Юрка Гагарин, тезка космонавта Альберт Анатольевич Лиханов В сборник вошли повести «Юрка Гагарин, тезка космонавта», «Вам письмо!» и рассказы «Дорога к сфинксам» и «Ковшик Медведицы». Альберт Анатольевич Лиханов Юрка Гагарин, тезка космонавта Юрка Гагарин, тезка космонавта Мальчишки, мальчишки, Что будет у вас впереди?      Из песни Аркадия Островского 1 Я подошел к ящику с ветошью — руки вытереть — глянул в окно и даже рот раскрыл от удивления: — Во дает! По заводскому двору мчалась Анечка — секретарша директора. Впрочем, сказать, что она мчалась, было нельзя — Анечка скорее ковыляла в своих туфельках-шпильках. Но ковыляла быстро-быстро. На всех парусах. Давно уж я не видел, чтобы она куда-нибудь торопилась. С тех пор, как ей выдали премию — смешно сказать! — за рационализацию. Ее в секретарши взяли, когда и семнадцати ей еще не было. Мать у нее умерла, а отец неизвестно где. Надо же было кому-то кормить сестренку младшую и бабку. Вот Анна и ушла из школы, а Митрофан Антонович, директор наш, взял ее в секретарши. Только ей в приемной не сиделось. Нет-нет да и убежит в какой-нибудь цех. То к нам, в прокатный, то в литейку, то в механический. Встанет над душой и стоит, смотрит. Молчит, ничего не опрашивает. Начнешь ей объяснять, а она скажет: — Сама вижу. Постоит, постоит, повернется и уйдет. Вот так же она стояла и за спиной Кольки Сергейчука в механическом. Тот какую-то штуковину для литейщиков делал — ничего у него не получалось. А она маячит сбоку, как тень. Колька терпел-терпел, не вытерпел: — Послушай, — говорит, — детка! Христом-богом прошу — уйди отсюдова, побереги мои нервные клетки — они же никак не восстанавливаются! А она вдруг тычет пальцем ему в чертеж и говорит: — Вот тут у тебя неправильно. Тут надо не так. Озверел Колька и как крикнет: — Цыц, мелочь пузатая! Анка со страху даже подпрыгнула и тут же из цеха убежала. А на другой день принесла прямо Митрофану Антоновичу чертежик. Аккуратный такой, в туши выполнен — сама всю ночь чертила. Стало быть — рационализаторское предложение. Покачал головой Митрофан Антонович, позвал на совет главного инженера, поговорили они с Анкой про этот чертежик, поспорили даже, а потом директор ее и опрашивает: — Хочешь в ОКБ? В общественное конструкторское бюро, значит. Кивнула Анка. А за рацпредложение ей премию дали. Она тут же побежала в обувной и купила себе английские шпильки. С тех пор ходит и качается. Никак почему-то на каблуках ходить не научится. Ну, и чтоб не замечали этого — ходит медленно, не торопясь, солидно. Но все всё равно замечают, и над Анкой посмеиваются. А Колька Сергейчук ей спуску не дает, издевается: — Это тебе, — говорит, — не рацпредложения вносить. А тут вдруг Анка бежит по двору! Хромала-ковыляла, потом остановилась, шпильки свои сняла и как припустит. В капрончике-то! Ведь холодно еще, кое-где снег. Гляжу, за Анкой выскакивает радист с бандурой — есть такие большие уличные динамики. Бандура у него за пояс зацеплена. Надевает «кошки» и лезет на столб. Ну, думаю, чего-то тут неладно. Оборачиваюсь, а Анка уже в цехе, опять на шпильках, прыгает и кричит что-то. Что — не поймешь: станы грохочут. Люди к Анке подходят, слушают ее, смеются. Я подбежал, а она меня схватила, поцеловала куда-то в ухо и кричит: — Человек в космосе! Наш человек в космосе! Я прямо обалдел! И от новости такой, и от Анкиного поцелуя. Смотрю, Виктор Сергеевич из конторки вышел, залез на лесенку и стал руками семафорить. Станы замерли, все пошли во двор. В коридоре меня догнал Юрка из нашей бригады, корешок мой. — Чо, — говорит, — случилось? — Человек в космосе! — отвечаю я. — Улавливаешь, старик! — Улавливаю! — кричит он мне и хлопает по плечу. У меня аж дыхание перехватило. Мы вышли во двор, а там народу тьма-тьмущая. Вся первая смена. И хоть народу столько — тишина необыкновенная. Редко-редко кто кашлянет. А бандура на столбе, серебряный колокол, голосом Левитана — аж мурашки ползут! — говорит: — По полученным данным с борта космического корабля «Восток», в 9 часов 52 минуты по московскому времени пилот-космонавт майор Гагарин, находясь над Южной Америкой, передал: «Полет проходит нормально, чувствую себя хорошо». И так уж он здорово это сказал! А во дворе уже грузовик развернулся, ребята опустили борта, притащили стулья, столик, красную скатерку набросили. Потом крикнули весело: — Раз-два, взяли! — и поставили на грузовик толстого Митрофана Антоновича. Мы с Юркой и Анкой на ступеньках устроились. Хорошо, сверху видно все. Стоит рабочий народ в замасленных спецовках, покуривают, улыбаются. А Митрофан Антонович оглядел всех, снял свою шляпу и говорит: — Ну, вот! Дождались!.. Нет, вы только подумайте, человек в космосе! Чудо-то какое! Сказал это Митрофан Антонович негромко, будто с каждым из нас просто разговаривал, и все сразу затихли. — Вот вчера еще разве думали мы, что сегодня такое произойдет? Да нет! Я, например, считал, что до космических полетов еще далеко. И вот тебе здрасьте-пожалуйста! Все засмеялись, а Митрофан Антонович сказал: — Да-да, как снег на голову. А вот сейчас из обкома позвонили и говорят: поздравьте-ка ваших рабочих. С чем, говорю. Да с тем, что в космическом корабле есть детали из вашего проката! Все зашумели, захлопали, и не было вокруг ни единого спокойного лица. А некоторые пожилые тетки даже прослезились. Я посмотрел на Анку, она тоже терла глава. — Чо ты, — сказал ей Юрка, — радоваться надо, а ты ревешь! А директор снова поднял руку. — Запомним этот день, товарищи! Запомним имя первого человека, проложившего дорогу к звездам. Этот человек — майор Юрий Алексеевич Гагарин! Он помолчал чуточку, словно обдумывал, что еще сказать, и вдруг крикнул громко, по-молодому: — Ура Гагарину! Площадь мгновение молчала, будто набирая в свои огромные легкие воздуха, и вдруг мощно — в тысячи голосов — загремела: — Ура-а-а! Я кричу вместе со всеми, и высокая волна захлестывает меня. Мой голос вливается в тысячи других голосов, он впаян в могучее «а-а-а!» будто слюдинка в гранитную глыбу. Гранитная глыба… Я смотрю сверху на эту толпищу, приглядываюсь, и она снова распадается на отдельных людей — ужас, сколько их! — вот я различаю лица, такие разные, улыбки на них, я вижу, как светятся глаза, и мне кажется, я всем, воем этим людям — родня. Я смотрю на Анку, и мне хочется назвать ее сейчас как-нибудь хорошо, ласково — не Анкой, а Анной (нет, это слишком торжественно) или Аннушкой. А на грузовик так же весело закинули главного инженера, и он сказал: — Товарищи! Я предлагаю избрать в наш почетный президиум летчика-космонавта майора Юрия Алексеевича Гагарина! Все опять хлопали, и я хлопал, и кричал что-то тоже, и вдруг обратил внимание на Юрку, который стоял на ступеньку ниже меня. Я смотрел на Юрку, на его курносый нос с редкими веснушками, на его белобрысую макушку. С Юркой что-то случилось. Он переступал с ноги на ногу, был красный, как вареный рак. И воровато оглядывался по сторонам. И тут, только тут меня осенило! Я истошно, дико захохотал. На меня стали оборачиваться, шикать, а кто-то за спиной громко сказал: — Вот хулиган! — Товарищи! — закричал я. И теперь уже все окончательно повернулись ко мне. — Товарищи! — кричал я, и видел, как в недобром предчувствии Юркина шея становится багровой. — А в нашем цехе есть тезка космонавта. Юрка Гагарин! Вот он! И я хлопнул его по плечу. Юрка охнул и втянул голову в плечи. Площадь загудела. Кто-то крикнул: — В президиум его! А кто-то добавил: — Качать его! И вот Юрка уже сидит, нервно улыбаясь, за красным столом президиума, а площадь хохочет, обрадованная таким совпадением. Потом выступали и выступали люди — секретарь парткома, комсомольский наш секретарь Володя Литвинов, мастера, рабочие. Все страшно волновались, когда говорили, голоса их дрожали; я волновался вместе с ними, будто сам выступал, и теплый комок то и дело подкатывался к горлу, и потом долго приходилось его глотать, думая о чем-нибудь другом. А на грузовик поставили Матвеича, самого старого и самого опытного прокатчика, нашего мастера. — Ну дак вот, — сказал он вдруг совсем не торжественно. — Как видите, люди добрые, один Гагарин у нас в бригаде уже есть. Все засмеялись. — Правда, не Юрий Алексеевич пока, а только Юрий Павлович. Площадь снова засмеялась. Матвеич подождал тишины и сказал: — Ну да это ничего, наш Юра от Гагарина-космонавта не отстанет. — Он похлопал Юрку по плечу, тот совсем осоловел, повесил голову, и даже от нас было видно, как просвечивают на солнце его красные уши. — Дак вот, — снова сказал Матвеич, — потолковали мы тут с ребятами и решили записать Юрия Алексеевича к нам в бригаду и работать за него. Дак вот… У меня за спиной кто-то хихикнул над этим «даквотом», но я и ухом не шевельнул. Со мной лично Матвеич не советовался, но я, конечно, был за! — Дак вот, — опять повторил Матвеич, — а зарплату его отдадим в фонд мира! А что?! — Он поглядел по сторонам, будто ища поддержки наших ребят, но ему захлопали, и он стал слезать с грузовика. И вдруг спохватился, вернулся к красному столу и сказал: — Значит, теперь в нашей бригаде двое Гагариных! Вот так! Все опять засмеялись. Очень смешливое было у всех настроение. Потом зачитывали текст телеграммы космонавту от завода и проголосовали, что подпишут ее директор, секретарь парткома, комсомольский секретарь и еще наш Юрка Гагарин, как тезка космонавта. Анка сказала мне, что хорошо бы телеграмму передать прямо в космос, а я ответил, что это невозможно, потому что сейчас, наверное, везде митинги и сколько таких телеграмм наберется. Митинг кончился, а люди не расходились. Восторженный динамик орал песни. И вдруг все оборвалось на полуслове, и только что-то потрескивало в динамике. Все притихли, ждали. «Как он там?» — подумал я про Гагарина. Анка вздохнула, внимательно слушая потрескивание динамика. И вдруг тишину взорвал ликующий голос: — Внимание!.. Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского Союза! Через несколько минут мы передадим важное сообщение! Площадь колыхнулась и замерла, слушая, как Левитан повторяет эти слова. Снова наступила тишина. И вот наконец, наконец-то Левитан заговорил, и мне показалось, слова рвутся из него, а он сдерживает их, чтоб не заторопиться, сказать все спокойно и понятно. Но спокойно у него не получалось. — Об успешном!.. возвращении!.. человека!.. из первого!.. космического!.. полета!.. Я подумал: ну вот, вот сейчас он сорвется и крикнет «ура», даже так, не видя его, я чувствовал, как хочется ему закричать. Невидимая волна, которая шла от сердца Левитана, а к нему еще от кого-то (наверное, и от Гагарина тоже), захлестнула меня и всех, кто был со мной рядом на этой большой площади. Будто смерч пронесся по заводскому двору и рванул в небо сотни замасленных ушанок, стареньких рабочих кепок. — Ура-а-а! Слава Гагарину! Никто еще не видел его портретов, не знал в лицо, но радовался каждый так, будто это его сын, брат, друг летел там, в черном, светящемся небе… Люди обнимались, целовались, смеялись. А какая-то женщина рядом со мной вдруг сказала: — Как в победу! И заплакала. 2 На другой день Матвеич спросил меня хмурясь: — Ну, где твой дружок? — Юрка? — Кто ж еще, как не Юрка? — Не знаю, Иван Матвеич! Может, заболел? Матвеич недовольно хмыкнул: — Придумал, когда болеть! — и ушел вдоль пролета. Потом в цех влетела Анка и сразу направилась ко мне. — Привет, Вовка! — сказала она. — Видал? И показала газету. На первой странице был большой портрет Юрия Гагарина, космонавта. — Видал?! — крикнула она так, будто это ее портрет напечатали. — А теперь сюда смотри! Она перевернула газету, и я увидел нашего Юрку. Пониже была статейка и подпись — Ю. Гагарин, рабочий. И заголовок: «Слово — тезке космонавта». — Во дает, — сказал я. Газета сразу пошла по рукам, а когда попала к Матвеичу, он отстранил ее от себя, потом присел на лавочку, достал из кармана огромный носовик, высморкался, нацепил на нос очки в железной оправе (он их называл — производственные, а на всяких совещаниях надевал другие — с роговыми дужками) и стал внимательно читать Юркину статейку. А когда прочел, посмотрел на меня строго и спросил: — Может, и вправду заболел? Я пожал плечами. Он подумал еще и сказал нам с Анкой: — Вот что, молодежь. Загляните-ка к нему после работы. Вдруг и впрямь заболел наш Гагарин? — Он улыбнулся. — От нервного потрясения? …Анка ждала меня у проходной. Мы с Юркой жили по соседству. Я буквально пропадал у него, когда мы учились в школе. Оба мы тогда собирали марки, и Юркина мать Мария Михайловна частенько, бывало, шугала нас с этими марками: — Делать вам нечего, балбесы. Наносили бы лучше воды. И мы с Юркой брали ведра и тоскливо шли к колонке. Мария Михайловна мыла пол. В калошах на босу ногу шлепала по желтеньким половицам, яростно драила их тряпкой, и половицы становились еще желтей и будто праздничней. — А-а, — сказала она, — это вы? А мой ушляндал куда-то. Пришел с работы, костюм новый надел, схватил кусок и удрал. Мы кивнули и пошли обратно, а Мария Михайловна спросила вслед: — Вов! А Вов! Слыхал, однофамилец-то наш, а? — Она улыбалась. — Меня на работе все поздравляют. Уж не сродственник ли, говорят! — Слышали, Марь Михална! — крикнул я. — Слышали! Поздравляем вас! Когда мы вышли на улицу, Анка сказала вдруг страшно серьезным голосом: — Ты знаешь, Володя, я волнуюсь за Юрку. Ведь это очень трудно — перенести славу! — Вот ерунда какая! — ответил я. — Слава-то не его, так что как-нибудь переживет твой Юрка. Пойдем-ка лучше, Анка, в театр. Я небрежно вытащил два пригласительных билета и помахал ими. Сердце у меня стучало громко, с перебоями. Но голос был спокойный. — Там сегодня вечер в честь Гагарина. Не нашего, конечно. «Торжественная часть. Праздничный концерт. Буфет», — прочитал я, а сам с тревогой ждал, что ответит Анка. Но она будто и не слышала меня. — Идем? — повторил я. — Идем, — ответила она, думая о чем-то. — Во сколько начало? — В семь. — Без пятнадцати под часами… …Было уже без пяти, а она все не шла. Я решил подождать еще две минуты и ругнуть Анку, когда она появится, чтоб не имела такой привычки — опаздывать. И тут я увидел ее. Она ковыляла на своих шпильках с предельной скоростью, а рядом, взяв ее под руку, вышагивал Юрка. Они промчались мимо меня, совсем близко, и от Анки пахнуло какими-то приятными, весенними духами. Я стоял, ошарашенный, и как истукан смотрел им вслед. Вдруг они остановились, словно вспомнили что-то, Анка обернулась, увидела меня и крикнула: — Вова! Опаздываем! Давай скорей! Хорошенькое дело, будто я был виноват, что она опоздала! Они опоздали. Я не торопясь подошел к ним и спросил Юрку: — Ты где сегодня был? — А-а! — отмахнулся Юрка. — Давай короче! Где билеты? И они ринулись к театральным дверям. Я от них отстал, и билетерша еле пустила меня в партер. Занавес был уже раздвинут, на сцене за длинным столом сидели какие-то люди, а за ними, на заднике, висел огромный портрет космонавта. Наступая на ноги и на каждом шагу извиняясь, я добрался до своего места. Рядом сидела Анка и как завороженная смотрела на сцену. — А где Юрка? — спросил я. Анка молча кивнула на сцену. Я пригляделся и увидел Юрку в президиуме, рядом с председателем, который что-то говорил и все время улыбался. — Во дает! — вырвалось у меня по привычке. — Тихо ты!.. Смотри, — прошептала мне Анка, — наш-то Юрка! «Чего это она так? — подумал я. — Все Юрка да Юрка». — Ты почему не пришла? — спросил я свистящим шепотом. — Я Юрку искала, — ответила она. — И нашла? — спросил я ехидно. Она кивнула, даже не заметив моего тона. — А я между прочим ждал тебя, — добавил я. — Ведь договорились… Анка обернулась ко мне, глаза ее блестели, она радовалась чему-то своему. — Ой, прости, Вовочка! — нежно сказала она. — Прости меня, пожалуйста! А на сцене с ярко-красной трибуны выступали люди. Сначала — профессор, он говорил про Циолковского и даже Икара помянул. Того, что в учебниках физики нарисован. Потом — военный летчик. Оказывается, он учился в летном училище вместе с Юрием Алексеевичем. Он рассказывал, каким был Гагарин летчиком, каким товарищем, как он учился. Когда он кончил, председатель объявил: — А сейчас слово предоставляется Юрию Гагарину, тезке космонавта, рабочему завода обработки цветных металлов. Зал оживленно загудел, загремели аплодисменты, и председатель хлопал тоже редкими и, видно, громкими хлопками. Потом он помахал рукой, аплодисменты стихли, и, пока Юрка шел через сцену, всходил на трибуну, сказал: — Товарищи! И у нас есть свой Юрий Гагарин. Вот он, перед вами. Это молодой рабочий, передовик, ударник коммунистического труда, простой советский парень, каких у нас тысячи и десятки тысяч! Снова захлопали, а Юрка стоял и краснел, пока, наконец, не стал совсем красный, как трибуна. Потом зал утих, Юрка прокашлялся в самый микрофон, вытащил из кармана бумагу и, часто отрываясь от нее и глядя в зал блестящими, невидящими глазами, начал читать. Получалось у него хорошо — гладко и громко. Как у лектора, который приходит к нам в цех читать лекции о международном положении. Тот тоже листает свои бумаги, часто отрывается и смотрит на меня, или на Юрку, или на Матвеича, или еще на кого-нибудь сквозь блестящие очки невидящим взглядом. Мы-то с Юркой быстро привыкли, а Матвеич смущенно хмыкал и начинал перекладывать носовик из одного кармана в другой. А потом жаловался: — И не поймешь, чего он смотрит. Как сквозь бутылку. А Юрка рубал и рубал. Здорово! И слова у него там на бумажке были какие-то особенные, государственные. — Соревнуясь в честь подвига… Наше предприятие наряду с другими… От имени и по поручению пролетариата нашего города… Я так даже как-то и слушать его не успевал. Только фразу поймаешь, а он уже другую, еще красивее. — Вов, а Вов! — Анечка меня в бок толкает. — А разве Юрка ударник коммунистического труда? — Нет, — говорю, — боремся еще только. А что? — Почему же его ударником назвали? И правда, сам я слышал слова председателя. — Ну, ошибся человек, бывает, — сказал я. Анка снова уставилась на Юрку. Тот кончил, солидно кивнул головой, и, пока пробирался через президиум и усаживался рядом с председателем, ему все хлопали. 3 — Ну как? — спросил Юрка, подбежав к нам в перерыве. Он был еще розовый от волнения, нарядный, в новом черном костюме из трико (вместе под новый год в магазине выбирали). И галстук у него был — серый с серебристой зажимкой в виде ракеты. Что-то я раньше ни галстука этого, ни зажимки не видел. — Когда это ты? — я легонько дернул его за галстук. — Брось! — озлился вдруг Юрка и нервно поправил тугой узелок. На него обращали внимание. Проходили мимо, через несколько шагов оборачивались и смотрели на него, улыбаясь. А потом — на тоненькую, стройную Анку. На метая почему-то внимания не обращали, хотя я тоже стоял рядом. — Ну так как? — повторил Юрка. Видно было, что он и без наших слов доволен собой, и своей речью, и тем, что на него все смотрят. Просто он хотел, чтоб и мы еще похвалили его. — Молодец, Юрочка! — сказала Анка, не сводя с него глаз. — Молоток! — подтвердил я, и мы отправились в буфет. В буфете продавалось шампанское, и Юрка взял целую бутылку, ловко хлопнул пробкой о потолок и разлил желтое вино по фужерам. — Ну, — сказал он, — дернем! — За тебя, Юра, — сказала Анка. — За твое счастье! Она смотрела на Юрку удивленно, будто увидела первый раз и все никак не насмотрится и не нарадуется. «Вот так ватрушки, — подумал я. — Приглашаю я, а смотрит Анечка на Юрку». — А-а! Вот и наш именинник! — раздался вдруг рядом громкий голос. Мы обернулись. Это был тот самый летчик, который учился в Оренбурге вместе с Гагариным. Рядом с ним стоял огромный и веселый председатель. — Ну-ка, Николай Кузьмич! — сказал летчик председателю. — Познакомьте меня с вашим Юрием Гагариным. Одного знаю, хочу и второго знать. Он пожал руку Юрке. Потом Анке. Поздоровался и со мной. Мы пригласили их присесть и выпить с нами. — Вот у нее сегодня день рождения, — соврал Юрка, показывая на Анку. Она ошалело посмотрела на него, потом сообразила и закивала головой. — Ну, по такому случаю — выпьем. Как, Николай Кузьмич? Мы чокнулись и выпили за здоровье «Анны Николаевны, одного из лучших рационализаторов завода»: Юрка не растерялся и рассказал, как Анка посадила в калошу Кольку Сергейчука. Николай Кузьмич и летчик смеялись, а потом председатель сказал летчику: — Видишь, какая нам смена растет! Хорошие ребята! И смотри, какие интересные. А мы ноем — не та, мол, сейчас молодежь, растут, мол, какие-то хлюпики, нытики, пижоны, не закаленные в боях и дыму! А они гляди какие орлы! Просто плоховато мы их знаем, скажу я тебе… Анка немножко опьянела и спросила вдруг летчика: — Товарищ Антонов, а почему вы не космонавт, как Юрий Алексеевич? Прямо вот так, без подготовки, и бухнула. Ну Анка! А летчик засмеялся и сказал шутливо: — Рожденный ползать — летать не может! Видите ли, дорогая Анечка, должен кто-то и на самолетах летать, не всем космонавтами быть. Анка задумчиво посмотрела на него, потом на Юрку и снова бухнула: — А как вы думаете, Юру могут в космонавты взять? Тут уж все мы расхохотались, и Юрка вдобавок покраснел, как рак, а Антонов сказал серьезно: — Прежде чем полететь в космос, надо стать летчиком, Аня. Летчиком! Небо полюбить надо! Потом мы пошли в зал — начинался концерт, и Анка шла впереди с Антоновым. Николай Кузьмич взял Юрку за локоть и спросил, чтоб не слышала Анечка: — Ну-ка, признавайся! Это невеста? — Что вы, — сказал Юрка, — Николай Кузьмич! Просто товарищ по работе. А меня прошиб холодный пот. Только теперь я все понял! Осел! Дурак! Дубина! Не мог разглядеть сам, а другие сразу увидели. Так вот почему Анка смотрит на Юрку. Так вот почему не пришла она без пятнадцати семь! Я на мгновение даже оглох. Видел, как улыбался, будто ничего не случилось, Юрка, как он открывал рот и что-то говорил Николаю Кузьмичу. Будто в немом кино. Я шел за ними следом. Сверкали театральные люстры, смеялись друг другу люди, плыли навстречу великосветские дамы в роскошных вечерних туалетах. Я смотрел на них, многих узнавал и словно сквозь сон кивал им, и они отвечали мне. Это были наши, заводские девчата. Токари, фрезеровщицы, копировщицы. На заводе я их видел в сереньких рабочих халатах, а здесь они шли нарядные, неузнаваемые, надменные. Вон улыбнулась мне Лилька, крановщица из нашего цеха… Вокруг шелестели платья, цокали каблучки, а я брел сквозь этот праздничный лес вслед за Юркой и всеми остальными. Я вошел в зал, огни постепенно гасли. Я поднял голову и проглотил комок, подкативший к горлу. «Тебе плохо, старина. Ну ничего. Держись. Веди себя как мужчина». Я сделал улыбку и сел справа от Анки. Слева от нее сидел Юрка. На него оборачивались, о нем говорили вокруг, он был в центре внимания. Словно загипнотизированный, Юрка улыбался всем, не замечая нас. Анка взяла его за руку, так он и этого не заметил. «Красивый парень Юрка, — подумал я. — И галстук этот ему идет. Серый. В тон глазам. И зажимка на тему дня — в виде ракеты. И Анка ему тоже идет. К лицу». 