясь бегством, оставив Сарториса в полной уверенности, что он проучил настоящего виновника, который больше никогда не посмеет воровать из его тайников. Золотые залы стояли открытыми настежь. Сверху, сквозь щели в потолках, после ночных дождей сочилась вода. Сарторис вспорхнул на блестящую металлическую шкатулку, ударил клювом, и из глубин предмета раздались звонкие, мелодичные звуки, отголоски, эхо. Он ударил снова и, стоя с открытым ртом, вслушивался в незнакомые, дребезжащие тона. — Выходи! Вылезай! — требовательно приказывая невидимке, закричал он, ударяя еще раз. Никто из нас не сомневался в том, что какое-то существо устроило себе гнездо в шкатулке — может, это была неизвестная нам птица, которая отвечала на каждый удар, стараясь таким образом замаскировать свой страх? — Выходи! Выходи! — кричал Сарторис, яростно, упрямо колотя клювом по шкатулке. Никакого результата… Птица, крыса, кролик или иное неизвестное создание, сидевшее внутри шкатулки, не поддавалось на угрозы. Сарторис в последний раз ударил клювом и торопливо перелетел в самый большой зал, где лежали золотые кольца. И вдруг оттуда раздался крик ужаса: — Пропало! Все пропало! На столах, в раскрытых шкафах, в разбитых витринах остались лишь самые крупные, самые тяжелые предметы, которых сорока не смогла бы унести. — Забрали! Разворовали! Все пропало! — злился Сарто­рис. Он пытался поднять, схватить клювом один из валявшихся на полу золотых кружков, но душный, жаркий день отбивал всякое желание предпринимать подобные усилия. — Летим отсюда, Сарторис! — крикнула Рея. — Летим отсюда! — повторила я, а ревнивая самка окинула меня неприязненным взглядом. Сарторис ходил по опустевшим, посеревшим, лишенным блеска залам, жалуясь и проклиная. Он широко раскрыл клюв, опустил крылья так, что их концы тащились за ним по полу, и, нахохлившись, проверял, нельзя ли еще хоть что-нибудь унести отсюда. Перелет над спокойным, неподвижным заливом с берега на берег. Мы, сороки, неохотно летаем над морем, потому что наши перья быстро впитывают влагу, а соприкасаясь с водой, вбирают ее в себя, как губка. Солнце стояло в зените, в том месте, где оно всегда находилось в полдень. Сарторис летел во главе стаи черно-белых и бело-синих сорок, когда вдруг дно под нами засверкало, зажглось, заиграло множеством огоньков. — Там! Внизу! Там! — крикнул Сарторис.— Смотрите! Сороки равнодушно глядели на переливающиеся разноцветными огнями на морском дне сокровища. Сарторис неподвижно повис прямо над гладкой, прозрачной поверхностью моря. Дно было близко, поэтому он без труда различал даже цвет камней в перстнях и ожерельях. Он знал, что может лишь смотреть на них, что ему никогда не удастся до них добраться. Сороки улетели. Сарторис кружил над лагуной вместе со мной и Реей, с тоской поглядывая на подводное мерцание золота. На дне лежали украшения и золотые кружки — потерянные, выроненные в драке, брошенные во время бегства. Их было видно лишь в солнечные, безветренные дни, когда вода застывала в абсолютном покое и становилась прозрачной, как воздух. Сарторис кричит во сне. Ему снится, что он парит над нескончаемым бесплодным склоном, над высохшими оливами и апельсиновыми рощами. Сверху падает золотой дождь. Он прибивает его к земле, давит, засыпает. Я чищу крылышки. Выбиваю серебристую пыль, провожу клювом вдоль твердых, гибких пластинок. Чернота моих перьев отсвечивает фиолетовыми и красноватыми оттенками, синевой и изумрудной зеленью, притягивая взгляд Сарториса. И хотя Рея злобно нахохливается и шипит, он восхищается мной. Он хочет меня. Я моюсь, выбираю насекомых из перьев и пуха, вычесываю, вытираю, приглаживаю, зная, что он подглядывает за мной с противоположной ветки. Встряхиваю крылышками, взмахиваю хвостом, прочесываю коготками пух на голове и нежные перышки вокруг клюва. Сарторис прижался к ветке, притворяясь спящим. Но он не спит. Он смотрит исподлобья, не желая раздражать Рею, ревниво следящую за всеми сороками, которые осмеливаются слишком близко подобраться к нему. Она прогоняет их, злобно вскрикивая, бьет клювом и когтями. Я поворачиваю голову к густой завесе ветвей, откуда смотрит на меня почти невидимая отсюда Рея, сидящая на яйцах. Она относится ко мне спокойнее, чем к другим сорокам, и позволяет близко подходить к их гнезду. Все же она была моим птенцом, это я кормила ее толстыми червяками и сочными плодами, очищала ее перышки от испражнений, согревала в холодные ночи своим телом. Мне снилось, что я порхаю среди деревьев соседней апельсиновой рощи. Яркие, блестящие плоды — тяжелые, пахнущие сладким соком — свисали вокруг гнезда, привлекая своим запахом мух и бабочек. Сарторис зевает. Он отлично знает, что Рея следит за нами из гнезда и не позволит нам уединиться. Если бы он перелетел и сел по другую сторону ствола, а я исчезла бы со своей ветки, Рея тут же бросилась бы за нами, злобно вереща от обиды. Она сделала бы это, не задумываясь, хотя уже в течение нескольких дней высиживает яйца. И потому Сарторис замирает, смотрит на меня, а я застываю на противоположной ветке, глядя на него. Он не хочет раздражать Рею, с которой так давно связан, с которой вместе вырастил уже не один выводок птенцов. К тому же Рея, по всей вероятности, нравится ему все-таки больше, чем другие самки, и он не хочет искать другую партнершу. Рея ему дороже других, и потому все попытки добраться до него всегда кончаются неудачей. Мне не суждено стать его самкой. Я не буду высиживать вместе с ним яиц и кормить наших птенцов. Не буду чистить его перышки, расчесывать пух на его грудке. Он всегда будет принадлежать Рее, и ни мое кокетство, ни мои призывы не смогут разрушить их союз — даже если я стану сидеть здесь с утра до вечера, расчесывая перышки, помахивая хвостом и вращая глазами. — Иди сюда! — зовет Рея.—Заменишь меня на яйцах. — Я уже здесь! — преисполненный рвения Сарторис встряхивает перышками. Он смотрит так, будто не замечает меня, будто он ко мне совершенно равнодушен. Перескакивает на верхнюю ветку и исчезает в гнезде. Рея с раскрытым клювом появляется у замаскированного выхода — там, где только что скрылся Сарторис. Каждый раз, когда Рея вот так появляется передо мной, меня охватывает страх. Взъерошенные перышки на шее и вытянутый вперед клюв означают, что она никак не решит для себя, то ли ей считать меня врагом, то ли близкой подругой. Рея, несомненно, знает, что я жажду Сарториса больше, чем какого-либо иного самца. Она заметила это по нашим взглядам, вычислила по моему почти постоянному присутствию рядом с ними. Мое гнездо в ветвях окруженного со всех сторон жасминовыми кустами тутового дерева находится совсем близко отсюда, и Рея не могла не обратить на это внимания. — Ты зачем сюда ходишь? Убирайся прочь! — кричала она. Теперь она больше не кричит, хотя глаза от злости подергиваются пленкой, а слегка приоткрытый клюв выражает отвращение и некоторую неуверенность. То ли припугнуть меня, то ли пройти мимо? Рея молчит. Она видит меня, но не издает ни звука. Неужели ее больше не волнуют мои чувства к Сарторису? Да может ли быть такое? Неужели она уже привыкла? Меня разбирает злоба. Я злюсь, что она так уверена в том, будто я не отберу у нее Сарториса, что она не считает меня достойной внимания соперницей, что я для нее — всего лишь одна из тех ничего не значащих сорок, которые смеют восхищаться ее самцом, смеют желать его. Но разве есть хоть одна самка, которая не хотела бы нести яйца в его гнезде? Не хотела бы быть его самкой? Ощущать по ночам тепло его тела. Отдаваться нежным ласкам его огромного острого клюва и самой ласкать его — гладить, расчесывать, пощипывать… Значит, Рея решила, что я совершенно ничего для них не значу? Что Сарторис принадлежит ей и только ей? — Не будь так уверена в этом! Не будь так уверена! — с горечью шепчу я, поворачиваясь к ней спиной.— Ты ничем не лучше меня. Рея перелетает на мою ветку. Точит клюв о растрескавшуюся кору дерева. Выклевывает из трещин маленьких желтых жучков. Она не прогоняет меня, не отталки­вает. Сейчас я для нее — всего лишь одна из ее сородичей, член семьи Сарториса, мать, высидевшая и выкормившая саму Рею. Ветер отгибает в сторону ветки. Мое внимание привлекает серебристый отблеск солнца от неподвижной стоячей воды. Там, на берегу, полно стрекоз, улиток, жучков. А в голубых, лиловых, красных цветах накапливается сладкий нектар, который в это время дня, когда солнце стоит в самом зените, издает особенно сильный, дурманящий, пьянящий запах. Ветер снова шевелит ветками. На воде появляются мелкие морщинки пробежавшей ряби. Серебристо-белые поморники пролетают совсем низко над водой. — Летим! — кричит Рея и слетает с ветки, с шумом взмахивая крыльями. Мы плавно опускаемся пониже и летим к сверкающей воде, к поросшему камышом, аиром, калужницами, лилиями, кувшинками берегу. Сверху видны тени крупных рыб с коричневыми и красноватыми плавниками и жабрами. Они подплывают снизу к поверхности воды и собирают ртами трепыхающихся на поверхности мух, мотыльков, жучков. Они быстро шевелят губами, резкими движениями засасывая добычу. На мраморных плитах, на ступенях, на перевернутых колоннах, на парапетах греются, сушат шкуры толстые водяные крысы. В их норы под каменными плитами не сможет пробраться ни один хищник — спрятанные под водой входы недоступны ни кошкам, ни куницам. Лишь мелкие змеи могут представлять собой опасность для их потомства, но и те боятся мощных челюстей старых крыс. Рея садится на упавшую колонну и тычет клювом в бок разлегшейся взъерошенной фигуры. Крыса не убега­ет. Рея спокойно выклевывает из ее шерсти насосавшихся крови клещей. Крыса лишь подставляет под клюв наиболее зудящие места. Она стара, шерсть на спине поредела, и сквозь нее просвечивают красные пятна уку­сов. Мы оставляем водяную крысу и, перепрыгивая с камня на камень, приближаемся к пруду. Лягушки, ящерки и змеи удирают — похоже, что они приняли нас за цапель. Рея опередила меня — ее голос уже слышится с самого берега. Она разбивает о камни скорлупу водяных улиток. Это ее любимое лакомство. Я погружаю клюв в белый бокал и утоляю жажду росой и нектаром. Рея все продолжает бить ракушки. — Я уже иду! Иду! — кричу я, чтобы она не забеспокоилась, и бегу в противоположную сторону. Забираюсь на кривую, сломанную колонну, спугнув прогуливавшихся по ней коростелей. Рея не заметила моего отсутствия. Из-за балюстрады доносятся приглушенные отзвуки — она продолжает бить известковые скорлупки. Убедившись в этом, я мчусь к Сарторису. Он один. Он вылетит из гнезда, я сяду на ближайшую ветку и снова ненадолго стану его самкой — он будет ласкать мой клюв, спинку, крылья, ноги, задний проход. Я прикрываю глаза, представляя себе касания клюва, удары крылышками и в конце концов — восхитительное, упоительное трепыхание, когда он наконец покрывает меня, в экстазе прижимая к ветке. Я приближаюсь к сплошной стене зелени, за которой скрыто его гнездо, и чуть не сталкиваюсь с летящей против солнца пустельгой, которая тащит в когтях водяную черепаху. Это к тебе я так спешу, Сарторис! К тебе! Все. Прилетела. Среди темной зелени виднеется устроенный из веток шатер. Я лечу ко входу — туда, где внизу среди ветвей белеют следы птичьего помета. — Сарторис! Это я! Я жду тебя! Иди сюда, Сарторис! — повторяю я, стоя на выдающемся вперед толстом суку. Я помахиваю крылышками и хвостом, подпрыгиваю, приседаю, верчусь, пытаясь обратить на себя его внимание. Шелест, движение — Сарторис поворачивает голову, прикрывая крыльями яйца. — Выходи, Сарторис! Я жду тебя! Я хочу тебя! — взываю я, прикрывая глаза от страсти.— Рея не сможет помешать нам! Выходи! Я кружусь, поворачиваюсь то в одну сторону, то в другую, встряхиваю крылышками, приседаю, демонстрируя покорность, прошу… Вижу, как пух на головке Сарториса то встает дыбом, то опадает. Он слышит меня — значит, он ко мне неравнодушен. Почему он молчит? Почему не отвечает? Почему не бежит навстречу? Сколько же мне еще придется ждать? — Выходи, Сарторис! Быстрее! Выходи! Я хочу тебя! Я дрожу от страсти. Дрожу, представляя, что он скоро будет со мной. Может, он не слышит? Может, шум листьев заглушил мои призывы? Может, он не видит, что я совсем рядом? — Выходи, Сарторис! — изо всех сил кричу я, больше не думая о Рее, которая тоже может меня услышать. Меня охватывают злоба, гнев, разочарование. Я бегу по сучку прямо в шарообразное гнездо, прикрытое сплетенным из ветвей шатром. Ошеломленный Сарторис теснее прижался к яйцам, развел крылья пошире и разинул клюв. — Уходи отсюда! — шипит он.— Уходи! Нахохлив перышки, я верчу головой, перебираю ногами, надеясь пробудить в нем желание. — Это я! Я пришла к тебе! Я твоя! — повторяю я голосом, клювом, крыльями, всем телом.— Летим со мной! Сарторис, как бы испуганный, поворачивает голову и закрывает от меня крыльями гнездо. Его глаза расширены и неподвижны. — Уходи! — еще раз повторяет он, и я уже знаю, что он не полетит за мной, что мои мольбы, кокетство и все, что я делала, чтобы притупить бдительность Реи, были напрасны. Я подхожу ближе. Склоняюсь над ним. Пытаюсь погладить клювом взъерошенные перышки на лбу. Сарторис лежит в гнезде, закрывая от меня яйца, как будто боится, что я могу разбить, раздавить их. Может, он слышит доносящиеся из-под скорлупок шорохи? Может, я мешаю ему прислушиваться к этим звукам? — Уходи, иначе мне придется прогнать тебя! — грозно кричит он, а пух у него на голове, груди, спинке встает дыбом.— Это гнездо принадлежит только мне и Рее! Уходи прочь! До меня доносится крик злобы, гнева, ненависти. В нем слышится жажда убийства. — Смерть тебе! Смерть! — кричит несущаяся к гнезду Рея. Я поворачиваюсь и выскакиваю из гнезда, удирая буквально в последний момент. Сверкающая черно-белая молния падает на ветку, сбивая клювом листья. — Убью! Убью тебя! Я лечу низко над развалинами, площадями, улицами. Меня преследует эхо разъяренного голоса ревнивой сороки, защищавшей свое гнездо и своего самца. Засуха мучила Сарториса и его сорок куда меньше, чем других птиц. Когда не было воды, Сарторис всегда находил иные жидкости, способные утолить жажду. Он знал, что в ракушках прячутся улитки и моллюски и достаточно лишь посильнее ударить клювом или бросить их с высоты на камень, чтобы добраться до вкусной, насыщенной влагой пищи. Сарторис разбивал птичьи яйца и выпивал их содержимое. Он знал также, что жажду можно утолить и теплой, свежей кровью. Поэтому он каждый день охотился не только за маленькими птенцами, как раньше, но нападал и на взрослых воробьев, синиц, жаворонков, соловьев, овсянок, славок, зябликов, щеглов. Преследуемые сороками мелкие птицы старались прятаться в самых густых и недоступных зарослях. Но резкие крики Сарториса спугивали их с этих укромных местечек, и они в страхе неслись, не разбирая дороги, прямо в лапы притаившихся на ветвях сорок. Вскоре мелкие птицы начали собираться большими стаями и улетать в более безопасные места, где было не так много сорок. Сарторис охотился и на мышей, хомяков, на небольших ужей и желтопузиков, хватая и убивая намного больше, чем могли съесть его сороки. Свою добычу он закапывал в листья или в песок, а иногда просто бросал под стеной или под деревом. Рея уже сидела в гнезде, снова готовясь снести яйца, которые уже начинали двигаться к выходу. Она чувствовала это движение и с дрожью ожидала того мгновения, когда они начнут давить изнутри, раздвигая в стороны узкие стенки родового канала. Рея боялась нести яйца, потому что теряла при этом много крови и потом довольно долго была просто не в состоянии вылетать из гнезда. Сарторис заботливо кормил и поил ее. Но Рея еще долго испытывала боль, высиживая снесенные в муках яйца. Но все же иногда, устав подгребать их под себя, согревать, снова переворачивать, она вылетала из гнезда и садилась на соседнюю ветку. Сарторис с гневными криками тут же кидался загонять ее обратно, ударяя клювом по затылку. Рея послушно возвращалась на твердые, неудобные яйца. В полдень она вылезала из гнезда, расправляла крылья и отдыхала, а Сарторис забирался в нагретое ею углубление. Клювом и лапами он поворачивал яйца так, чтобы удобнее было обхватить их крыльями. Время от времени он издавал громкие пронзительные крики. — Убирайся отсюда! Немедленно! Я тебя вижу! Убирайся, иначе… — грозил он, злобно моргая. Среди кипарисов, магнолий, платанов, каштанов порхало множество разных птиц… Сарторис ненавидел кукушек, которые внимательно наблюдали за нашими гнездами. Стоило кукушке появиться поблизости, как он впадал в ярость. Он фыркал, шипел, дергался, словно готов был мгновенно сорваться с места и кинуться на незваного гостя. — Убью! — грозился он. Рея тоже боялась кукушек и постоянно была начеку, если где-то неподалеку слышались их голоса. Кукушки постоянно кружили поблизости от чужих гнезд, стараясь подкинуть в них свои яйца. А яиц кукушки несли много, больше, чем другие птицы, они несли их каждый день… Они летали с готовым выскочить наружу яйцом, чувствуя, что, если не найдут подходящего гнезда, оно просто выскочит на лету и разобьется о камень или ветку. Даже их хорошо развитые мышцы с трудом удерживали продвигающиеся к выходу яйца. Но если бы кукушки и захотели свить свое собственное гнездо, у них не нашлось бы на это времени, потому что их постоянно подгоняли, торопили эти беспрерывно зарождающиеся в них новые жизни. Они поедали огромное количество известняка, штукатурки, яичной скорлупы и ракушек — и все это тут же преобразовывалось в их собственные, все время растущие внутри яйца. С раннего утра они пронзительно куковали, пытаясь найти хоть какое-нибудь гнездо, лишь бы избавиться от все возрастающей, давящей изнутри тяжести. Поэтому они так нервно били крыльями, судорожно крутили хвостами, отчаянно перелетали с ветки на ветку, с крыши на крышу лишь бы побыстрее найти, куда подбросить яйцо. Все это ужасно раздражало Сарториса, который бдительно высматривал из прикрытого кипарисовыми ветвями гнезда — не появились ли поблизости кукушки… И они прилетали… Коричневые, серые, с поперечными полосками на грудках и хвосте, пестрые, с серыми хохолками, с гладкими белыми и желтоватыми грудками, маленькие и большие. Некоторые были даже крупнее сорок — со светло-коричневыми, почти оранжевыми маховыми перьями. Громкие, хриплые, булькающие крики кукушек издалека были похожи на трескотню синих сорок… Они бегали по веткам и сухой траве, собирая гусениц, червяков, жуков, улиток и даже муравьев. Но весь этот шум всегда заканчивался кукованием. Перья вставали дыбом на голове Сарториса, глаза округлялись, клюв впивался в прикрывающие гнездо ветки. Он с трудом сдерживал ярость. Сквозь щель он заметил сидевшую поблизости кукушку, которая явно наблюдала за их гнездом. Длинный хвост, серый хохолок, белая грудка и живот, пестрые темно-коричневые крылья. Она подпрыгивала на ветке, поглядывая на высиживающую яйца сороку. Разъяренный Сарторис с подернувшимися белой пленкой глазами выскочил из гнезда и бросился на прыгавшую по веткам птицу. — Убью! Заклюю! Убью! — он пытался клювом ухватить кукушку за хохолок на голове. Кукушка не улетела, лишь перескочила на ветку повыше. Сарторис крикнул и снова бросился на кукушку. Его когти вонзились в мягкий белый пух, выдернув несколько перьев. Появилась Рея. Птица перепрыгнула на другую ветку — она явно не торопилась улетать. От гнезда внезапно раздался крик Реи: — Убирайся отсюда! Убью! Убью! — Она прогоняла кукушку, уже успевшую забраться внутрь.— Проваливай! Кукушки скрылись среди ветвей… Сарторис все по­нял. Самец выманил его, а самка незаметно пробралась в гнездо. Он приуныл и вместе с Реей стал внимательно рассматривать все яйца подряд. Они были очень похожи друг на друга — все почти одинаковые. Рея уселась, растопырив крылья, подмяла под себя светлые овалы. Они растерянно взглянули друг на друга. Оба знали, что яиц стало больше, чем было до этого. Среди серо-зеленых, в коричневую крапинку яиц ты сразу заметил одно, более удлиненное и посветлее оттенком — кукушечье. Но ты все же сомневался — коснулся клювом, подвинул, перевернул… Было ли оно здесь раньше? Или его подбросила кукушка? Ты взглянул на Рею, Рея — на тебя. Вас мучают сомнения. Вы не уверены — ваше это яйцо или чужое? А ведь достаточно ударить, толкнуть его посильнее плотно сжатым клювом… Но если это яйцо — твое и Реи? Мое и Сарториса? Сарториса и твое?! — Нет, я не выброшу из гнезда собственное яйцо! — нервничает Сарторис. — Ни одного яйца из гнезда не выброшу! — подтверждает Рея. Ты сидишь в гнезде на яйцах и все думаешь, все задаешь себе вопросы, отвечаешь на них и снова спрашиваешь, пытаясь избавиться от сомнений, недоверия, обиды, жалуешься на злую судьбу. Светлое, длинное, в коричневых точках яйцо явно отличается от остальных, оно даже блестит иначе в меркнущем свете уходящего дня. Я смотрю на крупного, кричащего, слепого птенца с темно-фиолетовой кожицей и красно-оранжевой глоткой. Вчера он разбил свою скорлупку и выполз, вылупился, разинул клюв. Я очистил его спинку от острых обломков скорлупы и выбросил их из гнезда. Остальные птенцы вылупились почти одновременно с этим, но этот — крупнее, с более темной кожицей и резко обозначенными желтыми наростами вокруг клюва. Когда я вхожу в гнездо, меня ждут широко разинутые клювы, требующие пищи. Тот птенец, что вылупился первым, нахально расталкивает остальных, напирает, протискивается, подпрыгивает. Я стараюсь класть пищу во все клювики по очереди. Сорочата толкаются, пихают друг друга, отталкивают неоперившимися крылышками. Тот птенец, который потемнее, хотя пока еще не видит, все же всегда старается оказаться поближе ко входу в гнездо. Громким криком он требует есть. Его глаза — темные, прикрытые светло-коричневой пленкой, тогда как глаза всех остальных птенцов — черные. Может, это его подбросила кукушка? Или это все-таки наш собственный птенец? — Раз он в нашем гнезде, значит — наш! — объясняет, оправдывается Рея. Птенцы растут быстро… Они уже прозрели и с восторгом следят за пробивающимися сквозь ветки в гнездо пятнами света. Этот, с темно-фиолетовой кожицей, уже покрылся мелкой сеточкой светлых перьев… Когда я на краю гнезда разрываю на куски воробьишку, птенцы мгновенно пожирают протянутые им куски. Но этот с наибольшим удовольствием ест гусениц, сверчков, вытащенных из-под камней сороконожек. На хвостах птенцов появляются первые рулевые перышки… Хвост того, другого, становится коричневым в светлую полоску… Хвосты остальных — блестящие, темно-синие. Почему я не выкину из гнезда чужого птенца? Почему кормлю его, как будто он мой? На его голове уже появились загибающиеся назад мелкие серые перышки. Это он — подкидыш кукушки с хохолком. — Я не могу выгнать его… — Пусть остается… Мы в клювах выносим из гнезда густые темно-зеленые кучки, оставленные птенцами. Птенцы растут все быстрее, становятся все крупнее… Крадут друг у друга гусениц и куски мяса. Отличие подброшенного птенца от других становится совершенно несомненным. Но все же мы кормим его, чистим, расчесываем пух, прикрываем от холода своими крыльями. Хотим ли мы выгнать его? Или убить? — Он в нашем гнезде, значит наш! — объясняет Рея. Птенцы машут крылышками, подпрыгивают, рвутся побыстрее вылезти из гнезда. Придет день, когда они все вместе вылетят на соседнюю ветку… Почувствуют силу своих крыльев, научатся летать. На голове кукушонка топорщится светло-серый хохолок, а белизна грудки и живота резко выделяется между темно-коричневыми, в белую крапинку крыльями… Как же непохож на других этот птенец, но все же я позволяю ему вернуться в гнездо и заснуть рядом с моими, бело-синими. Я все продолжаю кормить, заботиться, ухаживать одинаково за всеми птенцами. Они растут дружно, вместе порхают, гоняются друг за другом, вместе ищут еду. Когда другие сороки замечают среди моих птенцов молодую кукушку с хохолком, они начинают кричать, трещать, возмущаться… Они прогоняют ее… В гнездо возвращаются лишь наши с Реей птенцы — настоящие молодые сороки. Кукушка с хохолком еще долго будет жить в кипарисовой роще неподалеку от нашего гнезда. Трясогузки, коньки, жаворонки, соловьи — мелкие, подвижные птички с громкими, вибрирующими голосами… Они такие маленькие и такие серые, что мы их даже не замечаем. Не обращаем на них внимания до тех пор, пока они не запоют. И только их щебетание, трели, щелканье делают их заметными в необитаемых на первый взгляд зарослях… Их пение заставляет нас остановиться и слушать, слушать… Теплый, безветренный вечер. Сарторис как раз дремал на ветке, когда впервые запел тот соловей. Среди вечерних голосов, шорохов, шелестов, треска цикад, бренчания и жужжания этот дрожащий всепроникающий голос прорывался сквозь тонкий слой пуха, врывался в уши, вызывал воспоминания. Странное беспокойство овладело Сарторисом. Он вдруг вспомнил покинутый город, первые ощущения света и тени, белую сову, вырывавшую ветки из родного гнезда, пожар, так внезапно лишивший его семьи, вспомнил скитания и вновь обретенное гнездо, волчицу с человеческими детенышами… Пение маленькой неизвестной птички вызвало все эти образы из таких глубин памяти, о которых Сарторис никогда даже и не подозревал. Ее пение не было ни однообразным, ни монотонным, ни безмятежным… Время от времени песня затихала, обрывалась, исчезала. Потом снова возвращалась, ударяла сильными, резкими нотами, падала каскадом быстрых звуков, и