Живодер Алексей Сейл Известный британский шоумен и писатель Алексей Сейл не понаслышке знает о превратностях жизни творческой интеллигенции и телевизионной элиты. Тонкая ирония, порой переходящая в язвительный сарказм, которой пропитаны вошедшие в этот сборник рассказы, доставит читателю истинное удовольствие и даст возможность по-новому взглянуть на некоторые серьезные жизненные проблемы. Сборник рассказов современного английского писателя и шоумена Алексея Сейла привлечет читателя юмором и нестандартным взглядом на многие проблемы современности. С благодарностью и признательностью Роберте Грин, Сюзанне Бакстон и Каролине Стэффорд. Живодер Лето только начиналось, когда в долину, название которой в переводе с арабского означало «счастье», спустилась женщина. Она добралась сюда автостопом по шоссе, которое, петляя по ущелью, поднималось вверх к подножию Сьерра-Невады от самого побережья. Здесь в широкой дельте раскинулись поля сахарного тростника, банановые плантации, яблоневые сады и шелестящие заросли бамбука, карабкавшиеся вверх по склону, где они сменялись крутыми террасами, на которых росли оливковые, апельсиновые и лимонные деревья, а еще выше, на каменистом плоскогорье — миндаль с восхитительными изумрудно-зелеными листьями и только начавшими оформляться плодами. Нигде не было видно ни единого признака тех гигантских пластиковых полотнищ, под которыми прели наркотизированные химикалиями овощи вдоль всего побережья вплоть до самой Альмерии. Весной этого года выпало достаточное количество дождей, и ирригационные каналы, проложенные еще древними римлянами, были полны свежей ледяной воды. Не то чтобы она от кого-то убегала, но обстоятельства сложились так, что лучше б ей было не встречаться с целым рядом лиц с Коста-Тропикаль и Коста-дель-Соль, особенно с одним латышом. И дело было не столько в ней, сколько в нем — каждый раз при встрече он разражался такими криками и угрозами, что ни к чему хорошему это привести не могло. Она считала, что ей просто везет на извращенцев. И она даже понимала, чем это вызвано, — она выглядела слишком доверчивой, слишком щедрой, и некоторые люди, особенно мужского пола, воспринимали это как вседозволенность и норовили выжать из нее все до последней капли. Водолеев всегда эксплуатируют — это научный факт. Женщину звали Сью, и она приехала из северозападной Англии — оттуда, где мелкие городишки, расположенные вдоль дорог и главных улиц, плавно перетекают один в другой. Она оказалась в Испании с бухты-барахты, даже не зная, где расположена эта страна на географической карте, и, естественно, не одна — Водолеи испытывают огромную потребность любить и быть любимыми, что подтверждено многочисленными исследованиями. Ее спутником был классный парень при деньгах, с которым она познакомилась в ливерпульском клубе. Они провели вместе несколько недель, после чего он заявил, что собирается поработать в Испании диджеем на приморском курорте, купил ей авиабилет и снял квартиру в богатом городском районе. Она поинтересовалась, почему у него нет пластинок и проигрывателя. И тогда он ответил, что является диджеем-концептуалистом, транслирующим музыку, которая постоянно звучит в нем, прямо в головы окружающих людей, а также котов и собак. Кроме этого, добавил ее приятель, он работает над созданием машины, замедляющей ход времени и препятствующей энтропии. А потом пришли жандармы и забрали его. Время от времени она пыталась расслышать его музыку, но, похоже, ей это не удавалось. О том, чтобы вернуться в Англию, не могло быть и речи, — ее муж и дети подняли по случаю отъезда такой шум, а родная мать публично отреклась от нее в телевизионном шоу. Им следовало уяснить себе, что ей не исполнилось еще и тридцати и она потрясающе выглядит, так что у нее есть полное право насладиться жизнью, пока не стало слишком поздно. По крайней мере так утверждал феминизм, который она изучала. Поэтому она стала подрабатывать в барах, а после работы встречалась с разными типами, и некоторые из них после этого слетали с катушек. А потом этот латыш попытался переехать ее на своем «мерседесе» и врезался в склад газовых баллонов за супермаркетом. Как только его ожоги начали заживать, она поняла, что он на этом не остановится, а потому надо сматывать удочки. С рюкзаком на плече она добралась до большого придорожного бара, где останавливались водители грузовиков, чтобы выпить по последнему бренди, перед тем как начинать орудовать с лебедками на извилистых горных дорогах. Прикинувшись агентом из бюро путешествий, она принялась расспрашивать, куда бы отсюда лучше поехать, и какой-то старик на пыхтящем грузовике, нагруженном арбузами, по имени Антонио сказал, что он едет домой к подножию гор. Он сказал, что это одно из тех селений, обнесенных мощными стенами, которые были построены еще маврами, с одними-единственными воротами для входа и выхода, что там заканчивается дорога и оттуда можно увидеть любую подъезжающую машину за пять километров. Она сочла это вполне безопасным местом, и он согласился взять ее с собой за то, что она сделает ему минет, который она скостила до того же самого, но рукой плюс щупанье сисек, что должно было быть осуществлено по прибытии на место. Они двинулись не по шоссе, а по старой дороге, которая шла через туристические городки, причем с такой черепашьей скоростью, что даже водители с прицепными фургонами показывали им средний палец. Потом Антонио свернул на узкий серпантин, который уходил в горы, и старый грузовик пополз вверх, казалось, только благодаря реактивным снопам густого черного дыма, с грохотом вылетавшего из выхлопной трубы. Всю дорогу Антонио только и делал, что говорил о своем городке, о его прекрасных стенах, дивной церкви и громоздящихся беленых домах. И вдруг, словно материализовавшись, он возник прямо над ними, и из-за толстых каменных стен над апельсиновыми рощами появились красные черепичные крыши домов. Она заплатила ему на стоянке кооператива по торговле апельсинами в большом современном ангаре, высившемся на каменистом плато у самых ворот, за которыми начиналась тенистая паутина улочек и переулков самого городка. Надо было отдать ему должное — он оказался бойким стариканом, и если бы через полчаса она его не остановила, он бы тискал ее весь вечер. Впрочем, он все равно остался очень довольным. После этого он подбросил ее к одному из баров, где, по его словам, пили все англичане. Бар назывался «Голубая ночь». С первого взгляда становилось ясно, что он предназначен для иностранцев, так как на увитую виноградом террасу уже были вынесены стулья, хотя на дворе стоял еще май и термометр показывал всего двадцать девять градусов. Испанцы начинают выходить наружу лишь в разгар лета, когда столбик ртути подползает к сорока. Она вошла в бар и опустила рюкзак на грязный пол. Внутри, как всегда, шло обычное соревнование телеканалов. Один телевизор работал за стойкой, а другой широкоэкранный монстр — в углу, причем оба были настроены на разные программы. Сверх этого жужжала работавшая на холостом ходу овощерезка, и всю эту какофонию заглушал звуками испанской попсы стереопроигрыватель. Все помещение, естественно, было в изразцах — пол, стены и потолок покрывали национальные узоры ядовитых расцветок, что создавало реверберацию и только усиливало грохот. Многочисленным посетителям приходилось кричать. Сью подошла к стойке, заказала канью и села за свободный столик. Через несколько минут к ней подошел бармен и положил на стол кусок хлеба с большим шматом колбасы. В Андалусии принято подавать бесплатную закуску к вину или пиву. Если же вы покупаете что-нибудь подороже, типа бренди двенадцатилетней выдержки или импортное «Малибу», то вам ничего не полагается. Хотя никто не проявил к ней ни малейшего интереса, она знала, что не осталась незамеченной, во-первых, потому что ее всегда замечали — такой уж она была особой, а во-вторых, в таких маленьких городишках даже самые скромные приезжие обращают на себя внимание. Она принялась рассматривать тех, кого по виду определила как англичан. Таковых оказалось несколько, правда, все были старше ее — лет сорока — пятидесяти. Они совсем не походили на тех, что встречались на побережье. Там обычно обитал или нордический тип в твидовых пиджаках, или увешанные золотом кокни, или жирные свиньи, только и норовящие снять штаны, которых выворачивало прямо на улицах и которые называли испанцев «паками». Здесь, как и на побережье, можно было различить такое количество разнообразных говоров, которые услышать на родине было практически невозможно: найтсбриджский церковный переплетался со смачным бирмингемским, западноамериканским и устаревшим классическим, однако разница заключалась в том, что когда эти люди заказывали выпивку или обращались к местной публике, которой тоже было достаточно, они, как ни странно, переходили на испанский. Причем демонстрировали виртуозное владение этим языком. Она не могла припомнить ни одного британца на побережье, который говорил бы на испанском, — в этом не было необходимости. — Там ее соотечественники жили как в коконе — английские радиостанции, английские газеты, английские бары; здесь дело обстояло иначе — им приходилось приспосабливаться. Один из обладателей устаревшего классического, он же — душа буйной компании, подошел к Сью и сел напротив. — Чья же это такая маленькая девочка? Сью улыбнулась: — Я просто проездом. — И куда же ты направляешься, милая? Отсюда некуда ехать. Он протянул руку: — Лоуренс Ли. — Сью, — сказала она и пожала ему руку. — Выпьешь еще? — Да, почему бы и нет. Он что-то крикнул бармену, и тот поспешно принес еще выпивку и закуску. — Ну и что, Проезжая Сью, где же ты собираешься остановиться на ночь? В нашем городишке нет гостиниц. — Ну, обычно всегда кто-нибудь сдает комнату… — В силу немыслимого стечения обстоятельств это я. — Сколько? — Ну-у… двадцать тысяч песет в неделю. — Восемнадцать тысяч двести шестьдесят пять. Эта странная цифра, как и предполагалось, сразила его наповал. Когда Сью торговалась, она всегда пользовалась этим приемом. — Ну ладно… восемнадцать тысяч и все остальное, что ты сказала. Он кивнул в сторону своей компании: — Пойдем, я тебя со всеми познакомлю. Лоуренс подвел ее к своим шумным приятелям и представил всем по очереди, по-прежнему называя Проезжей Сью. В основном все оказались англичанами, не считая пары бельгийцев, голландки и еврофила-сингапурца, которых тоже можно было считать английскими иностранцами. Они пробыли в баре до часа ночи, после чего Лоуренс повел ее к своему дому, даже не предложив взять ее рюкзак. В темноте трудно было определить размер его жилища, и единственное, что ей удалось разглядеть, это маленькую дверцу в огромных, обитых гвоздями арабских воротах, которая была единственным отверстием в бесконечно длинной белой стене. Переступив порог, она оказалась в потайном внутреннем дворике, который служил лишь предвестником бесконечного количества укромных мест, с которыми ей предстояло познакомиться этим летом. Она остановилась, изумленно глядя на огромные звезды, освещавшие сад, высокие пальмы, заслонявшие звездное сияние, и апельсиновые и лимонные деревья, усеянные плодами не менее обильно, чем небо звездами. Лоуренс наблюдал за ней, явно получая удовольствие от ее удивления. — Ну что, нравится? — Фантастика. — Приятно слышать, потому что мне это обошлось в целое состояние — меня выжали как тряпку. Я как бы на пенсии, но, по-моему, я еще никогда столько не вкалывал… Пойдем, я покажу тебе остальное. Полный улет. Он провел ее в дом и включил свет. Внутри он выглядел как картинка, но только не из дешевых глянцевых журналов и не из фотоальбомов с актерскими жилищами в Хенли или апартаментами гонщиков «Формулы-1» в Монако, а из толстых изданий, посвященных исключительно строительству домов, в которых рассказывалось о том, как можно жить, если у вас есть деньги, художественный вкус и тысяча лет в запасе. Нигде не задерживаясь, Лоуренс быстро провел ее по дому. — Гостиная, можешь ею пользоваться; кухня — тоже в твоем распоряжении, только убирай после себя; мой кабинет — сюда не суйся; моя спальня — тоже не заходи без приглашения; твоя спальня — то же относится и ко мне… На следующее утро она проснулась в десять и услышала, как на кухне возится Лоуренс. Солнце уже раскалило камни патио, и он накрыл длинный стол под белым навесом. — Здесь можно найти какую-нибудь работу? — спросила она. — Уборка в домах, которые сдаются туристам. Может, что-нибудь есть в баре, но все по испанским расценкам… — Ну ладно, тогда я попробую разузнать. Сью заметила, что стены гостиной увешаны множеством рисунков, на которых были изображены мужчины и женщины в разных костюмах — рыцари, молочницы, викторианские сестры милосердия, английские летчики, — и все они были подписаны инициалами «Л. Л.». — Эти ваши изображения исторических персонажей — они вам являлись в видениях? — поинтересовалась она. — А? — Вы же Рыба, а Рыбы всегда во сне путешествуют в прошлое и получают там всякие тайные сведения. Я подумала, может, вы рисовали это, возвращаясь из таких путешествий. — Да? Возможно, но боюсь, что на самом деле все эти костюмы выдуманы мною. Перед тем как выйти на пенсию, я работал художником по костюмам в кино и на телевидении. — Кем? — Художником по костюмам, дизайнером. Ну, понимаешь, одежду, которую носят актеры в фильмах и телепостановках, кто-то должен придумать. А потом ее шьют в соответствии с эскизами, моими эскизами. Обычно делают несколько экземпляров одного и того же костюма, чтобы можно было заменить, если какой-нибудь пострадает в результате несчастного случая, или обветшает, или когда нужен дублер… — Это правда? — оборвала его Сью. — Что? — То, что вы говорите. — Конечно, я занимался этим сорок лет. — Ну, если вы так утверждаете… — промолвила она, и они закрыли эту тему, перейдя к другим. Однако относительно рисунков она осталась при своем мнении. «Ну надо же! — думала она. — Как он себя назвал? Дизажио? Да, кажется, так. Может, он просто стесняется того, что его посещают видения, и скрывает это? Наверно, так оно и есть, с Рыбами такое бывает, когда у них Венера в асценденте». На ланч они отправились в «Голубую ночь» и заказали дежурное блюдо. Пока они пробирались по лабиринту узеньких улочек, зажатых с обеих сторон высокими стенами, им то и дело приходилось переступать через собак, которые лежали растянувшись на горячей земле. Другие перебегали с места на место или, высунув языки, сидели в кузовах грузовиков. Контингент бара был тот же, что и накануне вечером, с небольшими изменениями. Именно с этими людьми ей предстояло провести лето. Здесь была Найдж, очень высокая брюнетка лет сорока, скульптор, дом и мастерская которой располагались в самом центре деревни. У нее было две собаки, Декстер и Дель Бой, — большие, похожие друг на друга желтоватые твари. Фрэнк, хитроватый кокни среднего возраста, строивший дом в соседней деревне и занимавшийся экспортом антиквариата, являлся владельцем помеси волка с собакой по кличке Колин. Голландка Кирстен, собиравшаяся в течение ближайшего полугода работать здесь над своей докторской диссертацией, пригрела на это время какую-то безымянную гончую. У Ли Танга — большой дом на краю деревни, род занятий неизвестен — собаки не было. У бывшего администратора Би-би-си Джанет — маленький домик, маленькая пенсия — имелась маленькая собачка, которую звали так же, как хозяйку (чаще Крошка Джанет). У местного строителя База — четыре собаки разных размеров, от настоящего слона до крохотной твари, похожей на белку, — Канелло, Негрита, Генерал Франко и Макки. У Мириам из Макклесфилда — маленький коттедж в лесу за пределами городка, досрочный уход на пенсию из планового отдела вследствие психического расстройства — трехногая черная сука по кличке Шифоньерка и агрессивный доберман, откликающийся на имя Азуль. Малькольм — писатель, большой дом — владелец двух маленьких шавок, Сальвадора и Пабло. Когда Сью и Лоренс вошли в бар, присутствующие обсуждали, в какой мере они, приезжие, должны участвовать в местных делах. — Если они захотят, чтобы мы участвовали в работе муниципалитета, они нас об этом попросят, — сказала Мириам. — А самим лезть не надо. — У них здесь вневременная культура, и не надо ее нарушать, внедряя в нее посторонние влияния, — добавила голландка Кирстен, говорившая на английском лучше, чем кто-либо из присутствующих. — Я плачу налоги Европейскому сообществу за то, чтобы оно занималось этой культурой, так почему же я не могу делать то, что хочу? — заявил Фрэнк. — И когда в последний раз ты платил эти налоги? — рассмеялся Лоуренс. — Я, например, плачу ровно столько же, сколько платила в Англии, — это уже Найдж. — Думаю, Доминго купил себе новенький трактор не без моей помощи. Найдж и Лоуренс не слишком ладили друг с другом. — Не сомневаюсь, он согласится тебя прокатить на нем, если ты попросишь, — не без язвительности заметил он. — Может, ты и заплатила за него, только принадлежит он все равно не тебе. — Я уверен, что, когда у нас есть деньги, мы всегда можем ненавязчиво оказать им материальную помощь, — сказал Малькольм. — Зимой сюда не добраться по нескольку недель. Мы могли бы купить снегоочистительную машину и подарить ее им. В прошлом году я не мог доехать до Гранады, чтобы купить карты памяти для своего «Сони». — Нет, вот именно здесь не надо нарушать равновесия, — возразил Лоуренс. — Это входит в экологию этого места, то, что время от времени в холодный период года никто не может ни войти, ни выйти, — это своего рода благотворный карантин, снег очищает город. Сью сочла это абсолютно дурацким заявлением, возможно, остальные были того же мнения, так как разговор перешел на другие темы. В течение оставшейся недели Сью с помощью Лоуренса достаточно легко вписалась в эту маленькую компанию иностранцев. Это оказалось несложно, так как группа высокоинтеллектуальных горожан, жившая в крестьянской среде, естественно, изголодалась по новым рассказам, а у Сью их было предостаточно, даже несмотря на то что половину ей приходилось придерживать, скажем так, по юридическим причинам. В выходные, словно в честь ее приезда, была фиеста. В этой долине каждую неделю в одном из селений проводилась фиеста. Из церкви выносили изображения святых и шествовали с ними по улицам. Старухи ползали на коленях, словно изображая карликов, мужчины напивались, гремела музыка, устраивались танцы, в четыре утра всем, кто еще стоял на ногах (а таковых было большинство), раздавали бесплатную паэлью, и конечно же использовались самые опасные виды пиротехники. В деревне Сью мужчины с небрежным видом поджигали увесистые ракеты прямо сигаретами, свисавшими у них изо рта. Когда пламя уже начинало обжигать руки, они смотрели на него с равнодушным видом, словно говоря: «Что это тут у меня?», после чего запускали петарды вверх, где они взрывались с оглушительным грохотом. Неподалеку от площади — сейсмоопасного эпицентра фиесты — сняла дом супружеская пара из Уэльса, лечившаяся от булимии. Прожив долгое время во Франции, эти люди полагали, что испанская деревня окажется столь же тихим местом. В пять утра они вышли на улицу в ночных рубашках и попросили мэра Пако убавить шум, но он не смог их расслышать. На следующий день они уехали. В понедельник те немногие испанцы, которые решились выйти на улицу, передвигались шаркающей походкой пациентов, прошедших курс химиотерапии; площадь была усеяна обломками петард и другой пиротехники. Когда Сью переходила площадь, из-за угла вылетела целая стая собак в самом прекрасном расположении духа. С большей частью этой собачьей ватаги она была знакома: здесь были Колин, Крошка Джанет, Азуль, Сальвадор и Пабло, Генерал Франко, Канелло и еще тройка маленьких изнеженных собачек, которые, как ни странно, нравились местным жителям. Шествие замыкала неуверенно передвигавшаяся Шифоньерка. В центре же компании скакал самый потрясающий пес, какого Сью только доводилось видеть, — размером с теленка, с блестящей темно-серой шерстью, длинной изящной головой и черными как уголь глазами. Пес выглядел самым ухоженным из всей своры, и Сью решила, что он наверняка породистый. Тем же вечером, когда Сью с Лоуренсом сидели на террасе бара, мимо снова протрусила та же свора. — Лоуренс, а чей этот большой пес? — спросила Сью. — Я его раньше не видела. Лоренс приподнялся, чтобы рассмотреть его получше. — Ничей. Его бросили. Появился здесь на следующий день после фиесты, — ответил он. — Наверное, жил у каких-нибудь испанцев, которые поехали на лето к морю и не захотели платить за конуру или просто не догадывались, каким он может вырасти. Кто знает? Здесь часто бросают собак на шоссе или оставляют их в этой деревне, потому что знают, что в ней живет много англичан, и считают, что мы должны заботиться о них. — И мы заботимся? — Не знаю, по-моему, на сегодняшний день все уже полностью особачены. Посмотрим. В течение последующей недели Сью непроизвольно отыскивала Пса взглядом и даже подружилась с ним, скармливая ему ненужную закуску, когда этого не видели владельцы «Голубой ночи», и почесывая его за ухом, когда он спал на каменных ступенях церкви. Та же неделя сулила ей новые знакомства, как она выяснила из гороскопа, опубликованного в международном издании «Дейли экспресс», которое было оставлено кем-то из посетителей бара. Утром в пятницу на той же неделе ее посетил мэр, когда она пила кофе в «Голубой ночи». Дону Пако было по меньшей мере семьдесят, и он носил очки в толстой черной пластмассовой оправе, в которую были вставлены такие сильные линзы, каких она еще никогда не видела. Он попросил ее пройтись с ним к террасе бара для местных, у которого, насколько ей было известно, не имелось названия. В нем и мебели-то никакой не было. Он представлял собой большое пустое помещение, отделанное изразцами, единственным украшением которого служила реклама многочисленных сортов мороженого, никогда здесь не продававшихся. Сью и дон Пако устроились под большим фиговым деревом на выцветших оранжевых пластиковых стульях, расставленных вокруг шаткого карточного столика, обитого зеленым сукном. Местный парень, заведовавший баром, принес им кофе и огромную порцию бренди в круглом фужере для мэра. Сью вспомнила Лоуренса, как-то заметившего, что при таких ценах на выпивку трудно позволить себе оставаться трезвым. Правда, казалось, испанцы никогда не напиваются, по крайней мере, они никогда не дрались, не блевали, не скандалили и не хвастались, как это делали англичане по субботам в Болтоне и каждый вечер на побережье. Дон Пако явно собирался поговорить о чем-то серьезном. «Ну вот, — подумала Сью. — С позором выставят вон». Однако он начал свою речь чрезвычайно учтиво: — Сеньорита Сью, шофер Антонио сказал мне, что вы оказали ему небольшую услугу за то, что он подвез вас сюда. И я хотел узнать, не могли бы вы сделать нечто подобное и для меня. А именно, как бы это выразиться… намылить свою грудь, взять mi pajaro[1 - Букв.: мою птичку (исп.).] и зажать его между грудей, пока… ну, вы знаете, что потом происходит. Может, раз в неделю вас устроит? Обеспечение мылом я беру на себя. — М-м-м… — задумалась Сью. — Еженедельный интрамаммарный коитус с мылом. Это вам дорого обойдется, мистер мэр. — Ну что ж, в этой жизни ничего не бывает бесплатно — в конце всегда приходится платить. Я отложил немного денег, чтобы купить этой осенью электрический початкоочиститель, но интрамаммарный коитус с мылом звучит соблазнительнее. Через несколько дней к ней обратился еще один старый фермер по имени Рамон, тоже пригласивший ее посидеть под фиговым деревом. — Сеньорита Сью, знаете, у меня есть немного денег, которые я собирался потратить на операцию жены, но она все равно скоро умрет, так что… Его интересовал ягодичный коитус дважды в неделю. Затем последовали управляющий банком, интересовавшийся подмышечным сношением, пекарь с еще одним интрамаммарным коитусом и целая серия тизинов для бесчисленного количества стариков, а также десять тысяч песет от священника за право подсматривать за ней, когда она писает в апельсиновой роще. Так что довольно быстро дело у нее пошло вовсю. Средний возраст ее клиентов составлял семьдесят два года, и все они были местными испанцами. Лоуренс объяснил ей, что у более молодых мужчин или есть подружки, с которыми они занимаются сексом, хотя это и грозит им женитьбой, или они посещают бордели, которых более тридцати вдоль всех крупных дорог в Гранаду. Эти бордели представляли собой замызганные строения из шлакобетона, рядом с которыми всегда стояла какая-нибудь одинокая грязная машина, а погашенные днем неоновые вывески гласили: «Райский клуб» или «Клуб-Шик». Поговаривали, что в них работают красавицы-аргентинки. Эта деятельность не вызывала у Сью никакого чувства вины — она предоставляла необходимые услуги по разумной цене. Она знала, что, как правило, крестьяне не отличаются передовыми взглядами, и тем не менее когда она встречала своих стариков на улице, они здоровались с ней самым учтивым образом, даже если вынули свой член из ее задницы всего за полчаса до этого. Но что было еще удивительнее, так это дружелюбное отношение их жен, с удовольствием вступавших с ней в разговор, когда Сью встречала их в магазине или в очереди к хлебному фургону, который приезжал два раза в день. Как-то, сидя во дворике Лоуренса с Мириам, Найдж, Фрэнком, Кирстен, Базом и остальными участниками сарсуэлы, Сью выразила свое удивление тем, что ее деятельность не вызывала у испанцев никаких возражений. Лоуренс, как всегда, заявил, что он может объяснить это и, поскольку все были слишком сонными или слишком пьяными, чтобы остановить его, разразился очередной лекцией. — Не следует забывать, что в течение тысячи лет начиная с 711 года Андалусия была самым просвещенным, либеральным и прогрессивным местом на земле. В эпоху правления мавров она играла ведущую роль в области науки, математики, поэзии и даже садоводства. Здесь терпимо относились как к иудеям, так и к христианам, которые являлись полноправными членами общества. А затем после страшного 1492 года, когда произошла так называемая реставрация и мавры были изгнаны Фердинандом и Изабеллой, эта страна стала самой нетерпимой, отсталой и реакционной, заняв первое место разве что в области техники пыток. — Постепенно он начал отклоняться от темы. — Показательно, например, что Торквемада был выкрестом — евреем, ставшим гонителем евреев. Интересно, почему новообращенные зачастую оказываются гораздо большими