4 К нам пришел Володя Литвинов, комсомольский секретарь. Вызвал меня в конторку начцеха и сказал: — Вот тебе, старик, анкеты. Раздашь своим комсомольцам, пусть заполняют. Через два дня собери и занеси в комитет. Добро? — Добро. Я медленно перешагнул через порог конторки, на ходу читая. Что там такое, на этих самых листках? «Десять книг, которые ты возьмешь в космос», — прочитал я. Любопытная, оказывается, штука. Дальше было написано: «Представь, что ты космонавт и тебе предстоит космическое путешествие. Собираясь в дорогу, ты, конечно, возьмешь с собой книга. Их можно взять только десять — багаж космонавта ограничен. Какие десять любимых книг ты взял бы с собой в космос? Заранее благодарим за ответ. Комитет ВЛКСМ. Заводская библиотека». Я на кого-то наткнулся. Оказывается, Юрка. Стоит у щита, объявления читает. — Ты чо? — говорит. — На-ка, — отвечаю, — друг ситный. Возьми анкетку и заполни. Как раз по твоей космической части. — Да ну тебя! — Бери, бери! Комитет выявляет твои интересы. — А-а! — недовольно протянул Юрка. — Да ты чего такой расстроенный? — спрашиваю. Юрка сморщился: — Со стариком поругался. — С Матвеичем? — Приценился, как репей. Где ты, говорит, вчера весь день был. Я отвечаю — в райкоме. Речь писали для вечера. А он мне кидает: ты, мол, рабочий, а не лектор. И зарплату не за речи получаешь, а за продукцию. — Ну? И ты завелся? — А я ему и говорю. Вы, говорю, Иван Матвеевич, по старинке мыслите, по-культовски. Вам бы только человека зажать да прижать, а я общественное дело выполняю. Что делать, если мне такая героическая фамилия досталась. Ах ты, кричит, молокосос! Ах ты, говорит… и так далее. Горшок, говорит, тебе на голову надеть надо, а не шляпу. Не по-твоему, кричит, я, значит, мыслю. По-культовски! Раскочегарился, в общем, дед. Ну, а я ему спокойно так рубанул: Юпитер, ты сердишься, значит ты не прав. Юрка остановился — дыхание перевести, чтоб дальше рассказывать. — Дурак ты! — сказал я ему, сунул в руки анкету и пошел. Я шел по пролету, а над головой, позвякивая, катил кран, Лилька-крановщица в красной косынке помахала мне рукой, проехала в дальний угол, зацепила тяжеленную плиту и протащила обратно, все так же улыбаясь и помахивая мне рукавичкой. Вот хорошая девчонка Лилька, и я ей вроде нравлюсь. Я вспомнил, какой она была вчера в театре, — как богиня. В белом капроновом платье и в белых туфельках, а сама черненькая и глаза карие. Она что-то сказала мне, когда попалась навстречу, а я как побитый шел в зал за Юркой, летчиком, Анкой. Что же она сказала? Вчера я был как глухой. А она красивая, Лилька. Над головой гукнул крановый звонок. Лилька снова проехала надо мной, уже без груза, и я махнул, чтобы она остановилась. Я поднялся к ней в кабину и дал анкету. — Через два дня принеси. Не забудь, — сказал я ей, а сам смотрел на наш цех. Люблю я, забравшись сюда, на верхотуру, глядеть на наш цех. Особенно в солнечный день. Сквозь стеклянную крышу смотрит солнце, его растопыренные лучи поигрывают на латунных рулонах, и те — как золотые пятаки, раскиданные на морском дне. А еще у нас в цехе живут голуби. Они залетают через люки в крыше и живут под перекрытиями. Они летают по цеху, опускаются на пол, подходят к самым станам, которые грохочут, извергая золотистые листы проката. Голуби смотрят на них одним глазом, скосив голову. В перерыв те, кто отобедал, подходят к голубиной площадке и смотрят, как они клюют булки. Все стоят молча, покуривают и смотрят на голубей. И если неважное настроение, хорошо постоять среди этих молчаливых людей, покурить цигарочку, помолчать, посмотреть на серых птиц. Вон и сейчас там стоят люди. Матвеич подставил солнцу спину, греет свой ревматизм. Вот посмотрел на часы. Часы эти всему цеху известные — сын ему с первой получки подарил — «Молния» называются, последней марки. Сын у него в литейном цехе работает, рядом. Посмотрел Матвеич на часы и сказал что-то. Я уж знаю, что сказал Матвеич, старый кавалерист. Он сказал: — По коням! Люди стали расходиться. — Ну ладно, дорогой товарищ, — говорю я Лильке. — Заполнишь анкету и приноси. Она как-то странно на меня смотрит. Вот лапоть, — ругаю я себя, — пятнадцать минут рядом простоял и не сказал ни слова. Лилька молчит, ничего не говорит. Она смотрит, как я спускаюсь по лесенке. И улыбается тихо так, жалостливо. Будто я малыш и меня обидели. «Вот черт, — думаю я, — неужели по мне что-нибудь видно?» Навстречу идет Матвеич, жмурясь на солнце. — Ну? — спрашивает меня. — Что, Иван Матвеич? — Рассказал тебе твой дружок? Я киваю. — Вот так хрен! — говорит Матвеич. — Значит, я культовская отрыжка. Пережиток, значит… Только что он улыбался, а сейчас топчется и хмурится. Снова расстроился. — Да бросьте вы, Иван Матвеич, — говорю я. — Дурак он, и все. Дурак. Мне его жалко. Он хороший, наш дед. И конечно же, Юрка дурак. — Ну ладно, — говорит Матвеич. — А это что у тебя? — он тычет заскорузлым пальцем в пачку анкет. — Анкеты, Иван Матвеич, — говорю я, улыбаясь, — вот одна вам, заполните! Матвеич, отставя руку, посмотрел в листок сквозь свои производственные очки, аккуратно сложил анкету и сунул в карман. — Когда надо? — Через два дня. Он кивает и вдруг, поманив пальцем, сообщает мне на ухо: — А космонавт-то наш шляпу купил! — Какой? Юрка? — Ну да! — Матвеич смеется, добродушно показывая, как много зубов ему недостает. — Пришел сегодня в шляпе! Хахарь! Так вот почему Матвеич советовал Юрке надеть вместо шляпы горшок! Мы стоим с Матвеичем посреди пролета, цех уже вовсю гудит, а мы хохочем, вытирая слезы. Матвеич спохватился первым, посмотрел на свою «Молнию», на свой дорогой подарок, и сказал серьезно: — По коням! Старый кавалерист… 5 Оказалось, что шляпу Юрка купил со смыслом. И хоть стал он в ней похож на молоденького, ощипанного петуха, свой старый блинчик-кепочку бесповоротно забросил на шкаф. Он даже на работу наряжался, хотя никто, кроме директора и главного инженера, на завод в шляпе не ходил. Но Юрка не обращал внимания на шутки заводских ребят. Часто его вызывал в конторку Виктор Сергеевич, и Юрка, надев шляпу, молча уходил куда-то. Потом вдруг кто-нибудь слышал, как Юрка говорил по радио. Все про то же: «соревнуясь за достойную…», «весь коллектив…», «встав на вахту, выполним и перевыполним» и так далее. Или вдруг владельцы телевизоров сообщали, что Юрка сидел вчера в кадре рядом с красивой дикторшей, и та задавала ему вопросы, а Юрка рассказывал, как он, тезка космонавта, старается перевыполнять план и быть достойным такой знаменитой фамилии. Обычно на другой день Юрка приходил веселый, мурлыкал себе под нос какое-нибудь «самбо-мамбо», и в глазах у него стояла сплошная радость. Однако план он никакой не выполнял и не перевыполнял. Выполняла и перевыполняла бригада. Юрка, как и я, был помощником прокатчика в нашей бригаде. Заправить ленту в стан, валки отрегулировать — наша забота. Когда Юрки не было, приходилось нажимать. Ведь мы работали еще и за Юрия Алексеевича. Да и норма была у нас теперь выше, чем раньше. С нового года мы сами попросили у начальства норму пересмотреть и немного увеличить. Правда, Виктор Сергеевич всякий раз морщился, когда Юрку просили отпустить. Но отпускал. Приятно все-таки иметь в цехе своего Юрия Гагарина. Пусть, мол, пропагандирует наш завод. И Юрка пропагандировал. Раза два, а то и три в неделю он надевал свою шляпу и, не обернувшись, не сказав ни слова, уходил сидеть в какой-нибудь президиум. То на пленум обкома комсомола, то на профсоюзную конференцию, то в ДОСААФ, то к пионерам. В эти дни, после смены, увидев Анку, торчащую у проходной, я говорил: — Юрка заседает. Она улыбалась и отвечала: — А-а… Ну ладно, Вовочка, мне сегодня в магазин надо. — И убегала одна поскорее. Я знал — она шла не в магазин, а домой. Ей надо накормить сестренку и бабку. Но когда есть Юрка, она идет с нами до нашего квартала. Я смотрю Анке вслед, слушаю, как выстукивает она по асфальту тонкими каблучками. Освоила свои английские! Идет легко и красиво. Миледи Анка… Вечером я заполнял анкету. Ярко пылала лампочка, подвешенная на длинном шнуре, прикрытая маленьким железным козырьком. Рядом стояло старинное кресло-качалка. Еще бабкино. Я любил качаться в нем. Значит, так… Десять любимых книг. Интересно, что напишет Анка? А Юрка? А Матвеич? Я улыбнулся. Это будет любопытно — что напишет Матвеич… А я?.. Мои любимые книги… Ну, во-первых, «Евгений Онегин». Я читал его, наверное, раз двадцать. И фильм мне понравился. А Татьяну я себе такой и представлял, как в фильме. Умная, нежная и… смелая. Юрка наверняка рассмеется, если ему так сказать о Татьяне. Кино это мы вместе смотрели и на обратном пути спорили. — Дура, — сказал он, — твоя Татьяна. И Ленский дурак. Полез в бутылку! Из-за чего? Что Ольга его раз с кем-то там станцевала! Подумайте! Если б все так заводились с полоборота, и людей бы уж не осталось. Все бы перестрелялись. — Юр! — сказал я. — А ты бы не полез стреляться? Как Ленский? — Что я, чокнутый? Мне моя жизнь еще не надоела! Он помолчал и спросил меня: — А ты бы полез? Я вздохнул и задумался. А правда, стоило ли из-за Ольги ссориться с Онегиным? Нет, не стоила она того, чтоб из-за нее жизнью рисковать. — Нет, — сказал я тогда Юрке, — не полез бы. — А я что говорю, — обрадовался он. — Да никто бы не полез! Прошли те отсталые годочки! А вот теперь все словно переменилось. Теперь я бы полез на Онегина и физиономию ему бы набил за нахальство! А Ольга… При чем тут Ольга. Какая бы она ни была, если любишь — значит, любишь… А Татьяна… Черт возьми, это, наверное, уж мне мерещится. Нет, на самом деле. Только сейчас в голову пришло, надо же… Юрка бы расхохотался, скажи я ему такое, и вот тогда я бы наверняка полез на него. Да, Анка похожа на Татьяну… Не по внутреннему, как говорится, содержанию, это уж точно, сейчас другие времена, а внешне… И глаза такие же, и ресницы, и брови, и губы. Только прическа другая. У Анки — короткая, в модерне. У Татьяны была коса. Интересно, пошла бы Анке коса? Наверное, пошла бы. Она всем идет. А вот похожи ли они «внутри», так сказать? Решилась бы Анка первой в любви признаться? Юрка тоща, после фильма, издевался. — Вот, — говорит, — дает! Первая на шею вешается. — Иди ты, — разозлился я. — Ну да! Письмо пишет, ха-ха, в любви признается. Поэтому ее Онегин и отшил, что она сама, первая. Была бы потерпеливей, он бы еще сам за ней побегал. — Юрка! — кричу я. — Брось ты эти словечки. Я сам так говорю, но про это нельзя. Он смутился: — Ну чего ты раскочегарился? Дело не в словах. Ты вот ответь на вопрос. Хорошо это или плохо, самой набиваться? Я тогда с ним согласился, дурак был. Сейчас ни за что он бы меня не уговорил. Разве важно, кто первый признается? Если человек любит, ему ничего не стыдно. Я уселся в кресло, оно тихо поскрипывало, раскачиваясь. Интересно, а при Пушкине уже были такие? Качалась Татьяна в качалке, читала свои романы… Значит, так… Первая моя книга — «Евгений Онегин» Пушкина. Вторая — стихи Есенина. Третья — «Коллеги» Василия Аксенова. Четвертая… Ну, четвертой возьму в космос, пожалуй, «Справочник слесаря». Мало ли что там случится. На далекой планете. В окно кто-то постучал. К стеклу прижался расплющенный Юркин нос. — Иди! — кивнул я ему. …Юрка сидел на диване, перебирая струны моей гитары. Мы молчали. Юрка серьезно смотрел на меня, я давно таким его не видел и испугался: мне показалось почему-то, что он спросит сейчас, как я отношусь к Анке. Юрка резко провел по струнам и сказал: — Слушай, Вовк! — Он минуту помолчал. — Есть мужской разговор. Сердце у меня заколотилось. — Только — железно! — сказал он. — Между нами. Я кивнул. — Никому, Вовка! Я написал письмо в Академию наук. Прошу направить меня в школу космонавтов. — Во даешь! — сказал я. И глубоко вздохнул. — И еще одно, — добавил Юрка. — Гагарину. — Он улыбнулся. — Чтоб помог устроиться. Как тезке. — Во даешь! — повторил я и хлопнулся в качалку. Меня занесло назад, и ноги оказались выше головы. Космонавты, наверное, тоже как-нибудь так тренируются. Я расхохотался, встал и любезно предложил Юрке качалку: — Пожалуйте на тренировку! Он обозлился. Но ненадолго. Мы сидели с ним на диване и толковали о том, как Юрка поступит в школу космонавтов и как это будет здорово. А потом настанет день, когда он, Юрий Гагарин-два, поднимется в космос. Перед тем как полететь, он приедет, конечно, в наш маленький городок, на завод, пройдет по цеху, поговорит со всеми и уедет, молчаливо улыбаясь, таинственный и штатский. А назавтра весь мир узнает о нем, и Матвеич будет жалеть, что советовал ему надеть вместо шляпы горшок. 6 С того дня Юрка зажил яркой и целеустремленной жизнью. Шел май, и у нас, в нашем северном городке, было не так чтобы жарко, особенно по утрам. Но Юрка каждый день, до работы, в одних трусах бегал от своего дома до моего. Добежав, брал какой-нибудь камешек или щепку и кидал мне в стекло. Я просыпался раньше времени, ругаясь, тащился к умывальнику, смотрел, как Юрка приседает, подпрыгивает, выжимает двухпудовку, а потом обливается холодной водой прямо из колонки. Брр! Как-то раз, проделав все свои комплексы, Юрка подбежал к моему окошку и крикнул, чтобы я помог ему окатиться. Я вышел, потягиваясь, в брюках и теплой рубашке, постукивая зубами от холода. Юрка уже стоял у колонки с полным ведром. Ничего не подозревая, я протянул руку, но Юрка размахнулся и окатил меня холоднющей водой. — Гад! — задохнулся я, но Юрка так хохотал, что попрекать его значило вызвать новые припадки хохота. Я ушел и полдня не говорил с ним, но потом мы помирились и на другое утро вместе бегали голышом по непроснувшейся улице, орали и хохотали, хлопая себя по бледным животам. — Пресс! — кричал Юрка. — Для космонавта главное — брюшной пресс. Чтоб была не бледная кожа, а сплошные мышцы! И мы принимались развивать пресс, и бицепсы, и мышцы ног и спины… После работы мы шли прямо к Юрке. Он открывал почтовый ящик, шарил в пустоте, а потом кричал Марье Михайловне: — Мам! Мне писем не было? Писем почему-то не было, и мы бродили по городу или брали билеты в кино, снова и снова толкуя о том, как Юрка поступит в школу космонавтов. Я об этом не мечтал. Я знал, что меня в такую школу все равно не примут: я носил очки. А очкариков, как известно, в космос не берут, а то еще проглядят что-нибудь важное. Но я тренировался с Юркой не переставая. Я решил, что это мне никогда не повредит. Разве хуже быть Главным теоретиком космонавтики? Или Главным конструктором? Таинственным человеком, имя которого не пишут в газетах. Конечно, про Главных это я так, но ведь у Главных есть неглавные, есть помощники. Я хотел бы быть помощником. Никому не известным человекам в очках, решающим сложные задачи. Я мечтал осенью поступить в университет, на физико-математический. Так что с Юркой мы, может, еще и встретимся. Где-нибудь в пустыне, на космодроме. Я усмехнулся. Он в скафандре, а я — в очках. Не то все-таки! Особенно для девушек. Пусть даже у тебя не голова, а дом Советов. Но ничего. Влюбляются и в очкастых… Вон, в кино — на каждом шагу. Раз очкастый — значит умный. …В цехе я собрал анкеты. Юрка меня поразил. Все десять его любимых книг были о космонавтах, об авиации. Циолковский, Жуковский, Чкалов, специальные технические книжки. — Ты читал их? — спросил я. — Нет еще, — простодушно ответил Юрка. — Выписал в библиотечном каталоге. Но я прочитаю. Не беспокойся. — Юрка, как же! — сказал я. — Ведь нужно то, что ты читал, что ты любишь. — Ну, я эти книги и люблю. Только вот еще не читал. Так прочитаю же! Я тебе говорю! А с Матвеичем вкусы у нас оказались общие. Он тоже записал и «Евгения Онегина», и Есенина. А еще «Рассказы о первой конной» Бабеля. Интересно, что за книжка? И кто такой Бабель? Ходит у нас по реке пароход, называется «Бебель». Не тот, значит. Надо бы узнать. И вообще, как много надо прочитать, посмотреть, узнать! Все какие-то дела, дела. И никак ничего не успеваешь. А сейчас тем более. Утром зарядка с Юркой, работа, потом подготовка к экзаменам. Про Анку я стараюсь не думать. Когда она ждет Юрку у проходной, я чуточку отстаю от них, а потом исчезаю. Кажется, все-таки Юрка тогда просто заливал этому Николаю Кузьмичу про «товарища по работе». И как я сразу не додул? Ну вот поставь я себя на его место. Как бы я ответил? То же самое. Что ж еще скажешь? Теперь каждый день Юрка с Анкой после работы уходят одни. То в кино, а то просто гуляют по улицам. Весна, у нас в палисаднике распускается сирень. В апреле, когда полетел Гагарин, были маленькие серые почки. Потом они начали толстеть. Толстели-толстели. А раз пришел я с работы — смотрю, листочки выползли. Сморщенные, ярко-зеленые. Такие, что потрогать хочется. А потрогаешь — приклеишься: липкие! Вчера я купил книгу про Эйнштейна. К утру прочитал всю. А потом оторвал корочку с портретом, обрезал аккуратно и поставил на стол. Теперь Эйнштейн всегда будет рядом. Я смотрю в распахнутое окно, на сирень. Я думаю про Эйнштейна. Как это раньше мне казалось, что язык математики сух и бесцветен? Нет, он живой, язык уравнений. У Юрки отличная идея. Он пришел ко мне с журналом, где напечатаны фотографии — Юрий Гагарин на тренировке. — Давай, — говорит, — сделаем тренировочное колесо и вот такие качели! Я сразу согласился, два дня сидел над чертежами, и вот — все готово, можно делать, бревна в сарае есть. Юрке вот только некогда, он то на совещании сидит, то Анка его у проходной ждет. Пришлось мне самому орудовать. Договорился я с начальником механического цеха, с ребятами, и каждый день после работы уходил к ним, слесарил, варил поперечину к колесу, работал на тисах. Потом свез колесо и металлические части качели домой и еще пару дней копал ямы под столбы. Ребята с нашего двора помогли мне все смонтировать. Вот шуму-то было! Тетки охали и причитали. Им теперь, видите ли, негде сушить белье, «эти шалопаи» перерыли весь двор. И так далее и тому подобное. А у снарядов — настоящая давка, пацаны отпихивают друг друга, вот-вот подерутся. Я уж и не знал, куда мне деться, как вдруг появился нарядный Юрка. Конечно же, все мальчишки с нашего квартала уже знали, что он тезка космонавта. Юрка подошел к мальчишкам, и они сразу притихли, внимательно и серьезно разглядывая его веснушчатый нос и серый галстук с зажимкой в виде ракеты. — Ты чо! — сказал он мне укоризненно. — Зачем их пускаешь? — А что же, замок повесить? Он крутнул колесо, потрогал качели и сказал: — Можно и замок. Я достану цепь — и к столбу. Я ухмыльнулся: — Иди ты к черту! Юрка хотел завестись, но я поманил его в сторонку. — Слушай! — сказал я. — Есть идея! От этих мальчишек все равно не отвязаться. Замок, конечно, там не повесишь… — Почему это? — удивился Юрка и приготовился было повторить про цепочку, но я его перебил: — Слушай! Замок, конечно, не повесишь, а так они в два счета все доломают. Вот я и подумал — если их обмануть. Сказать, что мы создаем уличный отряд космонавтов. Открытый конкурс! Берем двадцать самых крепких. И два часа в день с ними занимаемся. А остальное время они будь здоров как будут караулить наши качели и колесо! Понимаешь? А ребята клюнут! Вот увидишь! Еще бы, командир отряда космонавтов — Юрий Гагарин! Звучит! — А-а, чешуя, — сказал Юрка, но подумав и почесав нос, хлопнул меня по плечу. — Идет, старик! Ты пока проводи оргсобрание, а я сейчас… И исчез. В тот вечер он так и не появился. А я велел мальчишкам сесть на бревна. Когда они расселись, я снял очки, хотел их спрятать в карман, но глянул на ребят и вместо лиц — веселых и серьезных — увидел лишь белые пятна. Нет, так не годится! Я надел очки и сказал строго: — Ну вот что, у нас во дворе будет заниматься уличный отряд космонавтов. Командир отряда — Юрий Гагарин, — я подумал и добавил: — из тридцать седьмого дома. Знаете его? — Знаем! — хором крикнули мальчишки. — Ну, кто хочет записываться? Я увидел лес рук. Я смотрел на этих мальчишек, которых раньше как-то не замечал. Да и о чем мне с ними было говорить? Все они младше меня лет на пять — шесть. А сейчас я смотрел на них с тревогой и думал, что же это я затеял, какую чепуху. Ведь если ничего не выйдет, они нам проходу не дадут, житья не станет! — Значит, так, — сказал я. — Все хотите? Ну ладно, будет конкурс. Двадцать пять лучших примем в отряд. 