Сарторис широко раскрывал заспанные глаза. Пух на его голове взъерошился. Соловьиная трель заставляла его всматриваться во тьму, как будто в ожидании… Но в ожидании чего? Вот этого-то Сарторис и не знал… Пение соловья волновало его, хотя эта песня вовсе не предупреждала об опасности. Она звала, хотя маленькая птичка вовсе не собиралась звать никого чужого. Она пробуждала непреодолимое желание сняться с места и улететь, хотя никто из нас не собирался никуда улетать этой ночью. Она напоминала о событиях и деталях, о которых вспоминать не хотелось. И все же Сарторис чувствовал облегчение… Он чувствовал себя сильнее, увереннее. Он засыпал спокойнее. Призраки, скелеты, страхи, которые так часто одолевали его в снах, разбегались, прятались, пропадали. Пение соловья облегчало страдания, куда-то исчезал мучивший Сарториса страх заснуть, страх неизвестного, которое могло таиться там, в его снах. Сарторис спал. Дыхание его было ровным и глубоким. Он просыпался бодрым, отдохнувшим, радостным. И снова наступал вечер. Опьяняющей сладостью пахли магнолии и дрок. Соловей пел, и Сарторис засыпал счастливым. Рею раздражали длинные соловьиные трели, которые каждый вечер доносились из густеющей темноты. Может, она заметила, что Сарторис, вместо того чтобы прижимать голову к ее крылу и ласкать ее клювом, все вслушивался и вслушивался в проникающие сквозь листву звуки? Разве не смотрела она ревнивым взглядом на то, как он ждет соловьиной песни? Как успокаивается под ее звуки и засыпает? После жаркого, душного дня вечер наступил прохладный, светлый, умиротворяющий. Соловей запел свою песню среди тутовых деревьев, магнолий и отцветающей сирени. Сарторис застыл, завороженный мелодией, закрыл глаза… Рея шипела, верещала, нервно открывала клюв. Сарторис уже крепко спал, когда она выскользнула из гнезда. Рея осмотрелась по сторонам, прислушалась, бесшумно, плавно пронеслась над желтеющим в лунном свете дроком. Села на одну из верхних веток магнолии и начала осторожно продвигаться вперед, стараясь, чтобы ее тень оставалась невидимой. Увлеченный пением соловей не заметил силуэта хищной головы, не услышал скрежета когтей по гладкой коре. Он хотел отскочить в сторону… Крикнул. Но было уже поздно… Рея схватила его, придавила к ветке, прижала посильнее, в серебристом свете луны разглядела в раскрытом клювике дрожащий, маленький, длинный язычок, нагнулась, сжала створки клюва и рванула. Соловей вздрогнул от боли, затрясся всем телом. Вырванный язычок торчал из клюва Реи. Она выпустила израненную, искалеченную птичку и улетела. Соловей остался лежать на ветке. Он дрожал, тяжело дышал, потом попытался подняться, встряхнул перышками, сполз с ветки и полетел — неуверенно взмахивая крылышками, роняя на лету капли крови. Он летел все ниже и ниже… Рея вернулась в гнездо, прижалась к Сарторису, нежно щипнула клювом пух у него на шее. И снова настал вечер. Сарторис уселся на ветке и ждал. Он хотел уснуть… Беспокойно вертелся, нервно тряс перышками, то закрывал, то снова открывал глаза. Сначала он не мог понять почему… Ему не хватало соловьиных трелей… Он тосковал без них. Рея давно спала глубоким спокойным сном. Сарторис то и дело открывал шальные от бессонницы глаза. Он был один во тьме, полной опасностей. Ему казалось, что он летит над почерневшей, выгоревшей равниной, похожей на сплошное пожарище, на склон под кратером вулкана. Вокруг него — клубы дыма и пара, удушающие испарения и туман. Они окружают его, душат, лишают сил и воли… Хочется вырваться, улететь, спастись. Но куда лететь? Сарторис закричал в отчаянии, затрепетал крылышками. Рея заворочалась, злобно зафыркала. Сарторис почувствовал тепло ее перьев и запах гнезда. Он в безопасности, но, несмотря на это, еще долго не может заснуть. Он вылезает из гнезда, садится на ветке и вслушивается в доносящиеся издалека голоса. Все чаще по вечерам он улетает из гнезда и летит далеко — туда, где поют соловьи. Он подбирается осторожно, чтобы не спугнуть их. Ему хочется слушать их долго-долго, как можно дольше… Но маленькие птички стали осторожными, недоверчивыми и пугливыми. Они замолкают от каждого шороха, от малейшего шелеста… И тогда Сарторис возвращается в гнездо, сам, в одиночку, борется со своими ночными кошмарами и никак не может понять, почему больше ни одна маленькая птичка не хочет петь поблизости от сорочьих гнезд. Почти все птицы спят, измученные жарой. В апельсиновой роще хохочут сороки. Они передразнивают, пугают, гоняют друг друга. Выше, на горизонте, поднимающийся веером к небу дым вдруг начинает клониться вниз и рассеивается по склону. Темно-коричневый туман сползает к самому морю, минуя стороной рощу с налитыми сладким желтым соком плодами. С расположенных по другую сторону рощи холмов налетает горячий южный ветер. Сарторис садится на ветку, раскрыв клюв и широко разведя в стороны крылья. Апельсины настолько перезрели, что достаточно посильнее ударить клювом по блестящей поверхности, чтобы потекла пахучая струйка. Перья на груди Сарториса склеились, взъерошились. Жара становится все сильнее, и у стареющей птицы нет сил чистить перья прямо сей­час. Из дупла рослого кедра доносится тихое, приглушенное уханье, похожее на эхо ночных криков. Живущие в этом дупле желтые совы тоже переживают свои сонные кошмары. Может, им снится затопившая их гнездо волна? Может, сожравшая птенцов змея? Или огонь, взбирающийся по стволу старого дерева? Все птицы, гнездящиеся вокруг брызжущей огнем и дымом горы, спят беспокойно, нервно, мучительно. Тебе тоже, Сарторис, все время снятся те, что жили здесь раньше, до птиц, а точнее — рядом с птицами. Везде белеют их длинные тонкие косточки, которые птицы используют для строительства гнезд, когда им не хватает высохших веточек. Тебе снится, что люди вернулись. Белые скелеты встают и бросают камнями в твое гнездо, где Рея помогает маленьким сорочатам сделать первые самостоятельные взмахи крылышками, совершить свой первый полет… Скелеты с полуистлевшими круглыми' черепами скачут вокруг ствола, пытаются согнать тебя с места. Они карабкаются вверх, тянут трясущиеся руки, хотят схватить и убить Рею и птенцов. Ты клюешь их в пустые глазницы, бьешь крыльями, царапаешь когтями. Они осаждают, окружают тебя. — Нет! — С протяжным криком ты просыпаешься на вздрагивающей под тобой ветке среди перезрелых, отяжелевших от переполняющей их сладости апельсинов. Ты вопрошающе смотришь на спящую Рею, на заспанных сорок. Я стою на противоположной ветке, и ты злобно вытягиваешь ко мне клюв. Я слышу твои сны, Сарторис, переживаю вместе с тобой все твои полеты и встречи там, по ту сторону — в сумерках, во тьме, во мраке, в пропасти сновидений, которых я тоже боюсь, точно так же, как и ты. В глазах Сарториса — страх, клюв полураскрыт. Он оглядывается по сторонам, как будто проверяя, не прячутся ли под апельсиновыми деревьями скелеты из его снов. — Зачем ты поселился под вулканом, Сарторис? Зачем свил гнездо рядом с этой мрачной, дымящей, вечно окутанной дымкой горой, рядом с которой все птицы спят дольше, чем в любом другом месте, и просыпаются измученные и запуганные сонными кошмарами? Почему ты обосновался именно здесь, рядом с морем, а не в глубине суши, где ветры не так сильны и порывисты? Сарторис глядит мне прямо в глаза, словно ищет ответов на вопросы, которых вообще не существует в природе. — Почему ты не полетел на восток, как те птицы, что вернулись? Или на север, где нет такой жары? Или вдоль берега какой-нибудь из пересекающих континент рек? Сарторис смотрит на меня, потому что только я одна бодрствую в этой дрожащей раскаленной атмосфере. Мои глаза закрываются, сон склеивает веки. Но я боюсь заснуть, потому что там, во сне, меня снова могут поджидать скелеты тех существ, которые жили здесь до нас. — Я боюсь… Мне страшно… — тихо признается Сарто­рис и засыпает. Я смотрю на отливающие синевой и всеми оттенками фиолетового цвета перья, на поросшие до середины щетиной створки клюва, на почти прозрачные синеватые пленки век. Осторожно, медленно, чтобы не разбудить Рею, я пододвигаюсь поближе к его крыльям, опущенным на ветку апельсинового дерева. При каждом его вздохе они слегка шевелятся, а их свисающие вниз кончики вздрагивают в раскаленном от жары воздухе. Сарторис крепко спит среди зелени, уставшей от палящего полуденного зноя. В прикрытых пленкой глазах нет мрачного неба с едва заметной линией горизонта, нет черных окаменевших деревьев и грозящих камнями человеческих скелетов. Есть только мрак, пустота, в которой нет ни птиц, ни людей, в которой нет никого — немая, беспросветная, без снов, тьма успения. Я прижимаюсь к нему крылом, прижимаю свою голову к его склоненной голове, которой он сегодня не прячет в раскаленных от зноя перьях. Пленка его век вздрагивает, как будто он хочет открыть глаза. И все же он их не открывает. — Как хорошо! — чуть слышно шепчу я. Рея и сорочата спят. Если бы ты был моим, Сарторис, если бы я могла вместе с тобой высиживать и кормить птенцов, если бы могла изо дня в день ласкать твою голову, расчесывать твои перья и пух на крыльях и спинке, очищать глаза и клюв от мельчайших пылинок и крошек, если бы могла не бояться того, что мне так хочется быть о тобой… Если бы я была твоей… Я протягиваю клюв к основанию его клюва, к густо заросшему похожими на толстые волоски маленькими твердыми перышками местечку. Совсем рядом, под глазом, торчит синевато-голубоватый шарик — овальное тельце, высасывающее твою кровь. Клещ совсем недавно впился в нежную кожицу, и Рея не успела удалить его. Я помню птиц, которые ослепли из-за клещей, впившихся близ глаз. Пододвигаю клюв поближе, зажимаю створками насекомое, слегка поворачиваю и выдергиваю. Я вырвала его вместе с головой и подёргивающимися лапками. Сарторис поднимает сонные, непонимающие глаза, потягивается, зевает. Я давлю клеща в клюве и выплевываю его. Сарторис снова засыпает. Мои глаза тоже закрываются. Теперь я изо всех сил борюсь со сном. Я не хочу засыпать, потому что знаю, что наши сны очень похожи, что они почти одинаковы. Он присутствует в моих снах, а я — в его. И мне, и ему снится большой мрачный город, которого я никогда не видела наяву. Мы летаем по улицам, площадям, паркам, над излучинами отливающей темным блеском реки. Я все еще продолжаю стремиться туда, за эту реку, всегда чего-то ищу там и никогда не нахожу. Дома за рекой высокие, большие. Они построены из серых бетонных плит с огромным количеством окон. Когда я пытаюсь приблизиться к ним, окна раскрываются, и я вижу в них скелеты, сжимающие в руках камни. — Это сон,— повторяю я, пытаясь успокоиться.— Это всего лишь сон. Ну и что, что это только сон, если я постоянно убегаю, все время спасаюсь бегством? Каждый раз, засыпая, я обещаю себе в этот раз не убегать от сжимающих камни рук. Обещаю себе остаться, выдержать, потому что это — всего лишь сон. Но, оказавшись там, я снова улетаю, снова удираю точно так же, как и раньше, спасаюсь тем же самым путем, плутая среди прибрежных переулков. И вдруг на скале я вижу огромное гнездо орлов, построенное из тонких высохших косточек. Преследующие меня белые тени останавливаются, а я прячусь в этом гнезде, ведь хозяева давно покинули его… Я взлетаю, взмываю все выше и выше, стремлюсь все дальше и дальше — в небо, туда, где я никогда еще не бывала, куда до меня еще не долетела ни одна птица. Я боюсь этой головокружительной высоты, которой, как мне кажется, нет предела. Сарторис летит недалеко от меня — он где-то впереди, сзади, рядом. Он старается вести меня вперед, но его крылья слабеют, они больше не могут рассекать воздух с прежней силой. Я вижу страх в его глазах, но не знаю, как помочь ему. Я могу лишь попытаться ободрить его своим криком, но сможет ли мой крик вернуть ему силы? И вдруг я вижу перед собой Огромную Прозрачную Белую Птицу. Прозрачную, потому что сквозь ее белизну я вижу вдали морской берег, горы, извилистые полоски рек. Огромную, потому что она заполнила собой весь горизонт и все мое существо находится внутри ее существа. Белую, потому что она так похожа на закрывающую горизонт облачную дымку. Птица летит прямо под нами. Она подлетает снизу и своим парящим крылом поддерживает уставшего Сарториса. Сарторис подлетает ближе ко мне, вот он уже совсем близко… клювом ласкает мои перышки… Здесь, на прозрачном крыле Огромной Птицы, высоко над землей, я чувствую, как он бьет крылышками на моей спинке, как обнимает, оплодотворяет меня. — Разве мы сможем построить наше гнездо здесь, так высоко, Сарторис? Но он не отвечает. Его глаза блестят, крылья трепещут в любовном восторге. Откуда в тебе столько сил, старая птица? Шелест, шорох, дуновение ветра. Ветка качается, колышется. — Уйди! Уйди прочь от Сарториса! — злобно шипит Рея. Исчезли белые птицы, исчезла головокружительная высота. Ветер стал дуть сильнее и изменил направление. Он несет едва ощутимый запах серы и огня. Я перескакиваю на соседнюю верхушку дерева и сажусь напротив нахохлившегося Сарториса. Он смотрит на меня, и я понимаю, что мы были там вместе. Сарторис перестал убивать. Он больше не охотится, никого не преследует, не ловит. Не хватает в свои когти синиц, щеглов, воробьев, иволг, овсянок, жаворонков, соловьев, корольков, трясогузок, не залезает в чужие гнезда, не разбивает и не выпивает яиц. Он равнодушно проходит мимо слабого голубиного птенца, которому еще совсем недавно мгновенно вырвал бы глаза и сердце. Как же ты изменился, Сарторис. Ты стал совсем другой птицей — непонятной, не уверенной в своих силах, неразговорчивой. Ты удивляешь даже своих близких. Ты был охотником, водил свою стаю охотиться на мелких птиц, белок, кротов, крыс, мелких змей и лягушек. Когда-то ты выклевал глаза маленьким волчатам, набросился на едва прозревшего лисенка, который, забыв об осторожности, выполз из норы погреться на солнышке. Ты заклевал его своим крепким клювом, и лисица долго горестно выла под деревом, где ты устроился вместе со своей стаей. Ты любил кровь — эту текущую из сердец горячую, густую, живую, липкую жидкость. Ты утолял ею жажду и становился сильнее от животворного напитка. — Почему ты перестал убивать, Сарторис? Сороки посматривают на него с удивлением и всевозрастающим отвращением. Они возмущенно трясут головами, крыльями, хвостами. — Почему ты не убиваешь? — Ты сам учил нас вырывать сердца, а теперь… — Ты стал слабым? Ты что, заболел? — Убей хоть воробья! — Напейся крови! Они прилетают, спрашивают, сплетничают, нервничают, злятся. Но ты не отвечаешь. Ты нахохлился и молчишь. Притворяешься, что не слушаешь их, как будто они говорят не о тебе, а о какой-то другой, чужой птице. Может, ты не знаешь, что им ответить? А может, просто не хочешь отвечать? Я вижу, как ты устраиваешься поудобнее в развилке дубовых сучьев. Ты хочешь заснуть, но боишься. Я — маленький, недавно вылупившийся из яйца пте­нец. Птенец, который еще не прозрел, который еще не может ничего увидеть. Это сон. Я — птенец, который еще не открыл глаз, но уже знает, предчувствует, ощущает. Я лежу в тепле, в материнском пуху, в глубине мягкого гнезда. Надо мной склоняется что-то блестящее, сверкающее, светлое, серебристое — белая галка, некогда изгнанная мною, вернулась снова. Я напугал ее, изгнал, приговорил. Она вернулась. Поднимает голову. Целится острым прозрачным клю­вом. Меня раздирает боль — глубокая, ужасная, пронзительная. Это даже не боль, а ужас, парализующий страх. Это не боль, а сознание подступившей совсем близко смерти. Мне кажется, что этот шип пронзил меня насквозь, достиг самого сердца. Клюв сжимается внутри, сверлит, разрывает, выдирает. У меня больше нет сердца. Я больше — не слепой птенец. Я — взрослая, опытная, стареющая сорока, сильная и уверенная в своих силах, которую убивает чужая белая птица. Она мстит мне за то, что я прогнал ее. Она ненавидит меня так же, как я ненавидел ее за непохожесть на других. Белая птица стоит надо мной с моим сердцем в клюве. Я пью свою кровь. Рея придерживает когтем убитого дятла. Она стоит на верхушке гнезда, вырывая куски мяса. Кровь просачивается сквозь ветки, каплет тебе на глаза, голову, крылья. Боль прошла, страх остался. Ты торопливо вылетаешь из гнезда, как будто за тобой гонится сова. Рея со злостью щелкает клювом. Этот сон снился тебе уже много раз, и с каждым новым сном ты меняешься все сильнее, становишься другим, чужим, все более и более одиноким. Рея смотрит на тебя, как на совершенно незнакомую ей птицу. Ты уже не тот Сарторис, которого она знала — хитрый, бесстрашный вожак и защитник. Ты упал в ее глазах, ты перестал быть самим собой. Рея видит, как ты боишься, и она опасается, что твой страх передастся и ей. Она хотела бы убежать подальше от твоего страха, как убегают от больных, слабеющих сорок с запавшими глазами — от сорок, которых вот-вот настигнет смерть. Ты боишься, что однажды белая птица из твоего сна заклюет тебя, убьет — прежде чем ты успеешь проснуться. Вокруг Реи всегда крутились молодые самцы, завидовавшие твоей власти над другими сороками, твоему большому удобному гнезду. Ты все чаще встречаешь здесь Криса, которого вы когда-то вместе высидели из яйца в вашем гнезде. Теперь он дожидается Рею, совершенно не считаясь с тобой. Рея еще совсем недавно прогоняла его, не обращала, внимания на его ухаживания, на молящие взгляды, на придушенных сладких мух, которых он раскладывал перед ней на шершавой коре. Еще совсем недавно ты вытолкал бы его и нагнал такого страху, что он долго не осмелился бы приблизиться к Рее, ухаживать за ней. А сегодня уверенный в себе Крис похваляется своей силой и быстротой, надоедливо каркая на соседней ветке. Он нагло разводит крыльями, чванливо нахохливается. Он думает, что ты его боишься, что ты от страха уступаешь ему дорогу. Рея все чаще восхищенным взором следит за молодой, сильной птицей, которую она когда-то снесла, высидела из яйца и выкормила. Теперь этот прекрасный самец с сине-фиолетовыми перьями, отливающими всеми оттенками зелени и золота, строит свое гнездо совсем рядом, в густом сплетении оливковых ветвей. — Это для тебя! — кричит он, призывая Рею.— Приди! Почему ты не злишься, Сарторис? Почему не прогоняешь его? Неужели ты позволишь ему отобрать у тебя и Рею, и все те блестящие золотые предметы, которые освещают ваше гнездо? Неужели это сны лишают тебя сил жить наяву? Сарторис ищет одиночества. Он избегает всех сорок, которые до недавнего времени считали его своим вожа­ком. Он избегает даже меня. Но разве я не должна сейчас быть все время рядом с ним? Расчесывать ему перышки, разглаживать пух на голове, чистить жесткую щетину вокруг клюва? Его нет в гнезде. Я прогоняю стайку коростелей, что прокрались внутрь и крадут клочки шерсти и перья для своих гнезд. Они в страхе разлетаются, напуганные моими криками. Я не гонюсь за ними, все мои мысли только о нем. — Сарторис! Сарторис! Но его нет. Он исчез. Его нет ни в апельсиновых, ни в лимонных рощах. Его нет на поросших оливковыми деревьями склонах, нет и у воды, где он всегда ловил ос и собирал улиток. — Может, он улетел? Нет. Сарторис никогда не улетел бы один. Он не оставил бы своей стаи,— отвечаю я сама себе. И вдруг меня охватывает радость. Я кричу громко, так громко, как только могу: — Сарторис, я знаю! Я знаю, где ты! Ты прячешься в старых человеческих жилищах. Устроился где-нибудь под крышей, в удобном просторном помещении — в одном из тех, где мы недавно были вместе с Реей. Да. Только там я еще не искала тебя, значит, именно там я тебя и найду. Ты должен быть там. Я лечу в городок. Уже над ущельем слышу вдалеке трескотню сорок. Я прислушиваюсь, нет ли среди этих звуков грубоватого, гортанного голоса Сарториса. Нет. Ничего похожего. Ну и что? Сарторис уже не молод и не кричит так громко, как раньше. Крик Сарториса слышится лишь тогда, когда происходит что-то действительно важное. Я врываюсь в беспокойную, суетливую стаю сине-белых и бело-синих сорок. Сарториса среди них нет. — Где наш вожак? Мы хотим улететь отсюда! Мы должны улететь! Он знает дорогу! — Сороки верещат, кричат, надрываются, перебивая друг друга, и я сразу же понимаю, что в городке Сарториса тоже нет. Лишь теперь я осознаю, что вскоре всех нас ждет короткий перелет к северу, который мы уже в течение многих лет совершаем в это время года. Собственно говоря, этот перелет вовсе не был вызван необходимостью, и некоторые птицы оставались на месте, полагая, что лес и городок по ту сторону плоскогорья ничем не отличаются от здешних. Но Сарторис каждый год улетал в одно и то же время, в полнолуние, когда высоко над нами тянулись клинья журавлей, стаи аистов, бакланов и цапель. Большие, тяжелые птицы летели издалека, и цель их полета была не менее отдаленной. Сороки, треща, вытягивали клювы, глядя на них, но летящие на север большие птицы не обращали на нас никакого внимания, мчась вперед лишь им одним известным путем. Даже ночью мы слышали шум их тяжелых, широких, размашистых крыльев. Сарторис смотрел вслед этим птицам, как будто задумавшись: а может быть, там, куда они летят, условия жизни и гнездования лучше, чем здесь, рядом с постоянно клокочущим вулканом? В течение нескольких дней после этого он выглядел обеспокоенным, а потом созывал сорок и уговаривал их лететь. Тогда стая делилась на две части — на тех, кто готов был тут же сняться с места и умчаться прочь, и тех, кто хотел остаться. Вот и теперь возбужденная, беспокойная часть стаи подбивала остальных лететь, но многие сорочьи семейства смотрели на всю эту суету с полным равнодушием, предпочитая оставаться в тени вулкана. — Где Сарторис? Почему нет Сарториса? — закричала я. Сороки притихли. Я поняла, что отсутствие Сарториса уже не имело для них никакого значения. — Я знаю дорогу между горами! — вдруг заявил Крис.— Быструю и короткую! Вы можете лететь со мной! — А где Сарторис? — громко кричала я, чувствуя, как меня все сильнее охватывает страх. — Мы летим с тобой! Летим с тобой! — орали сороки, вытягивая длинные шеи к Крису.— Мы хотим лететь! — Летим! — кричал Крис.— Я буду вашим вожаком! — Ты будешь нашим вожаком! — закричали сороки, как будто уже успели забыть Сарториса. — А Сарторис? — возмущенно вскрикнула я.— Нас всегда вел Сарторис! — Мы летим с Крисом! — кричали молодые сороки, восхищаясь блеском его сине-черных перьев.— Мы летим с тобой, Крис! На меня никто не обращал внимания. Как будто отсутствие Сарториса на этой залитой солнцем площади, в этом городке на берегу впадающей в море реки было совершенно несущественной деталью, не имевшей в этот торжественный момент никакого значения. Я нахохлилась, сверкнула глазами, угрожающе наклонила голову. — Сарторис! Сарторис! — звала я. — Летим! Летим немедленно! Вы готовы? — звал Крис.— Нас ждет далекий путь. Чем быстрее мы вылетим, тем быстрее достигнем цели. Сороки подпрыгивали, вертелись вокруг своей оси, взлетали вверх и снова садились, то поднимая, то опуская головы. Они всегда веди себя так перед перелетом. — Летим! — возбужденно кричали они. — Я остаюсь! — проскрипела самая старшая из сорок с развалившейся трубы, ближайшего дома.— Я не хочу никуда улетать! — Ты не видела Сарториса? — спросила я, садясь с ней рядом. Она не ответила. Заморгала, отступила назад, отвернулась от меня, подпрыгнула и полетела в гнездо, спрятанное в густой листве персиковой рощи. — Летим! — закричал Крис, вскакивая на верхнюю ветку высохшего платана. Сороки взлетели, сделали круг над площадью, над городком и улетели. Я смотрела вслед улетавшей за Крисом стае… А ведь когда-то он вылупился из яйца, которое по очереди высиживали Рея и Сарторис. Рея летела рядом с Крисом, чуть позади него. В городке стало почти совсем тихо. Стало слышно, как шумит река, чирикают воробьи, воркуют голуби, лают одичавшие собаки. Я взлетела на верхушку высохшего дуба. Сверху еще заметна была синяя тень на горизонте — все уменьшавшаяся, постепенно исчезающая из глаз полоска птиц, которых вел вперед Крис. — Сарторис! — позвала я еще раз и услышала в ответ лишь скрипучее эхо собственного голоса, отраженное скалистыми берегами реки и каменными развалинами. Стайка испуганных воробьев унеслась прочь, опасаясь, что я могу напасть на них. Я заглядывала в пустые окна: не видно ли где сине-черной фигурки? Увы. Я вернулась в их старое гнездо, где столько лет наблюдала за счастьем Сарториса и Реи, где они высиживали свои очередные выводки, где рядом с ними я пережила столько радостей, забот и разочарований. В гнезде было пусто, лишь на коре остались следы растащенных дятлами и коростелями шерсти и перьев. Я чувствовала себя растерянной, потому что вдруг оказалась здесь одна — в том месте, где я никогда до сих пор одна не бывала. Если мне хотелось побыть одной, я улетала поближе к вулкану, в укромные, тихие ущелья, поросшие высохшими травами и красноватым мхом. Там я бывала одна, потому что хотела быть одна. А теперь я осталась в одиночестве, потому что Сарториса не было, а большая часть сорок улетела. Одиночество было мне навязано. В раздражении и злости я вновь стала звать Сарториса. Я кричала, звала, умоляла, зная, что его нет поблизости, потому что, если бы он меня слышал, он обязательно бы ответил. Если бы он услышал меня, мы могли бы теперь быть вместе, быть парой в этом гнезде — в его гнезде. Легкое сотрясение ветвей и глухой рокот заставили меня замолчать. Вулкан проснулся, напоминая нам о том, что мы живем, устраиваем гнезда, летаем в непосредственной близости от него. Я взлетела вверх над кронами деревьев и сделала круг, внимательно всматриваясь в синеющий на горизонте купол. Желтые, зеленые, коричневые тона, седоватая синева неба, белизна скал и берегов, отблески солнца от морской воды. И только там, на горизонте — серовато-бурая выемка, окруженная дымом и паром, серостью пепла и краснотой стекающей лавы. Оттуда доносится глухой рокот — голос, исходящий из глубин земли. — Сарторис! — зову я.