фанатиками, чем рожденные в вере? Сью не мешала ему, размышляя над тем, как хорошо, что она чувствует то же, что остальные, и ей не хотелось смущать его, заявляя при всех, что он несет полную чушь. Правда, сдерживать себя оказалось не таким-то простым делом, потому что все эти разглагольствования о королях и калифах одновременно раздражали и удручали ее. Он ни единым словом не обмолвился об ангелах! Хотя всем известно, что до 1492 года четверть населения Андалусии состояла из ангелов. Этому была посвящена тьма книг: «Андалусское пророчество», «Белые крылья над Испанией», «Небесная связь с побережьем». Именно ангелы построили Альгамбру, о чем свидетельствовала масса указаний — только глаза открывай, — и любой серьезный историк знал, что вся деятельность инквизиции была направлена на уничтожение их власти. Лето было временем поездок и путешествий, и в одну из суббот все расселись по машинам, и целый караван под громкий лай собак отправился в Ланхарон на крупнейшую фиесту в долине. Именно этот курортный городок в Альпухарах снабжал минеральной водой всю округу. Огромные машины типа нефтевозов, полные шипучей воды, сновали вверх и вниз по узким горным шоссе, не уступая дороги и даже не притормаживая и спихивая все остальные машины на осыпающуюся обочину, а то и за нее. В течение многих лет фиеста в Ланхароне посвящалась противоборствующим свойствам «Воды и Огня», но даже по испанским меркам это приводило к огромному количеству страшных ожогов, поэтому она была преобразована в фиесту, посвященную отличительным свойствам «Воды и Ветчины», таким образом самые тяжелые травмы приобрели чисто психологический характер. С самого утра в субботу было организовано шествие персонажей в морских костюмах — аквалангистов, моряков и русалок, на которых пожарники направляли свои брандспойты, а с балконов воду лили ведрами. Местные жители, широко улыбаясь, подходили к туристам и выливали им в лица полные кастрюли воды. В мгновение ока футболка Сью вымокла насквозь, облепив ее тело. Она чувствовала себя обнаженной и невероятно сексуальной — ее охватило такое желание, что она готова была заняться этим в туалете, если бы они не были так переполнены. Однако настоящий ужас начался после часа дня. Все, кто был в курсе, столпились в барах и заперлись, оставшиеся же на улицах метались от одной двери к другой под непрерывными потоками воды. Сначала все веселились, однако через некоторое время это начинало надоедать. Спутники Сью хохотали до упаду, глядя на пару голландцев, ломившихся в стеклянные двери бара под струями брандспойтов, которые били им в спину до тех пор, пока они не упали на залитую водой землю и не сжались в комок, мешая слезы с грязной лужей, в которой они лежали. Глядя на голландцев, сбитых на землю мощными гидрантами пожарников, Сью начала вожделенно тереться о стойку бара. Она поняла, что ей нужен бойфренд, все это, конечно, замечательно, когда тебя трахают в задницу восьмидесятилетние старики, но ей нужен был член, принадлежащий ее ровеснику. И, как всегда, ее личный ангел — индеец из племени чокто по имени Светящийся Пес, погибший в битве Быков, как ей сообщил один хилер-экстрасенс — был начеку, так как уже во вторник в городке появилась новая машина. К этому времени Сью уже знала все машины: старую потрепанную «сантану» местного производства, принадлежавшую Найдж, японский пикап База, древнюю «мини» Лоуренса со все еще английскими номерами и белые фургончики с сиденьями в кузове, которые были у всех местных стариков. Любые новые машины, которые здесь появлялись, были взятыми напрокат автомобилями с поднимающимся верхом, которые брали внаем приезжающие сюда на лето туристы. Этот новый «опель-омега» серебристого цвета с мадридскими номерами выделялся точно так же, как большой пес из общей стаи. Сью заметила его, когда он стоял рядом с домом одного английского чувака по имени Макс. Она как-то видела его, когда он приезжал на выходные. До выхода на пенсию он работал инженером и мог говорить только на одну тему — о том, какие ему доводилось пробовать тосты за свою длинную-предлинную жизнь. Лоренс сказал, что теперь он останется на все лето, так как ему удалось пристроить мать в интернат для престарелых в Ковентри. Дверь дома была открыта, и из него, прикрывая рукой глаза от слепящего солнечного света, вышел молодой человек приблизительно ее возраста. Он вынул из багажника старый кожаный чемодан и понес его к дому, когда вдруг ощутил на себе пристальный взгляд Сью. — Все в порядке? — спросил он. — Все в порядке, — ответила она. Он был натуральным английским самцом. Его звали Тони, и он был родом из Блэкпула, что расположен на плоской равнине Ланкашира. Они начали трахаться тем же вечером. На следующий день Сью познакомила его с посетителями «Голубой ночи», которые, конечно, уже знали о его приезде. — Значит, вы живете у Макса, — промолвила Найдж. — А когда он сам приедет? — Он не приедет, — ответил Тони. — По крайней мере, в этом году. Он решил остаться дома… поиграть в крикет. — Жаль, — заметила Джанет. — Я ему что-то вроде племянника. Он дал мне ключи от дома, чтобы я здесь отдохнул. — Вы надолго? — осведомилась Мириам. — Не знаю. Я подыскиваю себе работенку — может, здесь или на побережье, — так что посмотрим, как пойдут дела. — А что-то вроде своих часов он тоже вам дал? — промурлыкал Лоуренс. — А? — Свои часы он тоже вам отдал? Фирмы «Таг Хойрер», которые ему подарили после его тридцатилетнего кабального рабства… они у вас на руке. Тони бросил взгляд на часы. — Да я же сказал, что он мне что-то вроде любимого дядюшки. И любит делать мне подарки. — Как это мило, — заметил Лоуренс. Сью всю свою жизнь имела дело с опасными людьми и знала, что они никогда не кричат и не злятся и никогда не произносят глупых угроз, как это показывают по телику. Они никогда не скажут сквозь сжатые зубы: «Если ты еще раз так сделаешь, я отрежу тебе яйца и прибью их к почтовому ящику, чтобы не дуло!» Опасные люди никогда не вступают в сложные лингвистические перепалки. Если бы они это делали, то перестали бы представлять опасность. К тому же они отличаются от синоптиков тем, что никогда ничего не прогнозируют; они не говорят: «Предупреждаю тебя в первый и последний раз» или: «Даю тебе последнюю возможность, но если ты напортачишь, клянусь, я тебя…»и так далее. Они все делают здесь и сейчас без каких-либо предупреждений и предоставления права на апелляцию. Единственная возможность догадаться о чем-либо заблаговременно возникает только в крайне редких ситуациях, когда они, скажем, только что приехали в новый город и вынуждены соразмерять свои силы. Сью видела, что Тони подумывает о том, не прикончить ли Лоуренса прямо на месте без каких-либо предварительных предупреждений, видела она и то, что Лоуренс догадывается об этом, однако, как ни странно, его это не только не пугало, но даже не беспокоило. И старый пуфик благодаря этому сильно вырос в ее глазах. Впрочем, он перестал подкалывать Тони, и опасность миновала. По прошествии нескольких дней Тони перестал обращать внимание на посетителей «Голубой ночи». Всю первую половину июня он только тем и занимался, что раскатывал на своей большой серебристой машине до побережья и обратно. Когда у Сью не было клиентов, она ездила вместе с ним, иногда прихватывая с собой и Пса. Он лежал, высунув язык, на заднем черном кожаном сиденье, пока они не приезжали в Малагу или Марбелью. Там Тони отправлялся на свои деловые встречи, а Сью и Пес шли гулять. Сначала она чувствовала себя не слишком уютно на побережье, но присутствие Пса придавало ей смелости. Несколько раз она видела тех, кто мог доставить ей неприятности, но всегда издали, так что они не могли ее узнать; к тому же она понимала, что сильно изменилась с тех пор, как переехала в деревню. Волосы стали длиннее, кожа темнее от обилия времени, проведенного на городской площади, а мышцы рук крепче благодаря тому, чем она занималась. Однажды, когда в конце июня они вернулись днем с побережья, произошла странная история: они сидели в баре, и вдруг наступила гробовая тишина. Сью оторвалась от газеты, которую читала, и увидела в дверях жандарма. Эту военизированную полицию Франко все ненавидели. Во время гражданской войны здесь находился оплот анархизма, и, когда республика пала, именно жандармерия занималась в деревне репрессиями. Жандармы расстреляли семнадцать человек у стен кладбища, и местные жители этого не забыли. Жандарм подошел к стойке бара и начал о чем-то расспрашивать Армандо — Сью не могла расслышать, о чем именно он говорил, но, кажется, что-то о машине из Мадрида. Ничего не добившись от угрюмого владельца бара, он вскоре ушел, сел в свою патрульную машину и покатил обратно в долину. Через несколько дней, когда Сью писала в поле, а падре на расстоянии нескольких метров от нее яростно мастурбировал за древней корявой оливой, она услышала внезапный «ба-бах!». Сначала она решила, что священник просто кончил, так как она уже знала, что кое-кто из местных стариков делал это со звуком разорвавшейся гранаты. Однако затем она повернулась в другую сторону и увидела, что в отдаленном ущелье взорвалась машина, очень похожая на серебристый «опель-омегу» с мадридскими номерами. Тони сказал, что его машину украли, пока он был в Альмунекаре, но, как бы там ни было, ему оставалось съездить на побережье всего один раз. Он уговорил Сью попросить у Лоуренса его «мини», которую тот отдал чрезвычайно неохотно. Дело кончилось тем, что Сью не смогла поехать, и Лоуренс начал ныть, что никогда не получит обратно свою несчастную машину. Однако Тони вернулся через несколько дней и познакомил Сью со своими планами. «Весь кокаин поступает сюда через Галисию, не удивительно, что здесь налажены отличные связи с Южной Америкой, и забавно, что этим занимаются не только мужчины, но и женщины, — а что им остается делать, когда жандармы сажают их мужей за решетку? Вся наркота идет через юг Испании — в конце концов, оттуда можно добраться до Африки всего за полчаса на хорошем катере. А вот героина у них нет, потому что у них нет связей ни с Турцией, ни с Афганистаном. К тому же на побережье сейчас обосновались русские, которые собираются транспортировать его сюда в горы. Так вот, у меня появилась возможность получить партию по приемлемой цене, и думаю, ребятам здесь понравится героин». У Сью был только один вопрос: «А у тебя есть деньги на это?» — Кое-что есть, но именно по этой причине я к тебе и обращаюсь. Мне нужно больше. — А тебя не волнует, как к этому отнесутся местные? — Эти несчастные ослы? — спросил Тони. — Они это заслужили. К тому же мы знаем, что они недолюбливают жандармов, так что же они смогут сделать? Даже если они догадаются, что этим занимаюсь я. Так ты будешь участвовать в деле? Сью отдала ему все свои накопленные деньги и еще украла часы у Лоуренса. «Ролекс» на золотом браслете, за который Тони получил в Альмунекаре тысячу долларов. Это не могло стать для Лоуренса большой потерей, человек ведь может носить только одни часы (если не считать знакомого диджея Сью, который носил сразу шесть штук), а Сью никогда не видела, чтобы Лоуренс надевал их на руку, так что, если как следует поразмыслить, он вполне мог с ними расстаться. И вскоре по всей долине испанская молодежь пристрастилась к героину. Что касается выпивки, они сызмальства были знакомы с ее свойствами и последствиями ее употребления, героин же был беспощаден — его нельзя было бросить, он не признавал никаких поблажек. И вот пацан из пекарни, который еще недавно был улыбчив и разговорчив, с бледным лицом часами простаивал над квашней, погрузив по локоть руки в тесто. В соседней деревне бармену пришлось запереть двери бара, чтобы спасти его от неистовствовавшей толпы, а в апельсиновой роще нашли труп мальчика, застреленного из охотничьей винтовки. Через полтора месяца Тони вернул Сью ее сбережения вместе с огромными процентами, а потом поехал в Гранаду и купил в крупном агентстве на кольцевой дороге БМВ с откидным верхом. Как-то июльским утром, когда солнце еще не начало жечь беленые улочки, Сью с Найдж возвращались из магазина Анны с сумками в руках. Им потребовалось полтора часа на то, чтобы купить все необходимое, и они считали, что им еще повезло, учитывая летаргию, в которую впадали местные обитатели в жаркий период года. Найдж окликнула своих собак, выбежавших из-за угла с висящими языками, за ними в облаке пыли появилась еще целая свора вместе со Псом, который, казалось, руководил всем происходящим. Лохматый ураган промчался мимо и исчез в глубине улицы Иглесиас, шедшей в сторону церкви. — Я уже три дня не видела своих собак, — заметила Найдж. — Похоже, этот здоровяк с городскими замашками захватил лидерство в стае. — Однако у него так и нет хозяина. Почему-то его никто не берет, — откликнулась Сью. — И не возьмет — он слишком одичал, и у него слишком много блох. — Так что же с ним будет? — То, что всегда бывает в Испании. Летом на бродячих собак не обращают внимания, а потом, когда сезон жары проходит, в один прекрасный день приезжает живодер и… — Отвозит их в приют? — Глупышка. Пристреливает. — Нет! — Местные считают, что уже то, что они позволяют им провести здесь лето, является проявлением доброты. Впрочем, это полностью согласуется с их представлениями, — после чего Найдж перешла к другой теме: — Скажи мне, Сью, а как ты оказалась в Испании? — Прилетела на самолете. Рейсом из Ливерпуля на Малагу. — Ну понятно, теперь все летают самолетами. Но, понимаешь, когда я ушла от мужа и уехала из Девона, я приехала сюда в старом почтовом фургоне. Никогда не забуду этого путешествия. Горы и пастбища Страны Басков — такое ощущение, что находишься в Швейцарии. Плато Ла-Манчи, которые тянутся до бесконечности, — знаешь, на них когда-то росли леса, которые повырубали. А к югу от Мадрида, до того как проложили шоссе, тянулась прямая как стрела дорога через пустыню. Потом минуешь подножия Сьерры-Морены и попадаешь к вратам, ведущим в Андалусию. Это — дефиле, естественное ущелье в горах. Знаешь, как оно называется? Деспенаперрос, в буквальном переводе «Место для сбрасывания собак со скал». Кое-кто утверждает, что под собаками имелись в виду неверные, приезжие, чужаки. Однако мне больше нравится другое объяснение. Что разбойники, несомненно наводнявшие это ущелье в девятнадцатом веке, травили путешественников собаками, которых сбрасывали на них сверху. — Ты меня разыгрываешь, — сказала Сью. — Вовсе нет. Как бы там ни было, название этого ущелья говорит нам по крайней мере о двух вещах. Во-первых, что собак здесь как грязи, а во-вторых, что при наличии выбора между собакой и камнем испанец предпочтет сбросить вниз собаку. Не знаю, может, в этом и есть какой-то разумный смысл. Может, путешественников действительно охватывал панический ужас, когда они видели над головой своры летящих собак, однако это не повод игнорировать бессмысленный садизм, свойственный испанцам. Они подошли к дому Найдж — еще одни кованые ворота в бесконечной белой стене. — Зайдешь? — спросила она. — Конечно, почему бы и нет. — Сью никогда еще не была у Найдж. Та открыла ворота, и они вошли внутрь. Однако, в отличие от дома Лоуренса, они оказались не в открытом дворике, а в крытом пространстве, которое представляло собой мастерскую Найдж. Ее скульптуры были расставлены повсюду. Сью ожидала увидеть совсем другое — что-нибудь старомодное, например, картины маслом, как те, что продают в Севилье и Гранаде. Зарисовки с натуры беленых домиков с крестьянами, сидящими у стен в плетеных креслах, натюрморты с оловянными блюдами, ломящимися от ветчины и андалусских фиг, изображения ферм с выводками цыплят и долин Кастильи со стороны Толедо. Что-нибудь в духе всех этих картин, подписанных именами Чавеса, Милагро или Ромеро, или тех, что изготавливаются на фабриках в Южном Китае с поточными линиями, регулируемыми так же, как на заводах Тойоты, где китайские рабочие фабрикуют пейзажи страны, которую никогда не видели и никогда не увидят, причем каждый специализируется на изображении отдельного фрагмента картины — один на цыплятах, другой на небе, а третий является лучшим живописцем печальных ослиных глаз во всей провинции Ханчжоу. То, что делала Найдж, не имело к этому никакого отношения. Огромное помещение было завалено мусором, и трудно было разобрать, где заканчивается хлам и начинается скульптура; повсюду возвышались кучи земли, соломы, глины, штукатурки и краски, и из этого беспорядка вздымались фигуры, сделанные из этого же материала. Скалящиеся и рычащие друг на друга собаки, мужчины с бычьими головами и огромными изгибающимися пенисами, свиньи, утки, прыгающие из воды рыбы — одни белого цвета, другие серого, третьи с примесью горной пыли, четвертые кроваво-красные, пятые угольно-черные. Переходя от одной скульптуры к другой, Сью рассматривала их несколько минут, прежде чем открыть рот. — Зашибись. Ничего более улетного я еще не видела. Кто бы мог подумать, что за этими дверями окажется такое! Найдж рассмеялась, сочтя это за комплимент, каковым эти слова, возможно, и являлись, и провела Сью в темную боковую комнату, стены которой были покрыты крупнозернистой штукатуркой и увешаны медными чеканками, кафельный пол завален восточными подушками, а выложенные разноцветными стеклышками арабские светильники источали тусклый свет. — По сравнению с твоими фигурами в этом уже почти не видишь ничего необычного, — сказала Сью, падая плашмя на подушки. Найдж опустилась рядом. — Я купила все это, когда занималась альпинизмом в Северном Пакистане и Афганистане, а потом привезла сюда. Пешаварские рынки — это просто фантастика. Найдж открыла резную коробочку, достала оттуда опиум и папиросную бумагу и, не переставая говорить, начала скручивать косяк. — Там можно купить буквально все — краденые рейнджроверы из Англии, любые наркотики, они вручную изготавливают любые марки оружия — позолоченные дробовики, автоматы Калашникова, винтовки М-16, там есть пиратские программы по сбору разведывательной информации и компакт-диски — и все это бок о бок с изумительными по красоте местными изделиями, коврами и светильниками. Найдж прикурила, глубоко затянулась, томно выдохнула и передала косяк Сью. Та тоже сделала глубокую затяжку, и, прежде чем она успела выдохнуть, Найдж склонилась к ней и, широко открыв рот, прильнула к ее губам. Сью выдохнула дым, и Найдж вобрала его в собственные легкие, после чего обе хохоча откинулись на подушки. Сью повернулась на бок и начала покрывать поцелуями длинную шею Найдж, одновременно скользя рукой вниз и расстегивая ее джинсы. Затем ее пальцы проскользнули внутрь, и она начала ласкать промежность Найдж. Потом они разделись донага, и уже трудно было определить, где заканчивается одна женщина и начинается другая. Август в Испании обжигал, как раскаленная сковорода, все виллы были заняты постояльцами, и раньше одиннадцати вечера выйти на улицу было невозможно. Стояла такая жара, что дон Пако даже снял свой кардиган, и уж тем паче ему больше не приходилось приносить с собой мыло, так как ложбинка между грудей Сью была настолько мокра от пота, что никакой другой смазки им уже не требовалось. Героин продолжал течь в долину, как вода по ирригационным каналам со Сьерра-Невады. Несмотря на полное отсутствие совести, сочувствия или доброты, Тони считал себя хорошим человеком, который сделал необходимое дело. Он полагал, что при других обстоятельствах мог бы стать врачом или пожарником и помогать людям, вместо того чтобы отравлять местную молодежь наркотиками. Отчасти для того, чтобы убедить себя в собственном благородстве, он интуитивно совершал добрые поступки. Например, он был добр к Сью и регулярно делился с ней своими заработками, несмотря на то что к этому времени уже находился на самообеспечении. Он предложил ей перестать обслуживать стариков, если ей этого не хочется, и перебраться к нему в дом Макса. Сью отказалась, сказав, что оказывает городку важную услугу. Жены стариков обращались с ней не хуже, чем с любой другой иностранкой, и было ясно, что никто не держит на нее зла, хотя она не обольщалась и понимала, что все знают, чем она занимается. К тому же ей нравилось, что она доставляет удовольствие старым развалинам, а заодно ее клиенты делились с ней своими познаниями в области сельского хозяйства. Например, все они были абсолютно убеждены в том, что определенные дела и обязанности должны выполняться в точно определенные дни или в течение какого-то определенного отрезка времени: виноградники нужно обрезать двадцать пятого января, а забивать свиней между Рождеством и Новым годом. Может, когда-нибудь и она станет фермершей, Водолеи очень расположены к ведению сельского хозяйства. А потом наступил сентябрь, и жара растворилась в пространстве, как трусливый должник. Туристы разъехались, урожай был собран. По дороге в бар Сью слышала, как ругается Пако, пытаясь чистить кукурузу с помощью ручного початкоочистителя. Казалось, городок готовится к зиме — за два дня до этого перестал приходить автобус из Гранады, и местные уже не так часто спускались в долину. Как-то днем Лоуренс попросил Сью сходить за марками. Она не испытывала ни малейшего желания куда-то идти, но она не платила ему уже шесть недель и не хотела ссориться, поэтому с надутым видом натянула ботинки и вышла за ворота на тенистую улицу. Когда Сью добралась до магазина Анны, ей на мгновенье показалось, что он исчез, взлетел на воздух, как космический корабль, замаскированный под дом, какими иногда пользуются ангелы. Но она тут же поняла, чем вызвано это ощущение: магазин не исчез, просто его дверь была закрыта! До этого момента Сью даже не подозревала, что у Анны есть дверь! В течение всего того времени, что она провела в деревне, вход закрывали лишь цветные полоски пластиковой занавески, и вдруг в проеме появилась облезшая, но вполне основательная дверь из оливкового дерева. Сью постучала в нее кулаком, но ей никто не ответил. В легком недоумении она повернулась и пошла обратно к дому Лоуренса. Вокруг чего-то недоставало, она ощущала странную пустоту, что-то отсутствовало, но что именно, она не могла определить, пока ее вдруг не осенило. На улицах не было собак! Ни Джеки, ни Сальвадора, ни Пабло, ни Крошки Джанет. И их отсутствие вызывало ощущение странной пустоты. Потом впереди она увидела Тони, который стоял с изумленным видом посередине маленькой площади на углу улиц Солана и Сантьяго. — Нормалек, Сью, — сказал он, и в его голосе прозвучала неуверенность, которой она раньше никогда не слышала. — Я что-то не пойму — «Голубая ночь» закрыта. За все время, что я здесь, она еще ни разу не закрывалась. Лоуренс сказал, что хочет встретиться со мной здесь в одиннадцать и обсудить какое-то важное дело, а теперь этого старого пердуна нигде нет. Сью уже собралась сообщить ему, что Лоуренс дома, а магазин Анны тоже закрыт, когда совсем рядом неожиданно раздался громкий хлопок, звук которого многократно усилился, отразившись от беленых каменных стен. Тони подпрыгнул. — Это еще что такое? — взвизгнул он. — Наверно, петарда или ракета, ты же знаешь, — предположила Сью. — Знаю, — ответил Тони. И тут на площадь вылетела маленькая желтая собачка, бегавшая раньше со стаей. Раздался еще один выстрел, на этот раз ближе, и собачка, перевернувшись в воздухе, шлепнулась на спину, раскинув лапы, как она это делала, когда хотела, чтобы ей почесали брюхо, только, когда она хотела, чтобы ее почесали, она довольно неприятно ерзала в пыли, а теперь лежала смирно. Сью и Тони медленно подошли к тому месту, где она лежала, и увидели, что у нее отсутствует правая половина головы, а на землю медленно струится густая смоляная собачья кровь. — Это Живодер, — сказала Сью. — Наверно, приехал Живодер. — Кто? — переспросил Тони. — Наверно, сегодня день Живодера. Ты что, не слышал о нем? В конце лета приезжает Живодер, который отстреливает всех бродячих собак. Я думала, он их куда-то увозит для этого. Поэтому-то все и позапирали двери! Наверно, держат своих собак дома, чтобы спасти от него. — Ну это уже чересчур — устраивать стрельбу на улице. Это же чертовски опасно. В Англии Служба безопасности никогда бы этого не допустила. — Ты же знаешь этих испанцев — как они относятся к опасности. Не случайно слово «мачо» выдумали именно испанцы. Они, наверно, считают, что это очень здорово, когда вокруг свищут пули. Опасность и убийство животных — странно, что они еще своих детей не вывели посмотреть на это. Она окинула взглядом опустевшую улицу. — Пошли. Давай вернемся к Лоуренсу. Они бросились к дому Лоуренса, но когда добрались до него, оказалось, что маленькая дверца в кованых воротах закрыта и заперта изнутри. — Лоренцо, дружище, впусти нас! — заорал Тони, пиная дверь ногами. И тут раздался еще один выстрел, на этот раз гораздо ближе. — Господи! — сказала Сью. — Ну это уже становится по меньшей мере глупо. Но Тони ее не слышал, он смотрел на дыру, которая вдруг образовалась у него в животе. — Сью, кажется, я… кажется, я… Но тут раздался еще один выстрел, и его рот превратился в кровавое месиво. Сью бросилась бежать. Свернув на улицу Сантьяго, она увидела Пса, который, поджав хвост и распластав вдоль головы уши, несся ей навстречу. Когда Сью пробегала мимо, Пес повернул и последовал за ней. Они вместе миновали несколько улиц и пересекли несколько площадей, колотя в высокие безответные стены и нигде не получая убежища. Церковь была заперта, ворота в высокой укрепленной стене задвинуты на засов и непроницаемы. Женщина с собакой снова свернули к центру. И вдруг, когда они неслись по одной из улиц, в стене открылась знакомая дверца и раздался голос: «Сюда, быстрее». Они влетели внутрь и оказались в мастерской Найдж. Та поспешно захлопнула дверь и задвинула ее на засов. Сью и Пес остановились, дрожа, среди глиняных фигур. Потом Сью подошла к Найдж и обняла ее. — Спасибо, спасибо, спасибо. Там кто-то пытался убить меня. То есть нас, — добавила она, указывая на Пса. — Да, — ответила Найдж. — Сегодня день Живодера. — Но он застрелил Тони. А Тони ведь не собака. — Серьезно? — осведомилась Найдж. — Тебе следовало быть повнимательнее. Я пыталась намекнуть тебе на это, когда рассказывала об ущелье Деспенаперрос. Для них нет разницы между собаками и чужаками. Если они мешают им, они избавляются и от тех, и от других, когда приходит время, в определенный день. Из-за Тони половина ребятишек в этой долине окочурится, когда зимой выпадет снег и отрежет их от остального мира. Тони