7 На другой день я крупно поругался с Юркой. После обеда он куда-то исчез, сказал, что по делам, а когда я пришел с работы, то увидел во дворе настоящий спектакль. Юрка в спортивном, как у Гагарина на снимках, тренировочном костюме с белой полосой у ворота стоял перед строем ребят, на фоне нашего «космического» колеса и качелей. Мальчишки почти не дышали и только молчаливо вращали глазами, а перед ними то вскакивал, то приседал — будто плясал, — длинный человек с фотоаппаратом. Наконец он напрыгался, с чувством потряс Юрке руку и, крикнув: «Смотрите номер за пятницу!», побежал со двора. Юрка махнул небрежно мальчишкам, что, видно, означало команду вольно, и устало опустился на бревно. — Кто это? — спросил я. — А-а! — небрежно ответил Юрка. — Из газеты интересовались… — Юрка, — сказал я, — признайся, это твои штучки? Куда ты уходил сегодня? В редакцию? — Ну и что! — ответил он. — Всякое начинание надо пропагандировать. Я не выдержал. — Трепач! — крикнул я. — Надо сначала сделать, а потом уж трепаться! — Что? — спросил Юрка надменно, но не выдержал и тоже закричал: — От трепача слышу… Дым стоял коромыслом. Мы ругались, покраснев от злости, два длинношеих петуха, а мальчишки сидели на бревнах и откровенно хохотали. Это был позор! Кажется, я спохватился первым. — Ладно! — сказал я Юрке. — А теперь уходи! Уматывай! Он фыркнул и исчез. Я подошел к мальчишкам. Они смотрели на меня и жизнерадостно улыбались. Что им сказать теперь? Сказать — не обращайте внимания, это недоразумение? Глупо. Я обозлился: — А вы рады-радехоньки! Что, малыши, что ли? Еще экзамена не прошли, а туда же, фотографироваться! Мальчишки больше не улыбались. Этого они не ждали. Думали, перед ними извиняться будут. А я еще поднажал: — А ну, стройтесь! Посмотрим сейчас, на что вы годитесь. …В пятницу в областной газете красовалась фотография: Юрка на фоне ребят и космического колеса. Рядом его статья «К звездам!». Ох, как далеко еще до звезд, а он уже — «К звездам!» В статейке было много трепа, но больше всего меня задели Юркины слова: «Мой заместитель — Владимир Боков, товарищ по цеху…». Сам командир еще ни разу на занятиях не был, а мы собирались уже на пятую тренировку. Я решил в этот же день поговорить с Юркой. Спокойно, без крика. Но не нашел его, а утром он кинул камешек в окно, и мы побежали по прохладному утреннему кварталу. Пять дней Юрки не было по утрам. — Ты не злись, — сказал Юрка веселым голосом. — То, что в газетке написано — это парень из редакции насочинял. Так что я не виноват. «Виноват», — подумал я, но ссориться расхотелось. — Когда придешь на занятия, космонавт? — спросил я. — Сегодня! — сказал он. — Сегодня буду непременно. С того дня он вел все тренировки. Однажды я задержался на заводе — было заседание бюро комитета. Когда я вошел во двор, то увидел, что Юрка сидит на бревнышках среди ребят и курит. И мальчишки курят вместе с ним. Сердце у меня остановилось, я хотел крикнуть Юрке, подбежать к ним и вырвать у мальчишек папироски — не дай бог, увидят мамаши этих шпингалетов, моментально разгонят наш отряд. Но у самого меня в руке была папироска. Делать нечего, я подошел к бревнышкам, подщелкнул вверх свою папироску, взял Юркину и тоже кинул подальше. — Между прочим, — сказал я, — космонавты не курят. Мальчишки бросили папироски. — Придется отвыкать, — подтвердил Юрка и вдруг сказал зло: — Если еще кого увижу! — и потряс кулаком. Мы вытащили из карманов начатые пачки, я принес из дому свои запасы — полтора блока ленинградского «Беломора», мы сложили все это богатство в кучу, подожгли и устроили возле костра танец маленьких лебедей. 8 В цехе у нас творятся великие дела. Мы давно уже знали, что дирекция хочет поставить к нам новый стан. Сам-то стан как раз не новый, но он применялся до сих пор только при прокате черных металлов. Там — что, топорная работа, разве это прокат? В черной металлургии толщину проката сантиметрами, миллиметрами измеряют. А у нас в цветной — долями миллиметра. Но чтобы добиться этих долей, металл проходит сначала один стан, потом другой, и наконец третий. Три стана! А новый будет сразу выдавать нужный прокат. Только надо его приручить. Ох, как поработать надо! — Это, ребята, — сказал нам Матвеич, — все одно что блоху подковать… И вот теперь монтажники собрали стан, пробовали электрооборудование. Нашу бригаду поставили на «подковку блохи». А выглядит она ничего себе, эта блошка. Двухэтажная махина, и наверху капитанский мостик. Можно на нем постоять. Но прокатчики не там, не на мостике. Главный, вальцовщик, сидит на крутящемся стуле у пульта, метрах в пяти от стана. Перед ним рычажки, кнопки, зеленые и красные глазки мигают. Но пока еще он туда по-настоящему сядет!.. Мы почти не выходим из цеха. С утра и до позднего вечера под командой Матвеича регулируем валки. Только в пять, когда кончается смена, мы уходим на два часа домой, пообедать и часок вздремнуть, а к семи собираемся снова и работаем часов до одиннадцати. Начцеха, главный инженер и сам Митрофан Антонович тоже почти все время у нас. Главный инженер повесил в шкаф, на плечики, свой щеголеватый костюм, а уж про шляпу говорить нечего, и в рабочем комбинезоне вместе с нами подкручивает болты. Математику я пока забросил — просто не хватает сил после такой работенки еще сидеть над учебником. Но нашу «космическую» зарядку не бросаю. Она-то как раз меня и выручает. Юрка со всеми остается редко. Он теперь у вас настоящий общественник. Горком комсомола посылает его с какими-то проверками по разным организациям, и заседаний у него не убавилось, а вроде бы наоборот. У нас этим уже никто не возмущается — привыкли. Да и я не очень на Юрку жму — все-таки должен кто-то тренировать наших космонавтов. Я их уже вторую неделю не вижу. И Анку тоже. В цех она что-то не заходит. И Юрка от нее приветов не передает. А сегодня утром, когда шли на работу, он хлопнул меня по плечу и дико захохотал. — Слушай, Вов! Хочешь, расскажу штуку? — Валяй! — улыбнулся я. День сегодня солнечный, будет, наверное, жарко, а сейчас еще прохладно, мы шагаем в тени домов, и свежий ветерок обдувает меня. — Представляешь! — сказал Юрка. — Выхожу я вчера из цеха, у проходной меня ждет Анечка. Как всегда. Я поморщился, как от зубной боли. Вот пижон! — Ты чего? — не понял он. — Давай, давай! — сказал я. — Руби дальше! — Ну так вот, пошли мы с ней в кино… — Как? — удивился я. — Ты же вчера в горком ходил. Юрка смутился. — Ну да, в горком, а потам в кино! Он снова настроился на веселый лад. — Ну, сходили мы в кино, мура какая-то. Аргентинский фильм про нежную любовь! И пошли мы, значит, домой. Сначала я ее проводил. Потом она меня, потом опять я. Анька и говорит: «Пойдем, — говорит, — Юра, в парк, надо нам поговорить». Ну, пришли мы в парк, а там тишина, никого нет, темно, только луна светит. Шли мы, шли по дорожке, вдруг мостик. Знаешь, есть там такой маленький мастик. Деревянный… Я кивнул. Я знал этот мостик. Там очень красивое место. Я часто бывал там осенью. Лапчатые листья клена и золотые — липы медленно плыли по черной воде, сбивались в разноцветные острова и, тихо кружась, уплывали куда-то. Наверно, в ручей побольше, а потом в маленькую речку, а потом и в большую реку. Было жаль, что уплывает такая красота, такое несметное богатство. — Ты не слушаешь? — спросил обиженно Юрка. — Слушаю, старик. Слушаю, — ответил я. — Довела она меня до мостика и остановилась. Ну, думаю, еще чего она сейчас выкинет? Какое-такое рацпредложение внесет. А она помолчала и говорит… Торжественным таким голосом говорит. — Юрка даже остановился. — «Юрий, — говорит она, — может быть, вы будете смеяться, — понимаешь, на вы меня величает, — но вы, говорит, не смейтесь и не осуждайте меня. Я знаю, что это нехорошо — говорить о таком первой, но я скажу! Юра! Я вас люблю!». Я почувствовал, как весь похолодел. Стал ниже нуля. А Юрка продолжал: — И, понимаешь, хватает меня за шею. И целует! Аж прямо в губы! Ну, я, конечно, расхохотался и спрашиваю: Ань, а чего ты меня на вы называешь? Она в слезы! Я ей говорю — брось ты, нашла забаву, в любви объясняться. Мне осенью в училище или в армию идти, да и не люблю я тебя вовсе. Да ты посуди сам, — Юрка взял меня за рукав, — полюбить — это значит жениться. А как же жениться, если ей восемнадцать, а мне девятнадцать. — Он улыбнулся и подтянул штаны. — Не-ет! Меня не купишь. Еще успею, наженюсь. Я стоял и глядел себе под ноги. И ничего не видел. Что-то быстро съеживалась у меня внутри, свертывалось, сжималось — вот уже до горошины, до точки, и от этого стремительного свертывания делалась все холоднее, страшнее, больнее… Я представил себе деревянный мостик в парке и вдруг нашел, что он очень похож на тот, из фильма «Евгений Онегин». Судите ж вы, какие розы Нам заготовит Гименей… Гименей, кто такой Гименей, думал я как во сне. И мне мерещилось, как Анка, моя Анка, целует Юрку прямо в губы, а он хохочет ей в лицо… — Зачем же ты ходил с ней? — спросил я совсем глупо. — А просто так, — весело ответил Юрка. — Ну, целовал я ее иногда! Что особенного? Все целуются. Как познакомятся, сразу за уголок и целоваться! Но ведь я же ничего ей не обещал. Не намекал даже. Не дай бог! Свяжешься, потом не развяжешься. Ходи, катай колясочку. — Ах ты, гад! — выдохнул я. — Ах ты, сволочь! Юрка остолбенел. — Ах ты, гад! — прошептал я непослушными губами и врезал Юрке с правой. Я не видел Юркиного лица. Я видел только белое, смутное пятно. Я ударил в это пятно еще раз и рассадил руку. Потом я повернулся и пошел на завод. Юрки в цехе в этот день не было. А дела наши, хоть и со скрипом, но подвигаются. Медленно, но верно близится день, когда «черный» стан станет «цветным», день, когда мы окончательно «подкуем» нашу двухэтажную «блоху». А пока звезд с неба мы не хватаем. Лента, которую гоняем на пробу, часто рвется. Или ее заклинивает. Не зря же есть поговорка: где тонко — там и рвется, а прокат у нас прямо-таки ювелирный. Часто бывает, что, негромко ругнувшись, главный инженер зло плюется и отходит от стана, как отец от непутевого ребенка — хоть говори ему, хоть нет — все равно не понимает! Тогда Матвеич садится в сторонку, на скамейку, к нему подсаживаемся все мы и молча, хмуро курим. Ох, как плохо, когда не получается. Сам себе кажешься маленьким, ничтожным. Если становится совсем уж невмоготу, я поднимаю голову и ищу Лилькин кран. Странно, но Лилька всегда смотрит на меня, и всегда улыбается, и всегда машет мне рукавичкой. Лилька теперь для меня вроде валерьянки. Посмотрю на нее, на ее улыбку — и успокоюсь. Несколько раз я хотел позвать Лильку в кино или в театр — я всегда вспоминал, какой она тогда была богиней. Но я никогда не звал Лильку, не мог, как Юрка, просто так. Не хотел. Пусть я останусь дураком. Не хочу быть таким умником, как Юрка. Как другие… Однажды нам пришлось особенно тяжело. С утра сломалась одна деталька — совсем пустяк, но без нее стан не работал. Мы полдня ждали, пока слесари сделают новую, а когда ее принесли и стан пустили, лента стала рваться буквально на каждом шагу. Мы все извелись, исчертыхались, а дело не подвигалось. И тут Юрка подошел к Матвеичу и сказал, что идет на пленум обкома комсомола. Даже показал пригласительный билет. Матвеич посмотрел в бумажку сквозь свои «производственные» очки и сердито махнул рукой: иди! Юрка испарился. А вскоре из конторки вышел Виктор Сергеевич и сказал: — Секретарь горкома партии к нам сейчас приедет. Посмотреть хочет, как мы работаем. — Ох, уж не мешался бы, — сказал Матвеич, — и так ни шиша… Он не договорил, но все с ним согласились: секретарь горкома сейчас тут был вовсе ни к чему. Без него запарились. Секретарь приехал скоро. Просто огромный человек. Черные волосы, улыбается. Где-то я его видел. Где же, где? И я вспомнил: это же тот самый Николай Кузьмич, председатель торжественного заседания в театре. Тот, что с летчиком к нам подходил. Вот он, оказывается, кто… Николай Кузьмич пожал всем руки, хотя мы не хотели — руки были грязнущие от смазки, — но он поздоровался с каждым, будто красовался, что не боится испачкаться. Меня он узнал и спросил: — Ну, а где же ваш главный герой, где ваш ударник коммунистического труда Юрий Гагарин? — Это Юрка-то, што ли? — спросил Матвеич. — Наверно он, — улыбнулся Николай Кузьмич. Матвеич хмыкнул и отвернулся, будто говоря Виктору Сергеевичу: вот видишь! — Так он у нас еще не ударник, — сказал Виктор Сергеевич. — Бригада еще только борется за звание. Вот пустим стан, — прибавил он весело, — думаю, всем сразу присвоят. — Как же так, — удивился Николай Кузьмич. — А я понял, что он ударник… Я его спросил, он кивнул. — Секретарь посмотрел на всех, кто стоял рядом. — Я так его тогда и представил, на городском вечере в театре. Когда Гагарин в космос летал. В апреле. — Н-не знаю, — протянул начцеха. — Не ударник он. — Вот так штука! — нахмурился секретарь. — Обманул, значит? Ну, а где он сейчас-то? — Ушел! — весело сказал Матвеич. — Ушел на пленум обкома комсомола. Билет даже мне показал. Я, правда, не очень разглядывал, что там, в билете-то. — Ну и ну! — снова удивился Николай Кузьмич. — Никакого у нас пленума сегодня нету! Матвеич зажмурился и хитро поглядел на секретаря. — А он у нас теперь общественная единица. То в обком вызывают, то в горком. Испортите парня! — Что делать! — ответил секретарь. — Надо! Приходится. Не он один. Виктор Сергеевич топтался и сигналил Матвеичу: ладно уж, молчи, коли сами прохлопали! Матвеич умолк, а Николай Кузьмич заговорил о машине, потом снова пожал всем грязные руки и пошел, сказав на прощание Виктору Сергеевичу: — А вас прошу, вы не очень-то на Гагарина! Все-таки неплохой парень. К тому же, Гагарин! — Ладно, — недовольно буркнул Виктор Сергеевич, — не беспокойтесь. Разберемся, какой он там Гагарин. Утром на следующий день Виктор Сергеевич с Матвеичем задали Юрке перцу. Он молча выслушал их крики, надел шляпу, поправил ее перед зеркалом и сказал: — Древние говорили: Юпитер, ты сердишься, значит ты не прав. И смылся. Вечером я зашел к нему — потолковать по душам. Марья Михайловна сидела за столом и плакала. На кровати лежал вдребезги пьяный Юрка. Рот у него был открыт, и он страшно, с присвистом храпел. Утром он ушел на работу, но на заводе не появился. В цехе вывесили молнию: ВНИМАНИЕ! Первый раз за два года в нашем цехе, борющемся за звание коллектива коммунистического труда, допущен прогул. Его совершил комсомолец ГАГАРИН Ю. П. К ответу прогульщика! 9 Народу в конторке начальника цеха набилось — тьма-тьмущая. Некуда протиснуться. Бледный Юрка сидел на стуле у стенки, и только справа и слева от него были пустые места: никто рядом с ним не садился. Но народ шел и шел, и, чтоб не пустовали два места, Виктор Сергеевич сказал Юрке: — А ну-ка, бери табурет и садись посередке. Юрка непонимающе посмотрел на него, хотел что-то сказать, наверное попроситься остаться тут, у стенки, но ничего не сказал, только побледнел еще сильнее, так что на его носу стали заметны веснушки, взял табурет и сел посредине комнаты, опустив голову. Места у стенки тотчас же заняли, и Юрка оказался в центре круга. Все смотрели на него молча и угрюмо, и Юрке некуда было деться, некуда спрятать глаза — только разве что в пол. Курильщики уже надымили папиросками, пришлось распахнуть форточку, и струя свежего, прохладного воздуха как ножом разрезала табачную синеву конторки. — Начнем, товарищи, — сказал Виктор Сергеевич и постучал карандашом о стол. Все смотрели на него. — Сегодня у нас товарищеский суд над молодым рабочим Гагариным Юрием Павловичем. Надо ли рассказывать о его проступке? — Да что там рассказывать, — сказал кто-то, — пусть сам говорит. Юрка опустил голову еще ниже. В конторке стало тихо, только в углу кто-то покашливал в кулак. — Ну, — сказал Виктор Сергеевич. Я почувствовал, что на меня упорно смотрят, поднял голову и в дверях увидел Анку. Мне очень захотелось уйти отсюда, чтобы не видеть Юрку, не видеть Анку, не слышать всего, что тут будет… Юрка, согнувшись, сидел на табуретке, а пальцы его вертели и гнули канцелярскую скрепку. Видно, взял ее со стола начцеха. Со своего места поднялся Матвеич. — Вот что, граждане-товарищи! — сказал он, и все внимательно посмотрели на нашего деда. — Вот и я говорю. Зазнался ты, Юрий Павлович. Зазнался — и с чего — смешно сказать! — со своей знаменитой фамилии. Ну что же, повезло тебе, хорошая у тебя фамилия, космическая. Люди тебе доверие оказали, аванс выдали. А ты — тыть-брыть! — знаменитый сразу стал! По заседаниям, собраниям! Ну ладно, ходи ты, заседай, хоть я всегда против этого! Матвеич строго посмотрел на Виктора Сергеевича, и тот закивал головой. А дед продолжал, обращаясь теперь не столько к Юрке, сколько ко всем остальным. — Тут, брат, не трудно затуманиться! Вот, мол, какой я герой, Юрий Гагарин! Почти что космонавт! Матвеич покраснел от волнения, хотел еще что-то добавить, но махнул рукой и сел. Я посмотрел на Анку, она показывала мне какой-то конверт. Я не понял. А она передала конверт рабочему, который стоял рядом с ней, и кивнула в мою сторону. И вот письмо у меня в руках. Я покрутил его: адрес — заводской, Гагарину Юрию Павловичу. Отстукано на машинке. На другой стороне Анка написала карандашом: «Отдай потом Юрке». Я кивнул и снова стал слушать. Решался вопрос, какое Юрке вынести наказание. — Под суд его! — крикнул кто-то. — А что — за прогул полагается! — Ну, загнул, — отвечали ему басом. — Зачем же мы тогда собирались? Под суд и без нас могли бы… — Общественное порицание! — Выговор! И тогда снова поднялся Матвеич. — Вот что, — сказал он. — Послушайте меня. — И повернулся к Юрке: — Рано потерял совесть, парень! — сказал он Юрке, и тот еще больше втянул голову в плечи. — Выдавал себя за ударника коммунистического труда! Ишь ты, ударник! И все из-за чего? Из-за фамилии своей! — Матвеич ткнул заскорузлым, пальцем куда-то вниз. — Все из-за фамилии! Хорошая фамилия, а для нашего Юры она вроде как грузило, вниз тянет, а не вверх поднимает. Мешает ему такая хорошая фамилия! Он помолчал. Рабочие внимательно смотрели на Матвеича. И он оглядывал каждого. Много тут сидело его учеников, и пожилых уже, и молодых, и все они ждали, что он скажет. Бестолкового он им никогда не говорил. — А предлагаю я ему такое наказание. Пусть-ка сменит он фамилию! Передохнет от славы! Слабоват он для такой знаменитой фамилии. — Как это? — спросил кто-то, не поняв. — А вот так. Все зашумели, заволновались. — Да нельзя же! Фамилия ж раз дается и вообще… — Как нельзя! Вон в механическом слесарь: был Дураков, стал Пирамидин! — Можно! — сказал Матвеич. — Фамилия Гагарин нам теперь всем дорога. С этой фамилией человек в космос летал. А у нас прогульщик и тунеядец! Фамилию Гагарина мы беречь должны. Конторка загудела, зашумела… Я не мог смотреть на Юрку. Его пальцы судорожно доламывали скрепку. Я опустил голову. В руках у меня плясало скомканное письмо. Я сжал пальцы, злясь на себя. Потом тщательно расправил конверт и принялся рассматривать штемпель. И вдруг сердце екнуло. Жирными, смазанными буквами на штемпеле было оттиснуто: «Почта космонавтов». — Постойте, — сказал я не своим голосом, и разорвал конверт. — Что у тебя, комсомол? — спросил начцеха. — А вот что, — сказал я трясущимися губами. — Про Юрку всем ясно. Но вот письмо… Я его прочитаю… Это письмо от Гагарина. От настоящего. От космонавта. В комнатке наступила тишина. — Да, — сказал я, — Юрка мечтал стать космонавтом. И Юрка собирался в училище космонавтов. Я один об этом знал. Я верил, что Юрка попадет в это училище. И он написал письмо Гагарину, чтобы тот помог. Я остановился перевести дыхание. Юрка смотрел куда-то сквозь меня, у Анки глаза были полны слез. — Ответа долго не было, — сказал я. — И вот сегодня он пришел. Юрка его еще не видел. Я хочу прочитать его Юрке. При всех. Я расправил листок, и ровные строчки письма заплясали передо мной. «Дорогой Юрий! — начал я. — Дорогой мой тезка! С удовольствием узнал от тебя, что ты хотел бы стать космонавтом. Кстати говоря, тебе, наверное, будет интересно узнать, что я получил еще несколько писем и телеграмм от Юриев Гагариных из разных городов и сел. И все они, как и ты, хотят быть космонавтами. Я показал ваши письма моему другу, моему дублеру космонавту-2. Он улыбнулся и сказал, что ему теперь, пожалуй, в космосе делать нечего, если есть столько Юриев Гагариных. Но это, конечно, шутка…» Я передохнул и посмотрел вокруг. Меня слушали внимательно и серьезно. Я набрал побольше воздуха и начал читать громче: «Хочу сказать тебе только, что для того, чтобы стать космонавтом, все равно, какая у тебя фамилия. Надо просто очень любить свое дело, свою работу, надо очень стремиться к цели, которую поставил перед собой. Думаю, что ты сумеешь добиться своей цели. Желаю удачи. Училищ космонавтов у нас пока нет. Обычно космонавты получаются из летчиков. Желаю тебе стать хорошим летчиком, а потом космонавтом. Не забывай только, что космонавтам приходится переносить, кроме физических перегрузок в полете, еще более серьезное испытание — испытание славой. Будь честным, скромным, добрым, работящим человеком. Юрий Гагарин». — Ну как в воду глядел, — выдохнул кто-то. — Да-а! — протянул Матвеич и сказал еще раз: — Да-а-а! — Товарищи! — сказал я. — У меня есть предложение! Я согласен с Иваном Матвеичем. Юрке надо сменить фамилию. Но, может быть, сначала дадим ему срок? Я уверен — он исправится! Я глянул на Матвеича и вдруг увидел, что он улыбается во весь свой щербатый рот и подмигивает мне. Чего это он? Подмигивает-то чего? — Ну как? — спросил Виктор Сергеевич. — А что он сам-то скажет? — крикнул кто-то. Юрка медленно встал с табуретки, и она тихонько скрипнула в тишине. Он постоял минуту, потом с трудом поднял голову и обвел всех застывшим взглядом. — Только фамилию не меняйте! — хрипло сказал он. — Только фамилию… — Ну? — спросил Виктор Сергеевич. — Как решаем? — Даем срок! — сказал Матвеич. И тут я снова увидел Анку. Она плакала, отвернувшись лицом к стене. И сегодня была не в английских шпильках, а в обыкновенных латаных тапочках. 