— Сарторис! Я вспоминаю тот вечер, когда он улетел в сторону вулкана и вернулся лишь в полдень следующего дня. Ну конечно же! Ведь Сарторис летал туда, куда не летал больше никто, пробирался в такие места, которых другие птицы обычно избегали. Он не чурался рискованных полетов — даже тогда, когда вулкан выбрасывал из своего жерла раскаленные до красноты камни, когда из него изливалась лава, а тучи пыли заслоняли солнце. Мое сердце забилось сильнее. Я спикировала вниз, перекувырнувшись пару раз в воздухе. Сарторис мог быть там! А вдруг он хотел побыть один, вдали от других? Я быстро набрала высоту и полетела, скользя, в сторону грозно дымящейся горы. Легкий ветерок бил мне в клюв и крылья, принося с собой запах гари и серы. Нужна ли Сарторису моя помощь? А может, это только я чувствую себя одинокой и покинутой? Я машу крыльями, стараясь побыстрее добраться до серой полосы остывающей лавы, которая окружает пульсирующий огнями склон. Ни одна птица никогда не залетала за эту полосу. Выделяющиеся газы, испарения, дым не позволяли лететь дальше. Помнишь молодого, неопытного ястреба? Он хотел пролететь над жерлом вулкана и камнем рухнул вниз, а стая сорок в испуге умчалась в сторону города. Вулкан все ближе. Запах серы становится резче. Растения вокруг посеревшие, полумертвые. Я внимательно смотрю по сторонам, стараясь не упустить ни одного следа, ни одной детали. На скале замечаю остатки орлиного гнезда. Птицы давно оставили его, перепуганные внезапным извержением. Сарторис не боялся орлов. Он знал, что он для них слишком жалкая добыча. Он прилетал сюда и подсматривал за тем, как огромные птицы притаскивали в гнездо кроликов, ягнят, змей и разрывали их на части на глазах у птенцов. Крики сорок раздражали орлов, и потому они иногда делали вид, что бросаются за ними в погоню. Но сорокам всегда удавалось ускользнуть. Орлы гнали их лишь до конца старой апельсиновой рощи. Я облетаю гнездо кругом и вижу, что в его подстилке прячутся маленькие серовато-коричневые зяблики. Я даже начинаю колебаться: а не поохотиться ли мне за молодыми птичками, мозги которых для сорок представляют особый деликатес. Зяблики, завидев меня, сбиваются в разъяренную стайку и бросаются ко мне с гневным щебетанием. Меня окружают маленькие раскрытые клювики и беспокойно трепещущие крылышки. Я улетаю. Сарториса здесь нет. А ведь эта территория у самого вулкана — единственное место, где я его еще не искала. Резкая вонь горящей древесины окутывает меня синеватой лентой. Это лава пожирает карликовые сады и сосновые рощи. Вдалеке видны язычки пламени. — Сарторис! Голос, его голос! То ли приглушенный, то ли просто слишком далекий, он доносится до меня совершенно неожиданно. Я осматриваюсь по сторонам, верчу головой, вглядываюсь. Накренившиеся каменные стены бывших человеческих гнезд. Поврежденные беспрестанными толчками, частично засыпанные пеплом. Это оттуда донесся его голос. — Сарторис! — зову я и лечу к остаткам возвышающейся над развалинами башни. Сердце колотится, перышки вздрагивают, клюв нервно раскрывается и снова закрывается. На стене над путаницей ржавеющих труб и листов жести я вижу съежившуюся, старую птицу. Матовые, потерявшие блеск перья, посеревшая белизна, полные страха глаза, тревожно раскрытый клюв. Неужели это Сарторис? Так выглядят птицы, которым грозит смерть. Птицы, которые боятся. Разве Сарторис когда-нибудь боялся? И все же это он. Крылья повисли, нижние маховые перья чертят полоски на вулканической пыли. Я снижаюсь, крича от радости. В восторге бью крылышками. Его глаза! Они смотрят на меня с болью, с сожалением, с мукой и страданием. — Теперь мы всегда будем вместе, Сарторис! — Я касаюсь его клюва своим.— Я хочу быть с тобой! Только с тобой! Земля вздрагивает. Вулкан выбрасывает из своего жерла клубы черного дыма. Сарторис молчит, и только перья на его голове нахохлились, встали дыбом. Меня раздражают это равнодушие, молчание. Раздражает, что он не хочет замечать меня. А может, он злится на то, что я нарушила его одиночество? Что я появилась здесь, напоминая ему обо всей его предшествующей жизни? — Летим отсюда! Здесь опасно! — прошу я, подскакивая на месте и встряхивая крылышками.— Летим в наше гнездо! Он смотрит на меня, как будто раздумывая, что же делать. Я срываюсь с места, пролетаю мимо него, задевая его крыльями. Взлетит ли он? Полетит ли за мной? Я улетаю, делаю круг и возвращаюсь. Сарторис, совсем как раньше, вертикально взмывает ввысь. Мгновенно достигает огромной высоты и тихо, беззвучно летит к раскаленной границе. — He туда! — кричу я.— Ты перепутал направление! Ты ошибся! К нашему гнезду надо лететь в обратную сторону! Не летай туда, Сарторис! Но он не слушает меня. С силой взмахивая крыльями, он минует границу медленно растекающейся раскаленной лавы. Летит прямо к краю кратера, поднимаясь все выше и выше над пульсирующим огнями склоном. — Сарторис, вернись! Он постепенно превращается в бело-черную точку, пока еще заметную над пеленой дыма и тумана. Я пытаюсь лететь за ним. Вокруг дым, жар, смрад, сера, огонь. — Вернись! Но Сарториса уже нет. Его поглотила серая мгла. Коричневый дым над краем жерла то и дело отсвечивает пурпуром. Голубка Ноги твои, Голубка, туго стянуты путами.. Они кровоточат и не дают тебе ходить. Ты не можешь даже побороться за кусок хлеба И постепенно слабеешь. И все же, несмотря на боль, Ты взлетаешь ввысь — высоко-высоко. Я хорошо помню голубиные гнезда на полуразрушенном чердаке здания из стекла и бетона. Здесь каждая семья бдительно охраняла свою бетонную делянку. Достаточно было переступить границу, чтобы тут же получить сильный удар клювом по затылку или неожиданный пинок крылом, отбрасывающий тебя далеко к стене. Я залезаю клювом в глубокий зоб моего отца. Высасываю, выпиваю густую жижу из семян разных трав, крошек штукатурки и мелких кусочков мяса. Я уже вижу. Различаю свет и тень, цвета и оттенки, замечаю изменения в освещении. Я уже знаю, что за бетонным карнизом начинается мир, который безраздельно принадлежит птицам, умеющим покорять высоту с помощью своих крыльев. У меня пока еще нет перьев — появились лишь первые ростки, прикрытые белой пленкой и чешуйками. За нами постоянно следят отец или мать. Они стараются не покидать нас, не оставлять одних — боятся, что снова прилетит коршун и украдет трепещущего, перепуганного птенца, как это уже случилось вчера, когда все взрослые голуби неосмотрительно покинули свои гнезда. Вечером, когда мы засыпаем, прилетает рыжеватая птица с крючковатым клювом и своими тяжелыми, толстыми когтями утаскивает какого-нибудь птенца. Она тащит маленького пищащего голубя, отбиваясь клювом и крыльями от родителей, которые отчаянно пытаются защитить свое чадо. Лишь на самом краю птица сильнее вонзает когти в неоперившееся тельце. Когти впиваются глубоко, проникают под ребра и диафрагму, мешают двигаться и дышать. Маленькая пташка лежит, раскинув крылышки, со свернутой на сторону шеей. У нее уже нет сил даже на то, чтобы время от времени попискивать. Хищник с минуту стоит над ней, крепко вцепившись в жертву когтями, потом взлетает, унося с собой добычу. Наступает ночь. Сгущается темнота. На чердаке еще долго слышится горестное воркование потерявших птенца родителей. Птенцы погибают. Чаще всего от неожиданных повреждений шейных позвонков. Достаточно, чтобы молодой голубь промахнулся и вместо того, чтобы приземлиться на карниз ногами, ударился о его твердый край грудью, шеей или зобом. Хрупкие, нежные позвонки трескаются, ломаются, крошатся, выскакивают. Птенец неуклюже восстанавливает равновесие, еще не зная, что с этого момента начинается неотвратимое, медленное умирание. Он еще может летать, с трудом удерживая равновесие, заваливаясь в полете то вперед, то назад, то вытягивая шею и распрямляясь, то снова сжимаясь в комок, но в любом положении чувствует себя неуверенно. Ему становится трудно вертеть головой, поворачиваться и наклонять клюв к еде или питью. Он все чаще семенит ногами, которые постепенно слабеют и перестают держать равновесие. Ему все труднее есть, потому что пищевод проходит рядом с больным, сломанным или треснувшим по­звонком. Он все еще глотает семена, но гортань сужается и проглатывание крупных семян становится болезнен­ным. Птенца начинает тошнить, он выплевывает пишу, его рвет, хотя голод и жажда мучают его все сильнее и сильнее. Он слабеет, прячется по углам — в тени, в полумраке, еще надеясь на то, что медленно овладевающие телом слабость и холод пройдут, исчезнут и он снова сможет взмыть ввысь, к солнцу — туда, куда позовет его неуемная любознательность. Он верит, что ему необходим всего лишь краткий отдых, покой, сон, чтобы все снова стало так, как было раньше, когда он впервые вылетел из гнезда — задорный и жаждущий ощутить прекрасное чувство полета. Пока же он так сидит в полумраке, прижавшись к стене, его может загрызть лисица или кошка, может сожрать змея, схватить сова или ястреб, заклевать галка, ворона или сорока. Голубь сжимается в комочек, видя скользящие вокруг тени облаков, птиц, зверей. Он хочет жить, но не знает, что смерть уже поселилась внутри него. Им постепенно овладевает сонливость, по всему телу разливается холод. Глаза затягиваются белой пленкой, он теряет интерес к окружающему миру. Он больше не замечает ни теней, ни игры света, ни порывов ветра. Треснувшие позвонки отбирают жизнь медленно, постепенно — пока наконец голубь не упадет с вытянутыми ножками и не перестанет открывать глаза. Пушок на голове и грудке взъерошился, клюв судорожно открывается и снова закрывается, жадно хватая воздух, крылышки вздрагивают. В последней попытке увидеть свет птенец открывает глаза, но его уже полностью поглотила тьма. Он поворачивается, вертит головой. Он уже не чувствует боли. Еще раз взмахивает крылышками, как будто хочет взлететь, и застывает. Я отворачиваюсь и отхожу в сторону. Смотрю на белые крапинки на его крыльях и думаю о том, что ястреб обязательно издалека заметит его — даже спрятавшегося в полумраке под деревом, стеной или камнем. Шум крыльев. Родители возвращаются из дальнего полета к морю. Мать вбегает на широкий край стены, что возвышается над нашим чердаком. Садится на веточки и перья в гнезде. Она вновь готовится снести яйца, и это для нее сейчас самое главное. Птицы неожиданно сорвались с места и взмыли в небо. Что их напугало? Сокол? Подземные толчки? Крик павлина, который пытается спастись бегством от преследующего его барсука? Грохот сорвавшейся со стены водосточной трубы? Голуби взмыли в небо, сделали круг над куполом и разлетелись в разные стороны. Я осталась. Забралась под кустик укропа и притаилась в ожидании. Я отважна и предусмотрительна. Когда надо мной, маня шумом крыльев, проносится стая, я сначала ощущаю непреодолимое желание присоединиться, почувствовать себя частью целого, лететь вместе. Нужна немалая сила воли, чтобы остаться, когда все вдруг, неожиданно срываются и улетают. Но я осталась, не поддалась порыву и вместо того, чтобы улететь, сижу и жду, с любопытством выглядывая из-за длинных сухих стеблей. Ом уже заметил меня. Стареющий темно-красный голубь с сильно разросшимися белыми наростами вокруг клюва и угловатой длинной головой тоже остался, распластавшись на плоском камне. Ом никогда не поддается панике, даже если она охватывает всех остальных птиц. Стремление сорваться с места, взмыть в небо и улететь его как будто совершенно не касается. Он вообще часто летит не туда, куда направляется вся стая, иной раз даже наперерез, пробиваясь сквозь крылья остальных. Ом тоже остался. Он не считает нужным взлетать только потому, что так поступают другие. Но обычно он оставался в одиночестве и теперь с любопытством смотрит на молодую Голубку. Если бы она улетела вместе с огромной голубиной стаей, он ни за что не обратил бы на нее внимания. Ом часто ухаживает как за голубками, так и за молодыми голубями. И все же с тех пор, как в самом начале зимы в когтях коршуна погиб его друг, длинноклювый голубок Белохвост, он ни на кого не обращал внимания, ни к кому не приближался. Молодая Голубка, которая не испугалась, не поддалась общему порыву, удивила и восхитила его. Ему понравились ее рыже-бело-розовые перышки, стройная фигурка и удлиненные, изогнутые серпом сильные крылья, говорившие о быстроте, маневренности и выносливости. Голубка осторожно, неуверенно выглядывала из-за высоких стеблей, не решаясь выбежать на открытое пространство. Ом подпрыгнул на месте, забегал, закружился, напрягся всем телом. Голубка уже ощущала потребность обзавестись семьей и снести яйца. Ом, хотя и был несколько староват для нее и хромал на одну ногу после того, как ему прищемило пальцы в захлопнувшейся от сквозняка оконной раме, ошеломил ее своими размерами, шириной хвоста и удивительно красивым пухом с фиолетовым отливом на спинке и грудке. Когда он вертелся вокруг нее, фыркая и воркуя, она чувствовала себя счастливой оттого, что он выбрал именно ее, что именно ее он пожелал. Она согласилась — наклонилась, поджала ноги и присела, покорная и притихшая. Голубка отдалась Ому, раскинув крылья и выгнув спинку. Счастливый, возбужденный, он брал ее, трепеща крыльями, распуская перья и пыжась от гордости перед возвращавшимися из своего полета вокруг холма голубями. На следующий день на том же самом камне тебя чуть не схватила куница. Неожиданный стук зубов. Боль. Ты взлетаешь. За тобой падают на землю капли крови. Куница отгрызла тебе кончик пальца. Он быстро зажил, и лишь время от времени, к перемене погоды, ты чувствуешь в нем неприятное пульсирование и нарастающее давление. Ты несешь яйца, истекая кровью. Твои мучения, Голубка, пугают меня. Я страдаю, глядя на тебя. Все скорлупки покрыты ржаво-красными пятнами. Но ты уже подгребаешь их под себя и накрываешь крыльями, воркуя и тряся головой. — Это мои яйца! — гордо, самоуверенно повторяешь ты, переступая с ноги на ногу.— Мои и твои яйца. Твои перышки в крови, все тело болит. Ты сидишь на яйцах, прищипывая клювом разбросанные вокруг веточки. Их кончики не должны быть острыми, иначе они могут продырявить яйца или покалечить птенцов. И потому ты так старательно стискиваешь створки клюва, чтобы раздавить, смягчить все опасные затвердения и острые кончики. Ты чувствуешь под собой твердые, жесткие прутики. На них еще слепые, неоперившиеся птенцы будут тренироваться в сжимании и разжимании своих коготков. Благодаря этому лапки быстрее станут сильными и цепкими. Ты прикрываешь собой, согреваешь яйца. Радуешься, чувствуя их под своим брюшком. Ом пританцовывает вокруг тебя, то поднимая, то опуская голову, вертится вокруг своей оси, воркует. А ты смотришь на него, удовлетворенная тем, что он — твой самец, что он защищает ваше гнездо, гнездо, в котором ты снесла два бело-розовых яичка. Из всех голубок, родившихся той весной, лишь у тебя одной уже есть свое гнездо и свой самец, который не отпускает тебя ни на шаг, следит, ревнует. Он сердится и злится, стоит тебе только взглянуть на любого другого голубя, наказывает за то, что ты смотришь на меня, за каждый шаг в сторону от гнезда. Теперь, когда ты снесла ему яйца, он стал еще более ревнивым. Ходит, нахохлившись, вокруг тебя, злобно отгоняет меня подальше, воркует, надувает зоб, сталкивает с карниза. Стоит мне только сесть на противоположной стене, как он тут же подлетает, бьет, спихивает вниз. Голубка сонно смотрит на то, как он сбрасывает меня крылом и клюет в затылок. Я слетаю вниз, в нишу под вашим гнездом. Ом падает за мной. Он не ожидал, что серый Молодой Голубок с пока еще даже не блестящими перышками упрется боком в стену, поднимет крыло и неожиданно ударит по взъерошенной, воркующей голове. Ом отступил, разинул клюв, разъяренно взглянул на меня и заворковал с ненавистью в голосе. Я снова замахнулся крылом… Он отскочил, избегая удара. Лишь теперь я заметил, насколько он крупнее, тяжелее, массивнее меня. Ом встал, уверенно расставив свои короткие ноги — ширококостый, с большой округлой головой, с крючковато загибающейся верхней створкой клюва — и вытаращил на меня глаза, угрожающе воркуя и фыркая. Попытался подобраться ко мне сзади. Он не ожидал, что такой молодой голубь, который еще недавно лишь попискивал, когда все подряд били его, отгоняли и спихивали, наберется храбрости и ударит старого, опытного самца. Ом злобно разглядывал меня, переступая с ноги на ногу и размышляя — куда бы побольнее ударить этого непокорного голубя, посмевшего нарушить покой его сидящей на яйцах самки. Я знал, что если он сумеет сзади схватить меня клю­вом за голову, то может без труда сломать мне шейные позвонки. И я не стал ждать, а снова поднял крыло и ударил. Ом нанес удар одновременно со мной. И теперь мы стояли под каменной статуей с широко раскинутыми в стороны крыльями. Клацанье сорочьих клювов. Сороки пронеслись мимо нас, как большие сине-белые бабочки. Я лишь на секунду отвлекся, но Ом, уже успев ухватить меня за перья на затылке, подтаскивает к краю и сбрасывает вниз сильным ударом крыла. Я падаю, лечу вниз между статуями, кувыркаясь в воздухе. Все ниже и ниже… Униженный, побитый… Лишь над самой землей ярость переполняет меня, и я начинаю сильнее взмахивать крыльями. С белой головы неподвижно застывшей фигуры я наблюдаю за подпрыгиваниями старого самца вокруг сидящей на окровавленных яйцах Голубки. Волна ненависти заливает мои крылья и грудь. Зоб пульсирует в раскаленном воздухе. Я бью крыльями, топаю лапами, верчусь волчком на рогатой голове статуи. — Ненавижу тебя! Ненавижу! Пропади! Исчезни! Сгинь! Ом сверху видит меня. Он нервничает, хотя и притворяется, что ему абсолютно наплевать на воркование, топанье, подпрыгивание и нахохливание Молодого Голубка. Я раздражаю его, оскорбляю, злю. Он начинает кружиться еще быстрее, ворковать еще громче, и все это лишь затем, чтобы не обращать на меня внимания, чтобы не принимать меня всерьез — как будто меня просто нет здесь. — Я существую! Я здесь! Здесь! — повторяю я, вертясь на неудобной голове огромной бородатой статуи из холодного мрамора. Ом перестает кружиться. Повернувшись ко мне задом, он покачивается то в одну, то в другую сторону, подметая хвостом край своей ниши. Бело-розовая Голубка пощипывает перышки у него на шее, нежно трется о его крыло. — Иди! Садись! Охраняй наши яйца! Защищай наше гнездо] Ом покорно наклоняется, еще раз взмахивает хвостом и исчезает в тени. Голубка становится на край и взмахивает крыльями. Поток воздуха подхватывает ее и несет, но она все еще удерживается коготками за край ниши, сохраняя равновесие. — Голубка! Моя Голубка! Я прыгаю вниз, раскрываю крылья, делаю круг по восходящей, наблюдая за сидящим в гнезде Омом. Она делает несколько сильных взмахов крыльями, взмывает вверх и вылетает на площадь, летит низко над землей, совсем рядом с колоннами, проверяя, нет ли в небе хищ­ников. И вот она уже за колоннадой. Мчится к воде. Взмой в небо. Лети за ней. Летай за ней везде, как тень. Лети! Ведь ты же хочешь быть с ней! Может, она заметит тебя, обратит внимание, согласится, покорится. Твоя мечта… Светло-розовая, узкоклювая Голубка с чуть фиолетоватым фосфоресцирующим пушком на шее и грудке, который под лучами солнца переливается всеми оттенками синевы, зелени, золота. С острыми крылышками и со светлыми, почти белыми кончиками маховых перьев. Она исчезла из поля моего зрения. Я боюсь за нее. Нервным, скользящим вниз рывком я ввинчиваюсь в ветер, который только что овевал ее крылышки. Ее нет. Пропала. Я в страхе осматриваюсь по сторонам. Смотрю вверх — не парит ли она над площадью среди множества других летающих здесь голубей? Но ее нет. Я уже подлетел совсем близко к водопою, окруженному каменными плитами, завалами, развалинами. Пестрый кот тащит пойманную птицу в тенистые заросли. Сажусь на растрескавшуюся колонну и зову: — Голубка! Где ты? Ведь ты же только что пролетела туда, в сторону заросшего тростником и ряской пруда. — Голубка, отзовись! Серо-черная стайка разбрызгивает крылышками воду. Галки отряхиваются, чистят каждое перышко по отдельности, расчесывают пух. Вот она. Стоит на мраморных ступенях. Розовые прожилки камня и отсвечивающая кое-где краснотой белизна ведущих к воде ступеней сделали ее невидимой. Она бежит к воде, ныряет на мелководье, приседает, ударами крыльев разбрызгивает вокруг себя капли воды. Раскладывает пошире хвостовые перья, наклоняет головку, брызжется. Поджимает ноги и снова их выпрямляет, поднимаясь на цыпочки на неподвижной плите. Теплый, нагретый воздух проникает сквозь перья и пух. Голубка закрывает глаза от наслаждения. Я с восхищением смотрю, как она поворачивает головку и клювом разделяет слипшиеся хвостовые перья. Она не заметила тебя, занятая чисткой перышек. Лети к ней! Немедленно! Чего ты ждешь?! Ом сидит на яйцах, а Голубка здесь одна. Пройдись перед ней! Танцуй, крутись, вертись, подметая камни хвостом и крыльями! Кланяйся пониже и тут же снова поднимай головку! Проворкуй ей все свои страдания, желания, мечты! Расскажи о любви, о страсти, о ревности! Дай вырваться наружу всем своим скрытым, спрятанным, сдерживаемым чувствам! Ты хочешь ее? Так прыгай же с колонны! Лети вперед! Сделай круг над купающейся Голубкой! Утоли жажду, ведь твой раскрытый клюв сгорает от внутреннего жара! Лети к ней! Покажи себя! Ты же сильный, ловкий, прекрасно летающий голубь! Ты же хочешь стать ее самцом! Принадлежать ей и только ей! Ведь ты же хочешь прогнать Ома? Хочешь вместе с ней высиживать яйца и птенцов?! Ваши яйца и ваших птен­цов! Ну, решайся же! Лети! Немедленно! Завоюй ее! Пусть она покорится тебе! А если не захочет, заставь ее силой! Ведь ты же видел, как старые голуби поступают с голубками — хватают клювом за загривок, прижимают к земле и вскакивают им на спины, хлопая крыльями. Лети к ней! Ведь это же твоя Голубка! Твоя, потому что ты так сильно ее жаждешь! Я приближаюсь, делаю круг над часовней. Лечу совсем низко, так что крыльями задеваю воду. Слышу плеск — это лягушки повыскакивали из-под листьев кувшинки совсем рядом с Голубкой. Капли падают на ее бело-розовые перья. Она открывает глаза, резко взмахивает крыльями, прямо из воды взмывает в небо и улетает. Я погружаю клюв в воду, пью, всасываю в себя нагретую солнцем влагу, которая пахнет болотом и гниющими корнями камышей. Голубка тем временем уже подлетела к верхушке колонны, с которой я наблюдал за ней. Я лечу за ней следом, зная, что в этом нет никакого смысла, потому что еще мгновение — и она снова приземлится в своей нише и придирчиво проверит, сидит ли Ом на яйцах. Он сразу же сойдет с гнезда, уступит ей место, а как только заметит меня, начнет раздраженно вертеться, подпрыгивать, надуваться и ворковать. И, если я не улечу прочь, он будет отпихивать меня, прогонять, щипать, бить. Но Голубка не летит в гнездо. Она исчезает между тутовыми деревьями, сладкие плоды которых разбросаны на земле среди засохшей травы. Бело-розовые ягоды полны ароматной мякоти. Если их съесть слишком много, во рту надолго останется приторный вкус. Голубка сидит на голом, перекрученном, суковатом корне и жадно клюет беловатые шарики. Я сажусь рядом — верчусь, пританцовываю, подбегаю поближе, нахохливаюсь, воркую. Я прекрасный и сильный, Голубка! Будь моей! Я хочу тебя… Но она не слушает меня. Жадно склевывает плоды вместе с прилипшими к ним мелкими тлями и мошками. Хвостом и крыльями я заметаю перед ней опавшие тутовые ягоды. Прыгаю с корня на корень. Любовно воркую, наклоняя и снова поднимая голову. Она не обращает на меня никакого внимания. Не замечает меня. — Будь только со мной! — воркую я. Она фыркает, отворачивается и улетает. Я не гонюсь за ней. Поедаю мягкие, расплывающиеся в клюве ягоды. Приторная, кисловатая сладость наполняет зоб. Я ищу среди ветвей удобное, затененное место, куда не проникает полуденный зной и где можно спокойно заснуть. Мне снится Голубка. Во сне она моя, она рядом со мной. Ее красноватые перышки и искрящийся всеми цветами радуги слегка коричневатый цвет, местами переходящий в светло-розовый, становится почти белым на кон­цах крыльев и хвоста и отливает чистейшей белизной на кончиках маховых перьев. — Голубка! Моя Голубка! — повторяю я сквозь сон. Луч солнца просочился сквозь неподвижную листву, скользнул по лбу, по спинке. Черные ветки и зелень. В просвет между ветвями я вижу светло-голубое небо и кружащих в вышине коршунов, которые высматривают зазевавшихся неосторожных голубей. Ом хочет, чтобы все голуби его боялись. Он не позволяет приближаться к вашей нише не только чужим, но и хорошо знакомым птицам. Он бросается на всех, нападает, опрокидывает, хватает клювом за шею и сбрасывает вниз. Особенно Ом ненавидит других самцов, к которым он ужасно ревнует. Ты делаешь вид, что ничего не замечаешь. Отворачиваешься, закрываешь глаза, не отвечаешь на кокетливое воркование и волнообразные движения головы. Думаешь, Ом поверит, что ты не обращаешь внимания на других? Думаешь, он