был несчастной дворняжкой. А я тебе говорила, что они смотрят на собак сквозь пальцы только летом, а потом в назначенный день приезжает Живодер и расправляется с ними. — А как же жандармерия? — Ты же знаешь, что с ней здесь никто не считается. Это та самая смесь терпимости и жестокости, о которой как-то говорил Лоуренс. К тому же все местные — настоящие аборигены и осевшие здесь приезжие — всегда знают, когда наступит день Живодера. Они запираются вместе со своими собаками дома и чувствуют себя в полной безопасности. — Черт бы побрал этого Лоуренса! Негодяй! Он выставил меня из дома сегодня утром. Он знал, что приедет Живодер! И отправил меня за марками, старая сука! — Ну, ты ведь тоже дворняжка. А если спрятать у себя дворняжку, то за это придется отвечать. А ты украла у него его «Ролекс» и перестала платить за жилье. Это не очень-то хорошо. Он тебя пригрел, когда ты явно была в опасности, а ты его принялась обирать. Справедливый гнев Сью на мгновенье сменился мимолетным чувством стыда. Однако Найдж не умолкала, и это начинало действовать на нервы. — Давай будем откровенны, Сью. Чем ты занималась этим летом? Если человек держит у себя дворняжку, а она начинает душить овец, или красть, или набрасываться на детей, или торговать наркотиками, или обманывать, тогда за ее поведение отвечает ее хозяин, а не сама дворняжка… и наказанием служит — ну, наверно, тебе не захочется это слушать, потому что кое-что они переняли у инквизиции. — Боже милостивый! Но ты же впустила меня, ты спасла меня… Господи, спасибо тебе, Найдж… я тебя не подведу, хотя на самом деле я не сделала ничего плохого. Значит, здесь со мной ничего не случится? — Ну-у… Обычно, если ты находишься в доме… — откликнулась Найдж, роясь в дорожном сундуке. — Да? Что ты имеешь в виду? — спросила Сью. — Ну-у… Обычно человеку ничего не грозит, когда он находится за стенами дома, только, видишь ли, я и есть Живодер. Найдж оторвалась от сундука и повернулась к Сью, небрежно держа в руках английскую армейскую винтовку с затвором марки «Энфилд-303», которые все еще можно купить в Пешаваре и которые сами пешаварцы называют «Британия-МКЗ». Она ловко вставила патрон в казенник и подняла винтовку к плечу. — Они впервые позволили иностранцу выполнять обязанности Живодера. Думаю, ты не в состоянии понять, какая это честь, потому что ты не понимаешь, что значит ощущать себя частью древней культуры. Так разве я могу теперь обмануть их доверие и позволить собакам наводнить их город? Они сочтут, что мы не ценим свою жизнь здесь. И она выстрелила Сью в голову — патрон размозжил ее нежный лобик и отскочил от стоявшей сзади стены. Отдача от выстрела в закрытом пространстве оказалась настолько сильной, что Найдж почувствовала, как разряженная струя воздуха толкнула ее в грудь и чуть не сбила с ног. Как только раздался выстрел, Пес вскочил, обезумев от ужаса, и принялся кружить вдоль каменных стен, прижав уши и истекая мочой, струившейся по его трясущимся лапам. Найдж вставила следующий патрон и начала ловить на мушку носившуюся псину, но удержать ее на прицеле было практически невозможно. Найдж вдруг ощутила, как это глупо — целиться в доме из винтовки в собаку, и у нее закружилась голова. Она не сомневалась в том, что вместо пса попадет в одну из своих скульптур, поэтому опустила винтовку, обняла ее руками и замерла в ожидании, когда тварь немножко успокоится. Минут через пятнадцать Пес замедлил шаг и, обессилев, рухнул на пол, с мольбой устремив свои черные глаза на Найдж. Она подошла ко Псу и прижала тупой ствол винтовки к виску его продолговатой головы. Тварь прижала к голове уши в ожидании конца. Найдж выждала несколько секунд и опустила винтовку. — К черту, — пробормотала она. — Одной собакой больше, одной меньше — какая разница? — А потом она обратилась ко Псу, пристально глядя в его испуганные глаза: — Только чтоб без фокусов, понял? Ты ведь уже знаешь, что тогда произойдет, не так ли? И Пес кивнул. Спуск Гонщик оторвался от основной группы, как только обогнал Дьявола. Он встал с седла и, налегая на педали, рванул вперед на последней стометровке по ущелью Турмале. Ему почудилось, что он расслышал вздох разочарования, донесшийся сзади. Он знал, что сегодня ему нет равных, к тому же двое оставшихся членов его команды — его соотечественников, вырвавшихся вместе с ним вперед, внезапно притормозили, оттеснив конкурентов, и не дали им разогнаться, пока он не пересек перевал, после которого начинался спуск. А здесь ему не было равных. Изначальный план в этом и заключался, чтобы сделать рывок, догнав Дьявола. На самом деле Дьяволом звали велоконструктора из какого-то восточногерманского города, который в конце каждого этапа «Тур де Франс» водружал свой гигантский велосипед на трейлер и становился с ним рядом в полном пурпурном облачении Сатаны с трезубцем, хвостом и рогами. Когда появлялся лидер гонки, он влезал в объектив камеры и начинал тараторить. Последние минуты крутого подъема гонщик преодолевал в окружении вопящей толпы, оставлявшей ему коридор немногим шире велосипеда. Со всех сторон к нему тянулись руки, норовившие похлопать его по спине, подтолкнуть или просто дать дружеский шлепок. А потом он ощутил тот ледяной шок, о возможности которого всегда забывал. В толпе всегда находились зрители, которым доставляло удовольствие окатывать гонщиков водой, — они делали вид, что помогают им освежиться, но на самом деле было понятно, что они пользуются редким случаем помочиться прямо в лицо спортсменам. Это — одна из причин, по которой велогонки считаются труднейшим видом спорта. Нет другого вида спорта, в котором такое можно сделать, не заплатив ни гроша. Потом толпу оттеснили за барьеры, и он оказался на вершине. На последних пяти метрах почти вертикального подъема он вдруг ощутил резкую боль в груди и головокружение, погрузившее его на мгновение в мутный туман; но когда тот рассеялся, подъем уже кончился, а впереди простиралось двадцать километров более или менее ровного спуска к линии финиша у подножия горы. Он опустился на седло и застегнул молнию до подбородка, готовясь к резким порывам альпийского ветра. Теперь, если он только не упадет, всё в его руках. Всё-всё! И тогда желтая майка победителя ему обеспечена. Все, что ему осталось сделать, это скатиться вниз со скоростью девяносто километров в час, задрав задницу, прильнув к рулю и не прикасаясь к тормозам, шурша шинами по гравию и подаваясь то влево, то вправо на поворотах в предвкушении глотка чистого кислорода, ожидавшего его внизу. Спуск под силу только самым отважным. Конечно, спринтер, вырывающийся вперед на последней четверти мили, рискует поскользнуться и оказаться погребенным под пятьюдесятью преследователями; конечно, сердце готово разорваться, когда поднимаешься по таким крутым склонам, что стоящим на обочине зрителям кажется, будто гудрон касается их затылка, когда они смотрят вниз; конечно, любой гонщик, участвующий в «Тур де Франс» и вращающий педали по девять часов кряду, страдает от вскрывшихся нарывов, из которых кровь стекает на колени, и, конечно, все они принимают новейший допинг, который невозможно выявить, разве что он сокращает жизнь на месяцы, а то и годы, но и так все знают, что средний возраст гонщика составляет пятьдесят восемь лет, а потому какая разница? Но на спуске ко всему этому добавляется еще возможность вылететь за обочину на скорости девяносто километров в час, бесцельно крутя ногами, как какая-нибудь жертва авиакатастрофы, все еще пристегнутая к своему сиденью, потому что ноги так закреплены на педалях, что их невозможно высвободить, даже рухнув на землю. Скорость начинает увеличиваться, по мере того как набирается инерция хода, мимо с шелестом пролетают сосны, растущие по сторонам дороги. Гонщик включает максимальную скорость, ставя передачу на самые большие зубцы переднего колеса и самые маленькие заднего, но уже через несколько секунд его ноги начинают двигаться автоматически, потому что колеса в своих надрывающихся втулках вращаются все быстрее и быстрее и теперь всю работу выполняет сила тяжести. Однако премию от спонсоров команды сегодня получит не сила тяжести, и не сила тяжести будет стоять на пьедестале почета в желтой майке победителя, размахивая плюшевым львом так, чтобы всем камерам было видно название страховой компании, не сила тяжести станет победителем «Тур де Франс», а он. Он замечает, что телевизионные камеры, установленные на мотоциклах, отстали и он остался в одиночестве, — их водители не могут угнаться за спускающимся гонщиком, они не могут соперничать с титановым сплавом и углеродным волокном, цепью и тросиками, которые весят всего семнадцать фунтов, и самим гонщиком, который весит немногим больше. Он бросает взгляд на компьютер, закрепленный на руле, — сорок километров в час, сорок пять километров в час — больше ничего не остается, только держаться. Вопреки всем правилам у него появляется время подумать и оглядеться. Полиция расчищает спуск от людей и машин, и он остается один на один с собою, с собою и несущимся с ревом навстречу воздухом. На какое-то мгновение все застывает, и дорога начинает казаться абсолютно плоской и гладкой, и тогда сбоку возникает луг, усеянный альпийскими цветами, и прудик с кристально чистой водой, на поверхности которой плавают водяные лилии. На берету пруда устроилось семейство, выехавшее на пикник. Женщина и двое детей машут ему руками и на его родном языке приглашают к себе — они что, рехнулись? Это — вершина его жизни. Ради этого дня он пренебрегал узами любви и дружбы. Так что теперь он уже не может остановиться. Когда он в детстве только начинал заниматься велосипедным спортом, коммунисты все еще были у власти, и они объясняли мальчикам и девочкам, что их достижения должны прославить народную республику. Однако речь шла только о победах, их поражения никому не были нужны. Им объяснили, что победить очень просто; единственное, что от них требовалось, это посвятить победе всю свою жизнь. Чувствовать себя победителями, вкушать пишу победителей, мыслить как победители. В больницах могло не быть лекарств, но государственные лаборатории всегда производили отраву, которую нужно было ввести в его организм. Полки магазинов могли полностью опустеть, но ему всегда предоставляли новейшее итальянское снаряжение для его велосипеда. И он даже не задумывался об этом, потому что победители об этом не думают. А потом, когда коммунисты пали и к власти ненадолго пришел драматург-демократ, а после него бандиты, которые очень сильно напоминали прежних коммунистов, он перешел в команду, базировавшуюся в Бельгии. Но жизнь его почти не изменилась: народная республика заменилась страховой компанией, а что касается лично его — то он мало чем интересовался кроме гонок, он никогда не ходил в кино и театр, никогда не читал книг, а по телевизору смотрел только спортивные программы. Однажды кто-то сказал ему, что на родине дела снова обстоят плохо, однако он не помнил, кто именно. Деревья потемнели и кажутся теперь чуть ли не черными и очень высокими, почти полностью закрывая солнце. Потом между ними возникает просвет, и он видит простирающуюся внизу долину — пахаря в странном старомодном одеянии, а за его спиной что-то вроде дельтаплана с перьевыми крыльями, планирующего в море. Какое море? Откуда здесь взяться морю — наверно, он все выдумал. Но он не успевает проверить — стена деревьев смыкается снова, и на него несется правый поворот — он выносит колено, чтобы увеличить силу тяжести, и преодолевает его, не прикоснувшись к тормозам. Затем некоторое время он катится по ровному плато, и снова поворот направо. Ему представляется огромное черное озеро с поваленными деревьями на берегу, из маслянистых вод которого торчат полузатопленные корабли. Однако и это видение тут же исчезает, и по бокам снова начинают мелькать кусты и скалы, дорога снова устремляется вниз, и он несется все быстрее и быстрее, вихляя из стороны в сторону и не замедляя своего движения ни на секунду. Спуск заканчивается, и впереди появляется деревня, совсем не похожая на французские деревни, — гораздо больше она напоминает обнесенные частоколом дощатые дома его родины. Несколько строений горят, другие уже превратились в почерневшие головешки. По главной площади к церкви с луковичным куполом движется бронетранспортер — он открывает пулеметный огонь из орудийной башни, и здание загорается. На дорогу выбегает женщина с двумя детьми и машет ему руками, прося остановиться, но он просто объезжает ее — в конце концов, сзади следует целый корпус жандармского сопровождения на своих голубых БМВ, пусть они и разбираются с тем, что здесь происходит. Какая-нибудь очередная демонстрация фермеров. Последний поворот он преодолевает со стабильной скоростью тридцать пять километров в час, впереди уже видна линия финиша — но где ликующие толпы? Наверное, это как-то связано с событиями в деревне. Впереди никого, кроме Дьявола, — как ему удалось так быстро добраться? Моя счастливая свинка Когда Зоя наконец отыскала нужную дверь, та оказалась совсем не такой, какую она ожидала увидеть. Она знала по собственному опыту, что обычно студии звукозаписи располагаются в шикарных офисах. Это здание никак не походило на шикарное учреждение, скорее оно напоминало жилое строение, в котором секретные службы бедных стран могли снимать себе явочные квартиры. Интересно, подумала она, Салман Рушди останавливался когда-нибудь у Майкрофта, и если да, то какие он и его ищейки сохранили об этом воспоминания. В конце концов, не так уж это необычно, успокоила она себя, ей доводилось озвучивать радиорекламу, документальные фильмы и образовательные программы в самых странных помещениях по всему Лондону. По крайней мере, эта студия находилась в той части города, где располагалось большинство лучших студий звукозаписи, — к северу от Оксфорд-стрит в роскошном районе, который тянется на несколько кварталов к востоку от Риджент-стрит, пока не утыкается в конгломерат беспорядочно стоящих аванпостов боли, образующих комплекс клиники Мидлсекс. К несчастью, лично она предпочитала настоящие первоклассные студии, где мальчики в мешковатых брюках подают тебе кофе и можно съесть сколько угодно липких шоколадных конфет. На студии радиоозвучивания на соседней улице, где она читала текст о короткоствольных ружьях с раструбами для телеканала «Дискавери», подавали только вазы с яблоками и маленькие бесплатные шоколадки. Совсем иначе обстояло дело у Сондерса и Гордона на Тоттенхем-Корт-роуд с их огромными вздыхающими, когда садишься, диванами и баром самообслуживания, изобилующим плитками шоколада и датским печеньем, всевозможными сортами чая и кофе, любыми журналами и свежими газетами. Впрочем, как любая актриса, она не читала газет — это считалось дурным вкусом. На репетицию или запись можно было принести экземпляр «Гардиан», но лишь для того, чтобы решать в нем кроссворды в перерывах. Если на репетициях кто-нибудь вызывающе читал «Экономиста» или «Франкфуртер альгемайне» и слишком интересовался внешней политикой или биржевыми сводками, это вызывало неодобрение у окружающих, что свидетельствовало об отсутствии интереса к реальности, которой для актера может являться лишь его внутренний мир. Когда Зое предложили озвучивать рекламу у Сондерса и Гордона, она старалась ничего не есть накануне записи и пришла как можно раньше, чтобы ее взяли. Рори Бремнер, как всегда, уже на шесть голосов из своих четырехсот, которыми он владел, рассказывал хорошеньким секретаршам что-то о крикете, но Зоя заметила, что бесплатного питания ему никто не предлагает, а это означало, что ему просто больше некуда пойти. Взгляд Зои остановился на медной пластине, на которой размещалась по меньшей мере тысяча дверных звонков. В самом конце значилось: «Студия звукозаписи Сода, подвальный этаж». Она нажала кнопку, раздался звонок, и на нее уставился раскрывшийся зрачок видеокамеры. — Ну? — раздался из стены искаженный голос. — Ой, привет! — закричала она, — Зоя Ренуар, двенадцать часов, я пришла озвучивать компакт-диск. — В подвал! — ответил голос и с электрическим дребезжанием замка впустил ее внутрь. Она вошла в длинный темный коридор, в который через каждые два шага выходили бесцветные двери, что наводило на мысль о том, что ширина всех квартир не превышает тридцати дюймов. Из дальнего конца коридора, с лестницы-раздался тот же голос, приглашавший ее вниз: «Не слышала, что ли? Студия внизу!» Она нащупала выключатель с таймером, и на мгновение вспыхнул тусклый свет, который тут же погас, когда выключатель выразительно булькнул и вырубился, словно в его обязанности не входило освещать коридор. Она продолжила свой путь ощупью, пока не увидела бледное пятно света, лившегося из открытой двери в самом низу лестницы. В подвальное помещение вела большая обитая металлом дверь грязно-белого цвета, из-за которой выглянула голова миниатюрного мужчины восточного типа. — Звукозапись здесь, — повторил он и придержал дверь. Зоя вошла внутрь и оказалась еще в одном тускло освещенном коридоре. Мужчина двинулся вперед и провел ее в помещение, которое когда-то являлось гостиной подвальной квартиры. Оно выглядело бы довольно мило, если бы в нем не стояли огромный пульт звукозаписи последней модели, несколько гигантских усилителей и множество телевизионных мониторов. За пультом в большом кожаном казенном кресле восседал толстяк с длинными сальными волосами, похожий на черномазого в этих странных очках из «Вояджера»; на низком диванчике располагалось еще трое — один с характерной внешностью рекламного агента в стандартном костюме от Пола Смита и еще двое восточного типа в элегантных костюмах, которые к Смиту не имели никакого отношения. Звукорежиссер не обратил на нее никакого внимания, продолжая небрежно играть кнопками на пульте, остальные трое встали. Рекламный тип протянул руку: — Зоя, меня зовут Том Мэнтл, я из компании «Уховертка», а это наши клиенты, мистер Урапо и мистер Свайчиан. Оба поклонились и пожали Зое руку. Том махнул рукой в сторону режиссера: — Это Вини. — Тот сделал неопределенный жест рукой. Встречавший ее тип так и остался непредставленным. — Думаю, вы еще не видели сценария. — Нет, — ответила Зоя. — Что обидно, так как я обычно люблю как следует познакомиться со сценарием, изучить его, а иногда и выучить наизусть, — не моргнув глазом, солгала она. Зоя делала по меньшей мере одну озвучку в день и забывала о них сразу после окончания записи, даже во время нее она мало обращала внимания на то, что делает, — автоматически интонировала и модулировала, думая совсем о другом. — Приношу свои извинения, но вы разберетесь по ходу дела. Вы будете озвучивать компакт-диски с кинофильмами, предназначающиеся для ведущих представителей одной отрасли промышленности, в которую хотят внедриться наши клиенты, чтобы те потом могли прокрутить их на своих компьютерах. Вот сценарий. — И он протянул Зое пять скрепленных степлером листов с убористо напечатанным текстом. — Может, начнем? Не хотите пройти в кабинку? Только теперь она заметила в углу звуконепроницаемую кабинку, которая раньше, вероятно, служила кладовкой. Она запрыгнула внутрь, и Вини закрыл за ней дверь, заперев ее на хромированную металлическую щеколду. Она оказалась в помещении в четыре квадратных фута и могла теперь взирать на гостиную только через толстое стекло маленького окошечка. Внутри находился стол с телевизионным монитором и настольной лампой, кресло, пара наушников, зеленая лампочка и большой немецкий микрофон на стойке с сетчатым экраном, предохраняющим его от слюны и крошек. Зоя села в кресло. Сюда не проникал ни один звук. Она уставилась на квинтет беззвучно шевелящих губами одетых с иголочки мужчин, которые напоминали рыб в аквариуме. Она чувствовала себя не совсем в своей тарелке. В них вбивали сначала в молодежном театре, а потом в школе драматического искусства, что они должны делать все возможное для развития карьеры, — таланта было недостаточно, актерская игра должна была стать единственным смыслом их жизни, они должны были научиться заводить нужные знакомства, ладить с людьми. Однако с этой компанией ей было не по себе, и ее охватили странные колебания, которые она никогда не испытывала раньше. У ее приятеля Тринка из школы драматического искусства был цифровой органайзер последней модели «Псион-7А», как он утверждал. Он мог разговаривать с ним, рассказывать разные вещи, а потом органайзер ему отвечал. Он отмечал всех людей, которые могли ему помочь в его карьере, — преуспевающих режиссеров, помощников режиссеров, писателей и всяких прочих, — и заносил сведения о них в органайзер, а когда встречался с ними на премьерах или еще где-нибудь, он всегда мог улизнуть в клозет, получить там о них полную информацию, а потом вернуться и вести себя как их самый преданный поклонник. Многие рассказывали, что чуть не лишались рассудка, когда слышали, как в уборной театра «Олд-Вик» Тринк своим хорошо поставленным театральным голосом сам себе нашептывает разные тайны. И все же, несмотря на все способности «Псиона-7А», она полагала, что он не может заменить парочку хорошеньких сисек. Большинство актрис обладает привлекательностью и даже красотой, и постоянное пребывание в обществе всех этих прелестниц учит не кичиться собственным внешним видом, но в то же время предполагается, что ты сумеешь воспользоваться им при первом же удобном случае. Впрочем, Зоя не была дурочкой и инстинктивно понимала, что с этой компанией не следует кокетничать; с таким же успехом она могла попробовать соблазнить прокуратора Свободной шотландской церкви. Она развернулась в кресле, положила на пол свой рюкзачок, заглянула внутрь и с ужасом поняла, что забыла захватить с собой свою счастливую свинку. Не слишком удачное начало. Она любила, чтобы служившая ей талисманом керамическая свинка была при ней, когда она шла на запись, или на прослушивание, или к гинекологу на мазок. Большую часть времени она испытывала такой страх, что ей казалось, будто ее свинка защищает ее, охраняет как настоящая сторожевая свинья, крепко стоя на своих коротких керамических ножках, и сопротивляется грозящим ей злым силам. Актрис и актеров так много — стоит только открыть «Афишу», — а кроме основных составов есть еще толпы исполнителей эпизодических ролей, и эти исполнители постоянно меняются даже на телевидении, хотя тех, кто попал туда, можно считать счастливчиками. На лицевой панели устройства для чтения дисков располагался таймер, показывавший минуты, секунды и десятые доли секунд. Ей проигрывались отрывки, требующие озвучания, а зажигающаяся зеленая лампочка указывала, когда нужно начинать говорить, к тому же сценарий тоже был прохронометрирован. — Мне нужно проверить уровень звука, — сообщил ей Бини через наушники. — Расскажите мне, что вы ели на завтрак. — Салатик, заправленный лимонным соком, и этот новый йогурт с живыми бактериями, ко… — Спасибо, замечательно. Сейчас я включу изображение и дам вам знак. Маленький телеэкран перед ней ожил. Сначала на нем появились большие часы, а потом пошли изображения — ярко-синее море с коралловыми рифами и тропическими рыбами, выскакивающими из воды, и крохотные тропические островки, поросшие пальмами. Вспыхнула зеленая лампочка, и она начала читать: «Южно-Китайское море славится своими лазурно-голубыми лагунами, поросшими пальмами пляжами и…» Она умолкла в соответствии с указанием в сценарии и стала ждать, когда лампочка зажжется снова. Кадр тем временем сменился, и на нем появились небольшие суденышки с вооруженными людьми, сражающиеся с прибоем. «…пиратами! Ненасытными, кровожадными и неистовыми пиратами!» Изображение замерло, и Том обратился к ней через наушники: — Отлично, Зоя, восхитительно. На всякий случай давайте попробуем еще раз. Прибавьте чуть больше юмора. И они повторили еще раз. Потом пленку перемотали к следующему отрывку, который надо было озвучить: «По прошествии почти века с тех пор, как Джозеф Конрад писал об импозантных грабителях, которых он называл „морскими бродягами″, пираты Южно-Китайского моря превратились в технически хорошо оснащенную преступную организацию, постепенно проникающую в Европу“. На взгляд Зои, это очень напоминало документальные передачи, которые она озвучивала, но почему они сказали, что это компакт-диск? Между тем на экране катера догоняли крупное торговое судно. Полетели „кошки“ и абордажные крюки, и пираты с винтовками за спиной начали карабкаться, как еноты, по канатам на невидимую палубу корабля. Зоя продолжила: „Мы являемся теми самыми пиратами Южно-Китайского моря и в настоящее время занимаемся поиском союзников на вашей территории. Друзьям мы верны и преданы, с врагами мы безжалостны и непримиримы“. На палубе бандиты выстраивали экипаж судна, после чего начался расстрел — моряки качались и падали. У Зои вдруг мелькнула страшная мысль. Ее агентша, которой она обычно сообщала поминутно свои планы на день, не знала о том, что она находится здесь, более того, она ей солгала, сказав, что собирается на распродажу бездомных борзых. На доске в ее офисе так и будет написано фломастером большими буквами: „9/6 Зоя распр безд борз“. Эти люди позвонили ей непосредственно домой и предложили пятьсот фунтов (что было вполне приличной суммой, с помощью которой она могла целиком расплатиться за квартиру) за работу, о которой она должна была узнать позже. Зоя не хотела делиться с агентшей процентами, к тому же позвонившие убедительно просили ее никому не рассказывать об этой работе. Что, если ее дурят, внезапно подумала Зоя. Водят за нос? Прикарманивают ее денежки? Ей даже пришло в голову, не позвонить ли агентше и не спросить ли ее, так, между прочим, сколько может стоить такая работа. Или та разозлится? Она уже звонила ей накануне, испугавшись, что забеременела, чтобы узнать, как та считает, делать ей аборт сейчас или подождать прослушивания на роль в сериале „Обитатели Ист-энда“. Черт возьми, эти чертовы контрацептивы подводили ее уже в девятый раз. И Зоя решила позвонить: как бы там ни было, агентша была ее лучшей подругой. Она достала мобильник, но на дисплее не было видно „лестницы в рай“, как она называла маленькие вертикальные полоски, показывавшие наличие сигнала, — он полностью отсутствовал. На экране застыло изображение ухмыляющегося пирата, угрожающе размахивающего своей винтовкой. Зоя склонилась к микрофону. — А-а, привет… э-э, не могла бы я быстренько позвонить по вашему телефону, на моем мобильнике нет сигнала. Через наушники до нее донесся голос Бини: — Нет, телефоны не работают. Зоя готова была поклясться, что всего несколько минут назад видела, как один из этих азиатов говорил по телефону, впрочем, все равно обсуждать плату при них было бы неловко, так что оставалось надеяться только на себя. Пленка пошла, зажглась зеленая лампочка. „Повсюду на островах и рифах Южно-Китайского моря жители страшатся пиратов из-за их хитрости и безжалостности. Мы предлагаем воспользоваться практикой кораблей-призраков. Вы платите нам триста пятьдесят тысяч долларов, а мы захватываем для вас любой корабль. Если вы хотите сохранить его экипаж, мы его оставляем в живых, если нет, мы попросту выбрасываем всех за борт. Или, предположим, у вас есть враги, — неужели вы не пожелали бы им такой судьбы?