10 Домой я вернулся в первые дни сентября. В университет не прошел, не хватило двух баллов — по литературе получил тройку. Вот уж чего не ждал! Думал, литературу-то я знаю… Правда, по математике и физике я получил чистые пятерки, и математик, молодой и модный парень, — оказалось, профессор! — предложил мне, когда я забирал документы в приемной комиссии: — Хотите пойти ко мне лаборантом? Через год поступите. У вас математические способности. Это было заманчиво! Но я подумал, вспомнил про Анку, Юрку, про наш отряд космонавтов и ответил: — Нет, я поеду домой, на завод. А через год приеду. Тогда он продиктовал мне целый описок книг, которые я должен проштудировать за зиму. Так сказать — программу-минимум. — Жду вас через год, — сказал он. — И жмите на литературу! Приехав домой, я сразу же пошел к Юрке. Он сидел на кровати и что-то читал. Мы крепко пожали, друг другу руки, так что косточки у обоих хрупнули, и Юрка спросил: — Ну как? — Вернулся. Не прошел. Юрка жалеть меня не стал. Это он правильно сделал. — Что читаешь? — А-а! — он покраснел и захлопнул книжку. Я вытянул ее из Юркиных рук. Это был «Евгений Онегин». Я ничего не сказал Юрке. Молча положил книжку. — А меня забирают в армию, — сказал Юрка, — повестка пришла. — Бравый солдат Швейк! — сказал я. — Только бы в авиацию послали, — ответил Юрка. — Только бы в авиацию. Но, наверно, не пошлют. — Почему? — спросил я. — Туда берут с хорошими характеристиками. — А-а, — сказал я. Мы пошли с ним пошататься по городу, сходили в кино и выпили по кружке пива. Уличный отряд космонавтов, оказывается, не распался. Юрка тренировал ребят каждый день, и они уже здорово отработали брюшной пресс, а скоро будут соревнования по бегу. Они уже летали на настоящих самолетах, пока, конечно, пассажирами, но рядом с летчиками, и всем им давали подержаться за штурвал. Это Юрка договорился с ДОСААФ. Вот как… Я и сам не заметил, когда мы забрели в старый парк. — А ты мне правильно тогда врезал, — сказал Юрка задумчиво. — Я бы сейчас сам себе врезал. Мы подошли к тому самому мастику, где у них все произошло. Странно, но сердце у меня билось спокойно, когда я вспоминал об Анке. Мы стояли, облокотившись о деревянные перила, и смотрели в черную воду ручья. Осенние листья, медленно кружась, сбивались в разноцветные острова. Я смотрел на золотые и багряные листья, на черную воду, и мне было удивительно хорошо и легко. И дышалось как-то свежо, свободно. Будто я долго болел чем-то серьезным, а вот теперь поправился, пришел в парк и дышу не надышусь свежим осенним воздухом: так хорошо после духоты больничной палаты. Мы мало говорили с Юркой в эти последние дни, что остались до его отъезда в армию. Мы стали будто взрослее и понимали друг друга без лишних слов. Юрка волновался. — Хоть кем, только в авиацию, — твердил он. Виктор Сергеевич сказал ему: — Характеристику напишу такую, какую заслуживаешь. Марья Михайловна шепнула мне утром, что Юрка всю ночь чего-то ворочался. Днем он молчал, пыхтел и работал мак вол. И то и дело посматривал на конторку начцеха. — Ну чего, чего ты егозишь сегодня? — подошел к нему Матвеич. — Да так, — отмахнулся Юрка. — Так, так, — проворчал дед и пошел в конторку. После работы Юрка остался в цехе. Он ждал. Я стоял с ним рядом. Юрка переступал с ноги на ногу, а потом подошел к одному рабочему и попросил закурить. Он принес папироску и мне, но я сказал, что не курю. Юрка смял обе папиросы. — Вот черт, — сказал он, — волнуюсь! Из конторки вышел Виктор Сергеевич, рядом топтался наш дед. — Гагарин! — сказал начцеха. — Вот тебе характеристика. — Он моргнул глазами, чтобы остановить улыбку, и сказал строго: — Для представления в военкомат. Держи, заверишь у Анечки. Юрка взял характеристику вспотевшими пальцами, пробормотал что-то, и мы пошли из цеха. У дверей я обернулся и увидел деда и Виктора Сергеевича. Они смотрели нам вслед, оба улыбались, а Матвеич подмигивал мне одним глазом. На улице Юрка развернул бумагу. Я заглядывал ему через плечо и улавливал только главные слова. Честолюбив… Самолюбив… Склонен к зазнайству… И последняя строчка: «…Несмотря на недостатки, обладает волей и будет хорошим солдатом. Предприятие просит направить Гагарина Юрия Павловича в авиационные подразделения». Юрка сорвал с головы шляпу и запустил ее высоко в небо. Шляпа спланировала на заводскую крышу. — Ты чего, Юрка? — Пусть в ней воробьи гнезда вьют, у меня теперь пилотка будет! — крикнул он и помчался по асфальтовому заводскому двору, цокая каблуками… Провожали Юрку всей бригадой. На вокзале Матвеич вручил ему кусочек нашего проката. На нем были выгравированы слова из солдатской песни: Путь далек у нас с тобою, Веселей, солдат, гляди. И подписи всей бригады. А прокат — с нашего нового стана, от первой нормальной ленты. «Подковали» мы все-таки «блоху». Пришла на вокзал и Анка. Они с Юркой отошли на минуту в сторонку, а потом сразу вернулись. Анка пожала ему руку и сказала не своим голосом: — Будь удачлив, старик! Вечером я рылся в своих тетрадках и вдруг остановился. Вот смешно! Я нашел стихотворение. На уголке стояла буква А. Значит, Анке. Я выписал его из книжки тогда… После того вечера… Я шел один и смотрел все время на небо. А дома листал стихи. И увидел это — о березе. Об Анке. Ее к земле сгибает ливень. Почти нагую, а она Рванется, глянет молчаливо — И дождь уймется у окна. И в непроглядный зимний вечер, В победу веря наперед, Ее буран берет за плечи, За руки белые берет. Но, тонкую, ее ломая, Из силы выбьются… она, Видать, характером прямая, Кому-то третьему верна. Я усмехнулся и вырвал листок. Тогда я так и не решился показать эти стихи Анке. Утром я увидел ее на углу. Она стояла у почтового ящика и бросала письма. Одно, другое, третье… — Кому столько? — спросил я негромко. Анка вздрогнула, увидела меня и смутилась. Лицо было бледное — будто не спала, под глазами круги. — Так… Подругам… Все подруги у Анки жили в нашем городе, я это знал точно. — Хочешь, — сказал я, — подарю тебе стихи. Я их переписал для тебя. Анка удивленно посмотрела на меня. Я протянул ей листок. Она прочитала, шевеля губами, посмотрела на меня и прочитала еще раз. — Спасибо, — сказала она, рассеянно глядя в сторону и думая о чем-то другом. — Надо послать Юрке, он любит стихи… Я улыбнулся и пошел своей дорогой. Утреннее солнце пригревало асфальт, дворники шуршали метлами, собирая в горки опавшие листья. Горки были почти под каждым деревом, они золотели под солнечными лучами словно клады. Ах, как жаль такую красоту. Я шагал по пустынной улице, и она постепенно оживала. Выходили из подъездов люди и шагали в одну сторону, туда же, куда и я, — к заводу. С каждым кварталом народу прибывало, люди узнавали друг друга — тут же были все знакомые, пожимали руки и улыбались. — Вова! — кто-то окликнул и меня. Это Лилька. Я беру ее под руку, и мы шагаем в ногу, я в рабочем старом пиджаке и Лилька — сегодня не богиня — в простеньком, сером халате. Мы шагаем в ногу — очкарик-парень и девчонка в красной косынке. — Смело, товарищи, в ногу! — запевает негромко Лилька. Кто-то рядом смеется. А-а, это Митрофан Антонович, наш директор. А вон и Матвеич идет. А там — ребята из соседней бригады. Мы идем рядом. Справа, слева, впереди и позади нас — люди, рабочий народ. Нас целая колонна, целая демонстрация. Мерно раздаются шаги. Идет рабочий народ. Рабочий класс. А осеннее небо голубеет над головой. Какое чистое сегодня небо… Вам письмо! Мирами правит жалость, Любовью внушена Вселенной небывалость И жизни новизна.      Борис Пастернак 1 Тоське одной во всем отделе доставки не нравится этот новый порядок: стоишь, а перед тобой не живые лица, а железные ящики с номерами. Вот вам, номер шестнадцать, «Правда» и «Работница». А писем сегодня нет. Зато номеру семнадцать извещение на посылку из Киева. Наверное, яблоки. Тоська представила себе желтый, будто восковой, ящик, напечатанный сургучными кляксами, от которого плывет сладкий аромат какого-нибудь «налива» или еще получше — «дюшеса», есть такие груши. Весной, в мае, в посылочном отделении, где на деревянных стеллажах всегда полно ящичков и ящиков, и кулей, зашитых крупной белой стежкой, — ничем не пахнет. В конце июня тут появляется тонкий, чуть уловимый запах яблок, а в августе, в сентябре — и так до самого ноября — посылочное отделение, наверное, самое ароматное и приятное место во всем городе. Только об этом мало кто знает, ведь не каждого пустят за дверь, обшитую железом. А Тоську, конечно, пускают. Она тут везде своя. И Тоська, начиная с конца июня и до ноября, нет-нет да и заскочит в посылочный отдел. Зайдет, когда никого там нет, закроет глаза и представляет себе, как она стоит в яблоневом саду, а вокруг, будто сладкие лампы, висят огромные яблоки и светят ей розовым боком. Тоська никогда не бывала в яблоневом саду. Здесь, в ее городе, яблони, правда, есть, но яблоки на них вырастают маленькие и зеленые, кислые-прекислые на вкус. Пожевать их, конечно, можно, — так, от нечего делать, но удовольствия в этом мало. Впрочем, пожалуй, не одна Тоська думает так. Не зря же их посылочный отдел всегда полон фруктовых посылок из далеких южных городов с непривычными именами — Анапа, Батуми, Феодосия… Интересно, где это? К стыду своему, Тоська плохо знает географию. Карта из школьного атласа, который она снесла в букинистический магазин вместе с учебниками в тот же день, как взяла документы из школы, уже стушевалась, стерлась в памяти, и Тоська что-то не могла припомнить, где это такой город Феодосия — то ли на Кавказе, то ли в Крыму… Тоська опустила извещение о посылке в ящик семнадцатой квартиры и еще раз вздохнула, представив себе светящийся яблоневый сад. Потом она стала доставать по очереди газеты, конверты, журналы и совать их в пустые рты железных ящиков, похожих на голодных галчат. Раньше, бывало, позвонишь, и дверь откроет какая-нибудь старушка, протянешь ей письмо, а она всплеснет руками, потом вытрет их о передник, — может, стирала, а может, картошку чистила, — возьмет письмо и уйдет в комнату, забыв и дверь закрыть и спасибо сказать. Но Тоська не обижалась. Тихонько притворяла дверь и шла дальше по этажам. И песенка для такой работы была у нее подходящая: Шага-аю я по эта-жам, То тут, то там, то тут, то там… Дальше слов Тоська не знала, но ей хватало и этих, потому что ведь дело вовсе не в том, чтобы ходить и распевать песни, а в том, что у тебя хорошее настроение, когда ты принесешь человеку письмо или перевод, или извещение на посылку, и он так хорошо радуется. За это-то и любила Тоська свою работу: подойдешь к двери, позвонишь, протянешь руку с конвертом, скажешь: «Вам письмо!» — и тебе сразу улыбаются. Очень хорошая, улыбчивая была почтальонская работа, пока домоуправление не приколотило этих черных щербатых галчат на площадке между первым и вторым этажом. Ходи теперь, гляди на них, железных, корми их два раза в день. 2 Только и осталось от веселой Тоськиной работы — заказные письма. Их в ящик не бросишь, их надо вручать лично и требовать, чтобы за них расписались в тощей книжке с зелеными корочками. Но заказные письма писали редко, и из всех пяти восьмидесятиквартирных домов, куда Тоська носила почту, заказные приходили только в один, сорок девятый по улице Жуковского, в пятьдесят первую квартиру Алексеевой Т. Л. Раза два в неделю, иногда чаще, Тоська получала от Нины Ивановны, начальника отдела доставки, синий конверт — из рук в руки, вписывала в книжку номер, который стоял на жирном, густом штемпеле с большой буквой «3», и, когда доходила очередь до сорок девятого дома, она наконец-то не кидала письмо в ящик, а поднималась на третий этаж и, прижав палец к синей кнопке звонка у двери, обитой блестящей кожей, долго не отпускала его. Тут, в пятьдесят первой квартире, жила Алексеева Т. Л. В глубине коридора слышались легкие шаги, щелкал замок, и в дверях появлялась стройная, смуглая женщина. Тоська улыбалась ей, говорили: «Вам письмо!» — и женщина тоже улыбалась в ответ, открывала дверь шире, и Тоська проходила в комнату босая, сняв в прихожей свои всегда пыльные туфли со обитыми каблуками. Дни, когда Тоська вступала в эту квартиру, были для нее днями сладкой зависти. Впрочем, это не то слово. Правда, она завидовала Алексеевой Т. Л., но завидовала как-то независтливо, скорее это была тихая грусть, нежели зависть. Да, здесь были красивая мебель и прохладная чистота, лежал на полу, распластавшись, мохнатый медведь, и, проходя по нему, Тоська чувствовала босыми ногами мягкую теплоту шкуры. Наверное, здорово растянуться на таком медведе! Всего этого у Тоськи не было дома, но не вещам завидовала она. Она доставала тощую зеленую книжицу, шуршала страницами, а сама не отрываясь, жадно смотрела на женщину. Женщина не обращала внимания на Тоську. Она стояла рядом и, прикрыв мохнатыми ресницами глаза, смотрела вниз, на стол, на Тоськины руки, листавшие страницы. Она ждала письма, и ей было не до Тоськи. Тоська машинально, кося глазом, находила нужную страницу, протягивала книжку женщине — расписаться, а сама все смотрела и смотрела на нее, и сладкая грусть сжимала горло. Женщина была красива удивительной, редкой красотой. Тоську поражали ее густо-зеленые глаза, ее длинные и слабые руки, ее губы, будто не живые, а нарисованные темно-красной акварелью. Смуглое лицо ее, еле тронутое румянцем, было спокойно и не потому, что женщина не волновалась, это было другое, какое-то глубокое, внутреннее спокойствие, и это спокойствие было частью ее красоты. Красивых женщин много, и, может быть, эта не была первой среди них, но она была единственная, на кого Тоська могла смотреть вот так близко, обмолвиться с ней двумя-тремя словами — «вот здесь распишитесь… пожалуйста… спасибо… до свидания» — и, слушая ее ответы, сказанные удивительно спокойным голосам, снова и снова поражаться ее красоте… В такие дни Тоська разносила почту позже всех. Она приходила в отдел доставки с пустой сумкой, когда почтальоны, собравшись у стола Нины Ивановны и вытащив кто что, — помидоры, желтобокие огурцы, длинные перья лука с пожухлыми концами, макая все это в мягкую — порошком — соль, обедали. Тоське подвигали табуретку, она садилась к столу, разворачивала сверток со своими огурцами и помидорами и начинала вяло жевать, глядя за окно. Ей виделось огромное зеркальное стекло гастронома, перед которым она стояла только что, и в стекле — толстоногая девчонка с непомерно большой грудью, которая уродовала особенно. На плоском лице сидели маленькие глаза, и выгоревшие брови, и веснушчатый нос. Все было плохо и некрасиво в этой коротышке, разве что волосы… Но волосы, уложенные на голове косами в два калача, ничуть не помогали девчонке. Наоборот, от них она казалась еще и большеголовой… Тоська жевала безвкусный, перезревший огурец, вспоминала красивую Алексееву Т. Л., свое отражение в гастрономовской витрине и то, как мать сказала раз потихоньку про нее соседке: «Обрубыш». И хотя сказала она это жалеючи, Тоськино сердце наполнилось горечью, а глаза — невыплаканными слезами. 3 Вообще-то Тоська была молодец. Мать всегда хвалилась ею перед соседками: Тоська, мол, не пропадет, она у меня человек самостоятельный. Это была правда. Тоська умела делать по хозяйству все, что надо. Ну, уж про обеды и говорить нечего, это она освоила в совершенстве — от простых щей до хрупчатого, маслянистого хвороста и слоеного — пальчики оближешь! — пирога. Еще Тоська умела вязать кофточки из шерсти, шить себе платья и даже плести кружева. Еще умела она выращивать цветы, очень любила их, и на грядке перед деревянным домам, где в одной половине жили они с матерью, а в другой — Федоровы, рос у нее замечательный черный гладиолус по имени «Поль Робсон». Гладиолусов на этой грядке было много — розовых, красных, белых, а черный был всего один, и Тоська очень гордилась им и ждала, когда он расцветет. Яшка Федоров, сосед, все покушался на него, хотел отнести какой-то там своей крале, когда он расцветет, но крали у Яшки менялись чуть не каждый день, а «Поль Робсон» был один, и Тоська очень берегла его. Словом, Тоська умела многое, и мать часто, разговаривая с Федорихой, говорила: «Вот кому-то хозяйка достанется!» — видно, чтобы успокоить и утешить Тоську. Но что тут утешать, если в свои уже двадцать лет Тоська даже рядом не прошлась ни с одним парнем и — какое там! — ни с кем ни разу не поцеловалась. Даже знакомых ребят, кроме Яшки, у нее не было. Но Яшка — что, сосед, только и знает зубы скалить. И как такого девчонки любят! А других парней Тоська не знала. Те, с которыми училась до восьмого класса, теперь выросли, стали совсем взрослыми, но, встретив Тоську на улице, не узнавали ее. Конечно, будь Тоська покрасивее — узнали бы. Так что все ее хозяйские дарования были Тоське просто ни к чему. Да и мать теперь получала пенсию, сидела дома и все обеды, все Тоськины платья и кофточки, — все делала сама, а Тоська только все умела, но ничего не делала. Разве что к цветам мать не прикасалась. Каждый вечер Тоська поливала свои гладиолусы, а потом присаживалась на завалинке полюбоваться на красивые, словно из воска вылепленные цветы. Солнце садилось за улицу и своими боковыми лучами насквозь просвечивало разноцветные колокольцы. Иногда посидеть на завалинку выходил и Яшка. Это бывало редко, когда у него не собирались ребята со стройки, где он работал на кране, или когда не было назначено свидание. Яшка любил поболтать, а мать и отец Федоровы ну просто не выносили, когда он болтал, и сами были молчуны. А вообще-то все они страшно походили друг на друга. И мать, и отец, и Яшка — все черные, как грачи. Волосы черные, глаза черные, брови и ресницы будто углем подведены. Вечерами, когда Яшка, надев черный парадный костюм и черные ботинки, клянчит у Тоськи «Поля Робсона», она кричит ему: «Кыш, грач, кыш!» А вообще-то Яшка на серьезного ухажера ничуть не походит. Волосы, как проволока, челкой на один глаз вечно падают. Сам какой-то вихлявый и хвастун. Как выйдет на завалинку, так давай Тоське хвастать про свои вечерние победы. — Вчера на танцах такую девулю оторвал! И-и-эх, закачаешься! Нацеловали-ись! Яшка закатывает глаза и дурашливо качает головой. — Фу, дуралей! — говорит Тоська. — Так я тебе и поверила. Яшка, конечно, врет, просто треплется. Не может быть, чтоб вот так, сразу, девчонки с ним целоваться шли. Но однажды вечером Тоська отправилась за печеньем к чаю, а когда вышла из магазина — ахнула. По тротуару шел черный, как грач, Яшка, волосы у него блестели, а белая рубашка будто светилась изнутри. За руку он держал девчонку. Беленькую, в красивых туфлях на тонких каблучках, высокую, чуть пониже Яшки. Тоська вылупила глаза на эту парочку, а Яшка будто и не заметил ее, он что-то говорил девчонке, и та смеялась, глядя на него влюбленными глазами. Яшка прошел мимо Тоськи, легонько толкнул ее локтем, потом обернулся и подмигнул. Тоська шла домой и зло думала: «Дуры, дуры вы все, девки! Вон вас как обманывают, а вы…» На другой день вечером Яшка вышел на завалинку и Тоська спросила, с кем это он вчера был. — Не знаю, — сказал Яшка, — Люся какая-то. На танцах познакомились. — Целовались? — с замирающим сердцем спросила Тоська. — Конечно, — ответил Яшка. — А еще чего ж? 4 По утрам, рано-рано, когда люди еще и на работу не торопятся, в отделе доставки дела уже кипят. Нина Ивановна, поблескивая очками, раздает газеты, журналы, корреспонденцию. Почтальоны сидят на своих стульях и по разносным книгам раскладывают почту, на уголках газет пишут карандашом номер дома и квартиры. Тоська тоже смотрит в разносную книгу, но только так, для порядка, память у нее отличная, и она точно знает, какая квартира в каком доме что получает. Руки у Тоськи работают быстро, прямо летают, пожалуй, раньше всех она почту разложит, разве вот Нюре уступит. Нюра — самый опытный почтальон, ей лет тридцать пять, а работает она с восемнадцати и все здесь, в этом отделении. Нюра любит вспоминать, как раньше она сапог не снимала, по две пары снашивала, потому что, когда она пришла сюда, грязь тут была непролазная и даже в самую жару не просыхала. И везде стояли деревянные домишки, вроде Тоськиного, а сейчас вон какие домищи, и даже поздней осенью можно носить почту в туфлях на высоких каблучках. Правда, насчет туфель на каблучках это Нюра к слову говорит, просто так, потому что на каблучках почтальоны не ходят — неудобно нести тяжелую сумку. Только вот Тоська носит каблучки, да и то маленькие, чтобы хоть чуть казаться повыше, а все остальные — летом ходят в тапочках, осенью в простых туфлях на микропорке. Тоська любит эти ранние утренние часы, когда все почтальоны вместе. Разбирают газеты быстро, но и поговорить успевают. Вроде живут они большой, общей семьей. Нину Ивановну все жалеют, потому что у нее, такой хорошей женщины, муж пьет. Он работает слесарем в домоуправлении, и как у кого что случается — кран испортится или замок, — все стараются позвать его, потому что он хороший мастер, а потом подносят ему или деньги суют. Вот он и ходит пьяный. Нина Ивановна говорит, что раньше выпивал, так незаметно было, крепкий был, а сейчас сто граммов выпьет, и его развезет до последнего. — Организм надорвал, — авторитетно говорит Нюра. Она хоть и моложе Нины Ивановны, но, по общему признанию, опытней ее и больше жизнь знает. Она вообще вся очень твердая, Нюра. И говорит коротко, отрывисто, будто рубит, и ходит как-то твердо, большими шагами, а улыбается редко, поэтому лицо ее — угловатое и скуластое, кажется тоже твердым, словно высеченным из камня. И смотрит на всех Нюра твердо и жестко. Жизнь у Нюры тоже не больно-то веселая. Есть у нее муж, Василий, он часто по вечерам ждет ее, дежурит у дверей. Но Нюра проходит мимо него своей солдатской, размашистой походкой, и он плетется следом до угла, потом останавливается, долго-долго смотрит ей в спину. А она идет ровно, как заведенная, ни тише, ни быстрее, и ни разу не обернется. Нюра прогнала его из дому. Узнала, что он ходит к другой, и без крику, без скандала собрала ему чемодан. Теперь она жила одна, водила по утрам своего Лешку в садик и с Василием разговаривать не желала, а когда он совал ей деньги на Лешкино воспитание — не принимала, хотя получала всего пятьдесят пять рублей и жила очень трудно. Однажды Василий откуда-то из центрального отделения послал ей по почте перевод. Нина Ивановна отдала Нюре извещение. Дело было как раз утром, во время разборки почты, и все притихли, ожидая, что сделает Нюра: ведь в конце концов получить перевод по почте не то, что принять из рук в руки, и все были бы рады, если бы Нюра его получила. Но Нюра повертела извещение, узнала почерк Василия, взяла ручку, обмакнула ее в чернила и протянула Тосе. — Ну-ка напиши на обороте… «Адресат получить перевод отказался». Такая она была твердая, Нюра, и, может быть, потому, что ее очень крепко, на всю жизнь обидел Василий, о мужчинах говорила резко и нехорошо. Нина Ивановна мягче Нюры, она ей всегда возражает, говорит, что ведь вот и ее муж хороший человек, добрый и ласковый, и, даже когда пьян, не позволит себе ее задеть, обидеть, слово плохое сказать, и всем был бы хорош, да водка его губит. — Нет, Нюра, не говори, — улыбается Нина Ивановна, — нельзя всех мужчин под одну гребенку… — Нельзя, — кивает Тоська и рассказывает про Алексееву Т. Л., которой муж все шлет и шлет письма, да не какие-нибудь, а заказные, а значит, не забывает и любит. Нюра искоса поглядывает на Тоську и говорит: — Ну, пишет, это еще не значит, что любит… Тоська вспоминает Яшку-грача, вспоминает его рассказы о том, как он целуется направо и налево, и думает, что Нюра тоже права: вот Яшка ведь целуется и не любит, так что письма писать и подавно не значит — любить. …В восемь Тоська с Нюрой первыми выходят на улицу. Навстречу им торопятся люди, идут на работу. А Тоська уже на работе. Она несет тяжелую сумку, полную разных новостей, — и что произошло в Аккре, и в Париже, и в Сан-Франциско, и в семье каких-нибудь Ивановых или Петровых, про все есть у нее в сумке. Тоська стучит по асфальту стоптанными каблучками, и солнце слепит ее, а оттого разные сложные думы рассеиваются, как сумеречная темнота. Тоська краем глаза видит, как вдруг вздрагивает каменное лицо Нюры, она тоже жмурится на солнце, улыбается ему. — Эх, — говорит Нюра тихо, — думаешь, не охота мне Василия простить? Что я, каменная… Ишь, каждый день ходит… Тоська удивленно смотрит на Нюру, а та смеется про себя чему-то. Нет, ничего не понимает Тоська в этих делах. 