успокоится, станет помягче? Но можно ли вообще усыпить ревность умного старого голубя, который рядом с тобой переживает свою вторую молодость? Ом всегда чувствовал твой интерес к другим самцам. Он знает, что полузакрытые глаза, ленивое раскрывание клюва, показная усталость, позевывание, повороты головы, покорность и послушное следование за ним, крыло в крыло,—это всего лишь часть правды. Разве ты не восхищаешься молодыми стройными голубями с широкими, сильными крыльями? Неужели тебе не хочется задеть крылом вот этого серого Молодого Голубка, что каждое утро смотрит на тебя с противоположной стены? Разве ты смогла бы остаться равнодушной к его манящему воркованию и волнующему танцу на рогатой голове статуи, если бы Ома не было рядом? Неужели не прилетела бы к нему? Не о нем ли ты думаешь, Голубка? Не о нем ли мечтаешь? Не улетаешь ли ты в своих снах далеко-далеко вместе с этим быстрокрылым голубем с матовыми перышками, у которого еще не было ни своей голубки, ни собственного гнезда? Ты чувствуешь под своим брюшком нагретые твоим телом округлости. Приподнимаешься и клювом пододвигаешь теплые яйца. Ом самодовольно поглядывает на тебя. У него очень сильно развито чувство собственности. — Мое гнездо! Мои яйца! Моя Голубка! И все вокруг — мое! — повторяет он, кружась вокруг гнезда. На мгновение тебя охватывает сожаление, что ты так быстро сбежала от Молодого Голубка, столь явно искавшего твоего общества там, у водопоя. Ведь он так беспокойно оглядывался по сторонам, сидя на верхушке колонны. А потом, когда ты притворилась, что тебя испугали лягушки, он помчался за тобой в шелковичную рощу. И снова ты сбежала от него. Ты оставила его с раскрытым от разочарования клювом под старым скрюченным тутовым деревом. Ты смотришь на противоположную стену. Там, на балке под самым куполом, ты можешь увидеть его тень… Но его нет. Он еще не вернулся. Наверное, уснул в прохладной тени листьев шелковицы? Внутри нагретых яиц пока еще царит тишина, но ты чувствуешь, что в них зарождается жизнь, что под белыми скорлупками, с которых еще не сошли ржавые пятна твоей крови, возникает птица — слепой, голый птенец, каким и ты была совсем недавно. Солнце медленно движется по небу. Сквозь дырявый свод купола ты видишь узкую полоску небесной синевы и медленно кружащего в высоте ястреба. — Здесь, в затененной нише, ты в полной безопасности. Зоркий глаз хищника не сможет проникнуть сюда. Ты закрываешь глаза. Приглушенные голоса птиц доносятся как бы издалека. Они даруют успокоение и навевают сон. Тебя будят нервное воркование и шорох когтей Ома. Ты открываешь глаза и видишь Молодого Голубка, который с любопытством вытягивает шею в твою сторону. Ом злится все сильнее, фыркает, разгневанный нахальством молодого самца. — Проваливай отсюда! — воркует Ом. Он летит прямо на каменную полку, падает сверху наискось, сбрасывает Голубка и разъяренно встряхивает головой, глядя, как сброшенный с карниза ухажер тщетно пытается взобраться обратно на каменную полку, по которой, злобно воркуя, расхаживает гордый победитель. Ты вспоминаешь,— какие равнодушные взгляды бросала на него там, под шелковицей. Как же сильно он интересуется тобой, если даже грозный Ом не может прогнать его? Внезапно Молодой Голубок взмывает вверх и пикирует прямо на тебя, летит прямиком в ваше гнездо. Ом, который только что видел его перед собой, злорадно наблюдая, как тот пытается взобраться обратно на полку, ничего не понял и все еще возмущенно воркует, раздувая огромный зоб. Сердце колотится все быстрее. Молодой Голубок садится прямо под каменной фигурой, раскачиваясь из стороны в сторону. — Ты должна быть моей! Я хочу тебя, Голубка! — любовно воркует он. Он смотрит на тебя, не сводя глаз и не обращая внимания на Ома, который только и ждет, как бы сорвать на нем свою злость. Ты приподнимаешься, застываешь, твои крылышки вздрагивают. Если бы не белые овалы под брюшком, ты бы вспорхнула и полетела на этот сладкий голос. — Лети со мной! Мы вместе построим наше гнездо! — воркует Голубок. Ом все еще не заметил его. Он оглядывается, осматривает карнизы, колонны, статуи, окна и ниши в поисках внезапно скрывшегося ненавистного соперника. Ты переступаешь с ноги на ногу, наклоняешь клюв пониже, взъерошиваешь перышки на голове и спинке. Он прилетел сюда к тебе, прилетел, не испугавшись сильного, крупного, массивного Ома. Ты чувствуешь исходящее от яиц тепло — твое тепло,— и только это одно удерживает тебя на месте. Молодой Голубок все смотрит на тебя, только на тебя, не обращая внимания на то, что Ом в любой момент может напасть на него сзади. — Лети со мной! Лети со мной в мое гнездо! В наше гнездо! Сердце бьется все сильнее. Все тело заливает жаркая волна желания. Ты делаешь шаг навстречу. — Оставь все это! — Лети со мной! — просит Голубок. — Уходи! — неуверенно отвечаешь ты. Ты хочешь его. Ты хочешь быть с ним. Ну почему ты должна оставаться со стареющим, агрессивным, отпугивающим всех подряд Омом? Разве ты не чувствуешь, как близок тебе этот Молодой Голубок с шелковистыми серыми перышками, на которых уже появляются первые зеленовато-фиолетовые отблески? Разве он не нравится тебе? Что связывает тебя с этим гнездом? Что тебя здесь удерживает? Яйца, эти нагретые белые округлости, в которых дремлет потомство — твое и Ома? Достаточно лишь одного шага, чтобы перешагнуть их. Взмахнуть крыльями и оставить их позади. Полететь за Молодым Голубком и пережить те восторги, каких ты жаждешь, какие предчувствуешь. Твои глаза застыли, округлились… Молодой Голубок уже знает, что ты жаждешь того же, чего жаждет он. Что, если бы не эти яйца, ты давно уже была бы в его гнезде. Он высоко поднимает голову, он уже чувствует себя победителем. Яростное хлопанье крыльев, свист рассекаемого воздуха. И ты, и Молодой Голубок совсем забыли, что Ом остался там, на противоположной стене… Ом с широко распахнутыми крыльями, с растопыренными когтями, с брызжущим слюной, хрипящим ненавистью клювом врывается между вами. Отпихивает ухажера кры­лом, вытягивает шею, хватает его за пушок, тащит к краю, выпихивает, сбрасывает вниз. Все. Молодой Голубок улетает на свое прежнее место — на противоположную стену.— Ом тяжело дышит. Он стоит перед тобой с волнующимся зобом, с расширенными от злости зрачками. Хватает тебя за пух на затылке и заталкивает в гнездо, сажает на яйца, прижимает сверху. Ты не протестуешь. Лишь удовлетворенно воркуешь. Ведь это из-за тебя Ом так беснуется, так мечется, подталкивая тебя то крылом, то клювом. — Ты моя! — повторяет он, заметая широким хвостом по каменному карнизу.— Я убью его! Убью! До конца дня Ом никак не может успокоиться. Не позволяет тебе даже расправить затекшие ноги. Когда ты приподнимаешься, надеясь, что он, как всегда, заменит тебя в высиживании яиц, он гневно шипит и изо всей силы запихивает тебя обратно. — Не вставай! Сиди здесь! — злится он. Ом улетает и приносит тебе еду в своем зобу. Еда напоминает густую жидкость — это — вода с размоченными в ней зернами, ягодами, насекомыми. Он стоит над тобой, а ты утоляешь голод и жажду, копаясь клювом в огромном мешке на его шее. Как только солнце начинает клониться к западу, Ом улетает, а когда он возвращается, ты снова выбираешь из его зоба все, что он нашел до последней капли. Ом уже устал сторожить тебя, наблюдать, утолять твою жажду и голод. Он сидит под белой мраморной фигурой. Глаза его смыкаются от усталости. На него наваливается сон, его усталость так сильна, что он просто больше не может сопротивляться. Старые птицы спят совсем не так, как молодые. Они засыпают чаще, но сон их более краток. В течение дня им бывает необходимо вздремнуть по крайней мере несколько раз. Но Ом, который все время следит за Молодым Голубком, старается не засыпать. Он, нахохлившись, усаживается поближе к стене, загородив своим телом выход из гнезда, закрывает глаза и подпирает клювом клонящуюся вниз голову. Тебя раздражает, что Ом не позволяет тебе вылететь из гнезда, злит, что он тебе не доверяет. Ты глядишь на кружащих в вышине птиц, и тебя охватывает непреодолимое желание летать. Ты озираешься по сторонам, высматриваешь Молодого Голубка. Где он? Неужели так испугался угроз Ома? А может, уже нашел себе другую голубку? Тебе хочется, чтобы он появился снова, чтобы ты могла увидеть его хотя бы издалека. Ом ненадолго просыпается, запихивает тебя обратно в гнездо, напирая всей тяжестью тела, и снова засыпает. Небо затягивается красноватой дымкой. Солнце захо­дит. Еще несколько минут — и в гнезде воцарится серый полумрак. Сверху, с противоположной стены, пикирует птица. Она почти бесшумно приземляется в каменной нише. Оглядывается по сторонам, смотрит на тебя. Ом спит крепким сном старой усталой птицы. Молодой Голубок описывает дугу и садится на карниз. Он хочет быть поближе к тебе хотя бы во время его сна. — Я убью его! Убью! — воркует сквозь сон Ом, но Молодой Голубок этого не слышит. Ты перекатываешь яйца другой стороной, прикрываешь их крылом и засыпаешь. Ты радуешься тому, что Голубок рядом, что он не испугался, не сбежал, не забыл, радуешься, что он не нашел себе другой голубки. Ты спишь, прижавшись к своему Ому, а думаешь о другом. Ночью зазвонили колокола. Может, их раскачал слишком сильный ветер? Но почему тогда этих звонов не было слышно днем? Удары разбудили тебя. Сердце забилось сильнее. Этот звон во тьме говорил о том, что существуют какие-то неизвестные создания, способные заставить колокола звенеть. Ты схватила клювом клюв Ома, слегка сжала его и долго смотрела в темноту. Страх прошел, и ты заснула, хотя колокола все продолжали звонить. Утром ты даже не вспоминаешь о своей бессоннице и ночных страхах — зеваешь, потягиваешься, расправляешь крылья и распрямляешь ноги, вытягиваешь шею. Ом метет карниз своим широким хвостом и призывно воркует. Солнце пробудило в нем желание, он бегает за тобой, подпрыгивает, подергивается. Тебя мучил голод, и ты полетела на поиски пищи к заросшим кувшинками и ряской прудам, а за тобой устремился пылающий страстью Ом. Он не давал тебе есть, подгонял, торопил, нетерпеливо тыкал клювом в затылок, в спинку, в крылья. Стоило тебе вытянуть шею за зернышком водяного перца или сердечком пастушьей сумки, как он уже стоял за спиной, подталкивая и покрикивая. Он напирал на тебя всем телом, наступал ногами на рулевые перья хвоста, на маховые перья крыльев, а ты оборачивалась и отгоняла его, нежно пощипывая пух на грудке и шее. Ом объявлял тебе и всему миру о своем желании. С переполненным зобом ты отбивалась от его назойливых ухаживаний, останавливалась, поджимала под себя ноги и разводила пошире крылья. Ом, в пике своего желания, жаждал быстрого удовлетворения. Ты лежала на брюшке, приподняв кверху хвостик, и ждала его. Он подбежал сзади, взобрался на тебя, вскочил и, трепеща крыльями, переживал момент наивысшего экстаза. Ты ощущала его тяжесть, чувствовала, как он давит на тебя, как его коготки впиваются в твои бока, слышала его ускоренное дыхание, чувствовала прикосновения его клюва к твоей взъерошенной шейке, ощущала его вос­торг. Все. От счастья ты даже закрыла глаза. Ты тоже испытала мгновения любовного восторга, момент волнительного упоения. Ом гордо нахохливается, бегает вокруг тебя, задевая перьями за упавшую колонну. Ты покорна и послушна… Ты ждешь, что он снова захочет тебя, что он еще раз смочит твои перышки своим семенем. Другие голубиные пары подсматривают за вами с окрестных крыш. Голубки наклоняют головы, вытягивают шеи, щурят глаза. Многие из них хотели бы иметь рядом такого же большого, сильного голубя. Самцы неодобрительно фыркают, стараясь отвлечь внимание своих партнерш от Ома. Ты не уверена в себе, становишься все более ревнивой и потому стараешься всегда сопровождать Ома в его загородных путешествиях. Вы присоединяетесь к летящим к морю галкам, сойкам, горлицам. Чтобы попасть на берег, нужно набрать высоту и лететь на запад. Уже на полпути ты замечаешь впереди огромное синее пространство. Море. Мы летим к сверкающим белизной пляжам, где в песке прячется множество маленьких рачков. Он и ты. И я — чуть повыше, немного позади — чтобы не потерять из глаз твою стройную фигурку. С моря дует ветер, он намного сильнее, чем те ветры, что бывают на суше. Ты ходишь по сыпучему песку, кое-где проваливаясь почти по грудь. Рядом расположились пеликаны, бродят фламинго, плавают и ныряют чомги, лысухи, бакланы, лебеди. Чайки ссорятся из-за выброшенных волнами на берег устриц. Завидев нас, они бегут навстречу, злобно вытянув шипящие клювы. Среди такого разнообразия птиц чувствуешь себя увереннее, спокойнее. Если бы здесь вдруг появился ястреб, слишком мала вероятность того, что он бы выбрал именно меня. Ом тоже чувствует себя тут по-хозяйски. Он прогоняет молодых чаек, которые пытаются утащить у него прямо из-под клюва желеобразные остатки медузы. Синеглазые родители птенцов делают вид, что не замечают, как Ом пренебрежительно отпихивает крыльями и бьет клювом их отпрысков. Наполовину засыпанный песком распоротый корпус судна притягивает птиц, как магнит. Чайки и поморники гнездятся в палубных рубках. Они сидят на яйцах и прогоняют назойливых чужаков. На накренившейся мачте отдыхает пустельга. Ты делаешь поворот, пролетаешь над дюнами и летишь дальше на запад. Находишь знак, который помнят все прилетающие сюда птицы… Три скелета в руинах бывшего порта. Скелеты корабля, рыбы и человека, изъеденные солью, песками и ветром. Дальше мы не полетим — иначе не успеем вернуться обратно до темноты. Ом влетает в распахнутые ворота склада. Сильная волна сквозняка дует нам навстречу из виднеющегося вдали выхода. Прохладный воздух раздувает горло, сушит внутреннюю поверхность зоба, не дает закрыть клюв. С нами наперегонки летают козодои, ласточки, стрижи, которые лепят свои гнезда под крышами портовых зданий. Эти огромные склады набиты тяжелым металлическим ломом, ржавеющими железками. Мы вылетаем на серую площадь, откуда начинается дорога, ведущая обратно в город. Солнце клонится к западу. Теперь оно будет светить нам в спину, освещая наше возвращение в город. Мы летим над портом, над гаванью и неглубокими заливами, на дне которых лежат затопленные по самые мачты корабли, пролетаем над остатками развешенных на просушку сетей, над белыми домами, с которых штормовые ветры давно сорвали крыши и выбили окна. Ома нет рядом с тобой. Я вижу его красные крылья среди летящих плотной стайкой совсем молодых голубков, чьи перья еще не успели приобрести зрелый блеск. Заросшие тростником зеркальца воды. Мы садимся. Ты утоляешь жажду пресной водой и с удивлением смотришь по сторонам в поисках Ома. С поросшего высохшей чемерицей холмика доносится нежное воркование. Ом ухаживает за молодыми голубками — точно так же, как еще сегодня утром ухаживал за тобой. Подпрыгивает, трется крыльями, вертит глазами. Сизый Голубок с удлиненной головкой и белыми маховыми перьями покорно отдается старому самцу, и счастливый, довольный Ом радостно бьет крыльями, взгромоздившись на его спинку. Ревниво нахохлившись, ты разгоняешь влюбленную парочку. Мы летим… Лучи солнца становятся пурпурными, тени удлиняются, вдали уже маячат городские купола. Лети рядом с Голубкой. Касайся ее рулевых перышек своим серо-голубым крылом. Не бойся ревнивого, злого Ома, который гоняет тебя с соседних колонн, карнизов, стен. Приблизься к ней… Видишь, как ветер раздувает ее бело-розовый пушок, как солнце искрится на ее спинке, как вздрагивают кончики ее маховых перьев, как ловко она маневрирует рулевыми перышками, выравнивая свой полет, как щурит глаза и выгибает шею? Разве не ты — та Голубка, кого я так давно ждал и искал? Неужели ты не замечаешь моего желания? Почему ты не хочешь оставить Ома, почему не улетишь со мной, хотя бы в порт, который мы только что оставили позади? Разве ты не слышишь моего воркования и ударов хвостом о камни? Разве не видишь, что даже в полете я стремлюсь быть рядом с тобой, как можно ближе к тебе? Разве ты не знаешь, зачем я это делаю? Да неужели можно не понять моих взглядов, наклонов, поворотов, подскоков, ухаживания? Я хочу тебя, Голубка… Лишь тебя одну… Взгляни: Ом летит крыло в крыло с молодым Сизым Голубком. То над ним, то под ним… Он приближается к нему, возбужденный, и почти ложится на него прямо в полете… Трется подбрюшьем. Сизый Голубок опадает вниз, и Ом тут же подлетает, чтобы помочь ему подняться повыше. Скажи, Голубка, почему тебя так волнуют капризы Ома? Почему даже в таком быстром полете ты непрестанно поворачиваешь голову, проверяя, продолжает ли Ом лететь рядом с Сизым Голубком? Почему ты так взволнована и обеспокоена? Если бы ты была со мной, я гнал бы прочь всех других самок и молоденьких сизых голубков… Сверкающие башни, купола, город на холмах… Я вижу косуль, которые пытаются спастись бегством от преследующих их волков. Подсвеченные солнцем белые облака слепят глаза. Ты с беспокойством посматриваешь вверх… С севера летят хищные птицы… Они знают, что в это время с моря возвращаются голуби, горлицы, зяблики, утки — птицы с маленькими, слабыми клювами и мелкими коготками, предназначенными не для борьбы, не для драки, а лишь для того, чтобы держаться за ветки и копаться в земле. Хищники осторожны… Они избегают галок, ворон, сорок, соек, грачей, потому что удары их клювов и когтей могут поранить, ослепить, причинить боль. Хищники кружат на широко раскинутых в стороны крыльях, поддерживаемые восходящими потоками воздуха. Пустельги… Соколы… Ястребы… Коршуны… Ом и Голубка заметили опасность. Они опускаются пониже, чтобы в случае погони успеть скрыться в тенистых ущельях, оврагах, улицах… Хотя и там тоже караулят совы, филины, сипухи. Кружащий в вышине хищник бросается вниз, к выбранному издалека голубю. Ом и Голубка снижаются… Лишь один Сизый Голубок летит вперед, засмотревшись на белые вершины облаков и серебристые купола города. Ом поворачивает обратно и, придавив сверху молодого голубка всей своей тяжестью, вместе с ним летит вниз. Мимо со свистом проносится коршун. Я вижу расширенные желтые глаза, наискось оттянутые назад крылья, раскрытый крючковатый клюв. Вытянутыми вперед лапами он ударяет летящую рядом горлицу, хватает ее, ломает клювом шею и уносит в когтях. Птицы бросаются в разные стороны, спасаются бегст­вом. С высоких каменных башен за ними в погоню кидаются пустельги. Голубка, Ом и Сизый Голубок прячутся между плоскими зданиями, отсвечивающими стеклом и сталью. Розоватая белизна Голубки четко выделяется на фоне темных пыльных стен. Это опасно, ведь крылатые охотники ее здесь могут легко заметить. Ты мчишься вслед за ними. Сверху то и дело летят перья, падают капли крови. Голубка знает, что ее светлые, бледно-розовые перья привлекают внимание хищников. Она прячется между Омом и Сизым Голубком. Солнце отсвечивает от ее переливающихся, как у бабочки, крыльев. Они заметили тебя… Черная тень делает круг, отводит назад крылья, вытягивает вперед шею и летит вниз, как сорвавшийся с обрыва камень. Я бросаюсь вперед, напе­ререз. Изо всех сил машу крыльями. Ох, как же ты сверкаешь, Голубка, среди темных кипарисов… Насколько же незаметнее сверху и темно-коричневые перья Ома, и матовые сизые перья Голубка! Канюк проносится совсем рядом. Черная голова с толстым крючковатым клювом, мощные когти… Он не заметил меня — видит лишь бледно-розовую трепещущую Голубку, которая из последних сил стремится к растущим на холме платанам. — Возьми меня, ведь я же ближе! Схвати меня — разорви, убей вместо нее! — Что ты делаешь? Беги! Лети прочь! Ведь твоя жизнь важнее ее жизни… Страх. Тревога. Я камнем падаю вниз… Ближе к несущейся между рядами темных кипарисов Голубке. Канюк вытягивает шею, он уже готов выпустить когти… Сверни в сторону, Голубка… Скройся в темных ветвях, спрячься в густой кроне… Шум, крики, трескотня… Сине-белые сороки вылетают из темных кипарисовых крон, машут хвостами, злобно вытягивают вперед клювы. Хлопают крыльями, отгоняют, кричат, угрожают. Ошарашенный, перепуганный, разозленный канюк отбивается от стаи юрких нахальных птиц, перья которых отсвечивают белизной, синевой, чернотой. Они штопором взмывают вверх и ловко отскакивают в стороны, когда хищник пытается поймать их или ударить клювом. Голубка скрывается в тени платановой рощи, и вместе с ней Ом и Сизый Голубок… Я лечу за ними вдоль густо застроенных высокими домами улиц, засыпанных песком, щебенкой и гравием. Из щелей в асфальте и бетоне пробиваются трава и мелкие кустики, рядом с которыми пасутся серны, косули, козы, кабаны. Голубка и Ом уже в своей нише за белой статуей. Маленький Сизый Голубок пристроился на рогатой голове… Ом нежно воркует, призывно поглядывая на него. Я смотрю на Голубку с карниза на противоположной стене. Ом больше не прогоняет меня… А если бы он обратил внимание не на него, а на меня? Если бы я стал его маленьким Сизым Голубком? Тогда я был бы рядом с ней, рядом с моей Голубкой. Глаза закрываются от усталости. Сумерки. Наступает ночь. Слышится отдаленный звон колоколов… Ты боялась сорок и часто сворачивала с дороги, услышав впереди их громкую трескотню. Они могли окружить, поколотить и даже убить неожиданно оказавшуюся слишком близко от них птицу. Но ты большая и сильная Голубка, и сороки не причинят тебе никакого зла. Помнишь заклеванного, полусъеденного неоперившегося маленького голубя? А забитую клювами молодую горлицу? А трепещущих в сорочьих клювах птенцов воробьев, щеглов, синиц и славок? Сорок надо бояться… За первой, которая появится поблизости, сразу же прилетят и все остальные. А ты ведь хочешь, чтобы из твоих яиц выводились птенцы, чтобы они вырастали и устраивали свои гнезда неподалеку от твоего. Ты хочешь видеть, как они живут, как растят своих птенцов. Пронзительные крики сорок отвлекают внимание… В огромной колонии голубиных гнезд на полуразрушенном чердаке стеклянно-стального здания каждая семья защищает свой кусочек территории, устланный перьями и веточками. Днем меня беспокоят тени ястребов и злобная трескотня сорок. Ночью из щелей, трещин и отверстий выползают клопы, и к утру тела голубей становятся красными от высосанной крови. Клопы ждут, когда мы за­снем. Мы не чувствуем их укусов, не чешемся, не отряхиваемся. Мы спим глубоким сном усталых птиц, не ощущая суеты кровожадных насекомых. Клопы с наибольшей жадностью набрасываются на молодых, еще слепых голубят, и те иной раз бывают настолько искусаны, что умирают. А иногда случается и так, что сквозь пленки век клопы высасывают у птенцов глаза. И тогда родители тщетно ждут, когда же птенцы наконец прозреют,— под побелевшими пленками век — лишь пустота. Маленькие птички, хотя и не замечают ни теней, ни световых пятен, тоже ждут прозрения, которое никогда не наступит. Родители иногда очень долго кормят таких ослепших птенцов, все еще надеясь, что их глаза когда-нибудь откроются. Но наступает день, когда птенцы, несмотря на свою слепоту, пытаются выбраться из гнезда и взлететь, а вместо этого падают вниз или разбиваются о стены. Полдень. Жара. Сонливость. Ты тоже погружаешься в сон. Голова опускается. Глаза затягиваются пленкой… Ты усаживаешься поудобнее на белых теплых яйцах и зеваешь. С крыши доносится воркование Ома, который воюет со мной за внимание Сизого Голубка. Ты думаешь, я забыл о тебе? Думаешь, что какой-то молодой самец когда-нибудь смог бы заменить мне тебя? Ом ужасно злится на меня. Голубок ведет себя совсем как самочка. Он сидит в гнезде и ждет — хочет снести яйца. А тем временем я, воркуя и пританцовывая вокруг него, стараюсь отвлечь внимание Ома, стараюсь заставать его перестать охранять тебя. Голубок, похоже, действительно поверил в то, что он — самочка, и позволяет Ому ласкать клювом его шейку. В ответ на мое воркование он поворачивается и смотрит своими круглыми красными глазами. Ом в порыве ревности бьет его клювом по затылку. У тебя заспанные глаза, Голубка. Ты как будто вспоминаешь о первых проблесках света и тени под пленками век. Ом снова рядом с тобой, но он все время беспокоится за того Голубка, который одиноко сидит на веточках и перышках в точно таком же, как твое, гнезде. Ом мечтает о том, чтобы ты и Голубок уселись рядом, в одном гнезде — тогда ему легче будет присматривать за вами. Ом — ревнивый собственник. Он не понимает, почему ты прогнала Сизого Голубка из вашего гнезда. Он все еще важно вышагивает вокруг, воркуя и отпугивая всех, кто осмелится слишком близко подойти сюда. Уставший от высиживания несуществующих яиц, Голубок смотрит по сторонам, разыскивая взглядом своего самца, как это обычно делают все молодые самочки. Он вытягивает шею ко мне, приподнимается, трепещет крылышками. Я делаю вид, что не замечаю его. Недовольный моим равнодушием, он взмывает в небо и летит к пруду. Жара стоит ужасающая. Птице хочется охладить раскаленные перья и наполнить водой зоб. Голубок садится на каменных ступенях, не замечая устроившихся поблизости молодых сорок. Он погружается в воду и приседает, разбрызгивая воду в стороны. Капли отлетают далеко, попадают на спрятавшуюся в ветвях сорочью стайку. Увлеченный купанием Голубок бьет крылышками по воде, а сороки со злостью отряхивают намокшие перышки. Ом, который из своего гнезда то и дело посматривает туда, где он оставил Голубка, вдруг замечает его отсутствие. От пруда доносится злобная трескотня сорок. Ом издалека видит, как сороки не выпускают Голубка на берег — наоборот, кричат, подпрыгивают, клюют, пугают его, стараясь спихнуть на глубокое место. Ом летит вниз, широко раскинув крылья. Он оставил тебя, Голубка, забыв обо мне, забыв о том, что я сижу на карнизе, совсем рядом с тобой. Широкие, слегка приподнятые кверху коричневатые крылья рулят прямо к барахтающемуся у берега Голубку. Ом врывается в стаю разозленных сорок, пролетает между ними, и вот он уже рядом со своим Голубком. Тот стоит в воде — мокрый и испуганный. — Взлетай! Оторвись от воды и лети за мной! — приказывает Ом взмахами крыльев. Я не собираюсь ждать, пока он вернется в гнездо. Поворачиваюсь и вижу твою стройную бело-розовую шейку. Ты смотришь на меня, Голубка? Я лечу… Пусть Ом как можно дольше занимается своим Голубком… Он сам оставил тебя одну, и я должен этим воспользоваться. Я уже совсем рядом с тобой, уже над тобой… Ты смотришь на меня без враждебности, не прогоняешь, не фыркаешь, не клюешь. Ты лишь слегка приподнялась, привстала над яйцами и развела пошире крылья, защищая их, как будто я собирался разбить скорлупки. — Ты должна стать моей! Я хочу тебя! Будь моей! — повторяю я — воркую, распушаю перышки, убеждаю, уговариваю. Ты смотришь на меня благосклонно, уже готовая покориться. Я верчусь вокруг, не в силах поверить, что моя заветная мечта сбывается. Ом с Голубком взмывают в небо, но мокрые перья Голубка не дают ему лететь. Он тут же садится на освещенную солнцем балюстраду, и Ом чистит ему перышки, выжимая из них лишнюю влагу. — Голубка! Моя Голубка! Я чувствую под собой покрытую пухом стройную теплую спинку. Машу крыльями. Я счастлив. Я самый счастливый голубь на свете! После бесснежной, сухой зимы наступила солнечная, иссушающая весна. Жара, духота, горячий ветер, и ни одной капли дождя. Ты в ужасе перепархиваешь от лужицы к ручью, от родника к пруду, от канавы к реке. Ты боишься, предчувствуешь… После такой сухой зимы, после сухой весны придет жаркое, палящее лето… Птенцы будут сохнуть от жары, от горячих ветров и сквозняков. Старые птицы будут умирать прямо на лету и падать на раскаленную землю. Из перегретых лучами солнца яиц никогда не родятся птенцы. Ты боишься своих предчувствий, потому что знаешь — они осуществятся… Если бы они были неосуществимы, ты бы так упорно не искала холодных, сырых мест, ям, канав, лестниц и ниш, способных задержать влагу. Ты не сможешь скрыть свой страх, Голубка. Не спрячешь его за суетой вокруг двух гладких белых яиц в гнезде, где ты все время что-то поправляешь, выщипываешь, переносишь с места на место. Ты не перестаешь подкармливать уже выросших, взрослых птенцов — почти таких же по размеру, как ты сама. Ты не обманешь, не успокоишь меня притворным спокойствием, не развеешь моих подозрений, что твои настороженные взгляды и быстрые взмахи крыльев — это страх перед будущим, которое тебе уже известно. Ты засыпаешь. Сквозь сон воркуешь, фыркаешь, щелкаешь клювом. Тебе снится жаркое лето, когда высохнут реки и озера, а с неба вместо дождя будут падать серая пыль и пепел. Я с ужасом смотрю на тонкие пленки, прикрывающие твои глаза. Я помню ослепленных солнцем птиц. Как и все другие голуби, я хорошо различаю цвета земли, блеск неба, шепот ветра, оттенки рассвета и заката. В фонтанах между статуями воды давно уже нет, но птицы все продолжают садиться на каменные ступени. Они ждут. Воды не будет, но птицы еще тешат себя иллюзиями, что она вдруг потечет, брызнет, поплывет по трубам, смоет пыль с клювов, крыльев и ног, промоет горло. Я лечу над залитыми солнцем ступенями, над бассейнами, балюстрадами, фонтанами. Здесь умирают птицы, до самого конца верившие в то, что вода вот-вот появится… Тишина… Полдень. Птицы прячутся под ветвями, в нишах, в арках — везде, где холод приносит облегчение. Рядом, под стеной, спит голубиное семейство. Глаза закрыты, клювы приоткрыты, горлышки дрожат, пульсируют, со свистом втягивая воздух. Ты хочешь уснуть, но не можешь, борешься с жарой, с обжигающими прикосновениями, с раздражающим теплом лежащих рядом голубей. Голубка подпирает клювом тяжелеющую голову. Глаза двигаются кругами под тонкой пленкой век, крылышки слегка вздрагивают, шелестят трущиеся о хвост и бока маховые перья. Тень купола потихоньку надвигается на гнездо, отделяет его от раскаленного внешнего мира, охлаждает дрожащую, пульсирующую в солнечных лучах завесу пыли. Голубка открывает глаза и смотрит сонными глазами. Я вытягиваю шею, ласкаю клювом ее крыло, но она меня не замечает. День проходит за днем, пробуждение за пробуждени­ем… Мы смотрим в небо с надеждой на дождь или похолодание. Мы летаем за город и дальше, к морю. Садимся в апельсиновой роще, яростно стучим клювами по разогретой солнцем кожице плодов, пока они не лоп­нут. Мы пьем сок, выедаем мякоть… Более слабые и молодые птицы, у которых клювы не такие сильные и твердые, безуспешно пытаются пробить апельсиновые корки. С раскрытыми клювами они снуют вокруг нас в ожидании, что мы уйдем и разрешим им доесть расклеванные нами плоды. Ом все время рядом с Голубкой и Сизым Голубком. Голубка поглядывает на меня сквозь продолговатые, скрученные от жары листья. Ом уже не прогоняет меня так, как раньше. Впрочем, у него просто нет времени на то, чтобы ввязываться в ссоры со мной, потому что ему приходится следить и за Голубкой, и за Голубком, который уже стал зрелым серебристо-сизым голубем и все чаще посматривает на молодых голубок… Ом злится и прогоняет самочек, которые осмеливаются подходить слишком близко. Голубок не протестует… Ом распластывается на ветке. Голубок взбирается на его спинку и быстрыми взмахами крыльев ускоряет выброс семени. Моя Голубка больше не прогоняет Голубка. Она смирилась с тем, что они всегда вместе и что Голубок вместе с ними высиживает яйца — ее и Ома. Молодые птицы шалеют от жары, качаются на ветках и падают под деревья… У них уже нет сил взлететь обратно. Они выклевывают зерна трав, крошки — все, что еще могут увидеть сквозь застилающий глаза туман. Злобно выплевывают обломки коры, щепки, камешки. Глаза закрываются от слабости, от голода, от жажды, от ужасающе ярких лучей палящего солнца. Жара притупляет слух. Крик, доносящийся как бы издалека, в действительности прозвучал совсем близко. Нас заметили канюки. Мы срываемся с места и летим низко под деревьями, стремясь поскорее скрыться в густых кронах. Ястребов тоже мучает жажда, а в такую сушь легче напиться крови, чем найти воду. Они разрывают вены голубей, утоляя жажду их кровью. Я увернулся, отлетел в сторону, лавируя прямо над землей, низко под деревьями. На боярышнике и дроке остались серые перья. Голубка, Ом и Голубок летят все выше, сворачивая в сторону моря. Я уже много раз летал этим путем. Они опередили меня… Я вижу впереди размеренные взмахи их крыльев. Нет больше тех ослабевших молодых голубей, которые разгребали под деревьями иссохшую от жары землю. Я лечу один. Высматриваю места, где еще могли остаться орешки, семена, какие-нибудь крошки. Засуха забрала не только воду, она лишила нас пищи. В глубине ущелья белеют кости — высушенные солнцем лошадиные ребра, позвоночники, черепа. Я пролетаю мимо, разворачиваюсь, снижаюсь… На костях могли остаться обрывки высохшей шкуры или мяса. Волки, лисы, мыши, птицы, мухи, муравьи… Любая падаль притягивает, как магнит, тех, кто еще жив и хочет остаться в живых. Я летаю вокруг, опасаясь садиться на конский скелет. Замечаю коричневатые следы мяса… Засохшие пласты шкуры на берцовых костях, скрюченные волокна мышц в связках суставов, между позвонками, на ребрах. Жужжат синие мухи. С отвесных стен вокруг осыпается песок, большие коричневые жуки катят шарики навоза. С серого камня на обрыве я внимательно разглядываю разбросанные внизу конские останки. Разогнавшиеся лошади не заметили этой расщелины, попадали на песчаное дно, и у них не хватило сил выбраться отсюда… Их убили жара, голод и жажда… Поблизости не видно ни змей, ни волков, ни лис, ни ласок. Я разглаживаю клювом перышки, расчесываю пух… На конском черепе темнеют комочки засохшего мяса. Вот если бы проглотить такой кусочек… Если бы мне удалось склевать его, я был бы сыт и не испытывал голода по крайней мере до следующего утра. Я сглатываю слюну, спрыгиваю на покрытую мелкими гребешками песчаную осыпь, обхожу ее в поисках удобного подхода к скелету — осторожно, зигзагами, в любой момент готовый взлететь, если вдруг из черепа выползет змея. Меня пугают зияющие глазницы и оскаленные зубы, сквозь которые просвечивает пустое кроваво-коричневое нутро. Стервятники с крепкими клювами на длинных шеях давно выклевали весь мозг без остатка. Ноги жжет раскаленный гравий, сквозь который кое-где пробиваются поблекшие стебли высохшей травы. Я вскакиваю на череп, хватаю упругое коричневое сухожилие и тяну его, тащу, обрываю. Стискиваю клю­вом засохшую жилу и пытаюсь вырвать. Она крошится, рассыпается, распадается на части. Я склевываю лишенные вкуса крошки засохшего мяса, быстро глотаю и продолжаю искать дальше. От стен ущелья отражается эхо — это кричат возвращающиеся с моря галки. Небо на западе начинает темнеть. Солнце опускается к горизонту. Я уже наполнил зоб пищей и теперь хочу пить. Между камнями замелькала чья-то серовато-рыжая спина… Я пробираюсь между продолговатыми белыми позвонками, и вдруг меня окутывает темнота — прозрачная, густая, волнующаяся паутина конской гривы. Я неожиданно проваливаюсь в сети тонких острых волос'. Мечусь, бьюсь, пытаюсь выбраться, вытаскиваю лапки, вырываюсь… Исхудавший, облезший заяц с огромными глазами навыкате трогает меня носом и отбегает в сторону, подпрыгивая на ходу. Я мечусь из стороны в сторону, верчу головой, пытаюсь освободить крылья. Лежу со спутанными ногами рядом с конским черепом, тщетно пытаясь освободиться от этих сковывающих движения узлов и петель. Крылья! Если бы я смог поднять их достаточно высоко, чтобы взлететь, оторваться от камня. Если бы мне удалось освободить их от опутавших меня конских волос, то даже со спутанными ногами я смог бы вернуться. Я же знаю, что голуби могут жить и с путами на ногах. Они могут жить до тех пор, пока способны летать, пусть даже нитки, проволочки, сети, шнурки, которых столько валяется в покинутых людьми жилищах, оказываются так крепки, что их не удается разорвать. Конская грива оплетает меня, как паутина, я все глубже запутываюсь в ней. Перебираю ногами. Может, мне удастся перевернуться и выскользнуть из этой сети? Волосы со всех сторон опутали мои маховые перья и все сильнее врезаются в грудь. Я хочу пробиться сквозь пелену этих волос… Вперед и вбок, наискось — может, так что-нибудь получится? Волосы оплетают шею, тянут в сторону, выламывают перья. Я переворачиваюсь на спину, пытаюсь взмахнуть крыльями. Краем глаза вижу, что все мое тело опутано серебристой сеткой. Я не заметил опасности, не смог предвидеть ее и теперь в ужасе фыркаю, из клюва вырывается стон. Одуревшим взглядом смотрю в небо, снова и снова пытаясь пошевелить крыльями, ногами, головой. Красный диск уже касается горизонта. В это время все птицы возвращаются в свои гнезда. Почти теряя сознание, я замечаю в небе Голубку, Ома и Голубка. Они быстро машут крыльями. Они промчатся высоко надо мной, засмотревшись на сверкающий впереди город — город, в который я никогда уже не вернусь. Я пытаюсь взмахнуть крыльями в ужасе, в панике, в надежде, что мне еще удастся полететь вслед за ними, но падаю, тяжело дыша, хрипя и кашляя. Если ночь застает птицу на земле, для нее это верная смерть. Теперь я — всего лишь бессильный, неподвижный, увязший среди лошадиных костей голубь. Стены ущелья отбрасывают глубокую тень, а я лежу связанный, с пересохшим горлом, пытаясь сбросить с себя острые, ранящие путы. Голубка, Голубок, Ом уже долетели. Они высматривают меня в нише на противоположной стене, среди огромных белых статуй. Солнце уже превратилось в узкую красную полоску над горизонтом. Я все еще трепыхаюсь, все еще пытаюсь вырваться, все еще надеюсь, все еще верю. Мне бы только освободиться… Солнце исчезает за горизонтом. Надо мной белеет огромный конский череп. Из-за камней, со стен ущелья, из-за сухой травы выползает ночная тьма. Ночь, которую мне не суждено пережить. Я прилечу сюда, привлеченная яркой белизной костей. Путаница волос. Запутавшаяся в их паутине птица. Высохший голубь, плотно оплетенный конскими волосами. Гниющий кокон, облепленный жуками. Я долго летаю над растрепанными серыми перьями, стараясь узнать их по характерному блеску. Это он, Молодой Голубок с каменного карниза, который хотел быть рядом со мной, несмотря на то, что Ом так старался прогнать его, спихивал вниз, злобно ворчал. Ветер прошелестел волосами, развевающиеся клочья конской гривы коснулись меня. Я отталкиваю их, отбиваюсь крыльями, чтобы они не схватили и меня, не опутали, не взяли в плен… Тонкие острые волоски оплетают птицу, петлями затягиваются вокруг ног и крыльев, врезаются в тело, калечат, перерезают сухожилия. Голубь в путах летает со связанными ногами, но он уже не может ходить, не может разгладить свои перышки, не может даже почесаться. Если он сумеет найти пищу, то будет жить долго. Он даже сможет пить, падая на берег и погружая клюв в воду. Но самая страшная опасность для него — высокая густая трава, в которую он падает, как в сеть, и из которой уже не может выбраться. С плоской белой верхушки скалы я смотрю на конские скелеты, на растащенные в стороны волками и стервятниками кости. Здесь неподалеку, в апельсиновой роще, я в последний раз видела влюбленного в меня Молодого Голубка. Оттуда мы полетели на море. Рядом со мной летели Ом и Сизый Голубок. Я снова сажусь на освещенный солнцем камень и смотрю вниз, на развевающуюся по ветру конскую гриву и неподвижное пятнышко сохнущих останков птицы. Лети отсюда прочь! Улетай! Зачем ты сидишь на камне, где тебя так хорошо видно издалека, и всматриваешься в серый комочек перьев? Его больше нет. Он мертв. Оторвись от камня. Возвращайся в город, в нишу рядом со статуей. Но я не могу улететь! Можешь! Я не хочу улетать! Хочешь! Ты улетишь, потому что живые птицы всегда улетают. Потому что вся жизнь птиц — это вечный отлет. Если ты перестанешь улетать, то перестанешь жить. Я жду, хотя мне нечего ждать. Небо сегодня чистое, нет даже хищников. Камень шевельнулся, вздрогнул, как живой зверь. Я взвилась вверх, сделала крут над ущельем. Другие птицы тоже сорвались со своих мест, тоже кружат в воздухе. Значит, вся земля вздрогнула. Обеспокоенные хомяки взобрались на камни. Ты улетаешь. Оставляешь позади запутавшегося в конской гриве голубя, летишь в город. Тебя испугало внезапное движение земли, и ты хочешь поскорее оказаться рядом с Омом и Сизым Голубком, которые по очереди с тобой высиживают твои яйца. Ты летишь прямо в вашу нишу, в спрятанное за статуей гнездо. Ом и Голубок, как всегда, качают головами, вертятся, воркуют. Сегодня в воздухе больше птиц, чем обычно. Тот толчок, который ты ощутила, сидя на камне далеко отсюда, чувствовался и здесь. Ом торопит тебя, подталкивает к лежащим в гнезде яйцам. Ты садишься, раскладываешь пошире крылышки, пододвигаешь яйца под брюшко. Ты уже чувствуешь движения растущих под скорлупой птенцов. Чувствуешь, как они шевелятся, ворочаются, чувствуешь ритм зарождающейся жизни. Украдкой бросаешь взгляд на противоположную стену, где в это время всегда готовился ко сну серебристо-серый голубь. Ом смотрит туда же, куда и ты. Он подозрительно, недоверчиво всматривается в пустое место и предостерегающе фыркает. Но ты все продолжаешь смотреть туда, и тогда Ом срывается с места и летит к выступу в каменной стене. Садится, смотрит по сторонам, вопросительно воркует. Он возвращается успокоенный и долго чистит клю­вом пух на головке своего Голубка. Из яиц под тобой доносятся шуршания и шорохи. Ты всматриваешься в то место на противоположной стене с тоской и разочарованием. Всматриваешься до тех пор, пока не засыпаешь. Столб пыли. Грохот. Рокочущее эхо падающих камней. Воздушный поток ударил тебя, подбросил кверху, вынес наружу. Ты захлебнулась пылью, оттолкнулась крылышками и унеслась прочь, не оборачиваясь назад. Город трясся, падал, проваливался, умирал. Из недр земли доносился глухой гул. Шипение, скрежет… Волнующиеся внизу холмы, котловины, улицы, дома. Все, что ты всегда считала вечным, прочным, постоянным, рассыпалось, переворачивалось, гибло. Даже кроны деревьев трясли ветвями, со свистом рассекая воздух. Толстые стволы наклонялись, ломались, плюясь в стороны острыми щепками и сорванными ветром листьями. Несколько голубей присоединились к тебе. Но среди них не было тех — самых близких и самых главных для тебя. Да… Перед первым толчком Ом с Голубком как раз влетели в нишу. Оттуда доносились отзвуки нежных ласк, восторгов, покорности, ревности, удовлетворения. И тут земля вздрогнула. Толчок вверх, и сразу же лавина камней и обломков рухнула вниз, засыпая статуи, колонны, разноцветные стены… Все погребено под развалинами. Дрожь страха сотрясает все тело, от клюва до хвоста. Крылья сводит судорогой, ровная линия полета вдруг обрывается, и ты камнем падаешь вниз. Отпустило… Ты снова сильно взмахиваешь крыльями и взмываешь ввысь. Возвращаешься на прежнюю высоту. Приближаешься к окраинам. На самой высокой крыше, вжавшись между мотками каната, лежит молодая темноперая голубка с перебитым крылом. Вокруг нее воркуют возбужденные старые и молодые самцы. Они перебирают ногами, клюют, толкают друг друга, дрожат. Голубка дрожит, тяжело дышит, сжимается в комок, распластывается между канатами. Голуби набрасываются на нее, насилуют, клюют в затылок. После серого — белоголовый, после него — пестрый, за пестрым — толстоклювый, за толстоклювым — черный… Один за другим, не обращая внимания даже на то, что накренившаяся набок крыша ходит ходуном от подземных толчков. Их как магнитом манят ее светлая спинка, теплый пух и желтовато-оранжевые полузакрытые глаза. Голубка застывает, умирает. Но голуби еще долго продолжают забираться на нее и насиловать мягкое, постепенно остывающее тельце. Наконец они улетают. Прямо подо мной внезапно раздается громкий взрыв. В воздух взлетают камни и дым, вверх взмывает столб огня. Грохот испугал птиц. С севера плывут тяжелые черные тучи. Ты неуверенно осматриваешься по сторонам — куда лететь? Голуби исчезли. Ты одна-одинешенька. Город остался позади. Город, которого больше нет. Лети вперед, к солнцу, которое, как всегда, встает и освещает все вокруг своим светом. Прозрачная Птица летит навстречу. Что это? Подсвеченный солнечными лучами Белокрылый Великан или облако света? Ты не сворачиваешь, не взлетаешь выше, не ныряешь вниз, спасаясь бегством. Ты летишь прямо в этот свет, в прозрачность, в мягкий блеск его перьев. Он — это воздух, свет, горизонт, сияние. Ты приближаешься к нему уверенно, смело, без всякого страха, который так часто охватывает птиц, вызывая панику. Этот Великан более прозрачен, чем морское мелководье в безветренный, ясный день… Он белее, чем утренний ту­ман… Кто он? Птица? Или мираж? Его крылья вбирают в себя свет, охватывают собой весь мир. Нет, это весь мир умещается в нем и его крыльях. Круглые светлые глаза и удлиненный светящийся клюв… Он — не хищник. Скорее, огромный голубь, похожий на тебя, такой же скиталец… Может, он тоже спасается бегст­вом от случившейся где-то далеко-далеко катастрофы? Он летит в город, из которого ты бежишь, испуганная гибелью гнезда и смертью близких. Неужели это всего лишь сон, что снится тебе в полете — на огромной высоте, в разреженной атмосфере? Летящие высоко над землей перелетные птицы часто засыпают прямо на лету, видят сны, миражи, призраки, а просыпаясь, даже не помнят о том, что спали. Он приближается… Ты видишь уходящие в бесконечность перья его крыльев, заполняющие собой все пространство от земли до неба. Взмахи их неторопливы, сильны и решительны. Прозрачный Великан знает свою цель, знает дорогу к ней и направление… На небе уже зажглись первые звездочки… Он летит на север, а ты — на юг. И вдруг тебе показалось, что Великан хочет остановить тебя, что он хочет заставить тебя повернуть обратно, в разрушенный землетрясением город. Свершилось… Ты влетаешь в огромный прозрачный глаз, ты уже в нем, в мозгу Огромной Светящейся Птицы, которая летит вперед с тобой внутри. С тобой, летящей в противоположную сторону. Ты пролетела, проскользнула, промчалась сквозь прозрачную светлую тень — тихую и бесшумную. Настоящую или привидевшуюся? Такая большая птица и такая тихая, бесшумная, молчаливая. Наверное, это сон, потому что бесшумными бывают лишь сны… А полет белой совы? Разве он не такой же тихий, как во сне? Ты летишь на юг… Вокруг светят звезды, птичьи созвездия — вечные указатели пути… Как и все другие птицы, ты различаешь их, замечаешь, знаешь, понимаешь… Над тобой ночь, ночь вокруг тебя… Луна… Падающие звезды. Ты несешься вдоль скалистого берега, вызолоченного отблесками лунного света. Плавная дуга… Далеко позади осталась прозрачная белизна размеренно рассекающих воздух крыльев. Поток теплого воздуха, поднимающийся от раскаленных за день камней, уносит тебя все выше л выше. Крылья не чувствуют усталости. Ты дышишь, но не ощущаешь воздуха. Густые перья защищают от холода высоты и ночи. Море, рябь волн, скалы, острова, рифы… Ты летишь в несущем тебя потоке теплого воздуха к незнакомому побережью, к суше. Может, там родина этой Прозрачной Птицы? Была ли она наяву или все же лишь во сне? Ты оглядываешься по сторонам, не веря, что улетела так далеко. И вдруг тебе кажется, что рядом с тобой летят Ом, Сизый Голубок и тот, с отливающими темно-фиолетовым блеском серебристо-серыми перьями Молодой Голубь со слегка удлиненными, как будто не до конца открытыми глазами, однажды не вернувшийся из полета в апельсиновую рощу. Ты хочешь дотронуться до них крылом, почувствовать касание их перьев. Но ты одна. Одинокая птица над дрожащим внизу морем и островами, которые в лунном свете напоминают тебе спящих зверей. Издалека молодые пеликаны на воде совсем незаметны. Матовый сероватый пух сливается с поверхностью, в которой отражается серое, затянутое тучами небо. Взрослые птицы угрожающе стучат большими кожистыми клювами. У самого берега, на мелководье, стоит облезлый шакал с высунутым языком. Засыхающее дерево — трухлявый дуб, лишь на нижних ветках которого этой весной распустились мелкие листья, защищает меня от огромного солнечного диска. Я щурю глаза от усталости и сонливости. Я хочу спать, хочу заснуть и видеть сны. Лапы подгибаются, клюв слегка раскрывается, глаза затягиваются белой пленкой век. Я долетела. Я жива. Усталая, равнодушная ко всему, ни на что не реагирующая. Перед глазами расплываются красные круги. Я открываю глаза. Вокруг — каменистая россыпь. Лишь кое-где пробивается зелень травы или хилого деревца. Дальше — развалины домов, стены, постройки из порванной волнистой жести, дороги. Где я? Южное солнце греет сильнее, чем в городе, откуда я сбежала. Нет ни холодных влажных ущелий, ни огромных пространств, заросших виноградной лозой, ни апельсиновых и оливковых рощ. Семена быстро созревающих трав смешаны с песком и пылью. Вокруг пустыня, скальные россыпи и резервуары с солоноватой водой, не утоляющей жажды. Лишь утренняя роса, если она вообще появляется, бывает здесь холодной и вкусной. И эта река, что так часто пересыхает. Я хочу спать, хочу видеть сны, сны о том городе, который я покинула, испугавшись землетрясения, о городе, в развалинах которого погибло мое гнездо. Этот город до сих пор близок мне. Я так сильно тоскую о нем. Я закрываю глаза, но не могу спать и потому не буду видеть сны. Ветки дуба, где я спряталась от солнца, широкие, раскидистые. Я поджимаю под себя ноги и удобно устраиваюсь на боку. Смотрю по сторонам. Голуби, вместе с которыми я улетела из того города, видимо, сюда не долетели… Может, они остались на островах? А может, опустились слишком низко и, намокнув от волн, упали в море? Здесь тепло, сонно, спокойно. Лишь бегающий по мелководью шакал скулит и лает на птиц, которых ему все равно не поймать. Тень перемещается, и я перемещаюсь вслед за ней поближе к стволу. Воздух над камнями дрожит, волнуется, поднимаясь и опускаясь. Жара сделала меня ленивой, распластала на суку с ободранной корой. Берег густо усеян ракушками и камнями. В таких местах всегда много мелких рачков и крабов размером с горошину. Как только наступит вечер, они выползут, выскочат, станут толпами бродить по берегу… Тогда можно будет наесться и утолить жажду содержащейся в них влагой. Я зеваю. Вытягиваю крылья, распрямляю лапы. Расчесываю пух на грудке и чищу маховые перья. В это время звери и птицы спят, отдыхают, нежатся в тени. Я прижимаюсь к шершавой коре дерева, погружаюсь в дремоту, в состояние между сном и явью, в мир, о котором я ничего не знаю. Не знаю даже, существует он в действительности или только лишь внутри меня? Я лечу к реке, к раскинувшемуся в котловине городу. На возвышающемся над городом обрыве стоит самый высокий дом, я влетаю через окно в комнату, где в металлическом кресле на колесиках сидит высохший скелет человека, который рассыпается у меня на глазах от легкого дуновения воздуха, вызванного взмахом моих крыльев. На берегу слышится шум. Пеликаны улетают. Разозленный шакал вылезает из воды на берег, яростно отряхивается, сопит, воет от злости. Где я? Как далеко улетела от того города с раскидистыми деревьями, что отбрасывали такую прохладную, такую