“ На экране появилось изображение большого густого помещения, в середине которого сидел полуобнаженный китаец, привязанный к стулу. Место напоминало какую-то заброшенную фабрику. Его окружали грубые кирпичные стены и большие промышленные металлические двери, над головой с кронштейнов свисали цепи и голые трубы. Хотя кто знает? Например, на Карнаби-стрит была студия „Космос“, оформленная как космический корабль: двери в кабинки были сделаны как переходные шлюзы, а все динамики размещались в круглых парящих корпусах, что создавало ощущение невесомости; или еще одна странная студия за Кингз-кросс, которая называлась АДР, — там вдоль стен бежали ручейки, сиденья были сделаны из багажников автомобилей, а для того, чтобы подняться в звукозаписывающие кабинки, требовалось пройти сквозь дупло огромного дерева, которое стояло в углу приемной. Лампочка снова замигала. „Это знаменитый китайский актер Тони Хо. Он считал себя большим человеком, великим знатоком кун-фу и думал, что ему не нужны его старые друзья из Макао“. Зоя узнала его — она читала о нем в статье, опубликованной в „Сцене“ и посвященной опасностям, связанным с работой за рубежом, где актер не защищен профсоюзом „Эквити“. Впрочем, судя по изображению, ни генеральный консул, ни Питер Постлетвейт не собирались влетать в окно и спасать Тони Хо. В кадре появилось еще несколько человек, которые вкатили аппарат, использующийся для возвращения к жизни пациентов после остановки сердца, — Зоя знала это после недели, проведенной в больнице. Однако Тони был жив, по крайней мере пока. Один из пиратов приложил к груди Тони электроды и дал электрический разряд. Тот выгнулся от боли. Зоя впилась в экран — она надеялась когда-нибудь сыграть в „Девушке и Смерти“, и такой жизненный опыт мог оказаться бесценным. Бандиты выждали некоторое время и дали ему еще один, более сильный разряд. И тут он описался, выпустив целый фонтан желтой мочи. Зоя задумалась — сможет ли она специально описаться? Она раздевалась донага в „Альмиде“ и мастурбировала в „Национале“, но писать каждый вечер по заказу и дважды по субботам — это может прославить девушку. Впрочем, ее интересовала не физиологическая сторона дела, скорее ее тревожило, готова ли она к этому морально. Она не слишком смущалась раздеваться, но вот мастурбировать ей не нравилось. Однако она даже пикнуть не могла по этому поводу, не могла даже сделать вид, что речь идет о чем-то исключительном. „Что? Трахнуться? Пописать? Подрочить? Да ради бога, без проблем, — могу прямо здесь, в церкви, или на фестивале в Данди, или на глазах у тетушки Джанис, а потом мы с ней пойдем за трубочками с мясом“. Стоит отказаться — и тебя перестанут приглашать, и о тебе пойдет определенная слава. К тому же парням на самом деле было гораздо хуже — теперь ведь нельзя сходить в театр, чтобы не увидеть сморщенный член какого-нибудь бедного актера. Ее приятель Монг из школы драматического искусства рассказывал ей, что его матушка за последние годы видела его пенис чаще, чем в то время, когда он был ребенком. Действительно смешно — в нормальной жизни разгуливать со спущенными штанами считается неприличным, а в театре — все наоборот. Изображение на экране снова дернулось, и назойливая зеленая лампочка опять мигнула. Теперь экран был разделен на четыре части, на каждой из которых демонстрировались различные виды преступной деятельности — контрабанда наркотиков, пиратство, проституция и убийства на улицах каких-то китайских городов. Она уже добралась до последней страницы. „Мы можем обеспечить вас всем, чем угодно, — наркотики, работорговля, суда, но нашей особой специализацией являются заказные убийства, которые мы выполняем на очень высоком уровне. В большинстве случаев власти даже не догадываются, что речь идет об убийстве, и считают происшедшее результатом несчастного случая или необъяснимым исчезновением, не говоря уже о том, что жертва никогда не знает о готовящейся ликвидации. Однако не спешите с решением — помните, что вы рискуете собственной жизнью, если условия контракта не будут соблюдены“. Они перезаписали несколько отрывков, и на этом все закончилось. Бини подошел к кабинке и открыл дверь, одарив ее целым потоком свежего прохладного воздуха. Зоя вернулась в комнату, чтобы попрощаться с Томом и китайцами. Это всегда был очень напряженный момент для неуверенного в себе артиста — неловкие прощания, желание режиссера поскорей от тебя избавиться и твое непреодолимое стремление узнать, что же о тебе думают на самом деле. А потом оказываешься на улице и не можешь избавиться от мысли, что твою запись стерли и продюсер уже звонит агенту Каролины Квентин. „Пока-пока“, — сказала она всем и вышла на улицу, удивляясь тому, что все еще светло. У нее было ощущение, что она провела под землей целый месяц. Видимо, она шла уже довольно долго, хотя точно не помнила сколько. Потом внезапно остановилась, причем так резко, что сзади в нее врезался какой-то сварливый мужчина. Оглядевшись, она увидела, что стоит рядом с Домом радио напротив крохотного старомодного бара под названием „Сандвич-бутик“ (о чем только думали в шестидесятых?). Он был настолько маленьким, что запасы там хранились на чердаке. В этот момент бармен как раз спускался вниз, постепенно появляясь из квадратного черного проема. Ее вдруг охватило непреодолимое желание заглянуть туда и подняться вверх по лестнице, пока бармен возится со своими „Сникерсами“. Там, под крышей, над водянистым майонезом с ветчиной и яйцами и приправленной мятой бараниной, казалось так уютно и безопасно. Но в этот самый момент она увидела на противоположной стороне улицы своего приятеля Мука из Королевского Шекспировского театра и, закричав, бросилась наперерез идущему транспорту. Они расцеловались и долго болтали, а потом вместе отправились покупать новый бразильский крем для загара. Барселонские стулья Стрижка обошлась руперту (нет-нет, каждый раз когда его называли "Руперт", он отвечал: "Без большой буквы, руперт, пишется с маленькой буквы", что многих заставляло заподозрить, что маленькое у него кое-что другое) в девяносто фунтов, то есть приблизительно шесть с половиной фунтов за волос. Однако она стоила того, ибо была сделана Тревором Скорби, причем такими маленькими ножницами, что становилось понятным, почему его называют гением. Каждая прядь обрабатывалась отдельно крохотными серебряными ножничками, в результате создавалось нечто бледно-желтого цвета, постепенно переходящего в белый с оттенком мочи. Ниже шли дымчато-серые брови, водянистые глаза и кожа цвета креветочного коктейля. Худое тело было облачено в пиджак без лацканов от Ямамото, рубашку без ворота от Пола Смита и ботинки без шнуровки от Патрика Кокса. Он считал, что в этой "недостаточности" его одежды есть некая целесообразность, — у него просто не было времени возиться с лацканами, воротничками, шнурками, пуговицами и прочей ерундой. (Конечно, никто из упомянутых лиц, чьи имена значились на этикетках, не имел к их производству никакого отношения. Просто они кому-то сказали, те передали дальше, а другие уже распорядились, чтобы где-нибудь за океаном наняли бедных женщин, которые и сшили эту одежду.) руперт посмотрел в зеркало и остался вполне доволен своим видом. Впрочем, возможно, он видел не совсем то, что видели остальные, руперт был архитектором, а после современных художников архитекторы занимают второе место по способности видеть то, чего нет. Вы, например, видите здание, которое представляет из себя проржавевшую груду бетона, брошенную на произвол обтекающего ее со всех сторон транспорта, а для них это изящное воскрешение европейских соборов в стиле барокко, высящееся над слиянием мощных рек. Они умеют очень убедительно говорить, эти архитекторы, жаль вот только, что эти сукины дети гораздо хуже строят. Продолжая улыбаться своему отражению, руперт задумался над тем, как изменилась его жизнь за последние несколько лет; в конце концов, он не всегда испытывал такое удовлетворение. В какой-то момент руперт, как одно из тех модернистских зданий, которыми он так восхищался, потерпел полный крах. После семи лет, проведенных в университете, и пятнадцати лет частной практики он понял, что, работая независимо от таких монстров градостроительства, как Ричард Роджерс и Норман Фостерс, он ничего не добьется. В случае руперта в основном это было связано со стремлением к роскоши и отсутствием вкуса — клиенты губили все его великие замыслы своим нытьем о насущных нуждах, требуя полочки, на которые можно было бы поставить их ужасные безделушки, и уничтожали на корню его пространственные решения, настаивая на таких глупостях, как стены и двери. "По крайней мере, — утешался он, — я не пал до того, чтобы выполнять заказы местных властей". Стоит начать работать на них, и, кроме регулярных и довольно продолжительных встреч с ними, это обернется конструированием чудовищных пандусов на случай если к ним вздумает наведаться какой-нибудь проезжий паралитик (или как это теперь там нынче называется?). И несмотря на довольно приличные заработки, руперт не мог быть удовлетворен своей пустячной работой, да и кто бы был? Он хотел быть игроком, равным Норману Фостеру, а еще лучше — исполнять роль сильной половины в паре Ричард и Рути Роджерс. Ричард был гордостью новой архитектуры, а Рути управляла "Речным кафе" в Хаммерсмите, которое, установив новые стандарты в сфере того, что вы можете получить и метнуть на стол, стало застрельщиком настоящей революции в области выездного обслуживания. Теперь нетрудно понять, почему Ричард был круче Нормана, — ведь никто не знал, чем занимается миссис Фостер и существует ли она вообще. А если бы Норман был геем, он непременно начал бы таскать своего бойфренда на приемы и всякие мероприятия и позволял бы ему давать интервью о своем друге, умершем от СПИДа, руперт уже заметил, что, когда оба супруга знамениты, начинается экспонентный рост славы. Стоит остановиться перед каким-нибудь типом, сказать несколько слов, подписать несколько документов, и ваша средняя сила не просто удваивается или утраивается, — она перемножается или возводится в куб. Именно таким образом самые несовместимые люди оказываются прикованными друг к другу до тех пор, пока падающий рейтинг популярности не позволит им расстаться. Исследователи феномена славы даже назвали это "эффектом Лиз и Хью". Именно в этот тяжелый момент руперт решил все взять в свои руки, и его первый проект был связан с его собственной женой, которая слишком долго била баклуши. Элен, с которой он познакомился еще в колледже, вполне устраивало положение домохозяйки, воспитывающей двоих детей, Миса и Корби, но он не собирался с этим мириться. Стоило руперту осознать, чего он хочет, и он обычно добивался этого. В детстве он просто приставал к родителям, вожатому бойскаутов или к своей сестре, пока вся семья не отправлялась к маяку, его не назначали командиром отряда или не занимались с ним онанизмом. Он даже дал свое название этому процессу приставания: испробовав "убеждение", "принуждение" и "увещезаставление", он наконец остановился на "доводонасилии". Не было у него причин отказываться от этой тактики и по достижении более зрелого возраста. А следовательно, коли он решил, что его жена Элен должна прекратить сидеть дома и начать играть свою роль в его карьере, значит, ее нужно было доводить денно и нощно. Он начал показывать ей журналы с фотографиями преуспевающих женщин, заодно отмечая, как хорошо они выглядят, а на вечеринках и приемах обращать ее внимание на более молодых и красивых особ, намекая на то, что начнет трахаться с ними, если она не соберется. И она его поняла. Элен начала собственное дело по чистке национальных флагов и очень быстро поднялась. Судорожно оглядываясь по сторонам в поисках какого-нибудь занятия, которое могло бы принести ей крупный успех, она однажды заметила, как ужасно выглядят национальные флаги, украшающие универмаг Ардинга и Хоббса в Клапаме (в особенно жутком состоянии находился флаг Заира — собственно, как и сама эта республика). Наведя справки у менеджера, она выяснила, что флагами никто не занимается. Тогда она не преминула заметить, что внешний вид флагов не только придает универмагу неряшливый вид, но что к тому же они рискуют оскорбить состоятельных заирских покупателей, уже не говоря об украинских эмигрантах, государственный флаг которых — символ свободы и знак избавления от тысячелетнего ига русского империализма — висел вверх ногами. Она тут же подписала договор, взяв на себя обязательства по поддержанию государственных флагов в должном виде, после чего на нее посыпался целый ворох новых контрактов. В данный момент она вела борьбу за право попечительства над флагами всего итальянского флота, что было нешуточным делом. Если бы не руперт, она бы так и осталась домохозяйкой и не было бы у нее ни "ауди-А6", ни мобильника с выходом в Интернет, ни неиспользованного права на шестьсот тысяч воздушных миль. Архитектором руперта сделало чтение. С самого раннего детства он читал все, что попадало ему в руки, за исключением художественной литературы. На художественную литературу у него просто не было времени, зато он с удовольствием читал газеты, музыкальные журналы, технические учебники и, конечно же, всевозможные сайты в Интернете. Да и к тому же разве можно чему-нибудь научиться, читая художественную литературу? Поэтому он просто не видел в ней смысла. Кого могут волновать поступки и действия выдуманных, несуществующих, сочиненных персонажей? Никому нет дела до того, прыгают ли они там под поезд, разоблачают преступников или женятся. Они все равно не существуют! Они не обладают реальными физическими телами! У них не было ни телефонов, ни членов, ни садовой мебели, и уж они точно не устраивали обеденные приемы, на которых руперт мог познакомиться с влиятельными людьми. Поэтому они были абсолютно бесполезны. В шестидесятые годы, на которые пришлось время взросления руперта, все газеты были посвящены только одному — будущему, прошлое не стоило ни гроша. Журналы и газеты изобиловали провидческими набросками и пророчествами относительно перестройки мира. Зиферт предлагал заменить Ковент-Гарден небоскребом, давно забытый "специалист по транспорту" Колин Бьюкенан планировал провести шестиполосное шоссе на месте старого и никому не нужного Кентерберийского собора, Дэн Смит намеревался перестроить Ньюкасл. С невыразимым придыханием произносились названия зарубежных городов будущего — Бразилия, Канберра, Оттава, а на родине, конечно же, все ждали чудес от Мильтона Кейнса. Архитекторы в своих офисах чертили безликие вышки рабочих общежитий, торговых центров и индустриальных зон, обрамленных цветами, росшими в конических бетонных вазонах, между которыми, взявшись за руки, гуляли счастливые семьи. Там всегда где-ни-будь пролегала монорельсовая дорога и всегда светило солнце. Неужто кто-то мог не захотеть жить в таком городе? И что еще важнее — как хорошо было тем, кто жил там, в твоем творении. Главное было изменить мир, переварить его и выплюнуть в новом виде, не важно — лучше или хуже, чтобы потом можно было говорить: "Это здание сотворил я. И тошнотворное чувство, которое вызывает у людей его неизбывное уродство, дело моих рук". руперт, однако, в то время не участвовал в переделке мира, он был счастлив, если ему поручали немного переделать лестницу или гардероб. Утряся таким образом все дела с женой и пристроив ее в бизнес по чистке национальных флагов, он начал размышлять над тем, как бы и самому продвинуться. И в состоянии глубокого недовольства ему пришло в голову, что политика, которая также должна быть по сути игрой, занимается собственно перестройкой общества. Закрытие больниц, освобождение террористов, военные действия в мелких странах, манипуляция людьми, словно курсором на экране компьютера. "В корзине остается пятьдесят тысяч шахтеров. Вы хотите окончательно от них избавиться?" — "Да, хочу, — клик". — "Заменить пятьсот мелких больничек на десять медицинских суперцентров". — "Замена не является невыполнимой. Продолжить/отложить?" — "Продолжить, продолжить, продолжить, идиотская машина! Будущее всегда выполнимо. Клик!" Таким образом возникал вопрос: как руперту пролезть в политику? Конечно, не в члены парламента — кому нужна эта дребедень и у кого есть на это время? Объезжать провинцию, целоваться с пакистанскими женщинами, а потом не быть избранным, если не понравишься своим неблагодарным избирателям. руперт размышлял обо всем этом, когда на дворе стояло начало девяностых, и в один прекрасный день он услышал волшебное слово — "мысленакопитель". Он тут же понял, что должен побольше разузнать об этом резервуаре познания. Как и все лучшие идеи, эта также пришла из Соединенных Штатов. "Мысленакопителями" назывались группы головастых ребят, которым платили за то, что они придумывали новые способы реорганизации общества и предлагали их правительству. Почувствовав, откуда дует ветер, руперт вступил в "мысленакопитель" с левым уклоном. Он назывался "Институт Ромба" и финансировался группой либералов, занимавшихся вивисекцией, переработкой ядерных отходов и гонками "Формулы-1". После неизбежной победы на выборах руперт начал перемещаться оттуда, где идеи создаются, туда, где они воплощаются. Надо было выскочить из "мысленакопителя", утереться и вскочить в "оперативное подразделение". Правительство Тони создало более четырехсот таких подразделений, чтобы тот мог совать свой нос во все сферы жизни граждан, что он очень любил делать. В такие подразделения входили правильные люди, изучавшие насущные проблемы, на которых Тони мог положиться и которые не скрываясь, откровенно и с жаром сообщали ему то, что он хотел услышать. Подразделения носили громкие названия типа "Творческое оперативное подразделение промышленности", или "Подгруппа достижения двадцатипроцентного роста биржевых акций", или "Обзор важнейших национальных спортивных мероприятий, которые следует сделать достоянием телевизионных каналов всего мира". "Оперативное подразделение" — это было то самое, о чем мечтал руперт, — настоящая власть и полное отсутствие ответственности. Лишь одно обстоятельство омрачало его положение — наличествовала ужасающая, прямо-таки шокирующая нехватка правильных людей, мыслящих в духе Тони, и из-за этого многие "оперативные подразделения" формировались всего из одного работника. Например, Рути Роджерс то и дело приходилось отчитываться перед самой собой. Так все вертелось на одном месте, зато важные решения, например в области производства невоспламеняющихся детских игрушек, так и оставались непринятыми. Благодаря своей работе в "Институте Ромба" руперт знал, что для него не составит труда просочиться в какое-нибудь заштатное оперативное подразделение (может, конечно, не в "Рабочую группу строителей-ковбоев", поскольку ни один из шестидесяти трех ее членов не имел отношения ни к архитектуре, ни к топографии). Однако руперт хотел пробраться поближе к пирогу власти, то есть конечно же к Тони, потому что когда ваше подразделение приходит даже к какой-нибудь сногсшибательной идее в области производства продуктов из искусственного мяса, нужно, чтобы вы могли сообщить об этом какой-нибудь шишке. И руперт вознамерился пролезть в такое подразделение, которое отчитывалось перед самой большой шишкой, а именно перед Тони. Так, чтобы, если ему захочется что-нибудь обсудить, он мог просто позвонить Тони или прогуляться к дому десять и поболтать с премьер-министром. Поэтому руперт ждал и лебезил в надежде получить приглашение на обед, на котором будет присутствовать Тони, чтобы рассказать ему о своих мыслях. И наконец они встретились у советницы королевы, баронессы Елены Кеннеди. Как только телохранители Томи и Салмана удалились в Другую комнату, чтобы поесть пиццы, которую им доставил посыльный на скутере, на сцену вышел руперт. Его выступление состояло из двух частей. Первая: руперт объяснил, что творения его кумиров Миса ван дер Роэ и Ле Корбюзье несправедливо оклеветаны врагами врагами прогресса, как реакционер принц Чарльз с его страстью к натуральному овсяному печенью и скромным каменным коттеджам. И дело не в том, что они опережали свое время, а в том, что они делали это недостаточно, — поэтому требовалось усилить контроль, улучшить планирование и усовершенствовать организацию. Часть вторая: людей нужно убедить в том, что они сами этого хотят, — и тут он подошел к своему детскому изобретению, "доводонасилию". Вместо того чтобы выполнять требования народа (что вообще страшно старомодно, если задуматься), правительство должно прибегнуть к "доводонасилию", и тогда люди начнут требовать от вас то, что вы сами хотите им дать. Если все представители правительства, все министры и все чиновники просто, без нюансов и комментариев, начнут повторять одно и то же, игнорируя какие-либо возражения, то очень скоро население начнет требовать, чтобы ему предоставили право жить в плановых постройках, в контролируемых жилых зонах и питаться хорошо сбалансированной пищей в просторных общественных столовых (Рути Роджерс уже трудилась над разработкой меню). — Действенность этого метода я доказал собственной жизнью, — сообщил он премьер-министру. — Я неоднократно проверял его на себе. Это не является невыполнимой задачей, Тони, — с жаром заверил он, склоняясь над мороженым с фруктами. Тони пододвинулся ближе. И уже на пороге дома, когда, выпуская клубы дыма, рычали "ягуары", а телохранители туда и сюда шныряли глазами, Тони сказал: "руперт, я хочу, чтобы ты выполнил невыполнимое". — Я выполню, Тони, — ответил тот, и они пожали руки, глядя друг на друга влюбленными глазами. По дороге домой руперт размышлял об эпитафии немецкого поэта и драматурга Бертольда Брехта, о которой ему кто-то рассказал: "Он предлагал, и люди принимали его предложения". У руперта тоже имелись свои предложения, и скоро он воткнет их в глотку этого страсбургского гуся, называемого населением. И руперт превратился в человека, у которого было все: влиятельное положение, знаменитая красавица-жена, семья и дом. И не просто дом, а Дом. Его Дом заслуживал того, чтобы писаться с большой буквы, от которой сам он отказался. Его дом находился в Белгрейвии, на расстоянии полумили от того места, где жили Ричард и Бути Роджерс. Сказка, а не дом. Когда он покупал его, это было темное тесное лондонское жилище с шестью спальнями, превращенное теперь в оазис пространства и света. Как только вы открывали простую непритязательную дверь, перед вами оказывалась эффектная стеклянная лестница, с головокружительной крутизной уходящая вверх, руперт утверждал, что она не является "объектом", направленным на то, чтобы вызывать восхищение у соседей, она просто служила связующей нитью между световым фонарем и подвалом. Традиционная лестница разрушила бы это ощущение пространства и света, которого он пытался добиться. Для того чтобы края ступеней можно было рассмотреть, они были помечены тремя рядами матовых точек, руперт сделал это вопреки собственному желанию — изначально они не предполагались, но после того, как они обнаружили своего сына Миса посередине лестницы в луже мочи судорожно нащупывающим края ступеней, Элен настояла на том, чтобы они были помечены точками. И теперь каждый раз, когда он спускался, они вызывали у него приступ отвращения. Гостиная располагалась наверху. И если вам удавалось туда добраться, единственным, на что вы могли сесть, были четыре стальных стула на кронштейнах, которые Мис ван дер Роэ сконструировал для немецкого павильона на Всемирной выставке в Барселоне в 1929 году, — знаменитые "Барселонские стулья". Кроме них в гостиной ничего не было. При более внимательном взгляде обнаруживалось, что одна стена целиком представляет собой шкаф, набитый книгами и музыкальными дисками. Вокруг царила хирургическая чистота, руперт и Элен даже телефон держали в шкафу, что, естественно, приводило к тому, что они порой пропускали довольно важные звонки — например, когда звонили из школы, гуда ходил Корбу, сообщить, что швы на его ноге, разрезанной острыми стальными краями напольного покрытия в кухне, снова разошлись и его отправляют в больницу, где ему предстоит провести восемь часов в обществе заляпанных кровью алкоголиков, — но какое это могло иметь значение по сравнению с чистотой и отсутствием хлама? Потому что минимализм требовал от человека очень многого, для достижения гармонии все должно было быть сбалансировано и не сдвигаться ни на йоту, каждая вещь должна была точно находиться на своем месте, — стоило лишь чуть нарушить это шаткое равновесие, и все снова погружалось в хаос. Стоило лишь вынуть из коробки один карандаш, поставить картинку под неправильным углом, бросить на пол одну-единственную игрушку, и вы с таким же успехом могли обклеить стены обоями от Лоры Эшли и заказать велюровые диваны. И даже невидимый беспорядок был недопустим, ибо он источал телепатические волны дисгармонии, просачиваясь под дверями и заражая окружающую атмосферу чистоты. Поэтому руперт требовал, чтобы мальчики соблюдали в своих спальнях такой же порядок, как и в остальном доме, хотя сам никогда не бывал в их комнатах. Минимализм становится все более насущным требованием, однако большинство людей просто играют в него. И теперь Элен, считавшая себя не самой аккуратной особой, сообщала друзьям, что, "стоит начать так жить, и у тебя входит в привычку все убирать". Это очень понравилось руперту, но вскоре он выяснил, что она снимает маленькую комнатку в Воксхолле, до потолка заваленную керамическими черепашками, обитыми кожей скамеечками, цветными подставками. Она сбегала туда словно к любовнику и сидела часами среди гор безделушек, раскачиваясь из стороны в сторону