5 Ночью Тоське приснился вещий сон. Будто шла она по длинной мраморной лестнице, какие показывают в фильмах про старину, с белыми колоннами по бокам. Тоська шла по ступенькам наверх и испуганно озиралась по сторонам; как бы ее не заругали, что шляется по этакой чистоте в стоптанных туфлях. Тоська все шла и шла, шла и шла, и сердце страшно колотилось в ожидании чего-то главного, чем кончится эта лестница. Наконец, когда сердце устало громко стучать от волнения, лестница кончилась, и Тоська увидела перед собой стройную женщину, на которой было почему-то ее, Тоськино, нарядное платье с васильками по белому. Женщина была смуглая и красивая, Тоська подумала, что это Алексеева Т. Л., но пригляделась и ахнула. Нет, это она, сама Тоська, совсем непохожая на себя, вот и волосы ее, а так все чужое, той, Алексеевой Т. Л. Тоська не поверила себе, шагнула вперед и стукнулась обо что-то холодное. Зеркало! Значит, это была правда она? Утрам, одеваясь, Тоська все думала, рассказать матери сон или нет. Она и сама чувствовала, что сон ей приснился глупенький, вроде детской сказки про Золушку, и боялась, что мать засмеется. Но она не засмеялась, погладила Тоську по голове, пригорюнилась, посидела, глядя в одну точку, а потом вздохнула: — Невеститься тебе пора, Антонида! И махнула рукой, видно, неожиданно для самой себя. Потом смутилась своего невольного жеста, заговорила громко, для пущей уверенности: — Пора, Тося! Ну чем ты не невеста? Ростиком не вышла, фигурою? Так если бы в том дело! Не глупая, хозяйка хорошая, чего еще надо? Найдешь, найдешь себе, пусть не красавца писаного, да за красоту ноне и пятака не возьмешь… А вечером Тоська пошла в кино. Позвала она Нюру, да той Лешку не с кем было оставить, а мать в кино не ходила, все ей казалось, что до кинотеатра не доберешься — в автобусе да потом пешком, ну его, лучше дома посидеть. И Тоська поехала в центр одна. Когда усаживалась на место, заметила, что рядом с ней с одной стороны сидела накрашенная дамочка, уже пожилая, а вся разрисованная, просто ужас, а с другой стороны — конопатый солдат. Показывали «Неизвестную женщину», Тоська уже смотрела — и не раз — эту картину, думала, уж все, больше не увидит, но нет-нет да в газете снова появлялось объявление, что идет «Неизвестная женщина», и Тоська тут же собиралась в кино. У них в отделении связи, и особенно в отделе доставки, эту картину ценили высоко и, когда все посмотрели ее первый раз, в один голос признались, что плакали «просто навзрыд». Тоська тоже плакала, но не навзрыд, так, потихоньку пускала слезы. А тут, глядя фильм в четвертый раз, то ли от нынешнего сна, то ли от нагоревшей обиды за себя, она расплакалась горько, глядя сквозь слезы на мутный экран. Накрашенная дамочка отодвинулась от Тоськи, и в ту же минуту кто-то взял Тоську за руку. Она вздрогнула всем телом, повернулась направо и близко, совсем рядом, увидела серьезные глаза конопатого солдата и блестящие крылышки на темном погоне. — Вы успокойтесь, — сказал шепотом солдат. — Не надо так. Неизвестно, как все получилось, но после фильма они пошли вместе по темным, знобким от прохлады улицам. Оправа и слева плыли какие-то высокие кусты, а наверху, над головой, узконосые листья в туманном свете фонарей казались невсамделишными, будто вырезанными из черной бумаги. Тоська шла чуть дыша, прижав онемевшие руки к бокам, осторожно передвигала ноги, будто шагала по проволоке. Конопатый солдат, которого звали Олегом, держал ее за локоть, смеялся над фильмом, — он ему не понравился, потому что был, как он сказал, «слишком сладким». Как может быть такой фильм «сладким», Тоська никак не понимала и в другой бы раз стала возражать и спорить, но сейчас она молчала и кивала головой. И то, что плакала зря, с этим она тоже соглашалась. Олег рассказывал о своих солдатских приключениях, о том, как однажды в дождь старшина повел их обедать и потребовал петь песни, но старшина был вредный, и они всем строем петь отказались. Тогда старшина начал гонять их вокруг столовой, но солдаты не пели, и старшина, промокший насквозь, сдался и отвел их обедать. Тоська слушала его болтовню и со страхом думала, что он, наверное, вроде Яшки, все болтает, болтает, а потом полезет целоваться и будет хвастать всему своему полку или как там у них еще. Она шла напряженная, готовая в любую минуту защититься и убежать, но Олег был спокоен, смеялся, говорил, и лицо его в фонарных сумерках не казалось уж таким конопатым. Тоська и не заметила, как пошла свободнее, уже не по проволоке, и тоже что-то рассказывала ему, так, какой-то пустяк. Теперь говорил уже не один он, а оба, перебивая друг друга и смеясь. Тоська увидела над карманам у Олега синенький парашютик, и тут оказалось, что Олег служит не где-нибудь, а в десантных войсках, уже десять раз прыгал с парашютом, и за это ему дали значок. Тоська зауважала конопатого солдата еще больше, а он стал говорить, что это совсем не страшно, прыгать с парашютом, главное решиться в первый раз, с парашютом не то что мужчины, много женщин прыгает. Это Тоська знала и без него, читала не раз в газетах, но отчаянных женщин в шлемах, которых видела на фотографиях, воспринимала как что-то очень далекое, нереальное, как, скажем, фильмы про Аргентину. Теперь же рядом шел Олег и рассказывал, как нужно, становясь в открытых дверях самолета, посильнее отталкиваться, а потом падать, раскинув руки, ноги врозь и считать про себя секунды, а потом дергать кольцо, и Тоська, похолодев от ужаса, представила, как бы она вдруг стояла в открытых дверях самолета, перед синей бездной, а там, внизу, еле заметные, копошились человечки. Она передернула плечами от набежавших мурашек. Из дома в кино Тоська ехала в автобусе, и ей показалась томительной эта дорога. Сейчас они шли пешком и не пришли, а прилетели к Тоськиному дому. Они походили еще вокруг, поболтали, и Тоське почудилось, что время везде, на всех часах — и на столбе под фонарем, и на руках у прохожих, и в домах — остановилось, пока Олег вдруг не спохватился и не сказал, что он человек военный, не свободный и увольнительная у него кончилась, а завтра утром он уезжает в Энск, где и служит. Он пожал Тоськину холодную, лодочкой, руку и сказал, чтоб она ему написала в Энск, главпочтамт, до востребования, потому что он часто ездит в командировки со своим начальником и в части письма могут потерять, пока он ездит. Тоська кивнула, и Олег побежал за уходящим автобусом, догнал его, успел запрыгнуть и помахал в заднее овальное стекло. Она стояла ошарашенная. Будто ничего этого и не было, будто все ей показалось. Еще три часа назад она ничего не знала и не ведала и вот первый раз в жизни шла под руку с парнем, смеялась с ним, говорила о каких-то пустяках, верила ему и не боялась его. А теперь он исчез. Никого нет. Как во сне. Укладываясь спать, Тоська в одной рубашонке подошла к зеркалу. На нее смотрела некрасивая коротышка. Настоящий обрубыш. Нет, это просто так, — решила Тоська, это все ерунда, и сегодняшний вечер значит не больше, чем вчерашний сон. На душе у нее снова стало горько. Мать страдала бессонницей и слышала, как долго ворочалась Тоська на своей кровати. 6 Тоська твердо решила забыть про Олега, но забыть она его, конечно, не могла, и все чаще и чаще в голову Тоське приходила мысль написать ему до востребования. Ведь не может же быть, чтобы Олег все забыл, забыл тот вечер, думала она. И мучилась от того, что сама ничего не может решить. Надо было кому-то рассказать про Олега. Матери Тоська говорить не хотела, и так она все жалеет ее. Оставалась Нюра. С того дня, как, подставив лицо солнышку, Нюра пожалела Василия, она стала казаться Тоське чуточку другой. Не такой резкой и совсем не каменной. Тоська рассказала Нюре про Олега, рассказала неумело, путаясь и краснея, но Нюра, добрая душа, Тоську поняла. Им тогда обеим влетело от Нины Ивановны, потому что вместо того, чтобы разносить почту, они свернули в скверик, сели там на лавочку, спрятанную в самой чаще, и проговорили целый час, а может, и больше. Потом, правда, они спохватились и помчались на свои участки, но все равно здорово опоздали, и Нина Ивановна, почуяв, что тут что-то неладно, не могли лучшие почтальоны просто так на час опоздать с доставкой, крепко их отругала. Но это все была ерунда, главное, Тоська славно поговорила с Нюрой. И ничего ей Нюра не открыла особенного, никакого совета не дала, а просто рассказала про себя и про Василия. Как они, когда были молодые, познакомились на танцах и как Василий пошел ее провожать, а потом каждый день приходил к ее дому, и они гуляли с ним допоздна, считай, все темные улицы в городе вызнали. А потом вдруг Василий пришел к Нюре с огромным букетом гвоздики. Оказалось, ездил нарочно на вокзал и там у какой-то тетки освободил от гвоздики целое ведро. Он пришел с охапкой цветов прямо к Нюре домой, положил их на стол, и на другой день они подали заявление в ЗАГС. Нюра, рассказывая, улыбалась и говорила только о хорошем. Наверное, не хотелось ей вспоминать, как выгнала Василия из дому и за что. Все-таки, видно, несмотря на такую обиду, больше всего у нее в памяти осталась хорошего, доброго, это доброе перетягивало плохое, а потому вся жизнь ее, вот так, со стороны, когда начала понемногу проходить горечь, казалась Нюре все-таки неплохой, повидала она и хорошего, узнала любовь. Нюра говорить не умела, речь ее получалась нескладной, неживописной, но Тоська понимала за короткими, скупыми фразами Нюрины чувства и переживания. Так и не дала она Тоське никакого совета, да Тоська и не повторяла своей просьбы. Само собой как-то решилась: конечно, надо написать Олегу. Вон, даже Василий вовсе ведь неплохой, так почему Олег должен быть хуже. Письмо получилось короткое и суховатое: живу ничего, все в порядке, а как идет служба? Словом, обыкновенное письмо к знакомому человеку. Когда Тоська бросила белый конверт в мешок, который каждый вечер, заклеив сургучом, увозили из их отделения связи, жить сразу стало и проще, и тревожнее. Вечером, когда она как всегда поливала цветы, на завалинку выполз Яшка. Настроение у него было что-то грустное, он не хвастался, как обычно, и не задирался. Тоська присела рядом с ним на завалинку, и он спросил ее потусторонним голосом: — Ну, лиса, с каким ты солдатиком на днях гуляла? В другой раз Тоська вскочила бы и убежала или облила Яшку из лейки, во очень уж странный голос был у него, и вовсе он не собирался ее задевать. Тоська внимательно посмотрела на Яшку, подумала, может, у человека неприятности на работе, и неожиданно для себя рассказала ему про «Неизвестную женщину», про Олега и про письмо, отправленное в Энск, до востребования. Яшка внимательно посмотрел на Тоську, криво усмехнулся и покивал головой. Тоська обиделась, хотела уйти, но Яшка усадил ее обратно на завалинку. — А ты знаешь, Тоська, — сказал он траурным голосом, — у меня несчастье. Тоське сразу стало жаль Яшку, независимо от того, что у него за несчастье, а Яшка, глядя в землю, сказал тем же заупокойным голосом: — Угораздило, понимаешь… Влюбился я. Потом он оживился, стал рассказывать, как встретил в троллейбусе девушку и сразу обалдел, такая она была… Какая она была, он так толком и не мог объяснить. Вся она казалась удивительной, не красавицей, нет, но светлой какой-то, и чистой, и хрупкой, будто льдинка. Глянешь разочек — и сразу скажешь, что человек это очень добрый, и ласковый, и нежный… Девушка заметила Яшкины взгляды, посмотрела на него, и Яшка будто исчез, улетучился с лица земли, ни рук, ни ног своих не чувствовал, только слышал, как громко, набатом, гудело сердце. Девушка отвернулась, а Яшка протолкался к ней и стоял рядом, пока она не сошла на остановке. Он смотрел, как она уходила, и все в ней было знакомо ему, давным-давно знакомо и близко до мельчайших подробностей. Он смотрел, как она уходила, и когда скрылась за углом и троллейбус уже набрал скорость, он рванулся к выходу и закричал, чтоб его выпустили. Водитель заругался, обозвал его разгильдяем, но Яшке некогда было обижаться, и, когда водитель все-таки притормозил и выпустил его, он пулей помчался за угол. Девушка была уже далеко. Она шла, спокойно помахивая сумочкой, а услышав, что кто-то бежит, не оборачиваясь, уступила дорогу. Запыхавшийся Яшка остановился возле нее, она удивленно посмотрела на него, потом узнала, улыбнулась и сказала: — Меня зовут Оля, у меня есть муж, а сыну моему три года, — и снова улыбнулась. Яшка так ничего и не сказал ей. Он молча смотрел, как Оля, помахивая сумочкой, пошла дальше. Он молчал и смотрел, убитый, пока она не скрылась за поворотам. И вот теперь Яшка сидел на завалинке, все не мог прийти в себя и поэтому говорил загробным голосом, а Тоська смотрела на него жалеючи. Они посидели молча, думая о своем. — А ты, значит, тоже? — спросил Яшка. Тоська кивнула. — Говоришь, главпочтамт, до востребования, — сказал он и впервые за весь вечер с интересом посмотрел на Тоську. Она кивнула снова, и ей показалась, что теперь Яшка смотрит на нее жалеючи. 7 Ответа все не было и не было, хотя Энск не так уж далеко. Тоська успокаивала себя: наверное, Олега не каждый день отпускают в город, армия все-таки. Яшка теперь по вечерам допоздна сидел на завалинке, смотрел, как Тоська поливает свои гладиолусы. Незнакомка из троллейбуса не давала ему покоя. Яшка разузнал о ней все. И верно, Оля не обманула его. Она была замужем, работала на заводе копировщицей, и сын у нее тоже был. Но Яшка никак не мог успокоиться. Оля снилась ему по ночам, мерещилась днем, когда он сидел на своем кране, поэтому работать он стал хуже, как-то на него нашумел мастер: Яшка поднял груз на высоту и задумался, не слышал, что ему уже давно кричат рабочие… Черная челка совсем свисла ему на лоб, и из-под нее печально смотрел по сторонам блестящий глаз. Тоська заметила, Яшка теперь не хвастает и молчит, а то еще иногда поднесет тяжелую лейку с водой и вообще стал внимательнее. Вот и сегодня спросил: — Письма нет? — и, не дожидаясь ответа, добавил, задумчиво поглядев на Тоську: — Ну, скоро будет. И правда, письмо пришло. Тоська получила его на работе. Утром, разбирая почту, Нюра вдруг сказала: «Тоська, пляши!» — и у Тоськи перехватило дыхание. Дом, где жила Тоська, оказалось, входил в Нюрин участок, Тоська и не знала даже — ведь писем им никто не писал, а газеты она брала в отделении. Тоська страшно смутилась, что Нюра отдала ей письмо при всех, могла бы ведь и потом, попозже, покраснела вся, забилась в уголок и разорвала синий конверт с красивой маркой. «Здравствуй, Тоня! — прочитала она и повторила про себя — «Тоня». Очень уж редко называли ее так, она и забыла, как это звучит — Тоня. — Пишу тебе с задержкой, извини, давно не был на почте. Служба идет хорошо. Скоро поедем на учения. Если снова пошлют в ваш город, обязательно приду к тебе. А на фильме «Неизвестная женщина» плакала ты тогда зря. Ну, вот и все мои солдатские новости. Пиши, как ты живешь. Олег». Тоська подняла глаза и оглянулась. Все — и Нюра, и Нина Ивановна, и остальные смотрели на нее и улыбались. Тоська покраснела еще больше, сунула письмо в сумку и быстро-быстро, опустив голову, стала собираться, а потом выскочила на улицу, не подождав Нюру. Тоська летела знакомой дорогой, и странные чувства охватывали ее. Перед глазами стояло лицо Олега, только теперь она неожиданно для себя стала припоминать его. Да, Олег был некрасив, весь в веснушках, но когда они шли по вечерней улице, Тоська бегло приметила, а сейчас это встало ярко и явственно: у Олега была красивая голова, гордая, чуть откинутая назад, и четкий, будто резной профиль. Он был высок, по крайней мере для Тоськи: на своих каблучках она еле доставала ему до подбородка. И смеялся он как-то очень спокойно, очень хорошо, по-доброму. Тоська бежала к своему участку, и ей рисовались все новые и новые черты Олега. Наверное, он очень сильный и добрый, — думала она, — ведь сильные люди всегда добрые, и он, конечно же, смелый, если не боится прыгать с парашютом… Весь день Тоська носилась как угорелая, не знала усталости и ни о чем не думала, кроме Олегова письма. Только один раз она притихла. Алексеевой Т. Л. сегодня было заказное письмо. Прежде чем позвонить, Тоська посмотрела на конверт, на обратный адрес. «Опять Анадырь, — подумала она. — Где такой?» — и позвонила. Алексеева Т. Л. была дома. «Вам письмо!» — сказала Тоська и привычно вошла в квартиру. Что-то изменилось здесь с тех пор, как Тоська приносила последнее письмо. Наверное, был чуть-чуть нарушен обычный порядок. На стуле висели капроновые чулки, небрежно брошенные, тонкие, «паутинка», а на диване стоял проигрыватель и медленно крутилась пластинка. Песня была грустная и незнакомая. Тоська прислушалась… Вьюга смешала землю с небом, Серое небо с белым снегом. Женщина была как всегда спокойной и красивой. Поэтому, наверное, и потрясло Тоську все, что произошло дальше. Алексеева Т. Л. взяла у Тоськи письмо и, не расписавшись, разорвала конверт, присела на краешек дивана. Шел я сквозь вьюгу, Шел я сквозь небо, Чтобы тебя отыскать на земле. Женщина быстро пробежала глазами письмо и вдруг уронила лицо в ладони и страшно дернула плечами. Плачет! — не поверила Тоська. Плачет… Бросив сумку, Тоська кинулась на колени, на медвежью пушистую шкуру, к женщине, хотела что-то сказать, и вдруг, неожиданно для себя, чувствуя, что слова тут не помогут, погладила красивую женщину по голове, по мягким, черным волосам, завязанным небрежным узлом на затылке. Тоська гладила и гладила женщину, а та плакала молча, вздрагивая плечами. — Ну что вы, что вы, — сказала, наконец, Тоська, — успокойтесь. Женщина подняла голову, и Тоська удивилась ее снова спокойному лицу. Нет без тебя света, Нет от тебя привета, Всюду зову, всюду ищу тебя, — пела пластинка. Женщина резко выключила проигрыватель, и Тоська подумала, что зря, пластинка ей понравилась. — Горе какое? — спросила Тоська. — Нет, — бодро сказала красивая женщина, — просто так. Не обращайте внимания. Тоську назвали на вы, и она снова удивилась. Никто никогда не называл ее так. Красивая женщина расписалась в зеленой книжке, и Тоська, ничего не понимая, вышла из пятьдесят первой квартиры. «Вот, — думала Тоська, — одни люди письмам радуются, другие плачут». Правда, чтоб плакали прямо при ней, Тоська первый раз видит. Нина Ивановна говорит, время сейчас другое. Она почтальоном работала, когда война была. Каждый день похоронные носили — конвертики с черной каймой. Нина Ивановна говорит, их никогда в ящики не бросали, а отдавали из рук в руки и старались, чтоб при людях. А то, бывало так, достанет женщина похоронную из ящика и тут же падает, и помочь некому. Нина Ивановна говорит, все время бегали в скорую помощь звонить. Вот какая была работа. Тоська представила себе, как мать получила то письмо. Отца убили в сорок пятом, в мае, и извещение пришло после дня победы. Радовались, что война кончилась, ночью мать услышала по радио про победу, бросилась в чем была к Федорихе, они обнимались, целовались на радостях, говорили, что вот теперь уж и мужики скоро воротятся, а через несколько дней принесли извещение. Отец Тоськин еще осенью был дома: получил орден, и ему дали отпуск, а весной, перед самой победой, погиб. Так Тоська и не видела своего отца. Она родилась в июне сорок пятого года, после войны, и не знала, как все это было. Но она понимала, что жили тогда не так, смеялись, если смеялись, не так, и плакали тоже не так. Она не знала, как все это было, но чувствовала, что между тем, что есть, и тем, что было, лежит целая пропасть. Или высокий водораздел, через который ей не суждено заглянуть. И в этом она не виновата, просто родилась она позже, уже за пропастью, за водоразделом… Теперь плакали по-другому, и, подумав про отца, которого она не видала, про мать, которая получила «похоронку», ожидая ее, Тоську, она решила, что беду красивой женщины можно пережить. Все пройдет, — философски подумала Тоська, — дождется, если любит. И сама удивилась своим мыслям, их трезвости, тому, что размышляла она не как Тоська, а как, например, мать. 8 Странные дела стали твориться с Тоськой. Она носилась с почтой, не зная устали. Она улыбалась всем встречным, и ей казалось, что люди на белом свете живут только добрые. Если кто-нибудь из почтальонов болел, а это ведь тоже случалось, она разносила почту за двоих. Дома она отстранила мать от кройки и шитья, прямо со слезами добилась, чтобы мать хоть это отдала в ее владение. Брала Нюриного Лешку из садика и гуляла с ним допоздна, пока Нюра перешивала свои старые платья. Словом, она крутилась как волчок и совсем не уставала. Мать подозрительно погладывала на Тоську, но ничего не говорила. Да и что она могла сказать? Ведь письма Тоська получала прямо в отделении. А Олег писал часто. За первым суховатым, неловким письмом стали приходить другие — длинные и интересные. Это как два человека встречаются после долгой разлуки, и сначала вроде сказать нечего, а потом разговорятся и говорят, говорят… Тоське ж прибавилось еще храбрости — все-таки говорить с человеком, когда не видишь его в лицо — проще, спокойнее, можно все обдумать без спешки. От письма к письму больше и больше открывались они друг другу. Тоськины письма были сумбурные, они походили на песню какого-нибудь