приятную тень? Хочу ли я вернуться? Я попробую… Я буду взлетать так высоко, как только смогу, и смотреть во все стороны — как можно дальше, до самого горизонта — в поисках пути назад. Шакал с поджатым хвостом пробегает мимо дерева, на котором я сижу. Время идет, тени удлиняются, становятся совсем длинными. Меня окружает неподвижный раскаленный воздух. И вдруг сверху, с безлистных, голых веток доносится воркование. Черный голубь с красными глазами и ногами слетает вниз, на мою ветку, и начинает свой танец любви. Он ведет себя так, как будто и этот дуб, и вся округа принадлежат ему одному. Он воркует, надувая зоб, вертится, крутится, переступает с лапы на лапу, подпрыгивает, подбегает ближе и останавливается. Влюбчивый старый самец, с черными перьями, сверкающими в лучах солнца всеми оттенками фиолетового, пурпурного, зеленого. Сильный, крепкий, властный. Он танцует передо мной на ветке, касается клювом моих крыльев и головы, словно проверяя, не мираж ли я, не привиделась ли я ему в этой раскаленной атмосфере. Он то поднимает, то опускает голову, захлебываясь собственным влюбленным воркованием. Пустыня, зной, высохшее дерево, раскаленные камни. Но все это становится неважным рядом с этим голосом любви. Все вокруг как бы исчезает от воркования старого голубя, которого я так неожиданно здесь встретила. Он ждет. Протягивает ко мне вечно голодный клюв. Я позволяю ему залезть клювом ко мне в горло, разрешаю добраться до самого зоба. Он засовывает клюв поглубже, выпивает размягченную, полужидкую массу. Отскакивает в сторону. Пищит, размахивая коротенькими крылышками. Опять засовывает клюв в мой зоб. Он повторяет это несколько раз, пока я не начинаю ощущать пустоту. Стенки зоба проваливаются внутрь, становятся дряблыми. Я выплевываю остатки корма в клюв моему маленькому птенцу и, нахохлившись, усаживаюсь на уставших лапах высоко под крышей, на выпирающей из стены балке. Он смотрит на меня снизу, но никак не может сюда добраться. Жесть крыши раскалилась от солнца. Я отдыхаю от его вечного голода, от подпрыгиваний, попискиваний, трепетания крылышек и постоянных попыток залезть ко мне в клюв. Мои глаза затягиваются пленкой. Голова становится все тяжелее. Я зеваю и засыпаю. Я снижаюсь и лечу над блестящей асфальтированной дорогой. Крыльями ловлю поднимающиеся снизу струи теплого воздуха. Я лечу медленно, спокойно, уверенно. Как будто я уже много раз летала над этой дорогой. Она ведет вверх, на холм. В котловине за ним раскинулся город. Купола, шпили, крыши, башни, руины. Все поросло зеленью. Везде торчит трава, вездесущий пырей, ежевика, малина, вьюнки. С крыш, с водосточных труб, из разбитых окон свисают лианы, вьющиеся растения, ветки деревьев. Маленькие карликовые деревца растут прямо на крышах домов, изо всех сил стараясь укорениться и выжить. Я подлетаю к высоким серым домам, выстроенным на каменистой возвышенности на краю города. Где я? Ведь я же никогда здесь не бывала! Высокие посеревшие дома, плоские окна. Я сажусь на самый верхний подоконник. Заглядываю. Стекла потрескались, рамы приоткрыты. Я в самой верхней точке города. Сильный порыв ветра вталкивает меня внутрь. В кресле сидит высохший, рассыпающийся скелет, прикрытый серым одеялом. Пустые глазницы. Оскаленные зубы. Высохшие, истлевшие руки. Я облетаю комнату вокруг, но сесть боюсь. Меня пугает незнакомое помещение и его мертвый хозяин. Взмахи моих крыльев, отражающийся от низких бетонных стен шум, вибрация, резонанс, эхо… Высохший череп отрывается, скатывается по покрытому одеялом телу. Мое сердце испуганно колотится. Я сажусь на стол с толстым слоем пыли. Под стенами лежат косточки маленьких голубей — птенцов, оставшихся без родителей. Птичьи кости, высохшие шкурки крыс. Я склевываю засохшие крошки кожи и мяса. В них нет ни вкуса, ни запаха. Надо вылететь отсюда, выбраться, вернуться. Я облетаю комнату в поисках выхода. Оконные рамы плотно закрыты, дверь захлопнулась. Я в страхе судорожно колочу крыльями. Летаю по комнате, ударяясь о мебель, взметая тучи пыли, поднимая все новые и новые волны застоявшегося воздуха. Ткань расползается. Сидящий в кресле человек шевелится, качается, переворачивается, вываливается из прогнившего одеяла. Скелет падает — и рассыпается по полу. Ребра, позвонки, берцовые кости и мелкие косточки разлетаются во все стороны. Я все быстрее кружу вдоль пустых стен, пытаясь найти выход. И вдруг понимаю, что это всего лишь сон, который мне снится, и что я скоро проснусь. Проснуться? Но можно ли прервать ночной кошмар? Смогу ли я проснуться лишь потому, что не хочу больше видеть этот сон? Под стеной среди крысиных костей испуганно трепещут крылышки моего птенца. Чего он боится? Я пока еще не вижу никакой опасности. И вдруг слышу громкие взмахи крыльев — как будто кроме меня в этом помещении под самой крышей дома появилась чужая птица. Вот она! Незнакомая голубка, самая крупная из всех, каких я когда-либо видела, летает за мной, машет крыльями совсем рядом, то приближаясь, то удаляясь в едва пробивающихся сквозь пыль солнечных лучах. С ее появлением я перестаю бояться замкнутого пространства, перестаю опасаться захлопнутых дверей и закрытых окон. Ну и что с того, что окна закрыты? Ведь стекла потрескались и кое-где высыпались из рам. Я взлетаю под самый потолок и медленно снижаюсь над креслом, в котором сидел рассыпавшийся скелет. Вокруг валяются истлевшие останки, пыль, прах, кости. Голубка летит за мной вдоль стены. Она машет крыльями, взмывает вверх и опадает вниз, в точности повторяя мои движения. Да существует ли она в действительности? Или это всего лишь моя тень? Птенец зовет меня из-под стены, просит защитить его. Но от кого защищать? От голубки, которой я никогда раньше не видела? От моей собственной тени? Он раскрывает свой мягкий еще клювик, поднимает крылышко, словно пытаясь оттолкнуть непонятного агрессора. Я уже лечу к нему, как вдруг прямо рядом с ним опускается серебристая голубка и изо всех сил бьет клю­вом по беззащитному горлышку. Мне знаком этот удар. Он приносит смерть — медленное умирание. Нарушается равновесие, птица больше не может глотать пищу, падает на клюв, дыхание становится быстрым, неравномерным… И в скоре наступает конец. Птенец еще не понимает, что случилось. Он взмахивает крылышками, трепещет от ужаса и боли. Я в ярости кидаюсь к серебристой голубке. Она поворачивается и улетает. Взмывает прямо в небо, в синеву, к свету. Она летит совсем не так, как я, не так, как летают голуби. Мчится к солнцу — в это пылающее над развалинами города Нет ни скелета, ни высохших птенцов и крысиных шкурок, нет развалин того города. Я просыпаюсь… Я в своем собственном гнезде. За окнами дырявые крыши, трепещущие от порывов ветра листья. Я слетаю вниз и смотрю на небо. Птицы летят… Стайками и поодиночке, клиньями и парами. Далеко в небе вижу стремящуюся ввысь точку. Орел? Сокол? Чайка? Ведь та голубка была лишь в моем сне? Я возвращаюсь в гнездо. Птенец неуклюже трепыхается у стены. Он стоит на неестественно прямых ножках, с вытянутой вперед шейкой, с поднятой головкой. Глаза расширены от страха. Когда он пытается присест, я вижу выпуклость на его спинке — сломанные позвонки в самом тонком месте шеи. Он тянется ко мне, радуется тому, что я вернулась… Но спотыкается и падает на клюв. Я знаю, что вскоре он вытянет ножки под стенкой и высохнет так же, как те покрытые пылью голуби в самом высоком доме незнакомого города из моего сна. Я кормлю его жидкой кашицей, которую приношу в зобе. Его клюв с трудом дотягивается до пищи. Он очень голоден, но уже не может глотать. Черный голубь тоже заметил смертельную отметину на шейке птенца. Теперь он останется с ним, а я снова полечу к ручью, чтобы наполнить зоб водой и семенами. Даже зная, что мой птенец умрет, я останусь с ним до конца. И когда он уже не сможет больше ничего есть и пить, я все равно буду продолжать гладить его Мягкий желтый клювик, чтобы малышу не было страшно. Любопытные маленькие птенцы рассматривали перо. Они трогали его, мяли лапками и клювом, пытались согнуть. Играли, подбрасывая его вверх, и снова ловили. Перо было длинное, упругое, жесткое. Оно выпало из вороньего крыла, и по тому, как поблек его цвет, видно, что оно выдержало множество перелетов, дождей, засух, бурь. Птенцы щипали его, тянули в разные стороны, трепали. Их поразили жесткость и упругость пластинки, которую им не удавалось сломать, как они ни старались, и острый конец стержня. Их собственные перья значительно короче и не так упруги, как это. Птенцы удивленно вертят головками. С интересом трогают свои светло-коричневые перышки, еще не до конца развернувшиеся, покрытые пленкой пластинки. Я озабоченно наблюдаю за ними. У них так мало шансов остаться в живых. Я вылетаю вслед за ними на узкий карниз и смотрю в небо — не появился ли в лазурной синеве ворон или ястреб. Приближается период весенних перелетов хищных птиц. Они будут охотиться, будут хватать и пожирать всех попавшихся им на глаза пташек помельче. С высоты хорошо видно каждую движущуюся точку, каждую тень, каждый силуэт. Даже сильные орлы после долгого перелета над пустыней охотнее всего кидаются на маленьких и слабых птенцов, которые не могут оказать сопротивление хищнику, ведь их крылья пока еще не так сильны и выносливы, чтобы достаточно быстро и долго лететь, а без этого спастись невозможно. Бегство маленького голубя заканчивается очень скоро. Молодая птица не уверена в своих силах, она еще не почувствовала мощи своих крыльев и не знает мест, где можно спрятаться от хищника. Иногда молодые голуби летят прямо навстречу своим преследователям или садятся на камень, полагая, что сумеют отбиться от ястреба ударами своих еще очень слабых крылышек. Они подпрыгивают, замахиваются, попискивают и клюются своим мягким тупым клювиком. Но хищник хватает их мощными когтями и убивает первым же ударом. Я поворачиваю голову и внимательно осматриваю не­босвод. Высоко на юге кружат стервятники в поисках падали покрупнее. Я им неинтересна. Помнишь? Осенью кровожадные птицы летели на юг. Теперь они тем же путем будут возвращаться на север. Ты чувствуешь это и боишься. Совсем скоро они снова попытаются украсть твоих птенцов. Совсем как тогда… Если бы они умели летать так же быстро, как ты, если бы так же безошибочно умели находить подходящие укрытия и мгновенно прятаться в них от ястребов, соколов, орлов… Но птенцы пока беспомощны. Они уже научились летать, но пока не умеют кормиться самостоятельно и все еще охотно залезают своими клювами в твой зоб. Их клювики еще не затвердели, а горлышки по-прежнему узкие и чувствительные. Поэтому не могут есть даже сухих семян трав, если те не намокнут и не станут совсем мягкими. Они выдавливают клювами семена пастушьей сумки, водяного перца, подорожника, но большая часть семян остается на песке, между камнями. С юга стремительно приближается летящая точка. Черный голубь быстро машет крыльями. Клюв широко раскрыт… Он тормозит и падает на карниз между мной и малышами. Птенцы пищат, трепещут крылышками, тычутся своими клювиками в его клюв. Черный мотает головой и нервно вертится на карнизе. — Они летят! Летят! — беспокойно воркует он. Черный торопит, подгоняет, пытается затолкать нас всех в укрытие, тащит упирающихся птенцов. Они сопротивляются, отскакивают, снова выпрашивают у него еду неуклюжими взмахами крылышек и умоляюще вытягивают шейки. Черный широко раскрывает клюв, и малыши выедают из его зоба солоноватую жидкую массу. Может, хоть теперь их удастся затолкать в гнездо? Стервятники улетают. На горизонте виднеется серебристо-серая сверкающая лента. Если бы я не знала, что это с юга на север летят хищные птицы, то могла бы подумать, что просто приближается буря. Но в эту пору не бывает ни бурь, ни дождей. Малыши нахохлились, взъерошились и с любопытством поглядывают вверх. Мы пытаемся загнать их в щель между камнями, но они отбиваются, отбегают в сторону. Там, в глубине, душно, жарко и воняет, к тому же в полумраке таятся жаждущие крови насекомые. — Не хотим! — пищат птенцы. Внизу под нами прячутся в норы зайцы. Змеи заползают под камни. Песчаная черепаха неподвижно замирает между такими же серыми, как и ее панцирь, камнями. Шумное семейство фазанов пытается скрыться в гуще апельсиновых деревьев. Даже шакалы со вздыбившейся шерстью воют и скалят зубы. Стадо светло-коричневых козерогов сбилось в кучу вокруг маленьких козлят. Старые козлы угрожающе трясут бородами, бьют копытами о камненйстую землю. Серая линия приближается, снижается. Уже можно различить отдельных птиц с кривыми, загнутыми клювами. Их глаза следят за нами, высматривают любой, пусть самый маленький след жизни. Они питаются мясом и кровью и потому ищут именно этого. Черный торопливо заталкивает попискивающих малышей в темную щель. Мы заползаем поглубже и с облегчением расправляем крылья. Сидим тихо, всматриваясь в узкий коридор, соединяющий нашу нишу с внешним миром. Писк, гортанные крики. Хищники садятся, чтобы утолить жажду водой пересыхающего ручья, чтобы схватить и сожрать неосторожных, не успевших скрыться зверюшек. Мы сидим в жарком, душном помещении, вслушиваясь в доносящиеся сюда отзвуки, шорохи, крики. Суматоха, мычание, топот, быстрые удары крыльев, предсмертные хрипы. Вероятно, козленок отбился от стада козерогов и теперь его, еще живого, рвут на части на прибрежных камнях. Я закрываю глаза, трясу головой. Я помню, как в том городе стервятники ждали смерти старого волка. Он лежал со сломанным позвоночником, угрожающе рыча и скаля белые острые зубы. Стервятники ждали, когда он умрет. Потом они пожирали его в течение нескольких дней, до тех пор, пока на костях не остались лишь редкие коричневые следы объеденного до последнего кусочка мяса. Скрежет когтей и пронзительный писк раздаются прямо у входа в наше укрытие. Нас выдала сбегающая вниз по каменной стене белая полоска птичьего помета. Хищник рвется внутрь, скребет когтями камень, бьет клювом по штукатурке. В отверстии вдруг появляется взъерошенная голова с острым загнутым клювом на длинной шее. Черный прижимается к стене, хочет прикрыть собой малышей, пытается загородить их своим крылом. Хищник не может пролезть поглубже. Он лишь вытягивает шею и щелкает своим крючковатым клювом. Малыши лежат в тени. Они поджали ножки и похожи на маленькие камешки. Кажется, хищник их не заметил. Он хватает лежащее в проходе светлое перо и злобно потрясает им. Ломает, рвет, раздирает на части. Он пытается втиснуться глубже. Зоркие желтые глаза осматривают темную нишу. Мои бело-розовые перья четко выделяются на фоне камней. Крючковатый клюв тянется изо всех сил, пытаясь схватить меня за крыло. Я вжимаюсь поглубже в стену. Сокол неторопливо отступает. Голова исчезает. Мы дрожим от ужаса. Зоб Черного вздрагивает, глаза округлились от страха. Хищник не оставит нас в покое. Он обязательно вернется снова. Он знает, что мы здесь, и будет ждать. С каменного карниза он внимательно наблюдает за входом. Точит клюв, чистит когти. Он будет ждать так до тех пор, пока голод и жажда не заставят нас покинуть укрытие. Время идет. Малыши заснули. Проголодавшись, они разбудят нас и тщетно будут засовывать свои клювики в наши пустые зобы. Шум крыльев, соколиный писк, крики орлов. Улетел ли наш преследователь? Остается только ждать. Может, голодный сокол уже поймал другую птицу? Я закрываю глаза. Писк, трепыхание маленьких крылышек. Птенцы проснулись. Их пустые желудки снова требуют пищи. Они подбегают к нам, подпрыгивают, втискивают клювики в наши горла, выпивают остатки пищи и слюны. Маленький клюв щекочет внутреннюю поверхность зоба, щиплет слизистую, втягивая в себя последние капли жидкости. — Есть! — пищат дети.— Есть хотим! Черный отворачивает голову от настырных пищащих клювиков. Мы смотрим друг на друга, зная, что вылетать наружу нельзя, потому что малыши тут же последуют за нами. Но, может, сокол все-таки уже улетел? Может, ему надоело так долго караулить? Я осторожно подхожу к выходу. Озираюсь по сторонам… На близлежащих домах, на башнях и стенах не видно ни одной птицы. Не слышно ни шума крыльев, ни щебетания, ни чириканья. Попрятались даже воробьи. Только высоко над городом проносятся темные тяжелые шеренги. Я собираюсь отступить назад и тут слышу за спиной отчаянный писк. Это малыши проталкиваются ко мне, хотя Черный всеми силами пытается оттащить их обратно. Я поворачиваю голову, разворачиваюсь и протискиваюсь обратно. Маленькие раскрытые клювики вытягиваются ко мне с умоляющими криками: — Есть хотим! Прямо за моей спиной слышится шум крыльев. Он становится все громче. Я судорожно проталкиваюсь впе­ред. Скрежет когтей. Стук клюва по камню. Хищник промазал. Малыши отскочили в сторону. Ну почему они не прижмутся поближе к стене? Сокол уже заметил их. Он крепче вцепляется когтями в камень, чтобы поглубже просунуть голову в гнездо. Хватает за головку самого маленького. Тащит за собой трепещущее тельце. Вытаскивает наружу. Сильный взмах крыльями. Хищник улетел. Зоб Черного нервно пульсирует. Мы в ужасе смотрим друг на друга. Оставшийся в гнезде малыш, как будто не понимая, что случилось, бежит к выходу. Остановить его! Задержать! Снова слышен шум крыльев. Скрежет когтей. Взъерошенная голова с желтыми глазами заползает в гнездо. Клюв вцепляется в грудь птенца, тащит, вытягивает, забирает, уносит. Мы долго слышим его пронзительный, отчаянный писк. Сидим с раскрытыми клювами, с округлившимися от ужаса глазами. Голодные, замученные жаждой, перепуганные, осиротевшие голуби. Осьминоги, мурены, дельфины. Скалы, водоросли, затонувшие корабли, волнующееся зеркало пронизанного солнечными лучами моря, такого опасного для наших перьев. Не снижайся, не приближайся к поверхности. Волны могут намочить, захлестнуть тебя. Лети повыше, всегда лети повыше и побыстрее, потому что над открытым морем, под голым небом летящий голубь виден всем издалека и со всех сторон. Неизменный ритм ударов сердца и крыльев отмеряет путь и время. Приближается поддень, а острова все еще не видно, и ты боишься, сумеешь ли найти его в этом прозрачном, сине-зелено-серебряном море. Черный летит рядом. Рядом с ним ты восстанавливаешь силы, хотя он и намного старше тебя. Его остров… Там он родился, и потому мы летим над морем, которое кажется таким огромным, безграничным, бесконечным. Альбатросы, поморники, чайки, утки, гуси, аисты, цапли, пеликаны, фламинго, журавли равнодушно пролетают мимо нас. Черный летит дальше, как будто не замечает их. Он руководствуется движением солнца, светом белой луны и просвечивающими сквозь морскую толщу пятнами мелководья. Он хочет вернуться туда, где когда-то разбил изнутри клювом скорлупку белого яйца и выбрался в этот мир, в устланное перьями гнездо. Ему хорошо запомнились ракушки, камешки и прутики, которыми родители загораживали вход в устроенное на белой каменной стене гнездо. Он знает, куда мы летим, и, ощущая рядом взмахи его сильных черных крыльев, я спокойна. Я лечу, почти засыпая на лету. Лишь темно-серые отсветы проникают сквозь мои веки. Черный задевает меня крылом… Серебристо-серый туннель мгновенно превращается в сверкающий сине-голубой горизонт. Под нами поблескивает затопленный город… Круглые площади, уходящие в бездонную глубину улицы, белые стены, поднимающиеся совсем близко к поверхности воды башни, косяки рыб и розовых медуз, неторопливо проплывающих сквозь темные окна домов… Блестят спины дельфинов, колышутся длинные волосы водорослей. Тени, пара темных точек движется по возвышающемуся из водных глубин холму. Это мы — он и я. Это наши тени, тени летящих на остров птиц. Поднялся слабый ветерок, ударил спереди и сбоку. Сколько мы уже пролетели? Сколько нам еще осталось лететь? Башни и белые стены затопленного города скрываются за рябью волн. Лишь рыбья чешуя поблескивает кое-где из-под внезапно посеревшей поверхности моря. Я продолжаю лететь спокойно и уверенно, потому что для размеренно рассекающих воздух крыльев Черного слабый ветерок — не помеха. Море совсем сливается с небом. Горизонт исчезает, и я чувствую себя как бы замкнутой между двумя стеклянными серыми линзами. Но там, в городе, покинутом мною, я в любую минуту могла присесть на какую-нибудь стену и отдохнуть. А здесь, над морем, под бесконечным небом, можно только лететь Я должна лететь рядом с ним, вместе с ним, за ним, над ним, под ним, перед ним. Мой голубь-вожак направляет наш полет к острову, где мы устроим новое гнездо в стенах старого дома, среди плодоносящих слив, апельсиновых деревьев, груш, яблонь, инжира, гранатов. В городе, где из колосьев засохших трав падают сладкие семена, а из лопнувших стручков карабкающихся по стенам растений сыплются зрелые зерна гороха и фасоли. Я снесу яйца. Помогу малышам выбраться из скорлупок, открыть глаза. Научу их есть, летать, спасаться бег­ством. Их не поймает, не раздерет на части хищник. Они выживут и будут жить рядом со мной. Черный летит рядом, чуть повыше меня… Я вижу его оранжевые глаза и чуть приоткрытый клюв… Он упрямо машет крыльями. Устремленная вперед голова и плоско разложенные по ветру маховые перья уменьшают сопротивление воздуха. Уверенность его полета — это и моя уверенность, мое спокойствие, моя надежда. Я закрываю глаза и наслаждаюсь полетом в серебристо-сером потоке теплого воздуха. Я уверена, что открою глаза и снова увижу перед собой его размеренно, ровно машущие крылья, рассекающие воздух с одинаковой, неизменной силой и скоростью. Но где же он? Черный падает камнем вниз, трепеща крылышками. Решил нырнуть? Хочет лететь поближе к волнам, потому что его замучила жажда? Неужели солнце так раскалило его черные перья9 Хочет грудью ощутить морскую прохладу? Нет… Он падает, как пронзенный стрелой, как выброшенное из гнезда яйцо. Вот он уже упал в волны, безвольный, мертвый. Я кружу над тем местом, пролетаю над ним, опускаясь все ниже и ниже, пока соленые капли не начинают оседать у меня на крыльях. Ну, взлетай же, взмой ввысь, вернись! Летим дальше — на твой остров!.. Перья пропитываются влагой, в раскрытый клюв хлещет волна. Черный погружается все ниже и ниже. Он опускается в пропасть воды головой вниз… И вот он уже лишь черная точка в глубине. Черный исчез. Его нет… Я кружу над морем в отчаянии, в ужасе. Я осталась одна. Я все мечусь, не зная, что делать. Оглядываюсь по сторонам, высматриваю, осознаю… Неужели все это случилось в действительности? Неужели это все правда? Неужели он действительно умер в полете? Я осталась одна под открытым небом, над открытым морем, между сушей и островом, которого я никогда в жизни не видела, берегов которого без Черного я даже распознать не смогла бы. Я могу лишь повернуть обратно и попытаться лететь тем путем, который привел меня сюда, ориентируясь по солнцу, по холодным отблескам белой луны, по башням затонувшего города, по оставшимся в памяти рифам, мелям, скалам. Повернуть обратно? Я больше не чувствую рядом его крыла, не ощущаю его уверенности, его силы, его веры в то, что мы долетим до цели. Я вспоминаю старого голубя, который первым открыл мне зоб и позволил напиться густой, сладковатой, питательной жидкости… Он тоже умер прямо на лету и камнем упал вниз, разбившись о мраморные плиты, какими была вымощена окруженная колоннадой площадь. А хохлатая чомга, рядом с которой я как-то возвращалась с моря в город? Тоже умерла в полете… Я возвращаюсь. Я должна вернуться. Иного пути нет. Я ищу под водой силуэты затонувшего города, но их заслоняют волны с пенистыми гребнями, которые вздымаются все выше и выше. Я уже не сомневаюсь, что вернусь, потому что ветер благоприятствует мне — он несет меня обратно. Наступает вечер. Я уже вижу на горизонте берег, с которого мы так недавно отправились в путь. Птицы, пережившие зимнюю стужу, верят в то, что, как только появится первый уверенный, теплый солнечный лучик, им станет легче жить, летать, добывать пищу. Но это все иллюзии. Мечты о легкой жизни в теплых солнечных лучах приносят разочарование и осознание собственной слабости. Хотя дни становятся все теплее и все длиннее, ночи пока еще очень холодные. С каждым днем становится больше птиц, нервно ищущих пропитание, а хищники делаются все агрессивнее, все изобретательнее, все упорнее караулят добычу, все дольше преследуют, чтобы в конце концов убить. Вскоре в каждом гнезде, в каждой норе появится потомство, и надо набраться сил, чтобы выкормить его. Наступит время, когда начнут умирать слабые, голодные, истощенные, старые птицы. Когда будут умирать птенцы, слишком слабые, чтобы жить самостоятельно, птенцы, слишком рано вылупившиеся из своих скорлупок, птенцы, родители которых больше не хотят заботиться о них и выпихивают из гнезд, чтобы побыстрее освободиться от бремени кормления лишних ртов. Те птенцы, что хотят побыстрее познать мир, больше всех увидеть и узнать,— гибнут первыми. Жадная любознательность гонит их вперед, и они вываливаются из своих гнезд или слишком бойко вылетают, восхищенные только что открытой возможностью держаться в воздухе. Они летят вперед, не зная, что для того, чтобы жить, надо уметь возвращаться. Их клювы еще хрупки и нежны, зобики наполнены лишь небольшим количеством высосанной из родительского зоба густой кашицы. И вдруг они неожиданно оказываются один на один с палящими лучами солнца или на сухих, безлистных, каменных склонах, где нет ничего, что можно было бы выпить или съесть. Старые