и лаская керамического клоуна. Он не стал кричать на нее, когда узнал об этом, но они долго разговаривали, и в конце концов она поняла, что лучше отказаться от этой комнатки. К тому же она была слишком занята чисткой флагов, чтобы у нее оставалось время на керамического клоуна. Единственной броской деталью гостиной был квадратный кусок стекла, метр на метр, вмонтированный в пол прямо над входной дверью. Иногда руперту казалось, что он различает на кристально прозрачном стекле желтоватый налет, оставшийся после еще одной лужи, сделанной Мисом, когда тот не глядя выбежал за мячом и в ужасе застыл, словно паря в безвоздушном пространстве. Несмотря на все приставания Элен, он отказался уродовать лестницу, заявив, что Мис без содрогания к ней теперь и близко не подойдет. К тому же, добавил он, стекло держится на акриловой основе и, даже треснув, не сможет разлететься на осколки. Таким образом, в тот вечер, когда он получил поручение от Тони, он сидел в своем "ягуаре", блаженно откинувшись на спинку, и купался в грезах о своем грядущем могуществе, которые, казалось, просачивались в салон вместе с теплом, исходящим от печки. Длинный черный лимузин свернул на его улицу, и мощные фары, сиявшие, как голубые звезды, осветили боковую стену его любимого детища. Осветили ту самую шероховатую стену, которую пришлось драить до бесконечности, пока она не приобрела безупречную гладкость яйца, а после этого еще пять раз покрывать специальной краской, полученной из Германии. И теперь на этой стене, чистой и прекрасной, как морская дымка, когда он уезжал, на этой самой стене полуметровыми буквами было написано одно-единственное слово: "ПАТРИК". Он вышел из машины и дрожа застыл на тротуаре. Даже если бы его отымели в задницу какие-нибудь ирландские работяги на Хемпстедской пустоши, он и то не чувствовал бы себя таким оскорбленным. Такое не могло случиться с ним, ибо он был частью власти. Его тошнило от ярости. Глупое, идиотское имя Патрик, написанное распылителем и выведенное робкой дрожащей рукой неуча. Он бы не пришел в такое негодование, убеждал себя руперт, если бы это был какой-нибудь политический лозунг, что-нибудь связанное с курдами или этим типом из Перу, который выглядел так, словно принадлежал к секте Благодарных мертвецов. Надпись не служила даже меткой, выполненной в художественной манере граффити, которая имела бы хоть какое-нибудь отношение к вонючему уличному искусству, — руперт читал в журнале, что такие метки оставляют различные группировки и компании, возвращаясь по вечерам из своих клубов и запечатлевая на стенах названия своих любимых дискотек — "Гашиш", "Свалка", "Что", — так улитки оставляют свой склизкий след по дороге к дому. Но он и представить себе не мог ничего более тупого, чем "Патрик", руперт даже вспомнил, что у него был один рисунок Кейт Херинг, выполненный пульверизатором и изображавший его торговую марку с маленькими прыгающими человечками, — вот насколько он был осведомлен в области граффити. А следовательно, это являлось неприкрытым и откровенным вандализмом. Сначала он было решил попросить Джека прислать полицейских, чтобы те занялись расследованием данного дела, но быстро отказался от этой мысли, ибо принадлежность к власти предполагала понимание того, что ты можешь себе позволить, руперт решил, что это дело рук какого-то придурка, малолетнего подонка из трущоб, — но как он сюда пробрался? Вероятно, на такси из своего рабочего пригорода. Сюда, в этот элитарный квартал не ходили ни автобусы, ни метро, а из правительственных отчетов он знал, что ни один ребенок из рабочей семьи не может пройти больше нескольких сот ярдов, чтобы не съесть упаковку чипсов, не запить ее бутылочкой "Солнечной радости" и не принять дозу кокаина. руперт полагал, что выражение "выть от ярости" не более чем фигура речи, однако именно этим он теперь и занимался; он выл, стоял посередине тротуара и выл. Надо было что-то делать. Даже если он позвонит своим малярам сейчас, он знал, что эти тупые английские работяги раньше утра не появятся. Жаль, что маляров нельзя выписать из Германии вместе с краской. Дрожащей рукой он открыл ключом входную дверь, оттолкнул домработницу; сбежал по лестнице в темный подвал и тут же застыл в полном недоумении. Планируя дом, он настоял на полном отсутствии каких бы то ни было дверных ручек, так, чтобы двери были неразличимы на фоне стен, чтобы повсюду были гладкие ровные поверхности. Он утверждал, что если спускаешься в подвал, то знаешь, куда идешь, а если не знаешь, то и делать тебе там нечего. Элен доказывала, что гости нуждаются в каких-то ориентирах, чтобы понять, где находится туалет, поэтому однажды вечером после многочасовой полемики руперт согласился пометить его дверь отполированным квадратиком; если захотят, заметят, заявил он, или пусть писают себе в штаны, на большее он не согласен. И вот он внезапно перестал узнавать свой дом — тот словно закачался у него под ногами, руперт кружился вокруг собственной оси, но повсюду простирались лишь ровные стены. Ему нужна была дверь, открывавшаяся в небольшое пространство между подвалом и улицей. Он лихорадочно толкал и пинал стены, пока не раздался щелчок и он, раздирая лицо о кирпичную кладку, не влетел в узкое помещение, пропахшее мылом. Налево вела еще одна дверь к угольной яме, которая в настоящий момент представляла собой мокрую кирпичную пещеру под мостовой. Вероятно, от сырости деревянная дверь разбухла, потому что руперту пришлось здорово потрудиться, чтобы открыть ее, причем в процессе он умудрился разодрать торчащим гвоздем свой костюм за три тысячи фунтов от Освальда Боутенга. Облепленный паутиной, ругаясь на чем свет стоит, он принялся копаться в угольной яме, пока не нашел банку, на четверть полную краской, привезенной из Германии. Он схватил с полки огромную малярную кисть и выскочил наверх, чтобы уничтожить оскорбительное слово. Он замазал его широкими мазками, закапав при этом свой костюм, но уже не обращая на это внимания. Закончив, он отошел в сторону, чтобы полюбоваться своей работой. Несмотря на одышку, физический труд наполнил его приятной усталостью, к тому же он ощущал столь желанное для каждого человека чувство победы над врагом. Однако это длилось недолго. Видимо, пока белая краска хранилась под лестницей в угольной яме, с ней что-то случилось, потому что она приобрела гораздо более темный оттенок или просто вступила в реакцию с черной краской пульверизатора; как бы там ни было, она посерела, а поскольку руперт покрыл ею только контуры слова, то теперь оно снова проступило, лишь увеличившись в размерах. Обед Рути подкатил к горлу, и он изрыгнул его на мостовую, окончательно приведя в негодность костюм, руперт понял, что совершил роковую ошибку, поддавшись страсти. Это то, что отличает крупных шишек от простых людей, — они невозмутимы как кисель и хладнокровны как мороженое, они никогда не позволяют эмоциям управлять собой, более того, эмоции у них, похоже, вообще отсутствуют, и они лишь изображают их перед телекамерами. А он так глупо попался. Ну что ж, впредь будет умнее. Ничего страшного, зато ему был преподан важный урок: главное — терпение и дальновидность. Теперь он знал, что пригласит профессионалов, которые перекрасят ему всю стену, что и требовалось сделать с самого начала. Усталая раздраженная Элен появилась дома в два часа ночи. Она ездила на совещание по проблемам химической чистки "Химчистка 01" в Глазго и никак не могла понять, почему он так возбужден. "Господи, ведь это всего лишь граффити", — заявила она. И тут руперт перестал понимать, зачем он на ней женился, — она же его партнер и должна понимать такие вещи. Он бы наверняка ушел ночевать в другую комнату, если бы она у них имелась. Но ее не было. Перед тем как он превратил свой дом в храм пространства и света, в нем было шесть спален, теперь у них осталась лишь одна, их собственная, тогда как мальчики, вцепившись в края своих кроватей, спали на стальной площадке, подвешенной на тросах над световым колодцем. Стеклянная дверь спальни руперта и Элен также выходила к световому колодцу, незаметные двери вели в кладовку, шкафы и гардеробную, завешанную одинаковыми костюмами от Боутенга. Еще одна длительная полемика была связана со стеклянной стеной туалета, выходившей наружу, — с одной стороны, она увеличивала освещенность, но, с другой, предоставляла соседям возможность наблюдать за тем, как они справляют нужду. Утром после бессонной ночи он первым делом бросился звонить малярам, но те красили дом лорда Уинстона и могли появиться лишь через два дня. Ему предстояло провести целых два дня в обесчещенном доме. Эти два дня превратились в сплошную пытку; и хотя он провел их взаперти, легче ему от этого не становилось. Его пребывание в доме ничего не меняло — стена словно сделалась стеклянной, ибо насилие, совершенное над ним, пробудило в нем способность видеть сквозь стены, и он не мог отделаться от вопиющего святотатства: "ПАТРИК", "ПАТРИК", "ПАТРИК", "ПАТРИК", "ПАТРИК". А поскольку его офис находился в доме, он был загнан этим "Патриком" в угол, как затравленный тигр. После бесконечного ожидания в семь утра наконец появился чудовищный фургон с малярами. Они достали свой переносной радиоприемник, казалось, настроенный сразу на два канала одновременно, и тот огласил округу воплями, шипением и ревом. После этого они отправились завтракать, оставив приемник трещать и улюлюкать. Вернулись они через два с половиной часа — в Белгрейвии трудно найти хороший горячий завтрак. После этого они принялись за работу. Через полтора часа главный маляр — высокий немногословный негр по имени Томми, у которого из заднего кармана комбинезона всегда торчал свежий номер "Сан" с хорошо заметным очередным заголовком, призывающим к ксенофобии, — позвонил в дверь и попросил руперта. — Мистер… э-э… мистер руперт. Думаю, вам неплохо бы выйти, у нас там… э-э… небольшая проблема. — И он повел дрожащего руперта за угол. Видимо, между краской пульверизатора и краской маляров произошла какая-то химическая реакция, в результате, вместо того чтобы скрыть оскорбительную надпись, побелка лишь рельефно выделила ее, и теперь на фоне безупречно белого фона красовались ярко оранжевые буквы. Более того, казалось, надпись увеличилась: "ПАТРИК". Она стала кричаще заметной, словно дом руперта являлся каким-то новым баром под названием "Патрик". — Мы положили краску в три слоя, — пояснил Томми. — Но эта чертова штука продолжает проступать. руперт совершенно тихо вошел в дом и повернул на расположенную рядом с парадным входом кухню, весь пол которой был выстлан чудной нержавейкой. Безупречная кухня с безупречным нержавеющим полом. Раньше у них жила кошка, но ей надоело, что у нее постоянно разъезжаются лапы на скользком полу, и она ушла жить на другую сторону улицы, руперт был искренне рад этому обстоятельству, потому что, когда в жаркую погоду она валялась на спине, раскинув лапы, это придавало дому неопрятный вид. Впрочем, мальчики, видимо, ее любили, так как теперь большую часть" времени они проводили в доме напротив, где жило семейство из Саудовской Аравии, которое и приютило кошку. Лежа на полу, руперт взглянул на проволочные стулья, заказанные им для кухни. Как и положено, они не предполагали подушек на сиденьях, поэтому гости уходили с глубокими поперечными вмятинами на задницах, словно провели вечер с исключительно кровожадной любовницей. Но на этот раз Элен настояла на своем и купила подушки, и руперт был даже тайно рад этому, потому что ему совершенно не хотелось, чтобы у людей складывалось превратное представление о баронессе Джей из-за вмятин, которые оставляли его стулья на ее заднице. Он поймал себя на мысли о том, что в самой глубине его мыслехранилища водятся неведомые твари, после чего решил, что перестал себя понимать. Он знал, что надо встать с пола, что это очень важно, что Тони не понравилось бы это. Но в этот момент зазвонил мобильный телефон, и, выяснив, что тот в кармане, рядом с ним, он достал его и ответил на звонок. Это был Тони, словно почувствовавший его горе и пришедший ему на помощь в минуту нужды. — Все в порядке, цыпленок? — произнес Тони своим дурацким хитрым голосом, которым он говорил, когда находился в веселом расположении духа. — Да вроде да, — ответил руперт. — Знаешь, у нас здесь сейчас президент Индонезии, — продолжил премьер-министр, возвращаясь к своему обычному тону, — и ему вроде как надоело выглядеть диктатором. Аластер рассказал ему о твоей идее. Не хочешь приехать и поговорить с ним сам? Марко Пьер Уайт готовит нам нази-горенг. Его все еще ценили. — Буду через двадцать минут, Тони. — И он поехал наслаждаться нази-горенгом. Когда он вышел на улицу, рабочие приводили себя в порядок. У руперта был специальный голос в стиле кокни, которым он разговаривал с рабочим классом. — Ну вы, распиздяи, — сказал он. — Мне нужно, чтобы вы уничтожили это долбаное слово. Понятно? И мне наплевать, как вы это сделаете. Хоть топором вырубайте, но чтоб его здесь не было! После чего он отправился на Даунинг-стрит, 10. Вернувшись домой в собственной машине, руперт включил фары, чтобы рассмотреть сделанное рабочими. А сделали они вот что. С помощью острых стамесок они просто вырезали буквы из кирпичной стены, не поленившись выскоблить из нее штукатурку, а остальное оставив нетронутым, так что теперь на стене красовалось слово высотой метра в два с половиной: "ПАТРИК". Практически не думая, руперт выжал педаль акселератора до предела, чуть не пробив днище машины, и направил свою "ауди" прямо на слово, на слово и стену, ибо слово стояло как стена и было настолько огромным, что он не мог промахнуться. Эти большие "ауди" славятся своей неуязвимостью, поэтому он вылез из машины без малейшей царапины и пошел прочь, оставив машину с вмятинами там, где они должны были образоваться, и с надутыми воздушными подушками, которые болтались как большие использованные презервативы. Войдя на кухню, он нащупал под раковиной бутылку отбеливателя, сел на прохладный нержавеющий стальной пол и принялся пить. Он чувствовал, как отбеливатель, очищая его, стекает по пищеводу и превращает грязный клубок его внутренностей в минималистскую скорлупу. Он бы умер, если бы на кухню в поисках поленты не зашла домработница-финка с лакированным лицом цвета сосновой древесины. Будучи родом из Финляндии, где самоубийц настолько много, что уже в начальной школе детей обучают средствам первой помощи, она тут же выхватила у руперта бутылку и промывала его минеральной водой до тех пор, пока не приехали врачи. После выхода из больницы руперт и Элен вместе с детьми отправились на юг Испании и остановились в небольшом беленом домике рядом с милым городком, обнесенным высокими стенами. За все время, что он провел в Челси и Вестминстере, руперта не посетил ни один представитель правительства, хотя Гордон Браун прислал ему несколько шариков. Теперь он снова был со своей семьей. Они гуляли в апельсиновых рощах, купались в прохладном пруду и обедали на террасе в арабском стиле. Элен по телефону продала свой бизнес по чистке флагов Гранадской группе, и теперь они были свободны от всех забот, а заработанные ею деньги позволили им жить в полной неразберихе с постоянно носящимися туда и сюда детьми. руперт отрастил волосы и теперь завязывал их в хвостик на затылке. Они поговаривали о том, чтобы купить небольшую ферму и начать разводить коз и овец. Однако постепенно руперт снова стал возвращаться к жизни; он купил радиоприемник, который ловил новости Би-би-си, и подолгу просиживал, слушая сообщения о перестановках в правительстве Малави, падении цен на земляные орехи в Конго и обращения подростков из Дамаска с просьбой транслировать песни Селин Дион ("Больше всего на свете я хочу услышать песню этой канадской певчей птички из фильма "Титаник″…") — так до него доходили вести из дома, напоминавшие ему о его бывших дружках Гордоне, Джеке и Тони. Элен начала замечать недовольные взгляды, которые он бросал на беспорядок, царивший в их доме, а потом и пробудившееся внимание к формам и планировке — он явно задумывался об их усовершенствовании. А потом наступил день, когда он накричал на Корбу: "Бога ради, неужели ты хоть немного не можешь здесь прибраться?!" Элен с мальчиками замерла, как сибирский крестьянин, услышавший вой первого зимнего волка. Она поняла, что все начинается сначала. Той же ночью, когда руперт спал и ему грезились небоскребы городов, Элен встала и бесшумно подошла к белой стене дома, освещенной лунным светом. Взяв в руки фломастер, она написала на ней одно-единственное слово: "ПАТРИК". Лекарство от смерти Антигравитационный планер медицинской скорой помощи поднялся в облаке пыли со специальной посадочной площадки, которую он выстроил рядом со своим домом в ничейной гавани острова Моррисонов. Он лежал внутри планера на носилках, подключенный к целой паутине разных проводов и трубочек. Ему было сто шестьдесят девять лет, и он едва дышал. Пилот, он же врач, направил летательный аппарат к востоку через Ирландское море, потом они пересекли Ливерпульский залив и без остановки двинулись дальше. Достигнув городка Стоук-он-Тескос, пилот повернул штурвал, приведя в действие винты, и воздушное судно устремилось на юг. Через час после взлета с острова миллионера они благополучно приземлились в пункте назначения, рядом с огромным лабораторным комплексом, который был выстроен им на окраине старого Центра спасения умирающих имени Мильтона в Беркшире. Именно здесь разрабатывалось лекарство от смерти. Больного звали Эдмунд Чайв, и до двадцати восьми лет он был счастливым, но бедным человеком, а потом невероятно разбогател, изобретя новую штуку — не то чтобы совсем новую, но он нашел новое применение старой, которой все пользовались уже много лет и которая всем порядком надоела. Изобрети он совсем новую штуку, он вряд ли так преуспел бы, потому что гениям, способным на такое, это редко удается, — все лавры обычно достаются последующим трудягам. Сначала благодаря деньгам жизнь его расцвела пышным цветом — три девицы в постели, четыре "феррари" в гараже и всякое такое. Но однажды, когда он слизывал свежие сливки со светлокожей доминиканской лесбиянки, его посетила неприятная мысль, свалившаяся на него сверху как антигравитационный планер скорой помощи. Эта мысль настолько ужаснула его, что он застыл с высунутым языком, с которого молочный продукт начал стекать обратно. Он вдруг подумал, что его такая чудная, такая замечательная и волшебная жизнь в один прекрасный день подойдет к концу, потому что рано или поздно ему суждено умереть, как распоследнему вагоновожатому. Ну разве это справедливо? И с этого момента он начал тратить деньги не на то, чтобы сделать свою жизнь счастливой, а на то, чтобы сделать ее бесконечной. Он начал искать лекарство от смерти и нанял лучших ученых-антисмертников. Все сходились в одном — ответ надо искать где-то в области генетики. А пока лекарство не было изобретено, он пригласил лучших экспертов в области здоровья, чтобы они максимально долго поддерживали его в наилучшей форме. Все свое время он целиком посвящал йоге, физическим упражнениям и положительным визуализациям, во время трапез он пережевывал волокна, орехи и сырые овощи. Он воздерживался от траханья и общения с женщинами, так как буддистский монах, работавший у него по совместительству, сказал, что он ни в коем случае не должен изливать свои жизненные соки на женщин или бумажные носовые платки. Он не смотрел телевизор, потому что его четвертый, девятый и двадцатый учителя сказали ему, что программы новостей излучают плохую энергетику, из-за чего зрители впадают в летаргию. Он перестал общаться с людьми, чтобы не подхватить от них какой-нибудь заразы. Так он прожил сто шестьдесят девять лет, хотя эти годы трудно было назвать счастливыми, особенно последние из них, ибо, несмотря на то что наука научилась продлевать жизнь, она мало чем могла облегчить болезненные состояния, свойственные старческому возрасту. Точно так же, как болезнь Альцгеймера возникла лишь тогда, когда срок жизни увеличился настолько, что люди успевали приобретать ее, так и после того, как человечество перешло рубеж в сто тридцать лет, появилось множество новых недугов, чрезвычайно неприятных, гнетущих и доставляющих непереносимые мучения. Кроме привычных и верных спутников старости, таких как Артрит, Ангина, Тромбоз и Рак простаты, появились новые заболевания, такие как Синдром Полякова, при котором жировой слой настолько вынашивался и истирался, что вспыхивал и начинал гореть внутри организма, как жилой дом после бомбежки, или Болезнь Клаттербака, при которой кости обызвествлялись до такой степени, что превращались в соляные столбы, а потеря памяти, наблюдающаяся в семьдесят или восемьдесят, сменилась ее возвращением, наступающим в возрасте ста тридцати — ста пятидесяти лет. Однако люди вспоминали совсем не то, что было на самом деле, поэтому многие старики заканчивали жизнь, считая себя курицами, или деревьями, или Брюсом Спрингстином (кроме, конечно, самого Брюса Спрингстина, который считал себя Дагом Хаммерсхольтом — генеральным секретарем ООН в 50-х годах). Так, несмотря на все усилия лучших медицинских умов мира, здоровье Эдмунда Чайва постепенно ухудшалось, и он уже переносил восьмой плеврит и коротал дни со своим двадцать седьмым Лабрадором по прозвищу Спарки Девятый, когда антисмертники сообщили, что им наконец удалось совершить прорыв и они у цели. Лекарство от смерти ждало его в стеклянной бутылочке. Планер скорой помощи, всегда готовый к вылету, стал набирать обороты, и путешествие началось. Когда благодетеля вкатили в центральное помещение комплекса, его там уже дожидались руководители проекта профессор Дрю Коккер и профессор Линди Уин. Эдмунду Чайву удалось приоткрыть слипшиеся веки и прохрипеть: — Где оно? — Здесь, здесь, мистер Чайв, — протянул бутылочку профессор Черри. — Как мы и думали, все полностью зависит от генетической мутации, изменив хромосому ДНК… — Бога ради, колите, времени уже не… — промолвил Эдмунд и умер. Однако это был не конец, которого он так опасался. Скончавшись, Эдмунд почувствовал, что летит по длинному пологому туннелю. Это напомнило ему счастливые времена прежней жизни, еще до того, как он разбогател, когда он любил скатываться в бассейн в аквапарке по спиральной трубе головой вперед. За последние сто сорок лет ему не доводилось этого делать. По прошествии нескольких секунд или минут — трудно сказать — этого мягкого спуска впереди появилась крохотная точка яркого света. Чем больше он к ней приближался, тем больше она разрасталась. В конце туннеля она уже заполняла все пространство; и он, невесомый, как рисовый крекер, вылетел из туннеля и оказался в большом помещении со сводчатым потолком, освещенным благостным мерцающим сиянием. Там его дожидалось несколько улыбающихся людей. Первым он узнал своего отца, однако тот оказался не бледным и седым, как в день своей смерти, а сильным и здоровым пятидесятилетним мужчиной. Позади стояла мать Эдмунда, которая выглядела так, как в дни корейской войны, — красавицей, при виде которой самолеты застывали в воздухе. За ними клинообразной фалангой выстроились все его дядья и тетки, учителя начальной школы и девушки, с которыми он спал в университете, которые выглядели точно так же, как тогда, а под ногами у них шныряли все домашние животные, которые когда-либо у него жили, — все Спарки от первого до восьмого, коты, котята, ящерицы и змеи. Отец протянул руки к Эдмунду и печально улыбнулся. — Представляю, как глупо ты себя сейчас чувствуешь, — промолвил он, обнимая сына. — Еще бы, твою мать! — воскликнул Эдмунд. — Что за черт! Я и не думал, что после жизни будет что-то еще! К нему приблизилась мать. — Все мы оказались глуповаты, — заметила она. — Никто из нас не думал, что после этой долбаной смерти будет что-то еще. Эдмунд не видел себя со стороны, но знал, что выглядит сейчас как в тридцатипятилетнем возрасте, когда все упражнения, которые он выполнял, на время сделали из него пышущего здоровьем и счастьем человека. — Так это и есть рай? — поинтересовался он. — Хрен его знает, — рассмеялась Абигайль Уоттс — первая девушка, с которой он трахался. — Это или рай, или один из этапов долгого пути, — заметил дядюшка Леон. — Потому что здесь тоже есть страдания и… смерть, — добавил его отец. — Однако это совсем иные страдания и совеем иная смерть, — пояснила его первая учительница мисс Уилсон. — Более совершенные. И вдруг Эдмунд смутился при мысли о том, чем он вынужден был заниматься в предыдущей жизни. — Э-э, думаю, мне ненадолго придется сгонять обратно… э-э… туда, — пробормотал он. — В чем дело, сынок? — спросил его отец. — Ну, я как бы… изобрел лекарство от смерти. Так что вряд ли здесь появится кто-нибудь новенький в ближайшее время. Это вызвало у всех настоящий взрыв хохота. — Вот идиоты, — воскликнула его мать. — Ну и хрен с ними, — заявил дядя Леон. — Не хотят умирать — это их личное дело. — Пусть остаются там, — произнес человек, который был его лучшим другом более века тому назад. — Ну что ж, это меняет дело, — сказал Эдмунд. — Я бы не против промочить горло, — промолвила мисс Уилсон. — Ну что ж, тогда пойдем, — согласился отец Эдмунда. — Вы идете? Это было встречено общим одобрительным гулом, и все направились туда, где в этом новом месте можно было получить выпивку. А в прежнем мире Дрю и Линди изумленно смотрели на труп Эдмунда Чайва, который безмолвно лежал на каталке. — Как не повезло, — промолвил Дрю. — Вот это неудача, — согласилась Линди. — Что же нам делать? Оба понимали, о чем идет речь, — они говорили о маленькой стеклянной бутылочке. — Не пропадать же ей, — сказал один. — Конечно, — ответила другая. И они ввели себе антисмертную сыворотку. Выждав несколько минут, Дрю спросил: — Хочешь кофе? Линди представила себе бесконечную череду чашек кофе — чашка за чашкой, чашка за чашкой, и так в течение десятков тысяч лет — и ответила: — Спасибо, может, чуть позже. Кто умер и обвинил тебя в своей смерти? Мисс Сесилия Роджерс заправила свои член и яйца в чудо-вагину "Делюкс", изготовленную из латекса телесного цвета и снабженную лямками для идеальной подгонки и сокрытия последнего признака принадлежности к мужскому полу. Она была совершенна во всех отношениях, включая мягкие половые губы и искусственный клитор. Поверх она надела трико со специальными подкладками для придания фигуре женственности, а на грудь — кружевной бюстгальтер