ханта, который едет по тундре и поет про все, что увидит вокруг. Она писала и про Нюру, и про «Поля Робсона», про Яшку и, конечно же, про то, как пахнет яблоками в посылочном отделе. Олеговы письма были строгие, как оно и полагалось солдату. Он описывал свою службу, ребят, которые с ним служат, и, конечно, парашютные ученья. Однажды, получив письмо от Олега, Тоська даже всплакнула. Оказывается, у них были учения, прыгали с большого реактивного самолета. И вот у Сережи — Олег и раньше про него писал, у них рядом койки — парашют раскрылся, но плохо, запутался в стропах. Сережа стал падать на землю. Олег сразу за ним прыгал. Сам, пишет, не знает, как все случилось. Он выхватил нож, — каждому парашютисту полагается острый нож, мало ли, стропу надо обрезать или еще что, — и кинулся вниз, не открывая парашюта. Когда пролетел радом с Сережей, — тот падал все-таки медленней, — успел его схватить, Сережа за Олега тоже, как за соломинку, схватился. Олег обрезал его парашют, а потом открыл свой. Так и приземлились оба, обнявшись. Тоська прочла это письмо, затаив дыхание, все ясно себе представив — как, отчаявшись уже, Сережа думал, что ему конец, крышка, и как Олег летел за ним без парашюта, раскинув ноги и руки, разрезая небо ножом. Слезы набежали сами собой, она тут же написала Олегу взволнованное письмо, очень трогательное, потому что представила себе на минуту, что было бы, если б Олег разбился… Она даже глаза от страха зажмурила. Вечером Тоська смотрела газеты и вдруг в одной увидела заметку про то же, о чем писал Олег! Все было точно так, как он писал, только по газете это случилась в Калинине и ребята были вовсе не солдаты, а спортсмены, рабочие. И фамилии у них были совсем другие. Остальное совпадало. Тоська остолбенела. Неужели там, в газете, все перепутали? Ну, нет, не может быть! Потом подумала, что ведь страна-то большая, может и такое быть, — почти в одно время случиться одинаковое в разных концах земли. Никогда еще Тоська не была так взволнована. Выяснилось, что она совсем не знает Олега, а он вон какой! А она, Тоська? Обыкновенная, серая внутри, жизнь у нее простая и неинтересная, и ему, человеку, совершившему такой, можно сказать, подвиг, с ней будет неинтересно и говорить. Эта мысль, казалось, едва проклюнулась в Тоськиной голове, но сразу пустила цепкие корешки. Настал день, когда она заговорила об этом с Яшкой… Думала ли когда-нибудь Тоська, что она так подружится с Яшкой? С Яшкой-грачом, вихлявым и хвастливым парнем. Совсем он не таким оказался, как ей раньше казалось. Бывает так, лежит ветка, сверху вроде гнилушка, хлопнешь ее о колено, а слом здоровый, молодой, втыкай в землю — и к весне ветка зазеленеет, пойдет в рост. Так и у Яшки. Как увидел он эту Олю, так все хорошее в нем словно наружу пролилось, прояснился весь. Яшка только и говорил, только и рассказывал об Оле, и чем дальше, тем Тоська больше понимала, что эта Оля для него не просто красивая краля, которую он забыть не может, а как та таинственная незнакомка. Тоську когда спрашивают, какая у нее любимая картина, она всегда говорит — «Портрет незнакомки» Крамского. Как увидела Тоська первый раз эту картину в «Огоньке», сразу вырезала, чтобы повесить над кроватью. Конечно, в музее эта картина еще лучше, но она в Москве, в Третьяковке, а в Москве Тоська никогда не бывала. Но встречая «Незнакомку» в журналах, Тоська всегда вырезала ее и не жалела об этом, потому что каждая репродукция непременно открывала ей что-нибудь новое в любимой картине. Вот так же, наверное, Оля для Яшки, как эта незнакомка для художника Крамского, думала Тоська. Только Крамской так и не увидел больше свою незнакомку, а Яшка ее видит каждый вечер. Яшка, конечно, не художник, ну и что ж. Разве обязательно быть художником? Теперь каждый день после работы, переодевшись только, Яшка мчится к Олиному заводу и стоит на противоположной стороне. Когда Оля работает в первую смену, ему легче, потому что он успевает прибежать со стройки домой, переодеться, а потом прийти к заводу, смешаться с толпой и быть совсем рядом с Олей. Если же она — во вторую смену, Яшке хуже. Народу мало, и Яшка боится, что Оля, увидев мрачную фигуру, идущую за ней, испугается. Но Яшка научился провожать Олю так, что она даже и не подозревает об этом. Странно все-таки любовь действует на людей… Теперь, когда Яшка говорит об Оле, он уже не вешает голову и смоляной чуб не падает ему на глаза. А на днях он сказал Тоське, что на будущий год непременно поступит в институт, а пока станет готовиться к экзаменам. Нет, пусть Тоська не думает, работа ему по-прежнему нравится, но теперь ему одного крана мало, хоть с него и далеко видно… Боже мой, разве могла Тоська услышать от Яшки такие слова прежде? Да никогда. Словно Яшка теперь не Яшка, а совсем другой человек. И с ней творилось такое же. Ну, пусть не совсем такое же, немножко медленнее и недоверчивее все это было у Тоськи. Ей все казалось, что Олег просто так пишет, да ведь так оно и было — письма приходили хорошие, товарищеские, дружеские, наконец, и ничего больше. И все-таки Тоська была готова признаться, что Олег — хоть и виделись они только несколько часов, и не писал он ей никаких нежных слов, — стал для нее не просто знакомым солдатом. Она, мало знавшая о нем, нарисовала себе образ доброго, сильного и хорошего человека, пусть некрасивого, как она, но, может, именно поэтому и близкого ей… В последнее время, особенно после письма, где Олег писал о том, как спас Сережу, ее будоражило неясное волнение. Она чувствовала, что должна что-то сделать, как-то переменить свою скучную жизнь. Но что сделать и как переменить жизнь — она не знала и втайне завидовала Яшке, который каждый день провожал свою прекрасную «незнакомку» и которому мало теперь оказалось его огромного подъемного крана. 9 Яшка вдруг увлекся фотографией. Щелкал Тоську, улицу, «Поля Робсона», который уже расцвел. А ночами сидел у красного фонаря и печатал карточки. Потом принес блестящую трубу, с полметра, наверное, длиной и привинтил к ней фотоаппарат. — Видала? — сказал он Тоське. — Телеобъектив. За километр снимать можно. Тоська поудивлялась Яшкиному увлечению, но не придавала ему значения до тех пор, пока Яшка не показал ей пачку фотографий. На всех была одна и та же симпатичная очень девушка. Это и есть, оказывается, Оля. И Яшкино увлечение фотографией было ради этого — чтобы снять Олю. Яшка с той трубой, с телеобъективом, спрятался на крыше напротив Олиного дома и лежал там целый вечер на холодном железе, и когда появлялась Оля, он ее фотографировал. Тоська посмотрела снимки, разглядела внимательно Яшкину Олю, которую он сфотографировал и так, и этак — прямо в лицо, и со спины, и сбоку, а на другой день неожиданно для себя пошла в аэроклуб. Ее назначили на медицинскую комиссию, дня три она ходила по врачам, те крутили ее, вертели, — Тоськина фигура, видно, не очень-то нравилась им, но сердце ее стучало исправно, была она крепкая и здоровая, и после долгих мытарств с составлением автобиографии и фотокарточками Тоську зачислили в парашютную секцию. Олегу, конечно, она ничего не написала, решила, что напишет, когда прыгнет хотя бы раз, но до этого было еще далеко, сначала предстояло пройти теорию, изучить парашют, попрыгать с вышки… Нюра, когда узнала, только всплеснула руками, Нина Ивановна осуждающе покачала головой, мать — запричитала и заплакала. Один Яшка не удивился, будто догадывался, что так все и должно было быть. Он кивнул головой, сказал, что Тоська молодец, и конечно для Олега это будет приятная неожиданность. Он рано ушел домой, наверное, опять фотографии печатать, и Тоська одна полила гладиолусы и любимого «Поля Робсона». Все теперь было хорошо у Тоськи. По вечерам она ездила в аэроклуб, изучала теорию и парашют, смотрела учебные фильмы и со страхом думала о том дне, когда ей придется прыгать самой. Вернувшись из аэроклуба, Тоська садилась писать Олегу — на письмо у нее теперь уходило вечера два, а то и три, и на почту она приносила тугие, толстые конверты. Письма от Олега тоже шли регулярно, и каждую его строчку Тоська перечитывала по нескольку раз. По-прежнему дважды в неделю, а то и чаще, она поднималась с заказным письмом в пятьдесят первую квартиру и, сняв туфли у порога, проходила в комнату и, пока листала книжицу в зеленых корочках и протягивала хозяйке, чтобы та расписалась, не спускала глаз с ее красивого, спокойного лица. Но странную вещь заметила за собой Тоська: возвращаясь от красивой женщины мимо зеркальной витрины гастронома, она смотрела на свое отражение без прежней боли и горечи. А когда начались спортивные тренировки в их секции, она и совсем перестала глядеться в эти зеркальные витрины: Тоська чувствовала в себе необычайную силу и бодрость. И теперь она, глядя на Алексееву Т. Л., восхищалась ею, но иногда думала с этакой подковыркой: а сможет ли красивая женщина прыгнуть с парашютом? Мысль эта самой ей казалась смешной: зачем Алексеевой Т. Л. прыгать с парашютом, и Тоська улыбалась, любуясь ее смуглым лицом, прекрасной фигурой, красивыми ногами и спокойствием, вечным спокойствием. Про те слезы Тоська уже и забыла. Тренировки шли полным ходом, и на почте стало как-то лучше, потому что Нюра была теперь совсем другая. Она не прогоняла теперь Василия, и он ждал ее у дверей не напрасно — они вместе шли за Лешкой в детсад, а потом вместе гуляли. Правда, Нюра так и не простила его совсем, жил он по-прежнему у своего товарища, но она разговаривала с ним, даже смеялась, и Василий ходил вокруг Нюры волчком, стараясь все поправить. Да, все было хорошо, только вот муж у Нины Ивановны по-прежнему пил, и она, как всегда, жаловалась своим почтальонам. И вдруг все рухнуло. Провалилось в тартарары. Тоське казалось, что всему наступил конец. 10 День с утра был светлый, солнечный, пахло осенью. На тополях листья начали желтеть и падать понемногу, усыпая асфальт. Настроение у Тоськи было прекрасное, умываясь, она подумала, что, пожалуй, сегодня получит письмо от Олега, а вечером сядет писать ответ, чтобы завтра же отослать. В отделе доставки, как всегда по утрам, было суетно и шумно, на столах высились горы газет, журналов, писем, приятно пахло свежей типографской краской. Быстро двигая руками, Тоська перебирала почту, раскладывала ее по порядку. Нина Ивановна опять заговорила про мужа, и как она от всего устала. Тоська посмотрела на нее, на ее бледное лицо в мелких морщинках и вдруг подумала, что Нина Ивановна походит на свечку, которая горит медленно и ровно и так же медленно тает… Нина Ивановна, и правда, таяла у всех на глазах. Тоська пожалела ее и впервые поняла: тут мало одной жалости, нужно что-то сделать для Нины Ивановны, может, собраться с Нюрой и сходить на работу к ее мужу, раз сама Нина Ивановна не решается. Ведь надо же это остановить! Нюра сидела рядом с Тоськой, и руки ее тоже летали, стремительно и четко. Она улыбалась чему-то своему, и Тоська с удивлением обнаружила в Нюре то же спокойствие, которое было в красивой Алексеевой Т. Л. И тут Нюра вдруг задержалась, и Тося искоса взглянула на нее, не останавливаясь. — Тось! — сказала Нюра. — Тут тебе… письмо. Голос ее был растерянный, и Тоська вначале ничего не поняла — Нюра уже давно отдавала ей письма и пора бы привыкнуть. Она обернулась к Нюре. — Да не одно, а целая куча… Смотри, — три, пять, семь… Нюра тревожно взглянула на безмятежную Тоську и добавила тихо, чтобы никто не услышал: — Это твои письма, Тося… Из Энска, с главпочтамта… Возврат… Она сказала тихо, но все услышали и смотрели на Тоську. Возврат… Она медленно, будто во сне протянула руку и взяла пачку писем. Ее письма? Олегу… И на каждом штамп: «Не востребовано». Тоська рассмеялась в тишине отдела доставки. Глупость какая! Еще бы она не знала этого правила: письма, не востребованные на почте, через месяц возвращаются отправителю, если есть обратный адрес, а если его нет, уничтожаются в присутствии специальной комиссии, по акту. Она сама не раз видела, как начальник отделения звал Нину Ивановну, они писали какую-то бумагу, подписывали ее, а потом выходили во двор и в присутствии кого-нибудь еще из работников отделения сжигали разноцветные конверты. Тоська с печалью глядела, как они горели, письма без обратного адреса, которые не пожелал затребовать неизвестный получатель и которые пылали теперь, так и не сказав слов, которые должны были кому-то сказать… У Тоськиных писем был обратный адрес. Но все это глупость — Олег не мог их не получить, ведь он же отвечал на все ее письма? Тоська снова посмотрела на штампик «Не востребовано» и, ничего не понимая, сунула письма на дно кирзовой почтовой сумки. Дрожащими руками собрала корреспонденцию и выскочила на улицу. Нюра хотела побежать за ней, но у нее была не собрана почта, и она вернулась на свое место. В отделе доставки стояла тишина. Только газеты шелестели. — Ничего не пойму, — сказала Нюра. — Ничего. …Тоська шла по асфальту, усыпанному редкими еще медяшками тополиных листьев, и повторяла те же слова: «Ничего не пойму! Ничего не пойму!» Мать с утра собиралась на рынок. Тоська это знала и пришла домой. Положила сумку на стул, достала со дна письма, и один за другим вскрыла конверты. Все было правильно. Перед ней лежала груда ее непрочитанных писем. Тоська окаменела. Она сидела на табуретке, сложив руки калачиком, и глядела перед собой, пытаясь хоть что-то понять. У нее вдруг заболела голова. Будто кто-то стучал двумя железными молоточками по вискам. Тоська медленно встала, подошла к комоду и открыла ящик, где лежали ее лучшие платья, а на дне хранились письма Олега. Она взяла их — аккуратно сложенную стопку. Хорошие, добрые это были письма, и, перечитывая их, Тоська плакала. И вдруг что-то стукнуло ее. Тоська прекрасно знала виды почтовых отправлений, и тут только заметила, что письма были обыкновенные, с маркой, а не без марки, и без синего треугольного штемпеля «Солдатское письмо». Она даже вздрогнула, но тотчас улыбнулась: ведь это было глупо, Олег писал вместо обратного адреса — номера полевой почты — просто «Энск, главпочтамт, до востребования». На сердце немного отлегло, и сразу же Тоська увидела другое: на почтовой марке густо чернел огромный штемпель пункта отправления и там вместо Энска стояло название города, где жила Тоська. Письмо было местное… Тоська лихорадочно перебрала конверты, но почти везде название города было или размазано, или, наоборот, не отпечаталось. Но на одном конверте оно было очень четким! Тоська снова достала из конверта Олегово письмо. Ровные, круглые буквы, такие родные, читанные-перечитанные слова… Отчаяние охватило Тоську, она просто не знала, что и подумать. Стало невыносимо сидеть вот так одной. Тоська вытерла рукавам щеки, взяла сумку и вышла. У калитки встретилась мать, спросила ее о чем-то, но Тоська не ответила, она просто не услышала ничего. Ноги ее брели сначала по асфальту, потом по каким-то булыжникам, по глубокой пыли… Тоська очутилась среди железобетонных плит, пыльных серых блоков. Вокруг поблескивали огни сварки, тренькали крановые звонки. Она пришла на стройку, где работал Яшка, хотя даже и не подумала о нем. В такие минуты человек незаметно для себя может сделать очень трудное дело. Будь Тоська в обычном состоянии, она так и не нашла бы Яшку в этом гвалте, но, ничего не замечая вокруг, она его разыскала. Яшка высунулся из кабины, остановил кран и быстро спустился к ней по звенящей лесенке. Уже испытывая облегчение, Тоська шагнула ему навстречу: — Яшка!.. Но он, бледнея, смотрел ей в глаза расширившимися, черными зрачками, и голос у него был хриплый, чужой: — Это я, Тоська… Я знал, что он тебе не ответит. 11 Тоська шла обратно, к своему участку. Работать-то надо. Сумка, тяжести которой она все эти дни не чувствовала, сегодня давила плечи, ступеньки в подъездах были высокими, а железные ящики… Ах, вот когда с ними нельзя было смириться! Если бы перед Тоськой открывались сейчас двери и она протягивала бы людям газеты или говорила: «Вам письмо!» — ей, конечно, было бы легче. Двери бы открывались и закрывались, люди бы улыбались ей, и — кто знает! — может, быстрее отошло замороженное Тоськино сердце. А сейчас она шла по ступенькам, по лестницам, из подъезда в подъезд, и странные обрывки мыслей теснились в пустой, шумящей голове. Все, чем жила она это время, враз, будто в сказке о волшебной палочке, исчезло. Словно приснился хороший сон, и вот она проснулась, и от того, что сон был хороший, но все-таки сон, ей стало еще хуже, чем раньше. Тоська вспомнила одну странность Олеговых писем — он никогда не отвечал на ее вопросы. Раньше бы ей это и в голову не пришло, но сейчас все было так очевидно… Мимо зеркальной витрины гастронома она прошла, не поднимая головы. Она и так знала, что рядом с ней, в стекле, плетется толстоногая коротышка с большой грудью, с глупым калачом на голове. Тоська со страшной силой, просто физически, ощутила вдруг свою некрасивость. Ей показалось, что вся жизнь ее теперь кончена, и нет, нет ей, обрубышу, ничего впереди. Она подумала об Олеге, не о том, которого придумала из Яшкиных писем, а о живом и реальном Олеге, о том солдате, с которым она шла тогда из кино. Разница была большая. Тот, первый, реальный, был совсем не знаком ей, совсем чужой, а другой, придуманный ею, был очень близким и — Тоська не боялась теперь этого слова — родным! К горечи обиды, обмана очень явственно прибавилось другое чувство — утраты. Ей показалось, что она навсегда расстается с человеком, не просто знакомым, а дорогим ей, без которого она и не представляла себя. Письма ее к Олегу, человеку, выдуманному Яшкой, были как письма, ничего особенного она и не писала, но за простыми фразами о том, как она живет, как работает; что говорят Нюра, Нина Ивановна, мать, Яшка, она прятала, оказывается, очень многое… Сердце больно защемило, в горле встал комок. Яшка, Яшка, что ты наделал… В сумке у Тоськи лежало одно заказное, как всегда, в пятьдесят первую, той, красивой. Сначала она не хотела нести письмо, уж очень тяжко было на душе, голова гудела, дома, прохожие, улицы расплывались, так туманится все по бокам, если быстро едешь в машине. Тоська видела только серый асфальт перед собой, потом лестницу, железные ящики с белыми номерами и снова асфальт… Но все-таки она поборола себя, собрала силы и поднялась к Алексеевой Т. Л., чтобы вручить заказное письмо. Из-за двери пятьдесят первой квартиры слышалась музыка. Тоська прислушалась. Песня была та самая: Вьюга смешала землю с небом, Серое небо с белым снегом… Тоська подумала, что, может быть, женщина снова заплачет сегодня, и уж тогда она не сможет, наверное, как в прошлый раз, встать на колени и гладить ее по голове. Тоська вздохнула, будто набираясь сил, и позвонила. Дверь отворили не сразу, и Тоська позвонила еще — два раза подряд, удивляясь, почему это не торопится как обычно красивая женщина. Но вот наконец за дверью послышались бегущие шаги, щелкнул замок, Тоська увидела красивую женщину и поразилась. Она не узнала ее. Красивая женщина улыбалась, глаза ее взбудораженно блестели, она стояла спокойно и вместе с тем вся была в движении: так свеча горит в тихой комнате, и пламя ее не дрогнет, не колебнется, будто застыло, а присмотришься — пламя живое, оно движется, течет, как стремглавая река. Спокойствия, внутреннего глубокого покоя, которое было частью ее красоты, не было сегодня в женщине. Тоська сказала свое привычное: «Вам письмо!» — и прошла в комнату. На диване, где когда-то плакала красивая женщина, сидел мужчина в серой рубашке с загнутыми рукавами. Тоська вспомнила, что такая же рубашка есть у Яшки и он ею очень гордится, потому что рубашка по последней моде — с лавсаном и не мнется. Лицо у мужчины было простое, обыкновенное, про таких людей говорят — «Ничего особенного», но глаза! — серые глаза его плавились каким-то необыкновенным светом. Он смотрел, не отрываясь, на красивую женщину. — Письмо! — сказала она, смеясь. — От кого бы ты думал? Он пожал плечами и по-прежнему смотрел на женщину, будто хотел загипнотизировать ее. — От тебя! — сказала она, и прижала конверт, и погладила узкой ладонью. — Брось! — сказал мужчина и встал с дивана. — Давай я лучше так тебе расскажу, что там написано. — Нет, — засмеялась женщина, отходя от него и разрывая конверт. — Почитаем, что ты там пишешь, какие-такие признания? «Опоздало! — подумала Тоська. — Опоздало письмо. Пролежало где-нибудь на сортировке…» Мужчина пытался отобрать письмо у красивой женщины, и они возились, как дети, как какая-нибудь малышня, не замечая Тоськи, и та отошла к стенке и стояла, глядя на них и улыбаясь. Наконец женщина села на диван, рядом присел и муж, она обняла его одной рукой и стала читать: «Хорошая моя!..» Тоська шагнула в узенький коридорчик и чуть не упала, споткнувшись обо что-то мохнатое. Она даже вздрогнула. Но это были унты. Высоченные, чуть ли не до пояса Тоське, они смирно стояли, притулившись к стенке. На вешалке, занимая полстены, висела коричневая шуба, похожая на медвежью шкуру, а на полу, не поместившись на вешалке, лежал мохнатый треух. Тоське показалось, что все эти вещи пахнут морозом, хотя откуда мороз в эту пору, и она даже понюхала воздух, не пахнет ли им… Тоська вышла на лестничную площадку и осторожно прикрыла дверь. Уже внизу она заметила, что все еще идет на цыпочках. На улице Тоська вздохнула, и — странно! — ей как будто полегчало. Словно с утра, когда Нюра отдала ей письмо, она набрала в легкие воздуха и не дышала весь день, будто нырнула на глубину и не дышала, а вот сейчас вынырнула. Тоська с грустью подумала, что больше не увидит красивую женщину, Алексееву Т. Л., потому что заказных ей писать теперь некому. Разве что случайно они встретятся где-нибудь на улице или на автобусной остановке. Но грусть эта была какая-то легкая, даже приятная… Она шла, и лица встречных не казались ей белыми пятнами, а улица не мчалась мимо мутной стеной, как при быстрой езде на автомобиле. Идти стало легче, и хоть по-прежнему стоял в горле тугой комок, утренняя беда будто притихла. Тоська улыбнулась: она снова увидела красивую женщину, которая читала письмо из Анадыря. «Хорошая моя!..» «Хорошая моя!..» 12 Дома мать встретила Тоську