голуби улетели, а молодые птенцы отчаянно пытаются найти родителей. Они бегают за чужими голубями и даже за галками, выпрашивая у них корм. Отгоняемые, заклеванные, они лишь попискивают от боли, тщетно высматривая своих близких. И если родители не прилетят за ними, их шансы пережить ближайшую ночь крайне ничтожны. Темнота, пронзительный холод, резкие порывы вегра, дождь, сиротство, страх перед неизвестностью. Я боюсь весны, которую уже предчувствую, которая приближается с каждым новым утром, с каждой стаей перелетных птиц, проносящихся над моей каменной стеной. Я одна. Если бы рядом со мной был сильный, ловкий самец, чьи теплые перья я могла ласкать по ночам своим клювом.. Если бы я несла большие белые яйца и вслушивалась в доносящиеся изнутри шорохи, тогда я ждала бы весну с надеждой, тосковала бы по ее теплу и по тому чудесному ощущению радости, которое приносит с собой эта пора. Но я все же радуюсь каждому прожитому дню, каждому утреннему пробуждению. Смерть уже не пугает меня. Куда больше меня страшит дальнейшая жизнь в одиночестве. В молодости я не думала о том, как это тяжело — быть старой, обреченной на одиночество птицей. Я боюсь лететь к морю, потому что не знаю, выдержу ли такой далекий перелет. Мои крылья уже не так сильны, и я не взлетаю так высоко, как раньше, когда я часто летала над морскими просторами. Молодость не знает страха, она с пренебрежением относится к опасности. Молодость побеждает страх. Старость к страху привы­кает. Лети вниз, к едва сочащемуся из родника ручейку. На каменных плитах спокойнее, безопаснее, чем в небе, где уже появилась упорно описывающая широкие круги темная точка. Пустыня постепенно пожирает город. Ее песчаные языки все глубже вползают между разрушающимися стенами, песок засыпает улицы, площади, дома, напирает на стены, поглощает пространство. Из принесенных ветром песчинок складываются холмы и барханы, песок оседает на крышах, которые трескаются и проваливаются под его тяжестью. Пустыня наступает на город непрерывно — и днем, и ночью. Когда дуют сильные ветры, даже здесь, в щели высокой каменной стены, слышен шелест оседающих песчинок. На площади уже образовалась обширная желтая дюна. Я лечу вдоль каменной балюстрады, глядя на серо-зеленые карликовые кусты и деревца, пробивающиеся сквозь камни и песок. Искривленные сучковатые стволы, спутанные ветки, раскидистые, глубоко проникшие в трещины между камнями корни позволяют им выжить и существовать, позволяют жить дальше. Я раскидываю крылья пошире и плавно снижаюсь к блестящей струйке воды. Опускаю клюв в прозрачную влагу. С противоположного берега за мной следят желтые глаза облезлой старой лисы, у которой уже нет сил охотиться за быстроногими зайцами, поэтому она каждый день караулит здесь — ждет старых, ослабленных птиц. Лиса облизывается, щурит глаза. Она мне не опасна. С того берега ей сюда не перепрыгнуть. Я знаю, что сумею ускользнуть от ее когтей. Слышу пискливые гортанные голоса. Со стороны пустыни на небе появляется серебристо-серое облако — туча летящих птиц. Я спешу укрыться под ближайшей крышей, втискиваюсь поглубже под балки стропил. Орлы, которые осенью, как всегда, улетели на юг, теперь возвращаются на север. Огромные, тяжелые крылья шумят над городом. Зоркие глаза высматривают добычу. Пришла очередная весна. Я трогаю, касаюсь, проверяю. Стержень пера и отходящие от него в обе стороны лучики составляют вместе шелковистую гибкую пластину. Здоровые пластинки всегда жесткие, плотные, упругие. Краями клюва я чищу кончики маховых перьев. Они гнутся, разглаживаются… Я люблю этот свистящий звук, скрип клюва, скользящего от основания пера к верхушке вдоль стержня. Если перо слабое, то после нескольких таких движений оно выпада­ет. Но мои перья сильны, чисты, упруги, послушны взмахам крыльев. Они могут долго удерживать меня в воздухе, и даже сильному ветру не под силу их вырвать, сломать, согнуть. С ветки оливкового дерева я смотрю на залитую утренним солнцем долину, заполненную каменными развалинами. Большая часть деревьев уже высохла, лишь кое-где виднеются кустики желтеющей травы и стелющиеся зеленые колючки. Тишина. На ветке надо мной спит горлица Зия, которая уже много лет живет в этой котловине. Ее перья ломаются, крошатся, выпадают. Они уже не блестят так, как мои. Они стали матовыми и потрепанными на кон­цах. Пух на ее голове и грудке кажется стертым, как будто его съела моль, всегда пожирающая перья умерших птиц. Даже легкий ветерок без труда вырывает ее мелкие растрепанные перышки и носит их высоко над покрытой пустынной пылью оливковой рощей. Между домами когда-то тек ручей. Теперь я уже с трудом нахожу место под камнем, где еще можно высосать из песка немножко влаги. Более слабая и не такая крупная, как я, Зия повторяла все мои движения, погружая клюв в песок вслед за мной. Теперь она сидит с полуоткрытыми глазами, сонная, но в то же время обеспокоенная. Она знает, что ей надо бы улететь отсюда, надо бы немедленно покинуть это место. Завтра в старом русле ручья уже не будет даже этих крупиц влажного песка, из которых сейчас еще можно высосать хоть каплю жидкости, как это ей удалось сделать сегодня, рядом со мной. Ведь ее клюв меньше и короче, чем мой, и без меня она даже не сможет засунуть его глубоко в песок. Посеревшие, потрепанные перья, в уставших от яркого солнечного света глазах застыл страх. Птицы, которые долго живут в солнечных котловинах, среди сверкающих белизной камней, видят хуже, а к старости часто вообще теряют зрение. Ну, разве можно различать детали и видеть все вокруг, если годами живешь среди такого сияния? Разве такой яркий свет может не испортить глаза? Ведь постоянное сверкание так утомляет… Зия видит совсем плохо. Вчера она не заметила принесенного ветром зернышка. Она уже не может ловить черных муравьев, заползающих ей на лапы. Зия хочет пережить летнюю засуху, и потому она должна улететь отсюда. Но сумеет ли она сделать это? Я вижу ее лапы — высохшие, побелевшие, покрытые шишками и наростами. Кончики когтей стали совсем прозрачными и просвечивают на солнце. Зия дремлет — ей снится молодость. Она — последняя горлица, оставшаяся в этой долине, а ведь когда-то в ее стае было много птиц. Птиц ловили ястребы и соколы, они умирали от голода и жажды. Некоторые из них перебрались отсюда на берег моря. Зия осталась. Но переживет ли она это лето? Может, она и не улетает лишь потому, что знает: ее перья не выдержат длительного перелета. Ей давно уже следовало бы улететь отсюда. Перелет из котловины в город представляется мне простым, но для нее он может оказаться смертельным. Это только на первый взгляд котловина находится совсем близко от города, а на самом деле их разделяет широкая полоса каменистой пустыни. Далеко за горизонтом прячется теплое соленое море, берег которого сверкает белизной кристаллической соли. Летала ли Зия туда в молодости? Бывала ли она когда-нибудь в городе? Покидала ли хоть раз эту белую котловину? Горлицы привязываются, привыкают к ручьям, скалам, деревьям. Они любят проторенные, хорошо знакомые дорожки, где ничто уже не может удивить их, застать врасплох. Зия покачивается на ветке, хотя ветра сегодня почти нет. Теплые воздушные потоки поднимаются от раскаленных камней, и достаточно лишь раскинуть крылья в стороны, чтобы, кружась, подниматься все выше и выше. Зия широко раскрывает глаза и приветствует меня гортанным криком. Она потягивается, расправляет крылья, демонстрируя маховые перья, напрягает рулевые перья на хвосте. Темные маховые перья крыльев — те, что дают возможность быстро взмывать ввысь,— выцвели, стали серыми, ломкими, потертыми. Белая полоска на конце крыла полиняла и потрепалась. Зия тщетно чистит перья, трепещет перышками, раскладывает на ветке хвост. Она потеряла слишком много перьев из крыльев и хвоста. На фоне неба эти потери похожи на большие дыры. Разве с такими перьями она когда-нибудь сможет взлететь так же высоко, как я? Я расправляю крыло, провожу влажным клювом вдоль перьев. Зия делает то же самое, но резкий скрежет говорит о том, что в ее клюве почти нет слюны. Она смотрит на меня. В ее глазах страх. Что делать? — Улетай отсюда, и поскорее! Сегодня, потому что завтра на дне ручья ты не найдешь даже влажных песчинок! Лети отсюда! — Я взмахиваю крыльями. Во взгляде Зии я вижу зависть. Вот если бы у нее были такие крылья, как у меня… Солнце уже перевалило на западную сторону неба и постепенно опускается к горизонту. Если Зия не полетит со мной, я улечу одна. Я привыкла к этой маленькой светло-коричневой птичке с черной серповидной полоской на шее. Я оказалась здесь случайно, потому что внезапно повалил снег и намокшие перья не позволили мне продолжать полет. Тогда здесь росли гранаты, апельсины, инжир, розы, а по стенам ползли вверх светлые побеги плюща. Я присела отдохнуть на карнизе и сидела, наблюдая за перепуганной внезапно выпавшим снегом живностью. Мне этот снег напомнил гот город, который я когда-то покинула, испугавшись землетрясения. Страх загнал меня сюда, далеко на юг. Лишь теперь, сидя на этом каменном карнизе, я вспомнила о том, что в том далеком городе снег был вовсе не такой уж редкостью. И тогда я услышала тихое ритмичное уханье: — Откуда ты, Голубка? Далеко ли отсюда живешь? Хочешь остаться здесь или улетишь? Я поняла, что горлица давно уже живет тут одна и что она очень обрадовалась моему неожиданному появлению. Она взмыла вверх, вернулась обратно, села на ветку. Она звала меня следовать за ней, приглашала в свое гнездо. Я полетела за ней из любопытства. Гнездо из насыпанных горкой веточек, стеблей, трав находилось у стены, под дырявой крышей на чердаке старого сарая. Кирпичная труба и раскидистый, постепенно засыхающий платан, ствол которого подпирал стену сарая, защищали гнездо от жары. Кирпичи и широкие светло-серые сучья задерживали солнечные лучи, не давали им проникнуть внутрь. В гнездо попадали лишь отсветы, по стенам сарая скользили пятна света и тени. Зия разглядывала меня с явным удовольствием. Она ворковала, подпрыгивала на месте. Ее глаза блестели, и я поняла, что ей очень хотелось, чтобы я осталась здесь навсегда. Видимо, ей давно уже не хватало общества. Почему она осталась здесь одна? Этого я не знала. Старый, облезший, слепой на один глаз шакал смотрел на нас снизу и облизывался, демонстрируя желтые качающиеся зубы. Он доживал в этом сарае свои последние деньки и мог лишь мечтать о том, чтобы схватить быстро взмывающую в небо птицу. Стоило ему появиться, и Зию начинала бить дрожь. Она фыркала, нахохливалась. Я поняла, что этот шакал сожрал последний выводок ее птенцов, когда они в первый раз вылетели из гнезда. Теперь он лежал в темном углу старого сарая, изредка задирал голову кверху и ску­лил. У него не было сил даже на то, чтобы разгребать засохшую землю в поисках мышиных гнезд и больших жуков. Он пытался гоняться за кроликами, но мне ни разу не довелось увидеть, чтобы ему удалось поймать хоть одного. Мне не хотелось оставаться навсегда в этой белой котловине. Меня пугали ее сухость, отсутствие ветров, пересыхающий ручей, пустота. Кроме горлинки Зии, здесь больше не было ни одной птицы. Казалось, что даже орлы и ястребы избегали этого места. Я взлетала и кружила над Зией, приглашая ее лететь за мной. Но она не хотела улетать. Самое большее, долетала следом за мной до подножия окружавших котловину гор и поворачивала обратно. Я возвращалась в город, в мою сухую нишу, и думала о Зии. Я вспоминала о том, как она беспокойно хлопала крылышками и с завистью глядела мне вслед, когда я улетала. — Останься! — повторяла она, раздувая зоб и раскладывая хвост. Однажды, когда я прилетела в долину, из сарая больше не доносилось привычного скуления шакала. Он лежал с вытаращенными глазами и окровавленной пастью. Вокруг роились навозные жуки, выкапывая под падалью свои коридоры. Зия боялась подлететь к нему поближе, хотя теперь он не мог причинить ей вреда. Под крышей сарая я заметила свисающих головой вниз темных летучих мышей. С тех пор Зия сильно изменилась — посерела, поблекла, как будто стала меньше размером, глаза утратили остатки блеска, перья стали совсем матовыми. Она уже совсем старая, не несет яиц, у нее нет ни своего самца, ни потомства. Может, именно поэтому я так часто прилетаю к ней, а иногда даже остаюсь на ночь. Я сильнее ее и каждый день стараюсь взмыть повыше в небо, улететь подальше и снова вернуться. Может, Зия боится заблудиться? Может, она думает, что не сумеет вернуться? Мы сидим рядом с ней, касаясь друг друга перьями. Нас сблизило одиночество — настолько, насколько лишь оно может сблизить живые существа. Под скалой, в тенистой щели, песок стал слегка влаж­ным. В высохшем русле ручья бегают серо-зеленые ящерки. Зия хочет пить… Я открываю рот, и Зия засовывает свой клюв в мой зоб. Она долго сосет, закрыв глаза, совсем как птенец. Зия — маленькая, хрупкая горлица, к которой пришла старость. Она уже не взлетает так, как взлетала когда-то, не видит так, как видела раньше. Когда сегодня она взмыла ввысь, я заметила в ее крыльях многочисленные прорехи от выпавших перьев. От закругленного коричневого хвоста тоже осталось совсем немного. Зия боится, что вскоре перьев в ее крыльях останется так мало, что она не сумеет долететь даже до скалы, где еще можно отыскать влагу. Я улетаю, не зная, прилечу ли сюда завтра. В городе, в русле реки всегда найдется лужа с теплой водой, где полно комариных личинок и голова­стиков. Я прилетаю в котловину только из-за Зии. Меня мучает сознание того, что одинокая горлица с нетерпением ждет здесь шума моих крыльев. Смотрит в небо и ждет. Ждет меня. Я улетала. Зия проводила меня до скал и повернула обратно. Ее поредевшие крылья тяжело, с усилием рассекали воздух. Я заметила, что кое-где у нее начали появляться, отрастать новые перышки… Но смогут ли они вырасти достаточно быстро, чтобы спасти ее? Зия повернула обратно, а я полетела в свое тихое гнездо. Приближался вечер. Я утоляю жажду в русле пересохшей реки. Собираю вымолоченные ветром семена трав и кустарников, выклевываю зерна из стручков акации. Взлетаю вверх, лечу над башнями и куполами старого города. Тучи. Сегодня — жара не такая изнуряющая, как вчера. На горизонте видны горы — они окружают котловину, в которой живет Зияя. Я лечу. Пролетаю над плоскогорьем. Приближаюсь. Когда нет солнца, скалы утрачивают свою сверкающую, зловещую белизну. Здесь, у этой скалы, где в расщелине собираются капли утренней росы, меня всегда ждала Зия. Но сейчас ее нет. Я лечу на крышу сарая под засохшим платаном. Зии нет и там. Ее нет и в сарае, где взрыхленная скарабеями земля уже поглотила останки шакала. Ее нет и на круглой башне, откуда она любила смотреть на вздымаемые ветром пески пустыни. Я начинаю беспокоиться. Лечу на окраину поселка, в постепенно засыхающие рощи гранатовых, апельсиновых, оливковых деревьев. Ищу маленькую светло-коричневую птичку с серповидной полоской на шее. Я не могу найти ее и у каменного колодца, на который любят садиться уставшие жаворонки и трясогузки. Заглядываю сверху в темную, мрачную пропасть. Еще раз облетаю все места, где могла спрятаться Зия. Но ее нигде нет… Я пролетаю над котловиной раз, другой, третий, летаю так до тех пор, пока не начинаю чувствовать страшную усталость в крыльях. Сажусь передохнуть рядом с ее пустым гнездом. Я обыскиваю все развалины, все чердаки, дома, сараи, деревья, каменистые осыпи, расселины, ямы. Зии нигде нет. Я улетаю, когда уже начинает смеркаться, и возвращаюсь на свою широкую балку на тихом, безветренном чердаке. На следующий день я прилетаю снова и опять обыскиваю все те же места, где я уже искала ее вчера. Летаю из конца в конец котловины и ищу хоть какой-нибудь след Зии. Взлетаю ввысь и сверху осматриваю пустыню и горные ущелья. Брожу по мелкой ряби принесенного ветром из пустыни песка в поисках светло-коричневых перышек. Она не могла улететь отсюда. Слабые крылья не способны были унести ее далеко от долины. Если бы ее схватил хищник, остались бы капли крови, окровавленный пух, выдернутые перья. Если бы она вдруг упала в песок, я обязательно заметила бы суетящихся на этом месте навозных жуков. Нет больше Зии. Она исчезла. Ушла из моей жизни так же, как ушло уже столько птиц, гнезд, городов… Трудно смириться с утратой, Голубка. Тяжко. Я каждый день прилетаю в долину и продолжаю поиски. Серовато-коричневая фигурка маленькой горлицы понемногу бледнеет, стирается, исчезает из памяти. Я все чаще забываю о ней. Синяя седая линия на горизонте больше не вызывает страха. Я уже пережила немало бурь, прячась в руинах, в ветвях деревьев, под густой листвой, в пещерах, в расщелинах скал. Темный цвет горизонта предвещает ливни, вихри, ураганы. Бывает, что черные, мрачные тучи проплывают мимо, не пролив ни капли дождя. Лишь воздух от набухших водой облаков становится более прохладным и слегка влажным. Черные тучи медленно затягивают небо, а я веду себя так, будто вокруг продолжает царить солнечная, безоблачная погода. Гремит гром, слышится неторопливый грохот раскатистого эха. Близится буря, каких давно уже не бывало в этом сухом, безводном, пустынном краю. Наверное, стоило бы вернуться к высокой каменной стене и спрятаться между камнями. Нет, я уже не успею туда добраться — слишком далеко улетела. Тучи застигли бы меня на полпути. Нужно спрятаться где-то здесь, поблизости. Дюны, барханы, развалины, камни, обломанные стволы засохших деревьев. Лишь в оливковой роще сохранилось немного голубовато-желтоватой зелени. Там под искривленными стволами старых деревьев я смогу переждать непогоду. Я скольжу вниз, в серую котловину, к которой быстро приближается темно-синяя туча. Ветер бьет в крылья снизу, подбрасывает вверх, и вдруг меня охватывает желание взмыть ввысь, в теплый дрожащий воздух, желание испытать свои силы в борьбе со стихией. Так же, как раньше, как там, как тогда, когда я была еще молодой сильной Голубкой, несущей яйца, высиживающей птенцов… Порыв ветра ударяет одновременно сбоку и снизу. Мне даже не надо махать крыльями, чтобы лететь. Я просто развожу их пошире, и ветер сам несет меня, несет вперед. Я повисаю в воздухе над развалинами, рядом с поросшим оливковыми деревьями серовато-голубым склоном. Ветер подталкивает меня, поднимает все выше и выше. Я сопротивляюсь, борюсь, машу крыльями, но цель не приближается, а наоборот — все отдаляется и отдаляется. Мне начинает казаться, что я никогда не смогу достичь ее. Оливковая роща, в которой я собиралась переждать бурю, остается где-то далеко-далеко внизу. Насыщенная пустынной пылью воздушная воронка засасывает меня, приподнимает и молниеносно выпихивает еще выше вверх. Небо становится пронзительно ярким. Из-за синей стены плывущих внизу туч доносится шорох льющегося на землю дождя. Смерч крутится, движется, тащит меня за собой. На горизонте то и дело сверкают молнии. Меня охватывает ужас. Я боюсь, что струи дождя догонят меня, намочат и тогда, с мокрыми перьями, утратив возможность летать, я стану легкой добычей для шакала, ястреба или кошки. Я развожу крылья пошире и покоряюсь воздушному потоку. Я больше не сопротивляюсь вихрю — к чему сопротивление? Ведь именно ветер способен помочь мне выбраться из этой неожиданной ловушки и скрыться от настигающей бури. Тяжелые от воды тучи плывут низко над землей. Лишь теперь я замечаю, как быстро они несутся. И только бьющий в крылья ветер может спасти меня. Но, если я хочу, чтобы ветер помог мне, я должна полностью ему покориться, должна полностью довериться его воле, должна перестать бороться, должна смириться с тем, что он понесет меня туда, куда захочет. Но можно ли предвидеть, куда способен занести нас ветер, с которым мы не хотим и не можем бороться? Горлицы в свете вспыхивающих одна за другой молний похожи на красные цветы. Они летят против ветра. Яростно борются с вихрем, пытаясь добраться до своих гнезд, до своих еще слепых, неоперившихся, розовато-коричневых птенцов. Ветер выкручивает им крылья, выпихивает вверх, но они снова ныряют, сжавшись в комочек, камнем падают вниз, и их темные тени скрываются в ветвях деревьев. Ветер поднял меня очень высоко. Я, как во сне, лечу на распростертых крыльях над пустыней — будто я вовсе не убегаю от бури, а просто позволяю воздушному потоку нести меня, нести, нести все дальше и дальше… Я лечу над тучами. Ураган толкает меня перед собой. Я чувствую его горячее, влажное дыхание. Если бы я попыталась с ним бороться, у меня просто не хватило бы сил на такую борьбу. Он отпихнул бы меня, отбросил, вырвал бы все перья, втиснул в льющиеся сплошным потоком струи дождя, утопил. Я лечу вместе с волной горячего воздуха, то снижаясь, то снова плавно поднимаясь вверх… не оглядываясь назад, не глядя ни вверх, ни вниз. У меня нет никаких шансов вырваться из этого потока. Я могу лишь вместе с ним лететь над пустыней. Мои сухие перья наполняет горячий ветер. Я закрываю глаза. Засыпаю на лету. Мне снится сон. А может, это вовсе и не сон? Мне кажется, что сверху меня заметили Огромные Прозрачные Великаны, каких я уже когда-то где-то видела,— птицы, живущие далеко отсюда, в бесконечном пространстве Нам с земли их не видно, но они со своих заоблачных высот все время наблюдают за нами. Они летят надо мной, рядом со мной, пролетают мимо меня, они мчатся быстрее, чем беснующийся вокруг ветер. Вспышки молний освещают их прозрачные крылья и светлые пульсирующие сердца. Мираж? Сон? Неужели эти птицы действительно летят так близко от меня? Разве стареющая Голубка может увидеть их? Я открываю глаза. Закрываю снова. Я открываю их все реже и реже. Наступила ночь, а я продолжаю лететь вперед. С каждой минутой страх становится все сильнее. Куда несет меня этот вихрь? Где он бросит меня? В пустыне? Оставит там, где не г. ни капли воды, и я умру от жажды? Я жалею, что вылетела из жаркого, душного гнезда в серой каменной стене. Что улетела с чердака, из дома на холме. Ночь. На небе сияют звезды. Молнии сверкают все дальше и дальше от меня. Холод проникает сквозь перья. Вихрь все еще несет меня вперед. Я начинаю махать крыльями, чтобы не потерять высоту и не врезаться в скалу или склон горы. Луна освещает белую, ровную, песчаную пустыню, которая простирается внизу подо мной. Я вижу окруженное пальмами озеро. Горизонт на востоке становится красновато-фиолето­вым. Близится рассвет, полный неизвестного. Я скоблю клювом пористую поверхность темного камня. Посреди белого города лежит валун. Он возвышается над раскиданными вокруг скелетами, над костями, которые овевают жаркие пустынные ветры. Песок постепенно засасывает, засыпает, скрывает, маскирует их. В закоулках и подворотнях прячутся львы, гиены, шакалы. Стада верблюдов, козерогов, баранов щиплют остатки засохшей травы, обгладывают кору с пальм, ложатся в тени и жуют. Скарабеи катят темно-коричневые шарики навоза. Скорпионы кружатся вокруг собственной оси, подняв кверху смертоносные жала. Это не сон. Где я? Вернусь ли я? И если вернусь, то куда? Я вспоминаю золотистое зеркало мерцающей в лунном свете воды, над которой ночью меня пронес ураган. И вскоре после этого я села на камень здесь, посреди чужого, незнакомого города. Мне хочется пить, а вода должна быть где-то совсем недалеко. Может, мне удастся найти ее? Ведь без воды ты умрешь, Голубка… Я должна наполнить зоб водой, почувствовать, как внутри меня переливается, перемещается жидкость. Лишь тогда у меня будет шанс вернуться. Иначе я стану еще одним высохшим скелетом среди тех, что уже лежат вокруг, и меня так же будут закапывать в песок навозные жуки. Блестящие глаза притаившейся лисы напугали меня, заставили взмыть в небо. Зверь полз по песчаной борозде, впившись в меня голодным взглядом… Высунутый язык, впалые бока. Я сижу на выступающем краю камня — слишком высоко, чтобы серовато-рыжий хищник мог до меня добраться. Улетай, не жди, лети прочь без всяких колебаний, не заставляй хищника тешить себя тщетной надеждой, что ему все же удастся поймать и сожрать тебя. Я лечу. Над площадью, над городом. Лечу на север, с беспокойством высматривая окруженный деревьями ис­точник. Ржавеющее железо, мертвые, разбитые серебряные птицы, покореженные, рассыпающиеся остовы, застывшие, разбросанные, раскаленные солнцем пустыни металлические листы. Жара, пространство и смерть. Остатки воды в зобу нагреваются, просачиваются в пищевод, разливаются по всему телу. Я раскрываю клюв, чтобы меня охлаждали стремительно несущийся навстречу воздух, ветер, движение, скорость. Я все более нервно рассекаю крыльями воздух. В то время как меня ураганом пронесло мимо озера, мне показалось, что вода должна быть где-то совсем близко от того места, где я в конце концов приземлилась. Но теперь, когда я сама, с помощью моих собственных крыльев преодолеваю пространство, я вдруг понимаю, как далеко меня занесло. Не слишком ли далеко? Все остатки влаги давно испарились из моего зоба. От сухости дерет в горле. Взмахи крыльев уже не такие быстрые, не такие ритмичные, как раньше. Ну, еще немного — вон до того бархана, до того ущелья, вон до той скалы. Жажда гонит меня вперед, приумножает мои силы — как до сих пор прибавляло мне сил одиночество. Ну, еще чуть-чуть, долететь бы хоть вон до той гряды серых каменистых холмов. Я из последних сил набираю высоту. Зелень. Посреди пустыни вокруг серебристой глади озера раскинулись пальмовые и оливковые рощи. На