с подушечками. Затем последовали макияж, крем для щетины и парик с прической "паж", которая подходила к любой форме лица. И наконец строгий деловой костюм в угольно-серых тонах и скромные туфли, хотя и огромного одиннадцатого размера, но зато с небольшим каблучком. Сесилия одевалась не так, как остальные трансвеститы, подражавшие чеченским проституткам. Когда она была Клайвом, тот носил гораздо более вызывающую одежду, особенно для сорокапятилетнего мужчины, — серо-оранжевые кроссовки, похожие на свинячьи рыла, с катафотами на пятках, военные брюки, сшитые на заказ, которые стоили столько, что дешевле вышло бы на год записаться в армию, и футболки с надписями типа "Стройся, стреляй, сортирный расчет" и прочими глупостями. Сесилия считала себя выше Клайва, по крайней мере, ей было присуще врожденное чувство вкуса. В конце концов, они оба сходились в том, что не стоило бы на время становиться женщиной, если бы она во всем повторяла мужчину. Это перевоплощение Клайва в Сесилию обычно происходило в заведении под названием "Трансформация", которое располагалось напротив станции "Юстон" на улице Эверсхольт в Камдене. Оно находилось между парой магазинов, специализацию которых забываешь через пять секунд после того, как взглянул на витрину, и двумя кафешками, где подавали курицу с вареным картофелем и спагетти с чипсами и жареным хлебом для одиноких мужчин, которые в любую погоду носят шляпы. Юстон и Кингз-кросс всегда славились заведениями, в которых готовили подобную дрянь, словно первое, о чем мечтал любой приезжий с севера, так это о такой пище. Однако на самом деле большинство парней, сходивших здесь с поезда, мечтало о женщине. "Трансформация" находилась прямо напротив вокзала, так что нервные бизнесмены из Тринга, Ливерпуля и Глазго могли сразу зайти туда и преобразиться в не менее нервных женщин. Витрины заведения были закрашены красной краской, на которой было написано "Парики, корсеты, макияж", а также снабжены фотографиями до и после перевоплощения: слева — молодой человек в комбинезоне, которого исследователь рынка поместил бы во вторую социоэкономическую группу как дизайнера на договорах или кого-нибудь в этом роде, а справа — он же в образе женщины из Брэдфордского муниципального округа, страдающей из-за беременности и наркомании собственной дочери и находящей утешение в хоровом пении в профсоюзном клубе по пятницам. Пару раз в неделю Клайв посещал "Трансформацию", переодевался женщиной и шел на свидание со своим другом Эшли (в обычной жизни Арчи). Они гуляли, а потом заходили в кафе выпить чаю с булочкой или шли в фешенебельный бар, чтобы пропустить по рюмочке. Прогулка в образе Сесилии представлялась Клайву чем-то вроде перевоплощения в слегка позабытую знаменитость типа Мела Смита или Кеннета Браны. Большинство людей не обращало на нее никакого внимания, однако у одного из тридцати она вызывала любопытство — он поворачивался, замечал что-то необычное, ему в голову приходила какая-то мысль, но к этому времени Сесилия оказывалась уже далеко, оставляя за собой шлейф недоуменных взглядов, намекающих тычков в бок, а иногда и насмешек с агрессивными выкриками. Между трансвестизмом и славой было еще то сходство, что вызываемое внимание находилось в обратно пропорциональной зависимости от фешенебельности и модности района, обитатели которого проявляли полное безразличие к лицам, мелькающим на телеэкране. В Камдене имелся свой местный "Сейнсбери", где искушенных обывателей было гораздо больше, чем неискушенных, и где Мел и Кеннет могли бы разгуливать совершенно спокойно, так как никто не стал бы требовать у них автографов. Эшли и Сесилии там никто не досаждал, и они гуляли часами. Сесилия всегда получала огромное удовольствие от этих прогулок, они становились вершиной недели, пока Эшли однажды не указал ей на велосипедистов, и после этого все рухнуло. В этом Клайв и Сесилия оказались похожи — они были склонны впадать в отчаяние, когда им на что-то указывали. Много лет назад Клайв любил совершать далекие поездки по шоссе на своей спортивной машине "гордон-кибл". Однажды он собрался в Лидс и прихватил с собой своего приятеля Леонарда. Через некоторое время Леонард спросил, не может ли он сесть за руль, они свернули к станции техобслуживания и поменялись местами. Леонард тут же выехал на шоссе и разогнался до восьмидесяти пяти миль по внешней полосе. Впереди них по средней полосе ехала "воксхолл-астра" со скоростью семьдесят миль. Вместо того чтобы пересечь два ряда и обогнать ее, Леонард пристроился прямо сзади и принялся мигать фарами. Клайв был очень осторожным водителем и всегда соблюдал двухсекундную дистанцию между машинами; он достиг этого, отмечая время, когда передняя машина миновала какой-нибудь знак или мост, а потом произнося про себя фразу: "Только дурак нарушает правило двух секунд". Если он успевал произнести ее до конца, прежде чем достигал того же знака, значит, расстояние оставалось безопасным. Он попробовал проделать это с "Астрой" и успел сказать лишь: "Только ду…" После длительного периода мигания шедшая впереди машина свернула в сторону. Леонард обогнал ее и вернулся на внешнюю полосу. — Что это было? — осведомился Клайв. — Средняя полоса должна быть свободна для обгона, — педантичным голосом пояснил Леонард. — Все остальное время машины должны ехать по внешней полосе. Иначе для обгона останется только одна полоса и это будет замедлять движение. Езда по крайней левой полосе — это эгоизм и недомыслие. — Что ты говоришь? А я и не знал, — ответил Клайв и с тех пор потерял всякий интерес к машине. После этого случая ленты шоссе, прежде разворачивавшиеся перед ним с веселым радушием и сулившие целую череду удовольствий, превратились в бетонные стоки раздражения, по центральным полосам которых ползли эгоистичные копуши, плевать хотевшие на окружающих; ему казалось, что нет номерного знака, который не издевался бы над ним лично. Подобно Леонарду, Клайв теперь пристраивался за ними (а иногда в такой очереди оказывалось до тысячи машин, если вы обращали внимание), мигал фарами, а если они не сворачивали в сторону, нажимал на клаксон, подъезжал ближе и снова мигал. Зачастую впереди идущие машины и в этом случае отказывались сворачивать, делая вид, что не замечают его. Поэтому уже по прошествии месяца после той поездки с Леонардом Клайв четырежды был на волосок от автокатастрофы, в него один раз стреляли, и он участвовал в двух поножовщинах на объездных дорогах. Клайв продал свой "гордон-кибл" с большими убытками, так как цены на него упали, и теперь, когда ему требовалось уехать из Лондона, он пользовался поездом. То же произошло с велосипедистами. Однажды Сесилия и Эшли, нежно взявшись за руки, шли по Хай-стрит, и, когда они переходили дорогу рядом с Медицинским центром китайского целительства, на них вдруг вылетел велосипедист, ехавший по противоположной стороне, так что им пришлось отскочить в разные стороны. — Они просто выводят меня из себя, — сказал Эшли. — Кто? — спросила Сесилия, у которой кружилась голова, словно она стояла на вершине высокого трамплина; она чувствовала приближение неприятностей, но ничего не могла с этим поделать. — Чертовы велосипедисты. — ответил ее друг. — Они же представляют угрозу для жизни. Ездят на красный свет, выезжая на встречную полосу и на тротуары, а главное, все это с таким самодовольным видом, будто они делают нам одолжение тем, что отравляют нам жизнь. И тут же вся улица для Сесилии заполнилась несущимися и кренящимися велосипедами, а сердце ненавистью. Она всегда считала велосипеды довольно безобидными механизмами, но теперь все эти пролетающие мимо со свистом люди с равным успехом могли бы оседлать зачумленных ротвейлеров — такой гнев и ужас они в ней вызывали. Они подразделялись на несколько видов. Здесь были рассеянные женщины на складных велосипедах, чернокожие юнцы, говорившие по мобильникам и ехавшие отпустив руль, претенденты на ДТП на гоночных велосипедах с опущенными и перевернутыми рулями, серьезные байкеры на горных велосипедах с передними подвесками, сделанными из таких легких сплавов, какие можно найти только на упавших астероидах, двадцатипятилетние пижоны в мешковатых брюках, катившие на своих хромированных монстрах, о цене которых она даже боялась подумать, и посыльные, посыльные и еще раз посыльные. Почтальоны-контрактники крутили педалями с такими выражениями лиц, которые говорили: "Только не вздумай меня останавливать, болван. Прошлогодние отчеты о налоге на добавленную стоимость должны попасть в Химический банк до вечера! Переписанный сценарий должен был лежать на столе Тима Бивена еще вчера, иначе хрен я получу деньги! Билеты на благотворительный бал должны быть доставлены Мелу Смиту мгновенно, и ни одна старуха на переходе меня не остановит!" — и вот та уже взлетает на воздух кверху задницей. Единственным велосипедистом, который останавливался на красный свет светофора, ехал по проезжей части и вел себя абсолютно миролюбиво, подчиняясь правилам, как в добрые старые времена, был писатель Алан Беннетт, разъезжавший на своем темно-зеленом дамском велосипеде с плетеной корзинкой на руле, как персонаж какого-нибудь фильма о Кембридже. Сесилия попыталась скрыть от Клайва то, что ей довелось узнать о велосипедистах, но тот довольно быстро обо всем пронюхал, и его жизнь тоже оказалась погубленной. Более того, Клайва это потрясло гораздо больше, чем Сесилию. Он был склонен к переживаниям больше, чем она; его выставили из нескольких мини-маркетов и из пункта видеопроката за пререкания, к тому же поездки в Челтнем тоже на время отменялись. У Клайва и Сесилии была хорошая работа — они были переплетчиками. Клайв научился этому делу в почтенной фирме в Бермондси. Он попал в последний набор, осуществлявшийся среди детей рабочих, позднее это ремесло стало уделом среднего класса и ему начали обучать в закрытых художественных школах. Теперь он работал на дому в окружении клея, картона и кожи в муниципальной квартире в Холборне, бетонном порождении 60-х, которое бельмом на глазу торчало на месте бывшей площади короля Георга. Он неплохо зарабатывал, реставрируя старые манускрипты, переплетая лекции и другие современные тексты для расположенных поблизости Британского музея и Лондонского университета, а иногда выполняя и художественные заказы, как, например, изготовление переплета для раритетных гравюр из крысиной кожи, что позволяло ему покупать Сесилии тончайшие ажурные колготки. Когда Клайв не ходил в "Трансформацию", он работал все утро, потом, как и десятки тысяч других одиноких лондонских ремесленников — художников, скульпторов, ювелиров, сочинителей для Интернета, — шел в кафе, чтобы съесть тарелку супа и сандвич с плавленным сыром, слушал, как задают жару какому-нибудь политику в программе новостей "Мир за последний час", и шел гулять. Каждый день он выбирал один и тот же маршрут — мимо алкоголиков, толпящихся у кассы Министерства социального обеспечения, потом мимо косовских беженцев, мывших машины, пока их женщины попрошайничали на углу Воберн-плейс и Юстон-роуд, затем мимо "Трансформации" и снова мимо алкоголиков, стоявших в начале Хай-стрит. Клайву часто приходило в голову, что улицы Камдена можно полностью вымостить алкоголиками, столько их лежало вокруг. Как ни странно, большинство из них были иностранцами, видимо, они поступали сюда из других стран в рамках международной программы по обмену алкоголиками. Клайв заметил у них странную особенность — все они щеголяли роскошными гривами. "Какая жалость", — думал почти лысый Клайв, проходя мимо очередного коматозника с впечатляющей гривой угольно-черных кудрей. А потом, поедая свой суп, он услышал однажды по радио, что злоупотребление алкоголем способствует росту волос, так как подавляет у мужчин выработку тестостерона. И Клайв решил пристраститься к выпивке, если она, конечно, могла еще проявить свои чудодейственные свойства до того, как он окончательно лишится шевелюры. У Клайва имелись проблемы особого свойства: в отличие от остальных лысых он не мог себе позволить маленькую бородку в стиле битника, которая компенсировала бы отсутствие волос на голове, потому что та мешала бы Сесилии. Через тридцать минут быстрой ходьбы он добирался до Деланси-стрит, проходил по Риджентс-Парк-роуд до Примроуз-хилл и там останавливался, чтобы выпить чашечку капуччино под навесом одного из многочисленных кафе или кондитерской. Прямо напротив того места, где он пил кофе, располагалась преуспевающая звукозаписывающая фирма, поэтому перед ней постоянно толпились похожие на Клайва сорокалетние мужчины с редеющими волосами, облаченные в какие-то молодежные шмотки. Точно так же, как американские почтальоны, которым "ни снег, ни дождь, ни жара, ни ночная тьма не могли помешать выполнить свои обязанности", Клайв и его товарищи по кофепитию стоически продолжали оставаться на улице вне зависимости от погоды. Внутренние помещения кондитерских пустовали даже во время январских метеоритных бурь. Еще двадцать лет назад вы бы ни за что не заставили англичанина сидеть на улице. Он просто не стал бы этого делать. Даже в летнюю жару завсегдатаи пабов прятались за матовыми стеклами и стенами баров, украшенных изразцами и красным деревом. А теперь подлецов не удержишь внутри, хоть тресни. Но даже здесь, среди этих элегантных магазинчиков, велосипедисты продолжали вытворять свои грязные штучки. Даже если кто-то из них ехал по надлежащей стороне улицы, на зеленый свет и не делал никому ничего плохого, Клайв ловил себя на том, что произносит в его адрес: "Сукин сын". До того как Клайву указали на велосипедистов, ему удавалось не замечать или даже получать удовольствие от вида алкоголиков, грязи, мусора и пьяниц перед зданием компании звукозаписи — от всей этой вонючей городской атмосферы северного предместья Лондона, — но велосипедисты испортили все. Они преследовали его повсюду, куда бы он ни шел, постоянно демонстрируя свое беззаконие, и он не мог ни игнорировать их, ни найти способа, чтобы смириться с их поведением. Клайв попробовал было кричать, когда они неслись на него по тротуару со скоростью тридцать миль в час, но что такое еще один придурок, орущий посередине улицы в Камдене, кем бы он там ни возмущался — велосипедистами, фонарными столбами или воображаемыми двухметровыми жуками-навозниками? Никто на это не обращал внимания, и меньше всего велосипедисты. Клайв попытался воззвать к их рассудку. Как-то раз, когда он стоял на переходе Риджентс-Парк-роуд, мимо пролетела девица, задев его за лодыжку. — Это пешеходный переход, а не велосипедный, — заметил он довольно спокойным голосом. Она только посмотрела на него через плечо и покатила дальше. Однако не прошло и минуты, как он догнал ее, когда она остановилась, чтобы заглянуть в записную книжку. Застать кого-нибудь из велосипедистов в состоянии покоя было непросто, поэтому он подошел к ней и сказал: — Нельзя ездить по тротуарам. Это пугает пожилых людей и вообще. Она просто подняла голову и спросила: — Что, кто-то умер и обвинил тебя в своей смерти? — А потом села на велосипед и, презрительно виляя задом, поехала прочь. И тогда Клайв понял, что должен убить кого-нибудь из них. По ночам он не мог уснуть, представляя себе доводы, которые должен был бы привести этой девице, но даже в щадящем убежище собственного мозга он всегда проигрывал и все заканчивалось тем, что она снова огрызалась: "Что, кто-то умер и обвинил тебя в своей смерти?" — Ты или один из тебе подобных, — единственное, что он мог ответить, но по ее лицу было видно, что она ему не верит. Ну что ж, может, сам он и не был способен на убийство, зато он знал женщину, которая могла это сделать. Прежде всего он вступил в Общество лондонских велосипедистов — врага надо знать в лицо. И вскоре выяснилось, что основной причиной смерти велосипедистов являются грузовики. Клайв счел, что покупать грузовик и получать лицензию на его вождение — это слишком. Однако в следующей слезливой статье, посвященной величию этих двухколесных чудовищ, он прочитал, какой ужас на них наводят четырехколесные механизмы — "рейнджроверы", "тойоты" и "мицубиси", сметающие велосипедный люд. Их мощные плоские бамперы размазывали беззащитные человеческие тела своим металлическим напором с зубодробительной жестокостью. И вот через несколько дней, темным вечером, торговец подержанными машинами на тускло освещенной стоянке продал высокой уродливой женщине за наличные деньги лендровер "Дискавери" со столичными номерами. Клайв спрятал машину в гараже под Брунсвик-центром. Лендровер выпускал черный дизельный дым из своей ржавой задницы, а совершенно неуместная бледно-голубая обшивка салона, дизайнерская находка сэра Теренса Конрана, была грязной и расползалась на части, но Сесилия знала, что он сделает свое дело. Здоровенная выгнутая хромированная решетка, прикрученная к переднему бамперу, могла размазать велосипедиста за милую душу. Сесилия получила огромное удовольствие, маскируясь под зажиточную мамашу, отправляющуюся за своими детишками в одну из частных школ Хэмпстеда, после чего двинулась охотиться на какого-нибудь велосипедиста, нарушающего правила движения. По дороге Сесилия мечтала о своей семейной жизни, муже и ребятишках, о званых обедах, которые она устраивала бы своему начальнику в банке, не забывая при этом рыскать глазами из стороны в сторону. Кейт Магир пристегнула своего малолетнего сынишку к детскому креслицу на велосипеде. Она уже опаздывала к своей подруге Кармел, к которой должна была забросить Майло, перед тем как идти на ночное дежурство в неврологический госпиталь. Ей пришлось вернуться на работу после смерти мужа, а старый розовый дамский велосипед был самым экономичным способом передвижения. Если бы она платила за автобус или, не дай бог, купила машину, им с Майло пришлось бы есть бирючину на обед. Однако сегодня все шло наперекосяк, и если она не наверстает где-нибудь пятнадцать минут, то опоздает на работу. Это было отличительной чертой езды на велосипеде — ты всегда точно знал, сколько времени у тебя уйдет на дорогу. С машинами все было иначе: одну и ту же сотню ярдов в центре Лондона можно было преодолеть за двадцать секунд или за два часа в зависимости от того, какая бабочка захлопала крыльями в бразильских джунглях в этот день. Проще всего им с Майло было бы сэкономить время, не сворачивая на длинную улицу с односторонним движением, которая шла влево от ее маленького домика на Лайм-стрит. Она годилась для толстозадых шоферюг, но пилить по ней, самостоятельно крутя педалями, было довольно обременительно. Гораздо удобнее было бы свернуть направо, миновать станцию метро и ехать навстречу движению по Парквей, как поступали тысячи других велосипедистов. Много раз она замечала их недоумение, когда останавливалась на красный свет, в то время как другие обладатели двухколесного друга выезжали на тротуар или, рассеивая пешеходов в разные стороны, ехали дальше, игнорируя маленького зеленого человечка. Кейт натянула на голову блестящий пластиковый шлем, в последний раз проверила ремешки Майло и впервые решилась нарушить правила. Однако она так этого и не сделала — ей просто не удалось себя заставить; она, как всегда, повернула налево и опоздала на работу. А Сесилия вместо нее переехала посыльного по имени Даррен Барли, который все равно зря коптил небо и вполне заслуживал того, чтобы умереть. Клайв Хоул 1 Татем и Черри были телепродюсерами, состояли в браке и работали на Би-би-си. Они благопристойно ездили на чай к матери Черри, так как оба любили настоящий чай с печеньем, бутербродами, булочками, взбитыми сливками и домашним вареньем, и Татем отказывался платить по завышенным гостиничным ценам, когда все можно было получить даром. Черри была очень красивой женщиной, как и ее мать (Татем даже фантазировал иногда, как бы отыметь их обеих). Татем красотой не отличался, он представлял собой другой тип — с большими передними зубами и целой гривой черных волос. Черри привлекало в нем то, что он был смешным, у него было врожденное чувство юмора, и иногда он смешил ее часами. За это она его и любила; это даже извиняло его выдающуюся мелочность — черту отвратительную в любом человеке. Каждый раз, когда мать Черри выходила из комнаты, они принимались говорить о Клайве Хоуле. Мать Черри, которая во время войны была спецагентом во Франции и перенесла пытки гестапо, а после самоубийства мужа одна воспитала шестерых детей, но которая не работала на телевидении, а потому вела неинтересную жизнь, вошла в оранжерею с очередным пирогом и, обнаружив, что ее дочь и зять поглощены все той же темой, которую они обсуждали уже начиная с Рождества, спросила: — А кто такой этот Клайв Хоул, о котором вы говорите? Я никогда о нем не слышала. Татем и Черри считали, что их ничем нельзя удивить (в конце концов, именно они являлись создателями телевизионного шоу "Анальная анималистика"), но тут они были потрясены. — Что?! Ты не знаешь Клайва Хоула?! — хором произнесли они, как в дурной комедии положений, постановкой которой и занимались. 2 — Я — Клайв Хоул, — заявил пассажир, сидевший с неуклюже задранными ногами на переднем сиденье черного БМВ седьмого выпуска. Он был облачен в мешковатый бесформенный костюм от Армани и судорожно прижимал к себе обеими руками металлический кейс серебристого цвета. Он выглядел на сорок с небольшим, волосы его уже начали редеть, и он носил бородку, в которой пробивалась седина. На охранника Би-би-си, стоявшего у ворот Телецентра, это не произвело ни малейшего впечатления. — Я знаю, кто вы такой, сэр, но это не меняет дела. Мы находимся на службе госбезопасности, и я должен у всех проверять багаж. — Но я — Клайв Хоул, я возглавляю средства массовой информации. — Тем не менее мне надо проверить ваш кейс. Клайв на мгновенье задумался, потом ему в голову пришла какая-то мысль, но он сделал вид, что продолжает думать. — А-а… м-м… да, только что вспомнил — у меня же назначена встреча с циркачами… И он обратился к крупному негру, выполнявшему функции его личного шофера: — Клейтон, отвези меня к цирку. Клейтон закричал: "Будет сделано, мистер Хоул!" — и тут же дал задний ход. Машина вылетела на Вуд-лейн, резко развернулась, как в кино, и ринулась к северу, оставляя на дороге клочки резины. Охранник с интересом наблюдал за тем, как она удаляется. — Больной! — заметил он про себя на армянском языке. По распоряжению Клайва Клейтон довольно быстро притормозил и свернул налево, так, чтобы подобраться к Телецентру с тыла. По тихой служебной дороге они подъехали к площадке, расчищенной для строительства новых офисов. В одном месте ограда, шедшая по периметру участка, просела, и высота забора не превышала двух метров. Вдалеке между двумя зданиями он мог видеть окна собственного кабинета. — Здесь, Клейтон, здесь остановись! — закричал Клайв. Машина остановилась, он вылез из нее и уставился на заграждение. — Ты мне не поможешь перелезть? — спросил он у шофера. — Конечно, мистер Хоул, — ответил Клейтон и сложил ладони. Неуверенно балансируя на одной ноге, Клайв поставил другую на руки Клейтона, и тот подбросил его вверх, как маленького еврейского акробата. Клайв оседлал забор с видом человека, внезапно оказавшегося на мустанге, одной рукой все еще прижимая к себе кейс. — Вас, как всегда, в четыре ждать у выхода, мистер Хоул? — поинтересовался шофер. — Да, — пробормотал Клайв и тут же добавил: — Нет, лучше здесь. У этой дыры. — Будет сделано, мистер Хоул. Клейтон двинулся обратно к машине. А Клайв продолжил висеть на заборе, как посаженный на кол. — Э-э… Клейтон, — внезапно пришло ему в голову. — А ты не видел заявку Татема и Черри? На лице Клейтона появилось задумчивое выражение. — Как она тебе, понравилась? Нет? — начал гадать Клайв, покачиваясь на ветру. — Может, там недостаточно чернокожих? — Мне понравилось, мистер Хоул, — наконец вынес свой вердикт Клейтон. — Правда? Ну хорошо… тогда я поговорю с ними. С этими словами он рухнул на землю, тут же вскочил, помахал рукой Клейтону и, полупригнувшись, поскакал прочь по строительному мусору По объездным дорогам комплекса, где сновали маленькие электрокары и громоздились трейлеры с декорациями, помеченными надписями "Информационная игра" и "Долой Килрой", топ-менеджер наконец добрался до нужного здания и постучал в окно. Его помощница Элен, компетентная дама среднего возраста, оторвалась от работы и подняла голову. Казалось, ее совсем не обескуражило то, что она увидела своего начальника стоящим на клумбе. — Элен, вы не могли бы открыть окно в моем кабинете? — одними губами проартикулировал он через двойное стекло. Элен встала, перешла в кабинет Клайва и открыла окно, куда он с благодарным видом и забрался. — Спасибо… огромное спасибо. А теперь, пожалуйста, никаких звонков в течение получаса. — Конечно, Клайв, — ответила она и вышла из кабинета. Клайв целеустремленно подошел к столу, сел, положил кейс перед собой и достал из него большую красочную коробку с надписью "Муравьиная мини-ферма Радужной долины" и баночку меда. Потом, весело напевая, он двинулся в угол, где стояли большой телевизор и видеомагнитофон. Встав на колени, он вынул из коробки мини-ферму и открыл ее, после чего налил разбегавшимся муравьям меду. Затем с помощью пинцета он начал запихивать муравьев в видеомагнитофон, после чего залил туда еще немного меду. Затем он повторил ту же операцию с несколькими кассетами, которые лежали рядом. Удовлетворенно оглядев свою работу, он вернулся к столу, снял телефонную трубку и набрал внутренний номер. — Пола Клайро, пожалуйста, — попросил он. — Это Клайв Хоул. В ожидании, когда Пол возьмет трубку, он продолжал что-то напевать себе под нос. — Пол? Привет, это Клайв… я по поводу кассет, которые ты передал мне, с пробами актрис на эпизодические роли… Нет, не посмотрел… Знаешь, произошла странная история, когда я попытался включить видеомагнитофон, ничего не получилось, а когда я заглянул в него, то — разрази меня гром — там оказалось полным-полно муравьев! Да, муравьев и меда!.. Ничего не понимаешь? И тогда я вспомнил, что ты как-то рассказывал, что у твоих детей есть формикарий… и поэтому я догадался, что они залезли в кассеты, когда те находились у тебя дома, а потом уже перебрались в мой видеомагнитофон… но дело не только в твоей кассете — погиб еще целый ряд кассет с пилотными программами, которые я должен был просмотреть и решить, будем ли мы запускать их в серии. Теперь придется отложить решение… как неприятно! А?.. Да нет, ты