жалостливой улыбкой. На столе лежали аккуратно сложенные письма. Тоська побыстрее выскочила на улицу, чтобы мать не завела разговор, не стала ее успокаивать или, того хуже, жалеть. Она присела на завалинку, но мысленно все время возвращалась к письмам, Олегу и Яшке. Было уже поздно, но Тоська схватила лейку, набрала воды и стала ходить между клумбами; вода шелестела в темноте, и Тоська слышала, как журчат упругие струйки, вырываясь из мелкого ситечка. У соседей хлопнула дверь, и на фоне фиолетового неба, которое кончалось синей полосой у горизонта, появилась Федориха. — Яшку не видела? — спросила она Тоську. Тоська мотнула головой, но, подумав, что в темноте не видно, сказала: — Нет. Только днем, на работе. — Чегой-то долго нет, — сказала Яшкина мать и зевнула. — Гуляет, — ответила Тоська, — куда он денется. Постояв еще, Федориха присела на завалинку. — Ну, Тосик, — спросила она, — а ты, мне Яшка сказывал, с парашютом скакаешь? Не боязно? — Еще не прыгала, — сказала Тоська и усмехнулась, подумав, что ведь не Олег, а Яшка, грач черномазый, виноват в том, что она записалась в секцию. А Олег, может быть, как раз бы и не захотел, чтобы она прыгала… Вышла Тоськина мать и подсела к ним на завалинку, снова хлопнула дверь у соседей, и пришел Яшкин отец. Теперь завалинка походила на телеграфный провод: уселись рядышком четверо, как воробьи. С одного краю Тоськина мать пригорюнилась, с другой — Яшкин отец дымит папироской. — Угаси свое кадило! — приказала ему Федориха. — Дай цветиками подышать. Яшкин отец послушно затоптал окурок, помолчали. Где-то вдали, за большими дамами, прошуршал автобус, и снова затихло. — Эк, тишина, — сказала Яшкина мать, — ровно в деревне. Ей никто не ответил. Тоська подумала, что вот сидит она рядом со стариками, а где-то играет музыка, где-то сейчас танцуют, смеются и едят шоколадные конфеты. А она сидит здесь со стариками, и некуда ей идти. На сердце опять стало тоскливо, просто до смерти обидно, она чуть не расплакалась, но сдержалась, закусив губу. — Где его лешак носит? — сказал Яшкин отец, а Федориха добавила: — Уж я и то гляжу… — Здоровый лоб вымахал, а все сутемяшится, мельтешит, никак не остепенится. — Вот оженится, — сказала Федориха. Они говорили о сыне грубовато, но Тоська поняла все по-другому: Яшкин отец вовсе не недоволен Яшкой, да и сам-то он, Федоров, хоть и пожилой человек, и опытный работник, а все никак не остепенится, все грачом-грачом, бегает, беспокоится, славам, сутемяшится. А ругнул он Яшку так, для порядку, чтоб было всем ясно, и самому себе, что делает он правильно. Это все-таки печально, когда вырастают дети, вдруг подумала Тоська и посмотрела с жалостью на свою мать, которая так и сидела, пригорюнившись, тосковала, наверное, об ее, Тоськиной, жизни. И Тоське захотелось, как маленькую, приголубить свою мать, погладить по седым волосам. На улице зафыркала машина, тишина будто лопнула, раскололась, и чей-то голос крикнул: — Здесь Федоровы живут? Яшкин отец ответил, хлопнула дверца, из темноты выдвинулась фигура в плаще, и Тоська удивилась, к чему человеку плащ в такую теплынь. А приехавший шагнул к Яшкиному отцу, вгляделся в его лицо и сказал: — Крепись, батя… Сын твой разбился. …Газик звенел покрышками по асфальту, рядом беззвучно трясся Яшкин отец, который ничего, наверное, и не слышал, а человек в плаще, сидевший рядом с шофером, рассказывал, как к концу смены подул совсем не сильный ветер и Яшкин кран вдруг пополз по рельсам, а рельсы были не по инструкции, чуть под уклон, самую малость, а кран покатился потому, что у него давно барахлили тормоза, и Яшка не успел выпрыгнуть. Когда его достали из кабины крана, он был бледный, как мел, и умер у всех на глазах, не приходя в сознание. — Теперь судить будут за технику безопасности, — сказал мужчина и закурил. Он был огромный, загораживал половину окна, Тоська ничего не видела, кроме его спины, и ей послышалось в его голосе, будто вот это-то и есть самое главное, что судить станут кого-то… Газик мчался вперед, их потряхивало, и Тоська вдруг вспомнила один вечер, когда они с Яшкой сидели на завалинке. Яшка сказал тогда, думая о чем-то своем: — В жизни все равно как в детстве, помнишь… Завяжут тебе глаза, раскрутят, а потом говорят: ну, иди — ты прицелишься и идешь. Медленно, осторожно. Уж кажется, точно иду, по линии. И вдруг — р-р-раз! — лбом в стенку! Не прямо шел, оказывается, а вправо забрал. Или влево. А думал — прямо… «Я думал — прямо… — молотилось в голове, — прямо… прямо… прямо…» 13 Тоська не могла точно вспомнить, что было в эти дни. Как заведенная, она отваживалась с Яшкиной матерью, ходила на работу, давала показания следователю, бросала пригоршнями землю на крышку Яшкиного гроба и прислушивалась, как шуршит земля, падая вниз. Одно почему-то четко сохранилось в памяти и не давало ей покоя: черный гладиолус по имени «Поль Робсон». Она срезала цветок, принесла его в клуб, где лежал Яшка в день похорон, положила цветок ему в ноги. И вспомнила: стоит Яшка, черный, как грач, в черном парадном костюме, на танцы, видно, собрался, и просит у нее черный гладиолус. Это было давно, еще до того, как он встретил Олю. Ей стало вдруг больно. Дай она тогда Яшке черный цветок, он подарил бы его какой-нибудь своей девчонке, может быть, той, беленькой, с которой видела его Тоська, и — как знать — может, теперь все было бы иначе… Тоська вспомнила, как Яшка спускался к ней с крана в тот последний день. Он хотел, чтобы ей было лучше, а она ему цветка пожалела… Мысли были беспорядочные, случайные, но одна возвращалась упрямо: как глупо, как ужасно глупо погиб Яшка! Заболей, например, он в тот день или не подуй этот ветер, и все было бы в порядке. Бессмысленная, глупая смерть… Время шло, день за днем, Тоська работала по-прежнему. Одно только изменилось: заказные в пятьдесят первую больше не приходили. Теперь Тоська имела дело только с железными ящиками. Как всегда по утрам, Нина Ивановна, поглядывая поверх очков, выдавала почтальонам корреспонденцию, а они, шурша газетами, рассказывали друг другу кто что… Одна Тоська молчала, и ее никто не трогал, не заговаривал с ней зря, если она сама не начинала. В посылочном отделении по-прежнему пахло душистыми яблоками, и Тоська, как раньше, приходила сюда подышать яблочным нежным воздухом. Нина Ивановна как-то получила посылку от своих родственников с юга. Нюра, веселая и живая, притащила клещи, ящик открыли, и Нина Ивановна дала всем по яблоку. Все начали пробовать их и хвалить южных родственников, а Тоська развернула тонкую шуршащую бумагу и подняла яблоко к свету, к солнечному лучу. Желтый матовый шар вспыхнул, налитый до краев соком и солнцем, засветился, и Тоська вдруг различила черневшие внутри яблока семечки. Она не торопилась съесть его, и странные, совсем не ее мысли приходили Тоське в голову. Она смотрела на яблоко, лежавшее на ладони, и думала о чудесах, которых все-таки полно вокруг. Яблоко было рождено черной землей, синим небом и солнцем, у которого нет цвета, потому что на него нельзя посмотреть. На ее ладони лежала работа природы, и, брошенная в землю, эта работа не пропала бы даром — из семечек весной выползли бы ростки. И выросла бы новая яблоня, которая снова родила бы плоды, полные до краев душистым соком и солнцем… Стукнет мороз, потом будет зной, и все это пройдет, а останется одно, самое главное — новое яблоко, которое снова упадет на землю. Все как у людей, думала Тоська, и вспоминала Олю. Наверное, через неделю после того, как погиб Яшка, когда прошло первое потрясение, Тоська разузнала, где живет Оля, и пришла к ней домой. Оля стала приглашать Тоську в комнату, но она отказалась, извинилась и попросила Олю пройтись с ней. Как когда-то с Нюрой, они сидели на скамейке в сквере, Тоська смотрела в открытое, очень милое лицо Оли и, стараясь говорить спокойнее, рассказывала ей про Яшку, какой он был раньше и каким стал потом, когда увидел Олю в троллейбусе, как провожал ее с работы и боялся испугать, как ползал по крыше с фотоаппаратом… Тоська рассказывала обо всем этом, потому что Оля не могла не понять ее, а впереди ведь было еще одно… Тоська остановилась на минуту, но собственная ее беда теперь, после смерти Яшки, была такой маленькой, ничтожной, что она рассказала Оле и про Яшкины письма. Это было главное — суметь рассказать Оле так, чтобы она поняла — письма, адресованные хоть и Тоське, принадлежат ей, Оле, потому что это она сделала Яшку таким… Тогда, в тот день, Тоська все спрашивала себя: зачем, почему писал ей Яшка, а теперь она все понимала, она знала точно, зачем и почему он писал… Письма были дороги Тоське, что и говорить… Но Тоська протянула их Оле. Она попросила взять их. Оля взяла. Осторожно, будто что-то хрупкое. Как хорошо, что она поняла Тоську. Теперь Яшку будет помнить и Оля, хотя она его совсем не знала. Яблоко падает на землю… …А жизнь шла. В посылочном отделении яблочный запах стал густым и терпким: и на юге наступила осень. Тоська думала, что теперь бросит, конечно, парашютную секцию, и первое время даже не вспоминала о ней, но шли дни, и мысль о том, чтобы прыгнуть с парашютом, все чаще не давала ей покоя. Она решила, что теперь должна прыгнуть для Яшки, пусть его и нет, разве не он заставил ее отважиться на это… Она немного отстала от остальных, но ее допустили к занятиям, и теперь Тоська ездила в клуб каждый день. Наконец объявили, когда новички будут прыгать. Накануне Тоська сказала об этом Нюре, та заохала и пообещала прийти на аэродром. …Их посадили в открытый грузовик и повезли за город. На огромном зеленом поле жужжали маленькие самолеты, над головой на длинной палке колыхалась полосатая колбаса. В тесной комнатке аэродрома Тоська надела комбинезон, натянула шлем, инструктор помог ей защелкнуть парашютные замки. Выходя из помещения, Тоська увидела зеркало. Она подошла к зеркалу — в первый раз за все эти дни. На нее глядела насупленная, очень серьезная девчонка в синем комбинезоне и кожаном шлеме. Тоська подмигнула ей и вышла на улицу. Объявили построение, и Тоська встала крайней слева, она была самой маленькой в отряде. Инструктор двигался вдоль строя, проверяя у всех парашюты последний раз. Тоську кто-то дернул за рукав. Сзади стояла Нюра. Она улыбалась во весь рот, пораженная Тоськиным нарядом, а сзади, подальше, стоял Василий. — Вам письмо! — лукаво сказала Нюра и протянула Тоське конверт. Она не глядя сунула его в карман комбинезона, и тут подошел инструктор, взял Тоську за ремни, чуть встряхнул ее и внимательно оглядел. АН-2 стоял перед ними, и летчики, парни в одних рубашках, улыбались, глядя на девчонок, выстроившихся в ряд. — Ну, не робеть! — крикнул инструктор, и они пошли строем к самолету. Дверь захлопнули, и АН-2, взревев моторами, будто какая телега или грузовик начал подпрыгивать на рытвинах, набирая ход. Тоська вспомнила о письме, когда уже летели, сунула руку в карман и вытащила согнутый пополам конверт. На штемпеле стояло: «Энск». Тоська порвала конверт, развернула листок. «Здравствуй, Тося! Ты, наверное, забыла меня. Это пишет тебе Олег, мы с тобой еще в кино познакомились. Все хотел раньше тебе написать, да не мог, был в длительной командировке, а, короче говоря, занимался тем, что нарисовано у меня на значке, только не здесь, а далеко отсюда…» Письмо было длинное, на большом листе с обеих сторон, мягким почерком, но Тоська не могла его больше читать. Она сунула листок в карман, стало что-то больно глядеть. — Ну, ну, — сказал инструктор, — не кукситься! Не робеть! Тоська оглянулась вокруг и увидела взволнованные лица курсанток. Инструктор что-то сказал, и все встали, потом повернулись направо, к двери, одна за другой, в затылок друг другу. Дверь распахнулась, и Тоська увидела, что все, стоящие перед ней, моментально, бегом исчезли в синем квадрате. Она осталась последней. Перед ней было небо. Тоська всегда думала, что закричит непременно и уж обязательно закроет глаза перед первым прыжком. Но она не закричала и не закрыла глаза. Глядя на белые облака, на зеленую землю с игрушечным белым ангаром, она шагнула вперед. Сердце замерло, она падала, раскинув руки и ноги, чувствуя, как воздух плотно обтекает тело. Над головой щелкнуло, ее сильно дернуло. Она подняла голову и увидела стропы, уходящие по биссектрисе вверх, черные линии, рассекшие небо. Тоська посмотрела вниз и увидела зеленое поле. Сбоку паслась маленькая корова. Луг, усыпанный одуванчиками, летел навстречу Тоське. Дорога к сфинксам Он глотнул солоноватого, голубого простора и на мгновение задержал дыхание, словно стараясь, чтобы из легких освежающая голубизна передалась всем клеточкам тела. В небе висело желтое солнце, похожее сквозь пелену облаков на мутный уличный фонарь. Игорь вспомнил ленинградские белые ночи и сфинксов у Академии художеств. Он любил приходить к этим каменным чудовищам, любил, как и все ленинградцы, белые ночи. Но эта волынка ему надоела. Вот уже второй месяц они в пути, и второй месяц по ночам день. Проснешься, глянешь в иллюминатор и ничего не поймешь — или проспал, или еще рано. Да-а, а погодка сегодня — будь здоров! Посвежевший, словно после купанья, весь до последней косточки начиненный йодистым воздухом, Игорь зашагал по палубе. Бывает же такое у человека! Идешь себе по палубе, прогуливаешься, а внутри у тебя будто транзисторный приемник с направленной антенной. И направлена она на самую развеселую волну: Тира-ра-ра! Тира-ра-ра-ра! Музыка без слов. Неизвестного композитора. Впрочем, постойте-ка! Композитор известен — он сам, Игорь Марков. Спросите, с чего бы он так рассиропился? А вот с чего! Сегодня — последняя стоянка. Мыс Костистый, Хатангский залив. Здрасте, аборигены! Несколько дней на разгрузку, и приветик! Пойдем домой. К сфинксам… Сзади хлопнула дверь. Игорь не повернулся, он загляделся на воду, в которой плавали мелкие льдинки. Зеленая вода и стеклянный лед. Игорь подумал, что это похоже на коктейль в громадной рюмке. Коктейль под названием «Арктическое лето». — Видал, — сказали за спиной, — к нам делегация прибыла. Белых медведей. За спиной засмеялись и, чиркнув спичкой, утопали. Игорь смотрел на берег, чуть прищурившись от ветра, выдувавшего слезинки. Берег был каменистый, весь из округлых, гладких голышей, без единого деревца или хоть какого-нибудь захудалого кустика. Игорь вздохнул. Он вспомнил пирс, зареванную Ирку в принаряженной, чуть пьяненькой толпе морячек, вспомнил суровую качку, которую он перенес, как и подобает мужчине — стиснув зубы и ни разу не пикнув, ледовые поля, которые прошел их корабль, «ведомый попарными самолетами», вахты, нелегкие морские вахты, которые он, попавший на «живой» корабль впервые, провел нормально, будто опытный механик. Он вспомнил все это и подумал, что твердо стоит на ногах и что испытание Арктикой он сдал на отлично, что, пожалуй, вел он себя не хуже героев Джека Лондона — мужественных и немногословных. Да, не каждый все-таки решится пойти на такое — оставить семью, работу, собрать чемоданишко да и рвануть сюда, во владения дедушки Мороза. Но и сейчас, снова все взвешивая, Игорь подумал, что поступил он правильно, взяв очередной отпуск на заводе и еще два месяца без содержания и отправившись в этот северный рейс. Последнее время он, можно сказать, ночевал в цехах: вводили новый технологический цикл, и он, инженер-механик Игорь Марков, славно потрудился. Те, кто знали его ближе, пожимали плечами. Феля, например. Все не мог понять, за что Игорь так дико вкалывает. А Игорь жал на своих ребятишек, и с тех пот катил рекой. Он и сам работал до изнеможения. Новая технологическая линия? Да, это было любопытно. Но дело не в этом. Просто он, Игорь Марков — человек железной идеи. И если она родилась в голове, он свое получит. Причем, красиво. После окончания работ главный пригласил всю группу в кабинет. Кому конверт в лапу, кому благодарность с занесением в трудовую книжку. А ему, Игорю, уже под занавес, главный протянул зеленую продолговатую бумажку. Бесплатная путевка в Мацесту! Отпуск вне очереди! Игорь повертел путевку, встал для торжественности момента и сказал, глядя в глаза главному: — Спасибо, Андрей Михайлович. От всего сердца. — Голос его дрожал от волнения (вот оно, пригодилось институтское увлечение сценой!). — Но есть мечта. С пеленок хочу на Север! Пройти дорогой капитана Беринга… Знаете, как в известной песне поется: «Над морем сгущался туман, кипела волна штормовая…». Два месяца без сохранения содержания, и я привезу вам привет от лу-ора-ветланов! Народу в кабинете было порядочно, и главный, любивший Маркова, принял перчатку. В голосе его послышалось благодушие. — Романтика… Полярное сияние… Торосы… Гагары… — он задумчиво оглядел кабинет. — А тут сидишь… Игорь понял, что выиграл бой, и дурашливо закричал: — Кому мокасины, записывайтесь в очередь! Молоденькие девчонки из соседних отделов в восторге таращили подведенные глаза. «Цирк», — сказал потрясенный Феля. И вот уже последняя стоянка… За бортом, в зеленой воде, плавно кружатся стеклянные льдинки. Сливается с небом берег вдали, будто художник поленился обозначить горизонт. Чайки беззвучно разводят крылья. …Спасибо братцам-корешам. Это они помогли устроиться, когда Игорю пришла в голову его «безумная» идея. Хлопот было много — кадры на арктических судах ходили «старослужащие». Хорошо, что Игорь закончил кораблестроительный, хотя сраму же после института стал работать на заводе и корабли помнил очень приблизительно, по студенческой практике. Но перед отъездом он набрал книжек и честно проштудировал их, как-то подготовив себя к работе на судне. Что там говорить, он привык все делать добросовестно. В море Игорь быстро сошелся с ребятами, те относились к нему хорошо, с работой тоже ладилось, и Игорь уверился, что все будет нормально, и сбудутся их с Иркой мечты. Мечты… Он снова посмотрел на каменистый плоский берег, на воду, где покачивалось несколько одиноких, удивительно молчаливых чаек. Шикарный пейзажик. Его бы в рамку… Игорь повернулся и пошел по палубе, по корабельным переходам вниз, в кают-компанию. Каблуки бухали по железным ступенькам, гулко цокали в узких коридорах, вкрадчиво щелкали за спиной дверцы отсеков… Мечты, дерзания, почины… Ох, и терминология! Зола все это, слова одни. А словами сыт не будешь. Трезвый реализм, как трудно приходится тебе! Тебя стыдятся, от тебя отрекаются, как от стыдного порока. Вот он, например, Игорь. Все считают, что он уехал на Север как последний чудак, потянуло и поехал. Чудаком быть, значит, можно. Даже отпуск без содержания дали и — как! Под звон литавр. А скажи, попробуй, что ты не чудак, а просто рациональный человек. Взял карандашик, листок бумаги, прикинул, что за три месяца работы на арктическом судне можно не только оправдать те два месяца, что на заводе — без содержания, но и получить деньги. Большие деньги. Эквивалент мечты. Скажи это, ведь жизни не дадут… Нет, лучше уж быть просто чудаком. Мало ли их, чудаков, на свете! Игорь вспомнил парнишку, который толкался тогда в отделе кадров управления. Мальчишка просился на любой корабль, который шел на Север, и Игорь, услышав его слова и зная, как трудно попасть на арктическое судно, ухмыльнулся. Он назвал свою фамилию, работник отдела кадров, сухонький, лысый старикашка с огромными, пушистыми, как у сибирского кота, усами, кивнул ему и оформил в команду. Фамилия «Марков» была у него записана на листке настольного календаря. Игорь ушел, а парнишка так и остался упрашивать усатого старика послать его на Север — хоть кем, хоть за бесплатно. Нет уж, за бесплатно ну его на фиг, подумал Игорь. За бесплатно и хоть кем пусть идут такие вот парнишки. …Игорь снял фуражку с крабом, в которой уже успел сфотографироваться не раз, и вошел в кают-компанию. Капитан кивнул ему и сказал двоим, сидевшим спиной к двери: — Познакомьтесь. Наш сменный механик. Игорь пожал руку угрюмому крепышу неопределенных лет. Кустистые брови топорщились на его дубленом лице, прикрывая глаза. А капитан добавил: — …Ленинградский инженер. Бросил все, и к нам пришел, на Север, за романтикой… Игорь пожал гостю руку, повернулся ко второму, еще не разглядев его против света, и вдруг по руке понял, что это женщина. Он взглянул на нее внимательнее и ахнул: — Господи, Валька! Серые огромные глаза смотрели на него с лица, забрызганного рыженькими веснушками. Ах, эти веснушки! Игорь тотчас представил старую школу в тихом ленинградском переулке, тихую девчонку, с которой он по приказу классной руководительницы целых три года сидел за одной партой и которую за эти самые веснушки дразнил «солнышком». — Здравствуй, солнышко! — сказал он шепотам, чтобы не слышали капитан и тот, бровастый, с которым приехала Валя. Два серых озерка с ковыльными берегами стали еще светлее. — Здравствуй, Игорь. Игорь увидел на соседнем кресле белую медвежью шубу мехам наружу. Так вот о какой делегации болтали матросы на палубе. — А вы, я гляжу, знакомы? — спросил мужчина, приехавший с Валей. Валя молча кивнула, а Игорь весело сказал: — Судьба играет человекам, а человек играет на трубе… — Да, — сказал капитан, — каких только встреч не бывает у нас, на Севере. Сколько плаваю, и в каждом рейсе встречаю старых моржей. То в училище вместе были, то воевали… Они с бровастым заговорили о своем, а Валя с Игорем вышли в коридор, а потом к нему в каюту. — Ну и ну! — шумел Игорь. — Бывает же! Ну и хохма! Валя оглядывала каюту, улыбалась, и веснушки разбегались веселыми огоньками по ее щекам. — Ну как ты, Игорь? — спросила она. — Да что я! — шумел Игорь, все еще удивленный неожиданной встречей. — Ты-то как тут оказалась? — А я, Игорь, доктор теперь. Санитарный врач Хатангского района. Пятый год уже здесь. Приехала вот к вам мясо принимать. — Мясо? — удивился Игорь. — Какое мясо? — Ну как какое? — ответила Валя. — Вы нам мясо привезли. Мороженое. — А-а, — протянул весело Марков, — а я и не знал! Ну, да ладно, — захлопотал он, — давай-ка вздрогнем по этому поводу. Грешно не вздрогнуть. Он достал бутылку спирта, сбегал в соседнюю каюту и принес еще одну кружку, полную воды, потом разлил ее поровну и до краев долил спиртом. Они чокнулись этими двумя зелеными эмалированными кружками с обшарпанными боками, отпили