мелководье поблескивают панцири черепах. Розовая стайка фламинго бродит в редких зарослях тростника. Разноцветные попугаи, щурки, птицы-носороги кричат скрипучими голосами. Я сажусь на выступающий над поверхностью воды камень и пью. Наедаюсь мелких улиток, зерен, семян и засыпаю между сладко пахнущими ветвями инжира. Они похожи на коней — развевающиеся гривы, копыта, длинные хвосты, поблескивающие, раздувающиеся ноздри. Они ржут, бьют копытами, катаются по земле. Посреди лба каждого из животных торчит длинный, острый, витой рог. Под гладкой белой кожей играют мышцы, пульсируют вены, в которых течет горячая кровь. Они мотают головами, топают, встают на задние ноги, грызутся, скачут галопом, наполняя пальмовую рощу ржанием и топотом копыт. Единороги… Кобылы, жеребцы, жеребята щиплют сочную, зеленую траву, потрясая пышными гривами. Теплый ветерок, шевеля волосы, вздымает вокруг их голов мерцающие, светящиеся облачка. Помнишь? Высохший голубь, запутавшийся в острых, крепких конских волосах и так и не сумевший выбраться. Это было так давно… И так далеко отсюда… Единороги не вымерли, они выжили здесь, в этом окруженном пустыней оазисе. Может остаться, забыть о возвращении? Стоит ли возвращаться в далекий разрушенный город, к той нише в каменной стене, где в полдень трудно выдержать от жары и пыли? Стоит ли подвергать себя опасности ради того, чтобы вернуться? Не лучше ли остаться и жить там, где всегда вдоволь еды и пищи? Разве мне не нравятся переваренная в желудках единорогов трава, листья, кора и водоросли? Я нервно вытираю клюв о кору дерева. Жду, когда мои силы восстановятся. Я возвращаюсь. Мчусь низко над пустыней. Цвет моих перьев сливается с цветом песка и камней, и потому я чувствую себя в безопасности. Кружащие высоко в небе хищные птицы не замечают меня, будто меня вовсе и нет на свете. Может, они принимают меня за привидение, мираж, неясную тень на песке, обрывок паутины, сухую ветку, унесенную с места потоком разогретого воздуха. Я лечу от оазиса к оазису, от камня к камню, от холма к холму. Я не уверена, что лечу туда, куда хотела лететь, и все же лечу дальше, веря, что поступила правильно, выбрав именно эту дорогу, надеясь, что именно она приведет меня к цели. Я останавливаюсь лишь тогда, когда меня вынуждают это сделать усталость, жажда, голод. Но часто бывает так, что в высмотренном издалека месте воды уже нет и нужно продолжать поиски. Я ошиблась? Поверила в мираж? Заблудилась? Меня охватывает страх смерти. Я снова замечаю везде под тонким слоем песка засохшие трупы зверей, рассыпающиеся кости. Преодолей свой страх, Голубка, иначе не долетишь. Оазисы высыхают, умирают. Растрескавшееся дно бывшего озера, высохшие рыбы, лягушки, черепахи, головастики, тритоны. Вокруг мертвого, почерневшего ствола яблони застыл высохший змей с серой сморщенной кожей. Я испугалась и улетела прочь. По ночам я тоже лечу вперед. Взмываю повыше в небо и, ритмично взмахивая крыльями, засыпаю под лунным светом. Я сплю на лету и лишь на рассвете снижаюсь, чтобы выбрать место для короткого отдыха на земле. Я просыпаюсь, лежа среди растрескавшихся плоских камней и плит, покрытых углублениями в виде точек и линий. Похожие следы оставляют в безветренные дни птицы на мокром морском берегу и на песчаных барханах. Я приподнимаюсь, встряхиваюсь, выщипываю из-под хвоста несколько едва державшихся на своих местах пе­рышек. Они завертелись, закрутились и, отлетев в сторону, застыли на стелющихся по земле колючках. Я внимательно осматриваю все щели в каменных плитах в надежде найти принесенные ветром зерна и вдруг вздрагиваю. Меня охватывает глубокое предчувствие скорого возвращения. Возвращения? Но куда? Разве я уже бывала здесь? Когда? Да! Я была здесь! Несомненно! Но была ли я тогда самой собой? И как вообще может быть такое? Я сжимаюсь в комочек, втягиваю голову в крылья… И вдруг расправляю их, словно для полета, и снова опускаю вниз, так что кончики касаются камней. Я была здесь. Я знаю, что уже была здесь. Я уже видела эти плоские, гладкие камни, исчерченные, изборожденные мелкими канавками, отверстиями, знаками. Кто оставил эти следы? Кто вытесал, просверлил, прочертил, процарапал их? Именно поэтому я вернулась. Меня вели вперед свет, звезды, ветер, тучи, движущиеся по пустыне тени. Да. Я уже была здесь. Но были ли у меня тогда крылья? Я бегаю среди камней, пытаясь вспомнить хоть что-нибудь. Вон там, под скалой, горел куст. Я стояла перед ним. Он полыхал чистым ясным пламенем. Совсем как оливковое дерево. Да возможно ли такое? Ведь голуби боятся огня, потому что их перья мгновенно вспыхивают от малейшей искорки. Зачем же мне понадобилось так близко подойти к этому пламени? Я боюсь? Но почему? Я боюсь смутных воспоминаний, боюсь теней, которые убивают, переходя от ворот к воротам, от двери к двери. Чего же я боюсь? Воспоминаний или снов? А может, даже и не снов, не воспоминаний, а чего-то более далекого, таинственного, неизвестного? У подножия скал до сих пор растут кусты — сухие, посеревшие, колючие растения пустыни. Мелкие птички вьют свои гнезда среди колючек, потому что только там они чувствуют себя в безопасности. Я утоляю жажду водой, что сочится из-под камня, и улетаю. С чердака я вылетаю только раз в день. На берегах узенького ручейка отыскиваю набухшие в воде семена и мелких улиток. Когда жара становится совсем невыносимой и ручей высыхает, я высасываю влагу из песка на дне русла или осторожно слизываю утреннюю росу с серо-зеленых кактусов, которые с каждым годом все гуще разрастаются на городских улицах. Мои перья меняются — теряют цвет, становятся светлее. На рассвете, в утреннем тумане, крылья отливают прозрачным розоватым светом. Мой клюв тоже совсем побелел, полинял и кажется прозрачным, как стекло. Лапы, когда-то кроваво-красные, с розовыми коготками на концах, стали серебристыми, с легким розовым оттенком. Чешуйки крошатся, опадают, превращаясь в белую пыль. Солнце пустыни лишило пигмента даже мои глаза. Когда-то золотистые радужные оболочки стали белыми. На них резко выделяются черные точки зрачков — совсем как у пустынных ящериц. Я сильно похудела. Я уже давно не несу яиц, и мне больше не надо заботиться о безопасности своего потомства. Мое последнее яйцо было не крупнее зернышка фасоли. Из него не мог бы вылупиться птенец. Я разбила его и съела. Карликовое яйцо означает старость. Иногда я подкармливаю птенцов молодых голубок, которым всегда не хватает корма. Воркованием и взмахами крыльев предупреждаю их об опасности, если вблизи появляется змея, лиса или ястреб. Каждое утро я кружу над городом, наблюдая, как на него наступает пустыня. Принесенный ветрами песок засыпает улицы, вползает в дома и гробницы, оседает на крышах, которые гнутся и оседают под его тяжестью. По утрам я стряхиваю с перьев пыль, навеянную ночным ветром из пустыни. Я кашляю, фыркаю, чихаю. Невидимые пылинки забивают ноздри и горло. Я редко купаюсь — в основном, весной, когда выпадают редкие теплые дожди и ручей превращается в реку. Скоро пустыня окончательно поглотит город, похоронит под песчаными барханами и башни, и стену из тесаного камня, под которой любят отдыхать козероги. Когда-то я летала к морю, проносилась над долинами, где росли фиговые деревья, зеленели апельсиновые и оливковые рощи. Теперь долины посерели, выжженные лучами солнца, а в каналах совсем не осталось воды. Я много раз пыталась пуститься этим знакомым мне путем, хотела слетать на берег, но уже над городом горячий, пульсирующий ветер отнимал у меня последние силы. Я облетала вокруг каменной стены и садилась на берегу ручья. Чистила перышки и коготки, расчесывала густой пух на грудке, выцарапывала слущивающиеся кусочки кожи вокруг клюва, глаз, ушей. Каменные колонны. Я лежу, удобно устроившись на отшлифованной ветром и солнцем капители, наблюдая за небом и окрестностями. Переворачиваюсь с боку на бок, пошире разводя в стороны крылышки. Распрямляю ноги. Воспоминания, какие-то крохи и обрывки памяти, как в тумане всплывающие образы и события… Я тоскую. Ом с коричневыми, почти красными крыльями падает вниз, кружась в воздухе. Вот он уже совсем рядом со мной. Гладит клювом мою шею и грудку, страстно сжимает мой клюв своим клювом, целует. Я закрываю глаза от восторга. Открываю и снова вижу вокруг серо-белые камни и пустоту. Ом мертв, его уже нет… Я поднимаю голову, трогаю клювом перья крыльев, смотрю в небо. Там всегда кружат стервятники. Муки одиночества… Или сила одиночества? Голуби улетали и больше не возвращались. Я ждала их возвращения… Куда они летели? В бескрайнюю даль пустыни? На берег моря? Заметив сверху четко вырисовывающуюся на горизонте полосу соленой морской воды, неслись туда в надежде утолить жажду? Долетали до цели и потом уже не могли вернуться обратно, потому что сил не оставалось? А может, просто теряли дорогу в раскаленном пустынном воздухе? Каждая смерть сначала казалась мне предостережением, помогала не погибнуть в такой же ситуации. Врагом был огонь, охватывающий перья огненным кольцом, откуда невозможно вырваться. Врагом была вода, от которой крылья становились тяжелыми, липкими и непослушными. Врагом была доверчивость, позволявшая садиться на невысоких камнях, под которыми в кустах или в песке часто прятались змеи, лисы, ласки. Врагом была забивающаяся в глаза, ноздри, уши, горло пыль пустыни. Она мешала дышать, вызывала кашель, чиханье, удушье. Врагом был глубокий сон, когда не слышишь, как совы тащат из гнезд спящих птиц. Врагом был пронзительный холод, убивающий молодых, еще не оперившихся птенцов… Врагом был голод… Я выжила. Я живу. Я существую. Я знаю, что я есть. Я существую в этом белом, залитом солнцем пейзаже, так не похожем на тот, который запомнился мне в первые годы жизни там, в городе на холмах. Деревья, кусты, травы, которые буйной порослью заполоняют улицы, вгрызаются корнями в каменные, бетонные плиты, рассевают вокруг свои семена. Я дремлю. Огненное солнце пустыни скрывается за острыми горными вершинами. Помнишь те прохладные переулки, площади и улицы? Помнишь тихие стены и башни? Помнишь просторные чердаки, где гнездились чайки, крачки, галки, грачи, сороки? Я засыпаю счастливой. Как будто снова побывала там, где вылупилась из яйца с хрупкой белой скорлупкой. Туда невозможно вернуться, невозможно вырваться из этих гор, из пустыни, умчаться от соленого морского побережья. Теперь я понимаю, что такое старость. Это из-за нее столько птиц вопреки собственной воле остаются в каком-то определенном месте, даже не пытаясь улететь. Они не улетают, хотя дрожат от страха. У них просто больше нет сил — всего на то, чтобы взлететь. Скорпион ползет по колонне вверх. Острым, поднятым кверху шипом он целится в движущуюся тень, которую отбрасывает соседняя колонна. Скорпион приближается, цепляясь конечностями за шероховатую поверхность камня. Он подползет поближе, и я сброшу его вниз быстрым взмахом крыла. Сброшу, даже не дотронувшись до него, зная, что сама воздушная волна столкнет вниз и до полусмерти напугает трусливого, хотя и очень опасного паука. Город, который я покинула, редко является мне во сне, а ведь я видела его гибель, видела, как он рушился, рассыпаясь на куски. Неоперившиеся птенцы смотрят на меня водянистыми глазами и пищат, требуя еды, от которой мой зоб чуть не лопается. И как раз в тот момент, когда я раскрываю клюв, зная, что сейчас они по очереди начнут засовывать свои клювики в мое горло, стены вздрагивают, гнездо падает вниз, в пропасть, а я взмываю ввысь среди падающих вокруг камней и осколков стекла. Сквозь сон я хлопаю крыльями, как будто мне снова грозит смерть, как будто меня снова зовут раздавленные, засыпанные обломками птенцы, которые продолжают жить лишь в моих мимолетных снах… Вокруг меня сгущаются вечерние сумерки. Из города, из пустыни доносятся голоса шакалов, слышится уханье вылетевших на охоту сов, пронзительный писк летучих мышей… Меня это не пугает, потому что я знаю — здесь, под крышей, сжавшаяся на стропилах в комочек, я в полной безопасности. С некоторых пор меня одолевает желание взмыть высоко в небо. Я мечтаю о той бескрайней вышине, о которой мне известно лишь одно — она существует, ведь однажды я уже почти приблизилась к ней, когда заблудилась в пустыне и лишь на следующий день нашла дорогу обратно. Тогда я всю ночь летела так высоко, как никогда раньше. А та Огромная Прозрачная Птица, что летела рядом со мной, была ли она лишь миражом, явившимся мне в забытьи, вызванном разреженным воздухом и страшной усталостью? Или я все же видела ее наяву, эту Таинственную и Прекрасную Птицу, для которой не существует ни пространства, ни времени? Прозрачный Великан задел меня крылом, и у меня точно сразу прибавилось сил, и в блеске первых утренних лучей солнца мне вдруг открылся город с огромным черным камнем, город, окруженный засыпанными песком стенами, город, полный людских скелетов, среди которых шустро сновали живущие в пустыне звери и насекомые. Оазис. Меня ослепил блеск воды, блеск жизни. Я утолила жажду и нашла в себе силы вернуться в свой пустынный город. С колонны я смотрю в небо… Я снова тоскую по высоте, которая, я знаю, существует, по высоте, на которую я никогда не поднималась, до которой никогда не долетала. Но разве хоть одна птица смогла туда подняться? Может, только тот Прозрачный Великан, о котором я даже не знаю, то ли он был реальным, настоящим, то ли существовал лишь во мне, в моем сознании… Проходит ночь, и день, и снова ночь, и еще один день. Тоска, мечты, сны, страхи, воспоминания, голоса, тишина, эхо… Я уже не знаю, где сон, а где — явь, где жизнь, а где — предсмертный бред… Каждое утро вылетая с чердака, я чувствую взгляд все той же старой, облезлой лисы, вижу ее разинутую пасть и подергивающийся язык. Она ждет, когда же наконец вместо того, чтобы взмыть вверх, я упаду вниз, на землю. Она ждет уже давно, веря в то, что переживет меня, что выиграет эту схватку со временем и со мной, что доберется до меня, как только я упаду, ослабевшая, больная, умирающая,— вот тогда она прижмет меня своей когтистой лапой, клыками разорвет грудь, утолит жажду моей кровью. Я и теперь вижу эти голодные желтые глаза с голубоватым блеском, взирающие на меня с надеждой и ожиданием. Смерть меня больше не пугает. Мне только нужно теперь больше сна, чем раньше. Мне нравится погружаться в сон, потому что там, в снах, я становлюсь молодой, сильной, готовой к дальним перелетам. Там я становлюсь такой, какой была много лет назад. Иногда мне снится, что я — та темная голубка с матовыми перьями и перебитым крылом, которую во время землетрясения насиловали все самцы подряд. Они бросаются на меня, воркуют, бьют крыльями, прижимаются, вцепляются когтями в мою спину до полного свершения, до экстаза, до облегчения. По перьям стекает теплая сперма… Я лежу под ними покорная, тихая. Смерть все ближе и ближе подбирается ко мне… Я открываю глаза. Я все на том же месте — на колонне посреди города, который постепенно разрушают пустынные ветры и время. Вокруг нет ни голубей, ни галок, ни сорок — никаких птиц… Та голубка осталась далеко — мертвая птица среди стальных тросов. Я живу. Я существую. Ты снова легкая и резвая, как в молодости, когда взмывала в небо с безграничной верой в то, что сегодня взлетишь еще выше, что наконец поднимешься туда, куда никто еще до тебя не поднимался. Тебя не разбудит голод, который прежде в этом сухом каменном городе каждое утро буквально разрывал твои внутренности. Желудок притих, как будто его нет, как будто он наполнен влажным, свежим зерном, а ведь в последнее время ты очень мало ела — разве что клевала семена засыхающих трав и цветов. — Что случилось? В чем дело? — заворкуешь ты и закружишься на своей балке между крышей и каменной стеной. Может, ты умерла и потому не чувствуешь ни голода, ни сухости в горле, не ощущаешь ни пульсирования крови в культе отгрызенного когда-то куницей пальца, ни страшного зуда кожи в тех местах, где выпадают перья? Ты затрепещешь крылышками, осмотришься по сторонам, заворкуешь… И вдруг решишь взлететь, как делала это каждое утро — взмыть повыше, облететь город вокруг, погреться в лучах утреннего солнца… Выскользнешь сквозь прямоугольное окошко и полетишь к едва заметной на горизонте речушке, чьи воды просачиваются в песок. Наполнишь желудок и зоб водой, быстро, резко взмоешь ввысь над городом, будто соревнуясь в ловкости с другими птицами. Выше, выше, выше, пока покрытые пылью дома и пальмы не станут едва заметными точками далеко внизу. Небо ярко-голубое, чуть более светлое на востоке. Ты замечаешь мелкие серо-белые облачка, которые медленно движутся на северо-восток. Ты чувствуешь себя легко и свободно. Не ощущаешь ни тяжести собственного тела, ни сопротивления воздуха. Разворачиваешься дугой и направляешь свой полет в пустыню. Мерцание белого песка и отраженные кристаллами кварца солнечные лучи покажутся тебе следами, которые так легко запомнить, чтобы потом вернуться тем же самым путем. Ты оставишь позади невысокую горную цепь, откуда саранча смела недавно последние остатки зелени, и помчишься на запад, радуясь мягкому, нежному солнцу, прогревающему твои крылья и спинку. Ты летишь, ошеломленная и счастливая тем, что покоряешь пространство без напряжения, без усилий, тем, что соревнуешься с собственной тенью, высматривая ее среди камней и барханов. На самом краю пустыни, на фоне освещенного утренними лучами горизонта, ты заметишь серое облако, похожее на тучи саранчи, которые каждый год тянутся в этом направлении к морю. Это может быть и дым, но только что может гореть в этой лишенной всякой растительности пустыне? Любопытство заставит тебя опуститься пониже, приблизиться к плотной туче пыли. Возможно ли такое? Ведь это же те, лишенные крыльев существа, чье отсутствие на земле было для птиц очевидным и несомненным фактом. Они выжили, они существуют и возвращаются в свои дома… Откуда? Куда? Ты подлетишь к первым рядам этих существ — белых, черных, серых, сине-зеленых. С ужасом увидишь, что из пустыни движутся темные, железные, массивные, тяжелые тела, которые катятся вперед на колесах и гусеницах. Волна разогретого этими телами воздуха ударит тебе в ноздри, и ты почувствуешь резкий, пронзительный запах пота и горючего. Ты взмоешь повыше в небо. Поймешь, что люди возвращаются и что живущие рядом с ними птицы снова не будут чувствовать себя свободными, что та жизнь, которая существовала до сих пор, закончится и начнется новая — среди них, вместе с ними. Они увидят тебя, заметят, как ты кружишь над ними, начнут задирать головы кверху, заслоняя глаза от палящего солнца. Обеспокоенная этим, ты снова взмахнешь розовыми крыльями, чтобы подняться еще выше. Самый старший из них поднимет руку вверх и покажет на тебя. Ты увидишь у них в руках металлические палки, похожие на те, что ржавеют среди лежащих в городе скелетов. Ты испугаешься, быстро развернешься и полетишь к солнцу. Они бросают карабины, со злостью сплевывают на песок. Самый высокий, заслоняя от яркого света обгоревшее, усталое лицо, смотрит вслед улетающей птице. Его слепит сверкающее на горизонте солнце. Он щурит старческие глаза, в которых давно уже не было слез, жмурится, сжимая выцветшие веки. Ты превращаешься в красную точку, в пульсирующую каплю на небосводе… — Это всего лишь птица,— бормочет он потрескавшимися губами.— Всего лишь капля крови. — Слишком далеко,— буркнет младший, стреляя в воз­дух. Грохот придаст тебе сил, ты взмоешь еще выше, вверх, к солнцу, к пространствам, о которых ты знаешь, что они существуют, к которым ты всегда стремилась. Эпилог — Я вернулся из космического полета… — Из полета или с войны? Разве к каждому путешествию ты не готовился, как к битве? Разве ты не учился убивать? Сколько раз вот так же отправлялись в путь и возвращались твои предки… Сколько еще раз будут так же отправляться твои потомки… Уверенные в себе, прислушивающиеся только к собственным доводам… К своей любви. К своей ненависти. — Это была неизбежная война, война справедливая, война против войны, война, как всем казалось, последняя… — Это ложь! Ты знаешь, что лжешь, и все же продолжаешь лгать… Ты улетел так далеко, что, вернувшись, больше не найдешь на Земле людей и она покажется тебе совсем чужой планетой. Ты отправлялся в путь, свято веря в собственную мудрость, в силу знаний и труда, в Провидение, в Судьбу, в благосклонность Всевышнего. И вдруг все это показалось тебе сомнительным, выдуманным для успокоения твоего собственного человеческого самосознания. И лишь немногие философы, бунтари, поэты, художники подозревали, что правда жизни столь ужасающа. Но даже они не могли предвидеть, сколь трагичен масштаб этой правды. — Чем больше узнаешь, тем больше появляется в тебе сомнений, неуверенности… — Но разве твоя работа не напоминает труд Сизифа? И разве опека Всевышнего — не иллюзия? Ты хотел познать тайны времени, пространства, света… С помощью телескопов, радаров, зондов ты изучал космос, наблюдал за движением Солнца и планет, комет и звезд. Ты мечтал подчинить себе это пространство так же, как раньше подчинил себе Землю. Ведь ты же стремишься господствовать! Не потому ли тебя так манила перспектива расширить границы своего владычества до самых краев Галактики, а может быть, и еще дальше, еще глубже — в бесконечность? Ты верил, что у любой формы жизни, у любого существа — и самого большого, и самого маленького — есть свой смысл, своя цель, свое предназначение. Но если нет ни смысла, ни цели, а первопричины никогда и не было? Ты пугаешься собственных мыслей… Боишься вопросов, на которые нет ответов… Ты уже знаешь, что прогресс имел место лишь вокруг тебя — в сфере предметов, инструментов и форм. Ты уже понял, что он касался лишь чисто внешней стороны жизни. Но твоей сущности, твоих чувств и снов прогресс никак не коснулся. Прогресс как был, так и останется лишь надеждой. — А совершенство? Разве человек не стремится усовершенствовать все вокруг? Не стремится усовершенствовать себя самого? — Совершенство — это сама жизнь, которую ты с такой легкостью отбираешь у других, поддерживая их белком, их мясом и шкурой свое вечно жаждущее, ненасытное существование… — Л моя жизнь, которую я разрушаю, теряю, перечеркиваю, обрекаю с исконно варварской жестокостью? Неужели и моя жизнь тоже — совершенство? — Да, ты — совершенство… Совершенство столь недолговечное, мимолетное, что ты сам ему не доверяешь. Совершенство и в то же самое время — поражение, трагедия… — Значит, я — враг собственной жизни… А Создатель? — А ты уверен, что Создатель существует вне пределов твоего воображения? — Но разве ты ищешь во всем руку Создателя не потому, что нуждаешься в спокойствии и в оправдании? — А может, человек нуждается лишь в надежде? Ты приземлишься на Земле, даже не зная, кому она теперь принадлежит… Тебя мучают бесконечные вопросы, разочарования, недоверие… Ты не доверяешь никому… Тебя встретит опустевшая, одичавшая планета без людей, устланная костями, проржавевшим железом и постепенно крошащимся бетоном… Планета, населенная змеями и охотящимися друг на друга хищниками… “Выжил ли хоть кто-нибудь? Хоть какие-нибудь беженцы, отшельники? — спросишь ты, не рассчитывая получить ответ на свой вопрос. Ты осматриваешься по сторонам с ужасом, почти больной от страха.— Как же это случилось?” Мучительный голод прогонит все мысли. Пришельцы из Космоса вдруг почувствуют насущную потребность, жажду свежего мяса и станут оглядываться по сторонам — на что бы поохотиться? Что бы такое убить и съесть, чтобы успокоить боль в желудках? Застреленный ими белый единорог первым прольет свою кровь в песок пустыни… Содрать шкуру, разделать, испечь на огне… Я ем, значит, я существую! Да! Ты снова считаешь себя властелином Земли, хозяином, собственником и законодателем. Мнишь себя жрецом, который всегда прав. И вскоре снова начнешь назначать палачей, жандармов и шутов. А сверху, с высоты, за всем этим будут следить перепуганные птицы… И ты подумаешь, что надо бы поймать их и кинуть в кастрюлю — ведь они же такие вкусные, такие нежные… Ястреб, скользнувший со скалы вниз на широко раскинутых в стороны крыльях, заметит внизу ползущий в гору блестящий прямоугольник и серую фигуру в шлеме за рулем. Транспортер остановится, и из него посыплются преследователи с автоматами… Вечная облава на тех, кто мыслит по-иному. Ястреб отлетит подальше в сторону, пронзительным писком предупреждая тебя об их появлении. И тогда ты — Беглец на крутой и опасной тропе, ищущий безопасного убежища по ту сторону перевала,— взглянешь в небо. Остановишься, залитый ярким дневным светом или окутанный серыми сумерками, и внимательно оглядишься по сторонам. Может, на глаза тебе попадется ласточка с комком мокрой глины в клюве, может, голуби, галки, может, заметишь сойку или сороку, или какую-нибудь другую птицу. Может, ты наконец услышишь в их криках приветствие, вызов, просьбу, предостережение, признание — те крылатые слова, на которые ты раньше не обращал внимания. И хоть на мгновение почувствуешь себя не столь безнадежно одиноким. Утихнут крики ворон в кронах деревьев, смолкнут трескотня сорок, чириканье воробьев и синиц, затихнет воркование голубей. Прозрачный Великан-Скиталец, Вечный Странник прибудет на Землю из глубин Галактики, промчится между нами, между жизнью и смертью. Коснется наших судеб, рождений и смертей. Прилетит и улетит прочь.