не виноват, дружище… нет… Ты просто подожди и пришли мне запись со своими актрисами где-нибудь через месяц, потому что раньше Элен не удастся добыть мне новый видеомагнитофон… ты же знаешь, какая она беспомощная… не надо, не надо, не извиняйся. — Он весело рассмеялся. — Просто попроси своего пацана, чтобы он больше не распускал своих муравьев. Увидимся… будь здоров. Он положил трубку, с минуту смотрел на нее, после чего взял снова. — Элен… вы не могли бы связаться с агентом Монти Файфа? Я решил запустить эту историю о выдрах. Секретарша тут же соединила его. — Бетти? Как дела? Это Клайв Хоул… отлично, отлично… У меня есть хорошие новости для Монти: я решил дать зеленый свет "Беспризорным источникам". — Выражение его лица резко изменилось. — Что?.. Умер? Когда?.. Полтора года назад?.. Ну, тогда я, наверно… нет… — Он ненадолго задумался. — А что насчет выдр?.. Вымерли? Правда?.. Ну, тогда будь здорова. Он повесил трубку и уставился на телефон с таким выражением, словно тот был капризным неуравновешенным псом. 3 На следующий день Клайв сидел за своим большим письменным столом, сделанным из леса, выросшего в Нью-Мексико. Он, однако, вовсе не хотел сидеть за своим большим письменным столом, он хотел диетической кока-колы из холодильника, спрятанного за потайной дверцей шкафа напротив, который его поставщик дважды в неделю загружал винами, соками и другими напитками. Прошло несколько минут, прежде чем та часть его мозга, которая отвечает за инстинкты и обычно решает такие проблемы, не привлекая к себе особого внимания, распорядилась: "Ладно, вставай и иди к холодильнику, спрятанному за потайной дверцей шкафа в ново мексиканском стиле, и добудь нам диетической кока-колы". Он было уже совсем собрался это сделать, когда другой голос, голос, который месяцами не давал ему принять решение, бесконечно взвешивая все "за" и "против" по малейшим пустякам, решил воспользоваться этим моментом и расширить сферу своего действия, подчинив себе другие стороны его жизни. "Минуточку, Клайв, — произнес он, — а ты уверен в том, что действительно хочешь диетической кока-колы? Откуда ты можешь знать, чего ты на самом деле хочешь? Может, на самом деле ты хочешь фруктового сока? А может, на самом-самом деле ты хочешь встать и помочиться на свой ковер, сотканный индейцами навахо? Оттуда ты вообще можешь что-нибудь знать, Клайв?" И ему пришлось снова сесть, и двадцать минут он пребывал в состоянии мучительной нерешительности, пока раздавшиеся снаружи крики не отвлекли его от ада бурлящих мыслей. Дверь распахнулась, и вбежавшие Татем и Черри заставили Элен оторваться от работы. Не успела она открыть рот, как Татем выпалил: — Ладно, Элен, мы пришли на четырехчасовую встречу с Клайвом, и только не говорите, что его нет, потому что мы наблюдали за его кабинетом с тех пор, как он вернулся с ланча, и знаем, что он никуда не уходил. — И пусть не говорит, что мы не договаривались, как он это делал последние пять раз, потому что я записала наш разговор на магнитофон, — добавила Черри, вынула свой личный органайзер и нажала кнопку. Сначала раздались какие-то приглушенные крики, а потом послышался возбужденный голос Клайва: "Пожалуйста, Черри, ради бога, я стараюсь тут выжать сперму для внутривагинального введения своей жене, я… о-о-о господи… черт… поздно". Последовала пауза, после чего снова заговорил Клайв: "Ну что, довольна? Теперь замшу будет никогда не отчистить от этого". Потом снова послышалось невнятное бормотание, за которым последовало: "Ладно. Это глупо, но я согласен… куда говорить? Я, Клайв Хоул, даю честное слово, что встречаюсь с Татемом и Черри в четыре часа дня в четверг в своем кабинете… Довольна? Верните мне мой журнал, если вы закончили". Элен склонилась к селектору: — Клайв? К вам Татем и Черри. С другой стороны донесся голос Клайва. — Хорошо, пусть войдут через пару секунд. Татем и Черри торжествующе улыбнулись, чуть помедлив, вошли в кабинет Клайва и остановились в полном оцепенении: внутри было пусто, летний ветерок, влетавший через открытое окно, слабо шевелил занавески. 4 Татем был вне себя и во всем обвинял Клайва. "Мы написали детективную историю "Сальное спокойствие″, — рассказывал он одному юнцу, — об отце и сыне, которые объезжают рынки Ланкашира и продают с лотков сало, — там еще остались потрясающие викторианские рынки… в Престоне и Ланкастере… но они торгуют не только салом, но и преступлениями! К тому же дело происходит в семидесятых, так что для озвучки можно взять все великие хиты того времени. Нам потребовался почти год, чтобы написать шесть часовых серий, я отдал Клайву сценарий девять месяцев тому назад, и с тех пор ни звука! Я ему звонил, посылал сообщения по электронной почте, отправлял шутливые открытки на Валентинов день, но он ни гу-гу! Пару недель назад я совершенно случайно столкнулся с ним на улице, и он сделал вид, что он турист из Португалии". Но юнцу это явно было неинтересно, и они пошли на кладбище. Отыскав удобное надгробие, юнец встал на колени, расстегнул Татему брюки и начал делать ему минет. Однако в течение всего этого процесса Татем мог думать только о Клайве Хоуле. Мысли его витали где-то далеко, а на лице сохранялось отсутствующее выражение, и он совершенно не мог сосредоточиться на приближающемся оргазме. 5 Футбольная площадка располагалась в спортивном центре, принадлежащем "Арсеналу". В соответствии с английским стилем, здание было лишено каких-либо эстетических излишеств. Это был огромный уродливый ангар с металлическими фермами, поддерживавшими крышу, и безжалостными неоновыми лампами, освещавшими с десяток мужиков, которые сопя и пыхтя носились за мячом. Их вопли и крики тренеров эхом отдавались от блестящих кирпичных стен. Некоторые из игроков были в корсетах, ноги других были затянуты в ярко-голубые эластичные трико, но ни хлопок, ни синтетика не могли скрыть обвисшие мышцы. В самые впечатляющие доспехи был облачен Клайв Хоул. Он изображал бомбардира, скрывающегося за двумя нападающими и оттягивающего на себя защитников, но на самом деле он был просто пожилым человеком, неуклюже бегающим по полю. Татем и Черри сидели за боковой линией, наблюдая за игрой. На Татеме была надета футбольная форма. — Только подумать, руководители всех главных телевизионных каналов и студий страны, — заметил он. — Интересно, что они о себе думают? — Наверно, считают, что выглядят вполне прилично, — ответила Черри, — ну не то чтобы настолько замечательно, как в дни своей молодости, но вполне достойно. Думают, что по крайней мере держат себя в форме. А это означает, что до тех пор, пока они будут держать себя в форме и будут играть в футбол, смерть им не грозит. Они ведь играют не друг с другом, а со смертью. Но Татем ее не слушал. — И ты думаешь, это подходящее место для того, чтобы заставить его поговорить? — Ему будет некуда деться, если ты окажешься на поле вместе с ним. — Откуда ты знаешь, что мне удастся войти в игру? Черри рассмеялась: — Ты только посмотри на них. Могу поклясться, что через пять минут кто-нибудь из них получит травму. И Татем наконец произнес то, о чем только и мог думать в течение нескольких последних месяцев: — Странно, почему он ничего не может решить? — Потому что до тех пор, пока решение не принято, он не может ошибиться. Его никто не сможет обвинить в принятии ошибочного решения, поэтому он вообще ничего не решает. — Но он так боролся за это место, помнишь все эти слухи о Тони Клиффе, который должен был получить эту должность? А теперь Клайв как собака на сене… Нет, ему, конечно, нравится его работа, она ему так нравится, что он не хочет ничего делать, чтобы не дай бог не лишиться ее. И еще одна пикантная подробность: он очень боится кому-нибудь не понравиться. Он никому не хочет отказывать, чтобы никого не огорчать. — И при этом все его на дух не переносят! — Но он же об этом не знает — все продолжают ему улыбаться в надежде, что он даст зеленый свет их программам… В этот момент один из толстых лысых игроков сделал немыслимый рывок к мячу, и откуда-то из его паха раздался такой треск, который услышали, наверное, во всем Ислингтоне. Воя от боли, он рухнул на зеленое покрытие, и врачи вынесли его с поля. — Ну вот, — удовлетворенно заметила Черри. — Пол Фейнберг, глава Лондонского телевидения и обладатель премии Кристофера Рива за самостоятельно причиненную себе спортивную травму. Татем поднялся и подошел к краю поля. — Э-э… вам не нужен еще один игрок? — поинтересовался он. Среди игравших было несколько сотрудников Би-би-си, которые знали его, и Клайв Хоул не успел еще и рта раскрыть, как они согласились, приняв его за своего. Татем трусцой выбежал на поле и занял то же положение защитника, на месте которого играл пострадавший. Через некоторое время Клайв получил мяч и ринулся к воротам, позабыв о том, что там его поджидает Татем. Тот мастерски заблокировал ему проход, не отнимая мяч, но и не давая пройти дальше. Клайв было попробовал отдать мяч своему товарищу по команде, но Татем отпасовал его обратно. — Клайв, мне надо поговорить с тобой о "Сальном спокойствии", — прошептал он ему на ухо. — Разве мы не можем обсудить это на работе? — выдохнул Клайв. — Я пытался это сделать, но ты выскочил в окно… И теперь я хочу, чтобы ты прямо сейчас принял решение — запускаем мы его или нет. Взгляд Клайва выражал полный ужас. Забыв о мяче, он очертя голову бросился на стену и без чувств рухнул на пол. Татем с озлобленным видом уставился на то, как собираются игроки вокруг бездыханного тела Клайва. Черри встала со своего места и сняла пальто, под которым тоже оказалась футбольная форма. — Похоже, ребята, вам нужен еще один игрок, — промолвила она. 6 Татем и Черри получили приглашение на обед от своих друзей Виктории и Майлза. Виктория была визажисткой, а Майлз художником-декоратором на Би-би-си. Они нажали кнопку домофона, и дверь с дребезжанием открылась. В голосе Виктории слышались какие-то плаксивые нотки, но с этими домофонами такое случается — они всегда искажают звуки. Татем и Черри поднялись по лестнице и постучали в дверь. Та отворилась, и голая Виктория с рыданиями бросилась в объятия Татема. Татем попытался ее утешить, не прикасаясь руками к различным частям ее тела, в результате чего дело кончилось тем, что он начал гладить ее внутренней стороной предплечий, усердно выпячивая при этом зад, чтобы не тереться пахом о треугольник ее густых черных лонных волос. — Вик, Вик, что случилось? — повторял он, но рыдания не давали ей произнести ни слова. За ее обворожительным обнаженным плечом просматривалась квартира. Все было выдержано в черных тонах: черными были не только стены, но и мебель, вазы, цветы, картины, афиши, телевизор, пальто, висящие на вешалке, — в общем, всё. — Так вы занимались декором, Вик? — спросил Татем. Этот вопрос словно пробудил у Виктории дар речи. — Это Майлз. Он потратил несколько месяцев, чтобы сделать декорации к этой постановке. А потом Клайв Хоул… он сказал, что хочет внести изменения в сценарий, типа чтобы главной героиней была собака, а не женщина, и чтобы все происходило не в Барнсли, а в Финляндии… ну и всякое такое. Поэтому Майлз вчера вернулся домой и сделал это, а теперь он в психушке и… О господи. Из ванной с диким лаем выскочила большая черная собака. — До вчерашнего дня он был далматинцем… — всхлипнула Виктория. 7 Клайв Хоул в сопровождении большой группы туристов двигался по длинному подземному коридору Телецентра. — А это одна из наших новых цифровых монтажных, — пояснил он, указывая на одну из дверей. — Каждая машина содержит тысячу гигабайтов памяти и может осуществлять до десяти миллионов операций в секунду. Не хотите заглянуть внутрь? — Нет-нет, мистер Хоул, вы и так уже потратили на нас уйму времени, — скороговоркой произнесла какая-то испанка. — Знакомство с главой сценарного отдела само по себе является потрясающим событием, Уолт Дисней Младший уж точно не стал бы водить нас по Диснейленду, по крайней мере не стал бы тратить на нас три часа… — Это не составило мне никакого труда. Очень важно, чтобы налогоплательщики знали о положении вещей, в конце концов мы ведь существуем на ваши деньги. — Ну не совсем, — возразила испанка, — потому что, видите ли, мы все являемся иностранными туристами. — Да, но… В этот момент одна из дверей распахнулась и в коридор вышел пожилой человек в длиннополом пиджаке, свидетельствовавшем об аристократизме его обладателя. При виде Клайва на его лице отразилось удивление, после чего он поспешно приблизился к нему. — А-а, Клайв, как кстати, — промурлыкал он с патрицианской ленцой. — Я уже несколько недель пытаюсь тебя поймать. Клайву явно стало не по себе. — Э-э, а-а… да. Позволь, я представлю тебя нашим зарубежным гостям. — Он повернулся к группе и произнес, указывая на своего собеседника: — Это сэр Маркус Уилби, он возглавляет наш финансовый отдел. — После чего, повернувшись к сэру Маркусу, начал представлять туристов: — Это сеньора Аснар из Севильи, мистер и миссис Номура из Кобе, Виллиджеры из Бойсе, штат Айдахо, мистер… — Ладно-ладно, думаю, дамы и господа простят нас, если я отвлеку тебя на пару минут… Туристы энергично закивали, и Маркус, взяв за руку сопротивлявшегося Клайва, повел его в сторону. Туристы не преминули воспользоваться предоставившейся возможностью и бросились наутек с такой скоростью, словно опаздывали на последний самолет из окруженного вьетконговцами Кхесана. — Коридор не самое удобное место, чтобы говорить об этом, но, учитывая то, как тебя трудно поймать… — начал сэр Маркус. — На прошлой неделе я был на заседании совета директоров, и одним из первых пунктов в повестке дня стоял вопрос о расходовании средств… Сердце Клайва забилось и затрепетало, как канарейка в клетке. — Да, ну… — И все сошлись во мнении, что ты, проделав огромную работу, еще и сократил расходы на создание новых программ… Канарейка плюхнулась на пол, задрав лапки. Клайв не знал, что ему делать. И внезапно у него возникло искушение перейти на испанский. — Si, bueno, рего mis amigos esta… э-э… м-м-м… да, нет, то есть да… мы стали меньше тратить на постановку новых шоу. Но хотя выпуск новой продукции, возможно, несколько сократился… э-э… в действительности, на самом деле, через несколько месяцев… вот разве что… Сэр Марнус снисходительно улыбнулся. — Ну неважно, всегда ведь есть что поставить в программу. Я просто хочу сказать, что людям нужно смотреть телевизор. Какую бы чушь там ни демонстрировали. В конце концов, если народ лишить телевидения, ему придется смотреть на отвратительно ужасающую бессмысленность бытия, а этого никто не хочет, не так ли? — Сэр Маркус снова улыбнулся и похлопал Клайва по плечу: — Сокращение расходов — это замечательно, но теперь их пора увеличивать. И, повернувшись, он двинулся прочь, напевая себе под нос увертюру "1812 год" Чайковского, удачно воспроизводя грохот пушек и победный колокольный звон московских церквей. 8 Черри не успела вернуться домой в свою душную квартиру после ночных занятий по кик-боксингу, как раздался телефонный звонок. — Татем, Татем! — закричала она, но мужа дома не оказалось, и ей пришлось самой снять трубку. Несколько мгновений она молчала, слушая своего собеседника, потом произнесла пару слов и повесила трубку на рычаг. Когда через полчаса домой вернулся Татем, она сидела на большом белом диване. — Татем, — сказала она, — тебе звонили. Боюсь, у нас плохие новости. — О господи, что еще? — взвизгнул Татем. — Звонила твоя сестра. У твоего отца удар, он в больнице в Ипсвиче. — Слава тебе господи… я думал, это Клайв Хоул решил зарезать наш сериал… И только тут, осознав, что сказал, он разразился рыданиями. — Ты видишь, до чего он меня довел, — я уже радуюсь тому, что у папы удар. О господи… Господи… как мне плохо… я не хочу быть таким… не хочу… у меня опять начинается приступ страха… мне не хватает воздуха… Татем взял "сааб" и отправился в Ипсвич. Благодаря позднему часу ему удалось припарковать машину прямо перед главным входом с огромными вращающимися дверями и обилием зелени за стеклянными перегородками. "По крайней мере, это хоть отвлекло меня от мыслей о Клайве Хоуле", — подумал он. И только потом он понял, что сама эта мысль свидетельствовала о том, что он не прекращал о нем думать. Тогда он начал размышлять о том, не тошнит ли растения от этого постоянного кружения дверей, и так незаметно добрался до регистраторской, где ему указали, как пройти к отцу на отделение интенсивной терапии. По коридору взад и вперед ходила его сестра Одри. Они обнялись. — Как он? — Ничего. Главное, как он будет себя чувствовать в ближайшие двадцать четыре часа, — его подключили ко всем возможным аппаратам, которые должны помочь. Заходи. Она медленно и осторожно открыла ведущую в палату дверь, словно к той предыдущим недовольным пациентом была привязана граната, и они проскользнули внутрь. Кроме отца Татема там находилось еще три пациента, каждый из которых был подключен к множеству аппаратов, — они словно вросли в стариков, опутав их паутиной проводов. Медсестра стояла склонившись над чьей-то неподвижной фигурой. Татем заранее подготовил речь для прощания с отцом, но успел произнести лишь: "Папа, я…" — в этот момент все аппараты вдруг заверещали и загрохотали. Палата словно заполнилась невидимыми звездолетчиками, которые наперебой начали кричать: "Тревога! Тревога! Внимание! Внимание! Перегрузка! Перегрузка!" — Что это за ё-моё, что происходит?! — закричала медсестра в совершенно несвойственной для медицинского персонала лексике. — Что это за энергетический взрыв? Заметив Татема, она бросилась к нему и, распахнув его пиджак, обнаружила под ним два мобильника и три пейджера, прикрепленных к рубашке. — Выключите это сейчас же! — заорала она. — А что, если мне позвонит Клайв Хоул? — Мне наплевать, кто вам там будет звонить! Выключайте! Регулярная возня с мертвецами, оказывается, может придать молодой особе недюжинные силы: медсестра схватила Татема за руку и вышвырнула его за дверь. — Если ты не хочешь угробить своего папочку, быстро вырубай это! — добавила она. — Ты что, не видел объявления? Вход с мобильными телефонами запрещен! — Я не думал, что это относится ко мне… — С чего бы это? — Я работаю на телевидении… По прошествии некоторого времени Татема снова впустили в палату. Его отец уже открыл глаза и теперь обратился к нему слабым голосом: — Сынок, я должен кое-что сказать тебе — мне в этом призналась твоя мать перед смертью. Отнесись к этому спокойно. Я тебе не отец. Ты же знаешь, как твоя мать любила Кена Додда, считала его лучше всех на свете. Ну так вот, когда он играл в ипсвичском "Гомоне" в шестидесятых, она прошла за кулисы, и он пригласил ее в свою гримерку… ну и… Татем не стал это слушать. — Ладно, папа, прости, мне надо выйти и кое-что проверить, — порывисто сказал он. Он встал и вышел из палаты. Старик снова откинулся на подушку, и после этих последних усилий с ним произошла еще целая череда ударов, которые лишили его дара речи. Татем вышел из больницы и остановился в предутренней английской дымке, судорожно включая все свои телефоны и пейджеры и проверяя, нет ли на них каких-нибудь сообщений. Сообщений не было. — Черт! — взвыл он и набрал номер. — Здравствуйте… да, я абонент вашей службы, — произнес он, когда ему ответили. — Я жду сообщения… и мне хотелось бы знать, не теряются ли они иногда… сообщения… из-за солнечной активности или еще из-за чего-нибудь? Нет? Понятно, ну спасибо. Он замер с задумчивым видом, и тут к нему подошел человек внушительной комплекции. — Привет. — Привет. — Я приехал для участия в шоу "Костолом II", устраиваемом Всемирной ассоциацией боев без правил. У меня сегодня выходной, и я хотел спросить, не знаешь ли ты здесь какой-нибудь круглосуточной сауны? — Прости, дружище, я нездешний, — ответил Татем и двинулся обратно в больницу, оставив борца в полном недоумении. 9 Клайв Хоул сидел за столом и пытался сосредоточиться на чтении сценария Татема и Черри, но слова плясали у него перед глазами, разбегаясь черными кругами, как бывает, когда тебе кто-нибудь заедет в глаз. Он не знал, что ему делать. Осторожно положив сценарий на стол, он в отчаянии схватился за голову. Однако через несколько секунд раздавшиеся снаружи звуки вернули его к реальности. Через окно было видно, как рабочие восстанавливают поваленную секцию заграждения, через которую он совершал свои побеги. За работой наблюдала Черри. Потом она повернулась в сторону окон его кабинета и наградила его презрительным взглядом. И тут у него родилась мысль — она мелькнула и начала испаряться, но он вцепился в нее, как в улетающего бумажного змея, и двинулся вслед за ней в небольшое полузаброшенное помещение, которое использовалось иногда для подготовки программ. Клайв вышел в коридор первого этажа, который смутно помнил еще по тому времени, когда работал продюсером, и двинулся к двери с табличкой "Гримерная В". Внутри на высоких табуретах сидели несколько гримерш, рассматривавших фотографии своих кошек. При виде Клайва они оторвались от этого занятия, и он увидел, что с одной из них он пару лет назад работал на постановке комедии "Тусклые огни заштатного городка". Если бы не она, никто бы даже не догадался, кто он такой. — Привет, Клайв, — сказала она. — Привет, Кларисса, — ответил он и затараторил с бешеной скоростью, чтобы решение не успело оказаться погребенным под всеми контрдоводами, роившимися в его голове: —Да, я… э-э… я делаю скетч для… э-э… "Смехопомощи"… и мне нужен рыжий… э-э… рыжий человек, и я… э-э… хочу рыжий парик и бороду… да, парик и бороду, чтобы сыграть рыжего. — Съемки уже начались? Мне казалось, что в этом году "Смехопомощи" вообще не будет. — Нет, да, но через несколько дней начнут снимать, и я бы хотел немножко привыкнуть к э-э… — К тому, как ведут себя рыжие? — Вот именно. — Евгения, — обратилась она к своей ассистентке, — ты не могла бы сходить на склад и принести рыжий парик и бороду? Не прошло и нескольких минут, как довольный Клайв Хоул с рыжим париком на голове и рыжей бородой вышел в фойе и двинулся мимо огромной скульптуры работы Генри Мура, изображавшей фигуру полулежащего человека, о которой все говорили, что Мур вылепил ее в ожидании аудиенции у Клайва. Когда он приблизился к главному выходу, Татем, следивший за всеми выходящими в инфракрасный прицел снайперской винтовки из окна своего кабинета, не узнал его. Выйдя за ворота, Клайв немного помедлил на Вуд-лейн и двинулся в сторону станции метро; он еще помнил о том, что подземка — это вид транспорта, которым он пользовался до того, как его начала возить служебная машина Би-би-си. Запихав руки в карманы, он принялся искать мелочь, пока не нащупал монету, напоминавшую по своим размерам фунт. Однако это оказался не фунт, а испанские сто песет — как они очутились у него в кармане? Может, он, сам того не заметив, побывал в Испании? Однако он был уверен, что не ездил туда, и тут ему пришло в голову, что он ни в чем не может быть уверенным, поскольку может полагаться лишь на сведения, поставляемые его собственным мозгом, а этот его мозг является слишком ненадежным свидетелем. — Билетик, пожалуйста, — попросил он в кассе. — До какой станции? — поинтересовался кассир. Это поставило Клайва в тупик — он и так с трудом попал внутрь, несколько раз пройдя мимо входа, словно скромняга, не решающийся зайти в секс-шоп. — Э-э, а-а, не знаю… билетик на метро. — Ну тогда почему бы вам не приобрести однодневный проездной? — осведомился кассир из-за плексигласовой перегородки, установить которую ему посоветовал его лечащий врач для предотвращения приступов раздражительности. — Он дает право неограниченного пользования автобусами и метро, так что вы сможете поехать куда вам заблагорассудится. А если вам там не понравится, всегда сможете за бесплатно вернуться обратно. Для нерешительного Клайва это стало просто небесным даром. — Как замечательно! — чуть ли не со слезами на глазах воскликнул он. — Сколько? — Четыре фунта девяносто пенсов, — ответил кассир. У Клайва, который обедал в ресторанах, где тарелочка горошка, заказанного на гарнир, стоила три пятьдесят, дух перехватило. — Как дешево! — воскликнул он. И кассир не смог сдержать своего врожденного сарказма: — Вы что, издеваетесь? — осведомился он. Но Клайв вовсе не издевался. Он спустился на платформу и сел в первый подошедший поезд, который довез его до Илинг-Бродвей, где какая-то чернокожая женщина велела ему выйти, потому что это была конечная остановка. Клайв вышел на улицу и запрыгнул в микроавтобус, стоявший перед станцией. Показывая свой проездной водителю, он почувствовал себя детективом, который может попасть в любое место, предъявив свой значок. На этом автобусе он доехал до места, называющегося Рейнерс-лейн, после чего снова сгустился в метро и вернулся в город. Клайву без лишних вопросов удалось выйти на Бейкер-стрит, где он сел уже на другой автобус, на котором и добрался до Сохо. Идя пешком по Олд-Комптон-стрит, он обратил внимание на дверь, на которой висело написанное от руки объявление: "Австралийка Таня, 18 лет. 2 этаж". И снова у Клайва мелькнула мысль. Он понуро начал дожидаться, когда у него в голове зазвучат возражающие голоса, но, похоже, все они были согласны с этой мыслью, и он поднялся вверх по скрипучей лестнице. Войдя в крайне убогую комнату, Клайв увидел женщину, которой было существенно больше восемнадцати и которая явно не являлась австралийкой, — она курила, сидя за туалетным столиком и подпиливая себе ногти. — Э-э… а где Таня? — спросил Клайв. — Уехала обратно в Квинсленд, дорогуша, — не поднимая головы, ответила женщина. — У них там такое страшное наводнение, вот она и поехала на осушительные работы. Может, я чем-нибудь могу тебе помочь, дорогуша? — добавила она, наконец посмотрев на Клайва. — Ну, мне вообще нужно кое-что не совсем обычное… — Чего я только ни делала, дорогуша, вряд ли тебе удастся меня удивить, правда это обойдется тебе дороже. Так что ты хочешь? Клайв достал из кармана пальто сценарий Татема и Черри и протянул его женщине. — Чтобы вы прочитали этот сценарий и высказали мне свое мнение… — Действительно, это что-то новенькое, — сказала проститутка, потом достала очки из ящика стола, старомодно облизала палец и принялась читать. Клайв сел на стул, нервно наблюдая за ее реакцией. Через полчаса она перевернула последнюю страницу и отложила сценарий в сторону. — Ну так и что вы думаете? — спросил Клайв. — Об этом "Сальном спокойствии"? Ну, я думаю, что первая сцена