помалу, и Валя закашлялась от жгучего питья. — Ну?! — шутя удивился Игорь. — А я думал, северяне спирт стаканами хлещут. Валя улыбнулась застенчиво и спросила: — А ты, Игорь, значит, на Север решил? Игорь опешил. С чего это она взяла? Ах да, совсем забыл, это же капитан, старый хрен, брякнул вдруг ни с того ни с сего. — Значит, за романтикой? — задумчиво сказала Валя. — А сфинксов у Академии не жалко? — Какая к черту романтика! — весело сказал Игорь. — У меня от этих словечек зубы мерзнут. И сфинксов, опять же, не могу бросить. Кто за ними, беднягами, без меня присмотрит? Они посмеялись. В иллюминаторе дневалил светлый вечер, но, чтобы было поярче в каюте, Игорь включил лампу. Стало по-домашнему уютно и тепло после свежего ветра на палубе. Они сидели рядышком на мягком диване, и обоим было хорошо, как в детстве, в том тихом черемуховом переулке, где оба они выросли. — Какая там к черту романтика! — повторил Игорь. — Суета сует, Валюта. Просто-напросто деньги нужны. Север! — он криво усмехнулся. — Платили бы у нас в Питере, как здесь, сидел бы я себе на печи и жевал калачи. Он прошелся по узенькой каюте — два шага вперед, два назад, и сказал бодрым тоном бывалого человека: — Жизнь, Валюша, заставляет! Она, брат, не грецкий орех! Молотком не расколешь… — Ну да, — повторила Валя, думая о чем-то своем, — не грецкий… А зачем тебе деньги, Игорь? — Да, понимаешь, квартиру получил. Надо ее обставить. В стиле века. Они чокнулись, отпили понемногу и начали вспоминать школу, детство, ребят и девчонок, с которыми учились вместе, учителей, которых теперь, быть может, уже нет в живых. Сначала разговор шел какой-то неловкий и осторожный. Так давным-давно знакомые люди, встретившись через много лет, опять знакомятся между собой, узнавая постепенно друг друга. Да так ведь оно и было… Потом они разговорились, вспомнили, как Игорь прозвал Валю «солнышком», как это имя увязалось за ней и как плакала она на выпускном вечере в комнатке у тети Глаши, школьной технички, когда ее, взрослую девушку, кто-то в шутку снова назвал «солнышком». Ее искали тогда по всей школе, а когда нашли, она сидела уже с сухими глазами. Только на клеенчатой скатерти, рядом с розовым медным звонком, которым тетя Глаша оповещала о начале и конце урока, было несколько прозрачных капелек. Потом Валя заставила Игоря рассказывать про Ленинград, как он изменился и что там нового. Как выглядят новые станции метро и что он смотрел у Товстоногова. Он отвечал спокойно, подробно и, пожалуй, больше всего рассказывал о театре Товстоногова, хотя, признаться, был там всего раза два. Трудно было доставать билеты, хотя достать их можно было, конечно, но все как-то не получалось — то времени не хватало, то не хотелось после работы еще раз трястись в трамвае. Но разговоров про театр ходило много — и на работе, и среди знакомых, и поэтому Игорь рассказывал живо, с подробностями, не вызывая сомнений в своей осведомленности. Валя слушала внимательно, притихла, взгрустнула. — Что, Валюха, — спросил Игорь, — тянет, поди-ка, в Ленинград? — Ой, Игорек, тянет, — задумчиво сказала Валя, — еще как тянет. Вот уж вырвусь в отпуск, — повеселела она, — на полгода сразу, держись, Ленинград! Все театры обегаю! К сфинксам приду растет встречать… Помнишь выпускной? Она повернулась к Игорю. Игорь вспомнил день, затерянный в памяти. Будто в старом альбоме нашел пожелтевшую фотографию. На карточке сфинкс у Невы. А рядом с ним — он, Игорь, и девчонка в белом платье. Выпускница… Платье было смешным, длинным, в те времена шили по другой моде, но девчонка… Нет, это не Валя была, а Тоня, их одноклассница. Его первая любовь… Где она сейчас, Тоня? Она была робкой, неяркой. И не поступила в институт. Ирка была совсем другая. У Ирки в доме висел даже один настоящий Моне. — У меня второй год в институтской ординатуре документы лежат — уехать не могу, — сказала Валя. — То одно, то другое… В прошлом году затеяли во всех факториях женщин обучать первой помощи. Замоталась. Нынче кое-что еще придумали — тоже не уедешь. А я уж и кандидатские сдала. — Она улыбнулась. — Буду первым кандидатом медицинских наук на Таймыре. — Как? — удивился Игорь. — Почему на Таймыре. А Ленинград? — А Ленинград, — вздохнула Валя, — что Ленинград. Вот приеду, поклонюсь сфинксам и — ту-ту! — обратно. Игорь положил руку на Валино плечо, и она ничего не сказала, лишь посмотрела на него внимательно и спокойно. Он сделал вид, что ничего не произошло, что это вполне допустимая вольность между друзьями детства, а потом «солнышко» всегда хорошо относилась к нему и даже, кажется, была влюблена, постой, постой, да это было в десятом, когда он ходил с Тоней к сфинксам… Они отхлебнули еще по глотку, Валины щеки раскраснелись, и Игорь сказал, что веснушки ей очень идут. Он встал, подошел к окну. — Послушай-ка, — сказал он Вале не оборачиваясь. В иллюминаторе леденел холодный, светлый вечер. Осень, осень — вот моя пора! И под цвет глазам — седое утро. Мне в кафе, как в облаке, уютно. Я сижу тут с самого утра. Валя притихла, Игорь не видел ее лица, но знал, стихи ей нравятся и очень кстати сейчас… За окошком — суета и спешка, А в кафе — покой и тишина, Молчаливо, с грустною усмешкой, Я смотрю на город из окна. Читая, Игорь повернулся, близко подошел к Вале. Валя смотрела на него — снизу вверх, грустно и задумчиво. Игорь взял ее руку, потянул к себе. Валя встала и шагнула ему навстречу. Он обнял ее, положил голову ей на плечо. Где-то кто-то стучал молотком по обшивке — и сюда доносились глухие удары. Игорь поднял лицо. Валины губы вздрагивали рядом. — Валька! — сказал он и приготовился сказать что угодно… — Игорь, — перебила она его, — Игорь! А что, у тебя маленькая зарплата? Игорь опустил руки, отступил. Закурил, чтобы выиграть время и найти что ответить. Но в голову ничего не приходило, упрямо почему-то перед глазами маячили сфинксы — незрячие каменные идолы, покрытые бусинками осевшего тумана, — и ни одной хохмы, которую нужно, очень нужно было бы сказать сейчас, чтобы не выглядеть ослом, последним пошлым ослом. — Ты приедешь еще на Север? — тихо спросила Валя. — Ну, нет, с меня хватит, — ответил Игорь. — А зарабатываю я нормально. Я же инженер. Впрочем, — Игорь помолчал, — может и приеду. Если захочу купить «Москвича». — Не приезжай, — попросила Валя неожиданно. — Не ходи больше сюда, не надо. Она подошла к Игорю и взяла его за локоть. — Ну хочешь, я дам тебе денег. Потом отдашь. У меня есть деньги. Зачем тебе мучиться. Игорь театрально поклонился. — Спасибо, детка. Я не инвалид первой группы. И терпеть не могу кредиторов. Он пропел, дурачась: Вот стоят у постели мои кредиторы, Молчаливые Вера, Надежда, Любовь… Валя молча смотрела ему в лицо. Разговора больше не получалось, и они вышли из каюты, поднялись на палубу. Было по-прежнему светло, хотя часы показывали поздний вечер. Ветер бил и лицо, швырял горсти сухого, крупчатого снега. Подошел дежурный катер, Валя села в него, и ее белая медвежья шуба заплясала подтаявшей льдинкой на серой, пенистой волне. Игорь видел, как Валя спрыгнула на берег, подошла к оленю, который, как изваяние, стоял на каменистых голышах, и потрепала его по шее. Три следующих дня судно разгружалось, и у Игоря было много свободного времени. Он смотрел, как Валя, надев поверх шубы желтоватый клеенчатый фартук до колен, какие надевают мясники, принимала вместе с там бровастым мужиком мороженое мясо. Они и на самом деле походили на мясников — щупали руками отдельные туши, принюхивались, иногда препирались, совсем как на базаре. Некоторые партии оказывались испорченными, и тогда Валя требовала представителя капитана, и втроем, по очереди сжимая окостеневшими на ветру пальцами карандаш, они составляли акт. Игорь смотрел на эту тоскливую, скучную работу, на Валю в клеенчатом фартуке мясника, среди бесчисленных мясных туш, и ему было искренне жаль ее. На четвертый день последняя баржа с мясом ушла к берегу, на палубе стало людно, все высыпали посмотреть в последний раз на этот самый Костистый мыс, на Хатангский залив. В толчее Игорь пожал руку Вале, обнял ее за плечи, в душе радуясь, что народу вокруг много и им не придется больше ни о чем говорить. Они сказали друг другу какие-то незначащие фразы, и Валя заторопилась на катер. Громогласно гукнул корабельный гудок. Загремела якорная цепь. Игорь вглядывался в Валино лицо, которое удалялось вместе с катером, и вот уже стало просто белым пятном. А скоро и сама она, неподвижно стоящая на корме, превратилась в потешную, игрушечную фигурку. Протяжно запел гудок, прощаясь с берегом, и Игорь будто проснулся. Он весело хохотнул, шлепнул кого-то по плечу и представил себе Невский, шумный, праздничный, и сфинксов у Академии. А это все-таки здорово — топать домой! Он подумал, что Валин отъезд освободил его — будто все эти четыре дня он носил какую-то тяжесть, а сейчас сбросил ее, и вот ему опять легко и свободно. Игорь глубоко вздохнул и посмотрел на берег, плывущий сбоку узким стальным лезвием, на несколько точек, чернеющих там. Он в последний раз махнул им рукой, и повернулся спиной к скучному берегу. Ковшик Медведицы Поздним вечерам, когда Генка забрался на полати, поближе к теплой трубе, и Анна уселась на кухне, чтобы поштопать носки сыну, кто-то постучал в оконный переплет. Анна отложила штопку и, прикрыв ладошкой глаза от яркого света лампочки, глянула в окно. Там, среди серебряных сугробов, на тропинке, утоптанной непоседливыми Анниными ногами, вырисовывались две бесформенные фигуры в тулупах. «То ль мужики, то ль бабы?» — подумала про себя Анна и тут же услышала голос Ивана Дмитриевича, бригадного конюха: — Открой-ка, Анна! Гости к тебе! «Уж не Серега ли?» — подумала она, радуясь, и тут же решила, что нет, не он это, не Серега, тот бы тулуп не надел — в кабине-то тепло, да она бы и услыхала шум его машины, и опять же к чему ему Иван Дмитриевич — сам бы пришел, застучал громко, требовательно, по-хозяйски. Анна накинула шаль на голову и, как была в дырявых валенках на босу ногу, — выскочила в морозные сенцы отпереть дверь. Не оглядываясь, она вернулась в избу, и следом, впустив седой клуб морозного воздуха, вошел первым Иван Дмитриевич, а за ним тот, второй, которого Анна приняла за Сергея. Иван Дмитриевич, рыжий пожилой мужик, по-извозчичьи хлопнул овчинными рукавицами и спросил: — Анна, мужик-то у тебя в отъезде? — В отъезде, — ответила она, посмотрела на того, второго, и, к удивлению своему, увидела, что это не мужчина, а женщина. — Не пустишь ли переночевать, Анна? — сказал Иван Дмитриевич. — Вот агрономшу везу. А у тебя — вольно, если мужика нет, не помешает. «Агрономшу? — со смутной тревогой подумала Анна. — Агрономшу, значит. Ну, что ж, раз агрономшу…». — Раздевайтесь! — ответила она, обращаясь к женщине. — Места хватит! Конюх потоптался еще малость и ушел домой, сказав на прощание той, приезжей: — Завтра по звездам еще поедем. Часиков в пять… Не проспите. Агрономша скинула тулуп, и под ним оказалось легкое и короткое городское пальтишко. — Не замерзли? — весело спросила Анна. — До косточек! — в тон ей ответила приезжая, дуя на озябшие пальцы. — Три часа от станции ехали. Гостья окинула пальто. «Совсем девчонка», — удивилась Анна. А та шагнула к хозяйке и протянула ладошку: — Жанна. Анна улыбнулась этому не деревенскому имени, взяла протянутую руку, задержала ее в своей шершавой, не по-женски большой руке, будто взвешивала, много ли в ней силы. — Это сколько ж вам лет-то, Жанна? — Двадцать. А что? — Да так, ничего, — задумчиво сказала Анна. — А ручки-то, поди, лосьоном мажете?.. Мягкие… У нас лосьон этот тоже имеется. Стоит в сельпо, киснет. — Постойте, ответила Жанна, — и мне скоро не до лосьона будет… Анна, поглядывая на гостью, выставила чугунок с вареной картошкой, принесла молока, нарезала огурцов и теперь стояла, прислонившись к косяку своим грузным, крупным телом, глядя на тоненькую девчонку в зеленой кофточке с короткой прической — такую Анна видела недавно в каком-то нерусском фильме, который в клубе крутили, — с носиком тонким, не обветренным. И щеки у агрономши разовые, пухлые. «Эдакая пичуга, — подумала Анна. — Какая же из нее агрономша? Маленькая, неавторитетная. Поди-ка, и кадушку с пойлом не поднимет. Что и за хозяйка будет. Мужу одна маята…». — Далеко же вы собрались? — спросила Анна улыбаясь. — В Селезни. В третью бригаду. Бригадным агрономом назначили, — ответила девчонка, хрустя соленым огурцом. «Брига-адным, — подумала Анна. — Ишь ты, сразу да и бригадным…». — А не боишься, бригадным-то? — спросила она. Жанна перестала жевать и посмотрела на Анну. — Боюсь, — ответила она и помолчала. — Я ведь люблю деревню. И колхозную работу. Вы не улыбайтесь, я же знаю, что вы не поверите… Правда, я в пединститут поступала, а оказалась в техникуме. Да еще в сельскохозяйственном. Но вы не думайте, — сказала она быстро, — я колхозную работу полюбила, вот увидите. Она посмотрела на Анну. Глаза у девчонки были голубенькие, чистые… — Меня дома ругали на чем свет стоит. Какая, говорят, из тебя колхозница. Да я настойчивая, если решу, то твердо… «Вот, поди ж ты, — с жалостью подумала Анна, — занесло девку в такие места. Здесь даже сугробы-то выше ее ростом». Она задумалась и услышала только последние слова Жанны: — …Здесь была уже. В прошлом году. В Селезнях. На практике. Практика у нас два месяца, потом каникулы, а я еще осталась, даже на занятия опоздала. Мне тут, на практике, кукурузу поручили. Сеяли вручную, на глине… Я-то все надеялась, надеялась. А вышло — совсем ничего. Завфермой надо мной издевался. «Во, говорит, передовица приехала! Мы тут век живем, да не решаемся. А она учить вздумала!..» Да не только он так… — Зачем же ты едешь сюда, коль опозорилась? Жанна удивленно посмотрела на Анну. — Как зачем? Доказать хочу. Хочу на том же поле центнеров двести-триста вырастить, — она выпрямилась, сложила руки на коленки и сказала с вызовом: — И докажу! Анна усмехнулась: ишь ты, какая уверенная. Она пошла в комнату, застелила постель свежей простынью, спросила: — Вдвоем со мной будешь спать? Не стесню? — Ничего, — ответила Жанна. — Разве же может хозяйка стеснить? Вот гостья — может… Анна усмехнулась про себя и подумала, что с приездом этой Жанны, и правда, на душе у нее стало неспокойно, вроде как стеснила в жизни ее, Анну, сильную крестьянскую женщину, эта тоненькая девочка. «Форсит, наверное, — думала она о гостье, — фасонит. Кому охота из города ехать. Театры, наряды, двадцать лет, кавалеры. А тут чего? Клуб, в котором из всех щелей холодом несет, танцуют в шубах, значит наряды ни к чему. И кавалеры опять же разбежались. Кто в райцентр, кто в город». Мысли у Анны были какие-то тяжелые, думала о девчонке, как о самой себе, хоть ни о каких кавалерах и мыслей у нее не было — есть Серега, муж, и наряды ей ни к чему — уже за сорок ей. И чего ей далась эта девчонка, чего вдруг ее, Анну, взбудоражила на ночь глядя! — Значит, докажешь, что кукурузу сеять можно, и в город укатишь? — спросила она с иронией. — Что вы! — удивилась Жанна. — У вас тут так хорошо! — Чего же у нас хорошего-то? — Места какие! — А-а, — протянула Анна, — разве что места… — И люди! Я вот только лето в Селезнях прожила, а сколько людей хороших узнала. Они тут сверху, может, грубые, а сердце у них доброе. Агрономша говорила как-то странно, необычно для этой избы. Слова ее были немножко высокими, может быть, даже чуточку лишне красивыми… Она говорила про деревню, про знакомых ей колхозников, про вредного завфермой, который воровал молоко, про доярок, которые поймали его и, галдя, привели в бригаду… Она, городская девчонка, убеждала ее, Анну, исконную крестьянку, в том, какая это удивительно хорошая крестьянская жизнь… — Вот я сейчас ехала сюда по морозу, в санях, — сказала она вдруг, — и все смотрела в небо. И знаете, что я увидела? Звезды у вас очень крупные, яркие. Они здесь близко к земле! Совсем близко! Ближе, чем в городе. Вот протяни руку и ухватишь ковшик Большой Медведицы! И черпай им воду из колодца!.. — Ну, уж и черпай! — проговорила Анна, смутившись высоких слов Жанны. — Скажете тоже!.. Последние слова прозвучали сердито. На полатях завозился Генка, свесил белобрысую голову: — Мам, чо ты? — Спи, спи, — сказала Анна, — гостья у нас. Лохматая Генкина голова скрылась за трубой, и Жанна сказала шепотом: — Давайте-ка спать. Она разделась, легла к стенке. Спросила Анну: — А вы кем работаете? Наверное, завфермой? Или дояркой? — Нет, — нехотя ответила Анна, — не в колхозе я. Кассиром я… В сельпо. Колхоз у нас слабый… Много не заработаешь. — А-а! — протянула сквозь сон Жанна. Анна погасила свет, сняла платье, прошлась по лунной дорожке к окну, где стояло новенькое трюмо, и погляделась в зеркало. И увидела бледную от лунного света женщину — с сильными бедрами и крепкими руками, красивыми, стройными ногами, совсем не старую и вполне способную нарожать еще кучу детей. Анна легла в постель рядом с девчонкой, увидела нарядную городскую рубашку с кружевными каемочками, задела рукой мягкое девичье плечо, и глухое раздражение неожиданно овладело ею. «Дура ты, Анна, дура, — думала она. — Нашла перед кем таять. Сбежит через полгода эта барышня в город, к своим кавалерам. Вот вспомни себя, Анна. А ты ведь покрепче этой крали была. Посильнее. И дольше ты продержалась на своем месте, чем эта продержится». Анна лежала, закинув руки, и думала о себе. …Как все это было, когда вернулась она домой после техникума? Анька, голенастая Анька, и вдруг агрономша. Мужики открыто смеялись, бабы пальцем показывали… Да и то правда, какая там была она агрономша! Девчонка на побегушках. Анька — туда, Анька — сюда! Уж только потом, года через три, стали ей кланяться при встрече. Потом война началась. Выбрали ее в председатели. Разве мало пота она за войну пролила? Разве мало хлеба на фронт отправила? Слава была. В газетах портреты печатали. Медаль «За трудовую доблесть» вручили. За доблесть… Теперь эта доблесть где-то в сундуке нафталинится. Все радовалась тогда, что в девках засиделась, что некого у нее на войне отнимать… Пришли с войны солдаты. Анну не обидели, сделали главным агрономом. Нашелся Серега. Моложе ее. По деревне бабы сплетни пустили — окрутила, мол, Анна Серегу. Потом Генка родился. А Серега все свое — какая ты жена, вечерам приходишь, тебя нет, утрам уходишь, тебя тоже нет. Какая ты мать, сына неделями не видишь. Серега шофер, хоть в деревне, хоть в городе — все равно где баранку крутить. А она-то агроном. Начались в доме ссоры. А тут еще дела в колхозе плохие, и во всем ее винят, Анну. Ушла Анна кассирам. Обиделась на людей за то, что винили, на землю за то, что перестала слушать ее… Десять лет кассирам! Десять лет в обиде. И все десять лет тоска какая-то. Зарплата два раза в месяц. Отработала свое, в пять часов дома. А где он, дом-то? Серега в райцентре устроился, гоняет на своем «газе» по району. «Надежнее, говорит, с точки зрения материальной». Да, уж деньги у них всегда есть, и обстановка вся новая. А что толку?.. Приходили ведь, звали в колхоз вернуться. Серега гостей выставил. Людей выставить можно, это не трудно… Анна тяжко вздохнула, повернулась на бок. Заскрипели пружины в матраце. Сладко зевнула во сне девчонка. Анна покосилась на нее. Вот агрономша тоже… Едет в Селезни. Верит… Будто кто ее ждет там. Анна припомнила селезневские поля — действительно, оплошная глина, какая там кукуруза, к лешим. А эта верит. И что за дурак вздумал там сеять кукурузу? Ах, Жанна ты, Жанна! Ну, не уедешь ты обратно, ну упрямая ты, может… А толку, толку-то?.. Сколько слез у тебя впереди? Пока человеком станешь, если станешь… Анна ворочалась, скрипели пружины кровати, а сон все не шел. Словно кто-то следил за ней из темноты. Громко стучали ходики, бегали, поблескивая в сером свете луны, то вправо, то влево глаза железного котенка. Смотрит котенок то на Анну, то на гостью. Будто все понимает, да ничего не говорит, только смотрит. Только смотрит… И снова глухая неприязнь к этой девчонке нахлынула на Анну. Она повернулась к ней спиной, решив не думать ни о чем больше. Она лежала, разглядывая трещины в половицах. А сон нее не шел… Окошко задрожало, Анна вскочила и тотчас увидела, что это Иван Дмитриевич постукивает по стеклу длинным кнутовищем. — Буди агрономшу, Анна, — крикнул он. …Они вышли на улицу — Анна в своей нарядной борчатке в талию, высокая, сильная, и неприметная девчонка в грубом, ниже пят, тулупе. На дороге всхрапывала лошадь. — Спасибо вам! — улыбаясь, сказала Жанна. — За ужин, за ночлег. — Пустое, — отвернувшись, ответила Анна и добавила через силу: — Заезжайте еще. Она посмотрела на небо и вдруг увидела над ближними тополями крупные, яркие звезды. — Видите, — сказала Жанна, — звезды здесь какие близкие! Дотянуться можно! — Ну, ну, — усмехнулась Анна. — Попробуй, дотянись. Многие тут пробовали, не ты первая… Сказала она это шутливо, но получилось резко, грубовато. Даже Иван Дмитриевич услышал с саней, повернул к ним голову в мохнатом треухе. Жанна засмеялась и протянула Анне руку. — Спасибо вам! Попробую! Анне вдруг стало стыдно и за грубость и за неоправданную неприязнь к этой девчонке. Она хотела сказать ей что-нибудь доброе, хорошее, но не успела. Иван Дмитриевич громко причмокнул, и сани бодро побежали по скрипящему ночному снегу. Анна вернулась в сенки, протянула впотьмах руку к ведру и зачерпнула ковшиком студеной воды. Вода обожгла горло. Жадными глотками Анна напилась, подержала пустой ковшик в руке, усмехнулась. Зацепила ковшик за край ведра, и он заплясал на воде, поблескивая медными боками. Анна медленно пересекла горницу, подошла к кровати, минуту постояла, перебирая в памяти подробности минувшей ночи, и вдруг, всхлипнув, ткнулась в подушку. Тоненько тренькнули пружины. На полатях сладко всхрапнул Генка. Лиханов Альберт Анатольевич А. Лиханову 30 лет. Родился он в Кирове, окончил Свердловский университет, работал редактором Кировской молодежной газеты, собкором «Комсомольской правды» в Новосибирске. Сейчас на комсомольской работе. «Юрка Гагарин, тезка космонавта» — вторая книга молодого автора, первая — повесть «Да будет солнце!» вышла в Кирове, рассказы печатались в журналах «Юность» и «Смена».