перенасыщена действием, а характеры следует углубить, пока они кажутся довольно плоскими. Готовишься к съемкам? — Сериал. — Мне больше нравится настоящее кино. Однако и это сойдет для воскресного вечера. — Так что, вы бы стали это снимать? — А почему бы и нет? — Похоже, больше говорить было не о чем. Женщина помолчала и добавила: — Может, хочешь трахнуться? Клайв окаменел, но ему не пришлось принимать решения, потому что женщина уже расстегивала ему брюки. — Так, значит, на самом деле ты не рыжий? — сказала она. 10 Черри сидела в кондитерской Торнтона и слушала, как какая-то особа, явно актриса, сидя на полу, беседует с кем-то по своему мобильнику. "…Конечно, мое положение несколько лучше, чем у этой глупой коровы Дженни Трактер. Она должна была сниматься в главной роли в детективном сериале. Что-то о Джейн Остин, которая разъезжает по Англии и раскрывает преступления. Он назывался "Джейн Остин. Честные и обстоятельные расследования". Ну, знаешь, в одной серии у нее интрижка с молодым графом Толстым и она участвует в Бородинском сражении, в другой пытается убить Наполеона. Короче, за день до начала съемок Клайв Хоул заявил, что в сценарии мало африканцев и выходцев из Карибского бассейна, что все должно быть переписано и найдена роль для Ленни Генри, так что на ближайшие девять месяцев она осталась без работы, и если ты думаешь, что я не в себе…" 11 У Клайва зазвонил мобильник, когда он перешел на Северную линию. Это была его ассистентка Элен. В приступе энтузиазма и решительности он дал добро на запуск целого ряда проектов, включая "Сальное спокойствие". Он разъединился и снова сел, чувствуя себя абсолютно счастливым от того, что его жуткая неспособность принять решение, казалось, прошла и теперь он ощущал себя гораздо лучше. Однако это приятное, согревающее душу чувство длилось недолго. И в то время как лобные доли его мозга испытывали чопорное самодовольство, в постоянно досаждавшем ему мозжечке метались неприятные мысли, взволнованные происходящей аномалией. Внезапно леденящая мысль посетила его. Мобильные телефоны не работали так глубоко под землей. Элен не могла ему звонить. Так, может, он все выдумал? Может, он просто сидел и грезил? Или, напротив, вытащил мобильник и начал кричать в него совершенно немыслимые вещи? Взгляды, которые на него бросали ехавшие с ним пассажиры, убедили его в последнем. И тогда Клайв понял, что сходит с ума, и это совсем не похоже на то, как он это себе представлял. Он всегда почему-то считал, что если сойдет с ума, то его уже не будет в этой реальности и она будет представляться ему сном или чем-то таким, за чем спокойно наблюдаешь со стороны. Или что он настолько переменится, что уже не будет Клайвом в состоянии безумия, но станет абсолютно другим человеком, о котором и тревожиться-то нечего. Вместо этого он ощущал себя невыносимо, чудовищно — он продолжал оставаться Клайвом, но Клайвом, от которого с визгом и грохотом сбежали все его мысли, чтобы впредь действовать самостоятельно в соответствии с их собственной логикой. Когда-то, еще в Глостершире, он купил себе американскую газонокосилку, которая так и называлась "Газонокосильщик". Отчасти он ее и приобрел из-за ее названия. Эта машина то ли в силу своего устройства, то ли по причине какого-то дефекта, когда у нее кончалось горючее, начинала работать с такой дикой скоростью, словно ее лезвия приводились в движение двигателем истребителя, так что она могла перемолоть садовые стулья и кормушки для птиц, если бы он вовремя ее не отключал. Точно так же вели себя сейчас его мысли — острые как бритва, они вертелись, резали и крушили все на своем пути, поднимая в воздух целые снопы земли и пыли. Он вышел из метро, пересел на поезд, потом на автобус и оказался в Кройдоне. Это было очень оживленное место, где располагался рынок с двумя карибскими заведениями, принадлежавшими двум европейцам, на вывеске которых значилось, что здесь предлагаются "Выпивка, танцы и прочие прибамбасы". Дойдя до слова "прибамбасы", Клайв аж подпрыгнул. Здесь стояли большие уродливые здания постройки шестидесятых годов и ходили трамваи. Серо-красные трамваи скользили почти бесшумно вдоль тротуаров. Из-за кромки холма появился номер 2 (кольцо в Бекенхэме), двигавшийся со скоростью двадцать миль в час. И Клайв вдруг поймал себя на том, что быстро идет ему навстречу на своих маленьких коротких ножках. Он еще не был уверен в том, что ему пришла хорошая мысль, поэтому он начал совещаться с остальными голосами, звучавшими в его голове. Но толку от них было мало. Одни утверждали, что это глупое желание, другие, перекрикивая первых, заявляли, что идти навстречу трамваю очень весело, а третьи намекали на то, что он вообще не может быть уверен в том, что находится в Кройдоне, поэтому может делать все что угодно. Подойдя поближе, он увидел на боковой стенке трамвая рекламу малайского ресторана в Уимблдоне, в ассортимент которого входило сорок блюд по пять пятьдесят каждое. Это заставило его усмехнуться, когда он представил себе, как он будет выбирать что съесть, — он и тарелку-то не смог бы себе выбрать. Трамвай находился уже в нескольких шагах от него — он отчетливо видел вагоновожатого и слышал, как звенит звонок. "Ну что, мы уверены в том, что хотим это сделать?" — спросил он у себя. И сам же ответил: "С одной сто…" 12 Татем стоял у могилы отца и удивлялся тому, что не может заплакать. Он только утром приехал из Лондона. Проснувшись на рассвете, он начал в панике метаться по квартире, не в силах отыскать свою единственную белую рубашку. — Я не могу найти рубашку! Где моя рубашка? — кричал он на сонную Черри. — Ты не знаешь? Где моя рубашка? Она не знала, но он наконец нашел ее в шкафу, где та и висела все время. Моросящий дождь омывал небольшую группу скорбящих, придававших могиле приличный вид в лучших традициях идеальной викторианской печали, но глаза Татема так и оставались сухими. Потом он почувствовал какое-то жужжание в кармане брюк, словно туда залетела большая пчела. Это был один из пейджеров, оповещавших, что ему пришло сообщение. Отвернувшись от могилы — якобы убитый горем, как сочли остальные его родственники, — он тайком вынул пейджер и прочитал предназначавшееся ему послание. Оно пришло от Черри. "Назначена художественным руководителем программ Би-би-си. Приказываю незамедлительно отменить съемки "Сального спокойствия". Сценарий устарел, и к тому же не хочу оказаться заподозренной в проявлении семейственности. Черри". 13 И тогда он разрыдался. Единственный человек, которого боялся Сталин 1 В тот весенний день 1937 года, когда генеральный секретарь Коммунистической партии Советского Союза товарищ Иосиф Сталин решил выехать на одну из своих редких и наводящих ужас встреч с народом, красные знамена и флаги так хлопали на ветру, что охранники НКВД постоянно были вынуждены находиться начеку. На много километров улицы были очищены от какого бы то ни было транспорта, в то время как его бронированный американский "паккард" в окружении целого легиона охранников на грузовиках и мотоциклах направлялся к пекарне, расположенной неподалеку от Ленинградского вокзала. Он намеревался посетить именно эту пекарню, так как ей удалось на сто процентов перевыполнить Второй пятилетний план по производству хлебобулочных изделий. То, что этот великий хлебный скачок достигнут с помощью добавления в муку разных ядовитых металлов, никого не волновало, за исключением тех, кто после обеда отправлялся на тот свет. Сталин ехал, чтобы наградить всех членов трудового коллектива медалями Герой Труда (второй степени). Генеральный секретарь двигался вдоль шеренги тружеников и тружениц, что-то угрюмо произнося и прикрепляя ордена к их грубым гимнастеркам, сделанным из того же материала, что и у него. Сталин был невысоким мужчиной, и большинство рабочих превосходило его ростом, но в самом конце шеренги его ожидал трепещущий пекарь третьего разряда товарищ И. М. Востеров — кругленький коротышка с густыми черными усами, круглыми блестящими карими глазами и изящным тонким носом. И когда Сталин случайно посмотрел в глаза этого обливающегося потом человечка, он вдруг с изумлением ощутил приступ такого необъяснимого ужаса, не связанного ни с чем конкретно и свободно парящего в пространстве, что если бы он не умел скрывать свои чувства, то, наверное, с воплем выскочил бы на улицу. Однако ничто не отразилось на лице товарища Сталина, разве что ус нервно задергался, когда он двинулся дальше, и чем дальше он уходил от И. М. Востерова, тем больше отступал страх. Но стоило ему оглянуться и снова хотя бы мельком увидеть коротышку, как ужас возвращался с прежней силой. Сталин даже не понимал, как ему еще удается двигаться, — чувство страха было невыносимым. Ему казалось, что еще пара минут, и он не выдержит. А то, что ему удастся прожить с этим чувством еще несколько дней, представлялось и вовсе немыслимым. Конечно, ему и прежде доводилось испытывать страх, но то был страх совсем иного свойства — он был не таким сильным и вполне объяснимым. Собственно, в большей или меньшей степени он боялся всех, опасаясь того, что они могут с ним сделать. Например, он боялся старых большевиков, которые читали последнее письмо Ленина в Центральный комитет, где он был назван тираном и отъявленным негодяем. Но теперь все старые большевики были расстреляны или замучены в лагерях, так что больше бояться было нечего. Он боялся Троцкого, единственного человека, который в свое время мог претендовать на его пост. Но Троцкого изгнали, и теперь он дожидался своей участи в Мексике. Он боялся Бухарина, потому что тот считался умнее. За это преступление Сталин дважды высылал его и дважды позволял ему вернуться, после чего заставил его признать все свои ошибки перед съездом партии, играя с ним как с заводной игрушкой (впрочем, покаяние не могло спасти Бухарина, и он со своим умом прекрасно понимал, что рано или поздно его ждет расправа). И Сталин получал удовольствие от того, как Бухарин смотрел на него, ему нравилось читать это понимание в его взгляде. Сталин даже позволил ему выехать за границу, не сомневаясь в том, что он вернется. И Бухарин вернулся. Русским невыносимо трудно жить вдали от святой земли своей Родины, даже если возвращение грозит им смертью; они считают, что эта поэтическая привязанность к земле является составной частью духовности, которую они себе приписывают. Однако ужас, который Сталин испытывал при мысли о маленьком пекаре, был совсем иного рода. Он не мог опасаться, что Востеров сделает ему что-нибудь плохое: что ему, генеральному секретарю Коммунистической партии Советского Союза Иосифу Сталину, мог сделать пекарь? Спечь ему плохую буханку хлеба? Нет, казалось, что в самом этом коротышке есть нечто такое, что вызывает необъяснимый животный ужас. Этот чистый страх пронимал до костей, как пшеничная водка, разжижающая сознание и искажающая действительность. Может, Сталину казалось, что этот маленький пекарь зеркально отражает весь невыносимый ужас, который, как болотные испарения, поднимается от всей его империи?.. Он не мог сказать это наверняка. Он не знал. Он, кто благодаря сети своих доносчиков и сексотов знал все, что творится в холодном Архангельске, или солнечной Ялте, или среди минаретов и башен Ташкента, теперь не знал, что происходит в его собственной голове. Он был взбешен и страшно напуган. Вернувшись на кожаное сиденье своей машины, Сталин задумался об источнике этой тревоги. Он многих подозревал в измене и считал, что многие могут желать его смерти, он многих ненавидел (например, всех кулаков как класс), но здесь явно дело было в другом. Обычно страх придавал ему силы, становясь поводом для уничтожения того или иного человека, деревни или целого класса. Однако с маленьким пекарем все обстояло иначе — он чувствовал себя парализованным. Вернувшись в Кремль и отпустив охрану, Сталин принялся метаться из комнаты в комнату, задирая ноги, хлопая руками, как птица, и повторяя: "Боже мой! Боже мой! Боже мой!" Потом он забился в угол и начал кричать, колотя себя рукой по виску: "Прекрати! Прекрати! Прекрати!" Затем он сел за стол и написал приказ главе НКВД Ягоде, чтобы тот арестовал и выслал в лагеря весь трудовой коллектив пекарни, расположенной рядом с Ленинградским вокзалом. Однако не успел он отправить приказ по внутренней почте, как перед его глазами снова возник образ И. М. Востерова. Страх накатил с еще большей силой. Сталин сполз с кресла на пол и в течение нескольких минут лежал, глядя на кружащийся потолок, что наконец дало ему возможность осмотреть нижнюю часть столешницы и проверить, нет ли там микрофонов. Через некоторое время Сталину удалось снова сесть за стол, и он дрожащей рукой дописал: "За исключением пекаря третьего разряда товарища И. М. Востерова". И тем не менее на протяжении последующих нескольких недель Сталина то и дело посещали воспоминания об И. М. Востерове, каждый раз вызывая в нем чувство невыносимой тревоги. Он утешал себя мыслью о том, что больше его никогда не увидит; и действительно, мог ли скромный пекарь надеяться на то, что ему еще когда-либо удастся встретиться с генеральным секретарем Коммунистической партии Советского Союза Иосифом Сталиным? Мало-помалу он все больше времени начал посвящать подготовке к XVI съезду партии, и страх начал отступать. И вот когда Сталин вышел на трибуну огромного зала, чтобы объявить XVI съезд партии открытым, он увидел во втором ряду, среди узбеков, таджиков и казахов в цветастых национальных костюмах, вставших вместе с остальными тысячами делегатов со всех концов обширной советской империи, чтобы поприветствовать генерального секретаря, улыбающегося и вспотевшего от возбуждения И. М. Востерова, хлопавшего в ладоши, как колибри крыльями. Сталин сразу же его заметил, как сразу замечают змей или свернутые шланги, которые могут оказаться змеями, те, кто их боится, ибо страх заставляет видеть то, на что другие и внимания-то не обращают. Сталин впился глазами в И. М. Востерова. Страх наделил его даром видеть Востеровых повсюду: он различил бы маленького пекаря и среди десятка миллионов делегатов, даже если бы тот был за километр от него в самом конце зала, даже если бы он натянул на себя казацкую папаху или защитные очки сварщика. Навалившийся ужас заставил Сталина отшатнуться в сторону, и он удержался на ногах лишь потому, что успел схватиться за украшенную серпом и молотом трибуну в центре сцены. Что этот мерзавец здесь делал? А произошло следующее. Когда И. М. Востеров пришел на работу на следующий день после мимолетного посещения пекарни генеральным секретарем, он с удивлением обнаружил, что кроме него в огромном гулком здании никого нет. Естественно, он не стал об этом никому рассказывать и не стал никого искать. Какой смысл сообщать властям об исчезновении людей, если за эти исчезновения ответственны сами власти. Считалось, что если люди исчезали, то на это были веские причины: нельзя было усомниться в том, что власти под руководством великого кормчего товарища Иосифа Сталина не знают, что делают: хотя порой было нелегко понять причины их действий, не говоря уже о том, какие уроки из них предполагалось извлечь. Поэтому И. М. Востеров взялся в одиночку печь хлеб, и каким-то образом ленивое стадо русского населения вполне удовлетворилось гораздо меньшим количеством выпущенной продукции. Только с женой Иван Востеров мог говорить откровенно. Выполнив свою индивидуальную норму и вычтя из своего жалованья пятьдесят копеек за опоздание, он вернулся домой и рассказал жене об исчезновении всего трудового коллектива. Находясь в своей квартире в относительной безопасности, он дал волю чувствам. — Какие мы бедные, русские, — возопил И. М. Востеров. — Несчастные сыны земли русской, сколько бед выпало на нашу долю! — Но тут его шарахнуло в другую крайность: —…Но дай нам пару-тройку друзей, бутылку водки и соленый огурец — и мы будем счастливы. Как мы будем смеяться! Ха-ха-ха! — Что-то я не припомню, чтобы мы часто смеялись, — заметила его жена. Однако партячейку И. М. Востерова очень встревожили действия партии: ликвидация всего трудового коллектива за исключением этого на вид безобидного человечка явно свидетельствовала о чем-то очень серьезном — вот только о чем? Партийные функционеры не могли занять позицию пассивного подчинения; их жизнь зависела от их способности разгадывать тайные знаки и сигналы, которые посылала им партия, какими бы изощренными те ни были. Именно таким образом директором Челябинского тракторного завода стала корова. Поэтому после многочисленных споров секретарь и председатель партячейки пришли к выводу, что партия таким образом намекала им на то, что они недооценивают И. М. Востерова. Пощадив и выделив его при истреблении всего коллектива, партия таким образом заявляла о том, что он является человеком, достойным большего уважения. Конечно, партия могла бы и письменно поставить их об этом в известность, но это был не ее стиль. Таким образом, И. М. Востерова выбрали делегатом от московского горкома партии на XVI съезд Коммунистической партии Советского Союза. Произнеся с запинками свою речь, весь остальной день товарищ Сталин просидел закрыв лицо руками, вынуждая остальных выступавших подумывать о самоубийстве или о прыжке с шестом через ворота французского посольства. К тому же генеральный секретарь в нарушение распорядка отказался идти с делегатами на торжественный обед "Сто казахских блюд". Сталину удалось возвыситься до своего божественного статуса с помощью манипуляций различными комитетами и подкомитетами, поэтому обеденный перерыв он провел размышляя над тем, как бы перевести И. М. Востерова в пленарный подкомитет по борьбе с фракцией Кирова. Он остался в кабинете и после того, как съезд продолжил работу, — так, рассчитывая время своих появлений и уходов, он мог не опасаться столкновения с этим человеком. После закрытия съезда Сталин начал подумывать о том, чтобы расстрелять секретаря и председателя партячейки Востерова за то, что они испортили ему любимое мероприятие года, однако делегат московского горкома партии продолжал вызывать у него такие приступы неуверенности, что генеральному секретарю пришлось нехотя удовлетвориться высылкой нескольких украинцев в Сибирь. Он понимал, что на самом деле туда следовало бы отправить Востерова, но теперь испытывал какое-то странное желание иметь пекаря под боком в Москве: он убеждал себя в том, что, когда ему удастся избавиться от страха, он захочет взглянуть на этого человека уже без того чувства ужаса, которое возникало в нем сейчас, как только он себе его представлял. На этот раз он проверил гладильную доску на предмет наличия глазков. Чем больше Сталин думал об И. М. Востерове, тем меньше у него оставалось времени на свойственные ему взрывы негодования и ярости, в результате все меньшее количество людей стало приговариваться к расстрелам и высылке. Этот период мог бы стать золотым временем, но люди не сумели насладиться им, опасаясь возобновления еще более ужасных репрессий. "О, как страдают наши поэтические русские души", — думали они и внезапно разражались слезами в столовых самообслуживания. А некоторые члены партии восприняли уменьшение казней безвинных людей как знак ослабления власти Сталина и начали злоумышлять против него. Меж тем генеральный секретарь испробовал уже все, чтобы избавиться от страха. Например, он пытался высмеивать про себя маленького пекаря. Сталин представлял себе И. М. Востерова сидящим в уборной со спущенными штанами, но это привело лишь к тому, что он сам начал бояться ходить в уборную, так как его мысли приняли следующий оборот: "Я иду в уборную, но я думал о том, как И. М. Востеров сидит в уборной. Господи… какой здесь холодный пол". И вот однажды Сталин в отчаянии пригласил к себе министра здравоохранения Куйбышева. — Скажи мне, Костя, — начал он. — Я тут недавно спорил с этим болваном Молотовым, кто у нас лучший психиатр в Советском Союзе. Ты же умный мужик — кто, на твой взгляд? Куйбышев не знал, что на это ответить, так как этот вопрос с самых разных точек зрения мог оказаться роковой ловушкой. Абсолютно невинная болтовня о щенках или мандолинах со Сталиным могла привести к обвинению в государственной измене, ибо генеральный секретарь был подобен змее, таящейся в свернутом шланге. Поэтому, оказавшись в безвыходной ситуации, он решил сказать правду. — Никто, товарищ генеральный секретарь, — ответил Куйбышев. — Как вы наверняка помните, товарищ генеральный секретарь, в 1932 году на съезде Академии наук, который проходил под вашим умелым руководством, было принято решение, что причиной психических нарушений является отчуждение рабочего класса от остальной части общества, и так как Советский Союз представляет собой идеальное общество, существующее в соответствии с принципами марксизма-ленинизма, в котором средства производства принадлежат рабочим, у нас не может быть никакого отчуждения, а следовательно, и психических нарушений. Если бы в Советском Союзе существовали психические нарушения, это свидетельствовало бы о том, что он не является идеальным обществом, что не соответствует действительности. Трудящиеся живут в идеальной гармонии в процветающем Советском Союзе, который создали вы, товарищ Сталин, следуя всепобеждающему учению товарища Ленина, поэтому у нас нигде и никогда не может быть никаких психических нарушений. Поэтому психическими нарушениями могут страдать только лодыри и саботажники, которых следует расстреливать или сажать в тюрьму. — Куйбышев сделал паузу, чтобы оценить реакцию Сталина. Тот, казалось, погрузился в глубокое раздумье, поэтому он решил продолжить: — На самом деле я думаю, товарищ генеральный секретарь, что психические нарушения могут наблюдаться лишь у того, кто находится в стороне от блаженства трудящихся, у какого-нибудь кулака-кровопийцы или буржуазного интеллигента, поддерживавшего Керенского… Куйбышев очень гордился этим уточнением, только что пришедшим ему в голову. Такое нельзя было говорить в присутствии свидетеля, так как таким образом ты мог показаться умнее Сталина, что было прямым путем в ГУЛАГ, однако, если рядом никого не было, подобные высказывания поощрялись, потому что впоследствии Сталин мог выдавать их за свои собственные мысли. — К тому же психиатрия является еврейской выдумкой, — продолжил министр здравоохранения, — а мы знаем, что этой братии нельзя доверять. Поэтому в 1933 году мы отправили всех психиатров в Сибирь на лесоповал, где, кстати, после их прибытия добыча леса сократилась на тридцать пять процентов. — Так кто же лучше всех? — повторил Сталин. — Из тех, кто еще жив. Куйбышев задумался. — Никого не осталось, товарищ генеральный секретарь; раз они были сосланы в 33-м, значит, все уже умерли. — И тут ему пришла в голову мысль. — А, нет, постойте-ка… есть один Новгерод Мандельштим, он в 36-м со всей семьей вернулся из Соединенных Штатов после издания новой конституции. Мы их арестовали за саботаж только в начале этого года, так что, думаю, они еще живы. Куйбышев замер в ожидании. И наконец генеральный секретарь открыл рот. — Если он жив, приведите его ко мне, — распорядился Сталин. 2 Далеко на востоке ранним утром Новгерод Мандельштим неумело пытался повалить дерево в сибирской тайге. Он стоял в глубоком снегу, доходящем до колен и просачивавшемся внутрь через тонкую мешковину его штанов. Он уже не сомневался в том, что лишится пальцев ног. А когда он увидел приближающихся охранников НКВД, то подумал, что может лишиться и большего. Однако, к его удивлению, те повели себя относительно вежливо и даже не стали долго его бить. Внизу на дороге их ждала машина с включенным двигателем и печкой. Его зашвырнули на заднее сиденье, и он впервые за полгода согрелся. С визгом промерзших тормозов машина рванула вперед и трясясь помчалась по лесным дорогам, пока через час они не выехали на узкое мощеное шоссе. Справа от себя Новгерод Мандельштим увидел заключенных, которые голыми кровоточащими руками засыпали промоины камнями. Кое-кто поднимал голову, чтобы взглянуть на высокопоставленную фигуру в машине, и с изумлением натыкался на смущенный взгляд подобного себе. Они ехали по узкой черной дороге еще часа два, пока не добрались до какого-то поста с эмблемой НКВД над воротами. Машина, не сбавляя скорости, проскочила через ворота, едва солдаты успели их открыть. Теперь перед ними расстилалась длинная и узкая просека, исчезавшая вдали в ледяной дымке. Но что было удивительнее всего, так это то, что на промерзшей траве стоял трехмоторный самолет с красными звездами на блестящих серебристых рифленых боках и с медленно вращающимися пропеллерами, чтобы те не замерзли. И тогда Новгерод Мандельштам понял, что по крайней мере сразу его не убьют. Его посадили в пустой самолет, разместив напротив двух неумолимых охранников. Новгерод про себя отметил, что оба они были в чине капитанов НКВД. С каждой минутой все становилось необъяснимее и необъяснимее, и Новгерод подумал, не сошел ли он с ума и не является ли все это затяжной галлюцинацией. Впрочем, все казалось вполне реальным, но, с другой стороны, и галлюцинации кажутся больному реальностью. Слабое жужжание моторов сменилось оглушительным ревом, самолет, подпрыгивая, двинулся с места и начал разгоняться по тундре, пока наконец, чихнув, не поднялся в воздух. Чем выше поднимался самолет, тем больше лагерей мог видеть Мандельштам в иллюминатор — белыми проплешинами они покрывали всю тайгу, как нервная алопеция темно-зеленую бороду. Почта весь остаток дня они летели на запад. К тому времени, когда звук двигателей снова изменился и "Ил" начал снижаться, уже стемнело. Психиатр проснулся и снова выглянул в иллюминатор. Снизу кособоко наплывала Москва! Он отчетливо видел Кремль и Красную площадь с ярко освещенным Мавзолеем Ленина, отбрасывавшим на город длинные черные тени. Они приземлились в аэропорту "Шереметьево", где на гудроновом покрытии их уже ждала еще одна машина с тикающим, как бомба, двигателем и белым дымком, струившимся из выхлопной трубы. К этому моменту Новгерод Мандельштам уже понял, гуда или, по крайней мере, к колу его везут: на свете существовал лишь один человек, способный на такие чудеса. В этой стране и на картофелину-то никто не мог наложить руку, не то чтобы получить в свое распоряжение самолет! Так вот откуда все эти капитаны НКВД, машины, самолеты и главное — целеустремленность: двигатели работают, охранники наготове, — и это в стране, где все делается еле-еле, словно в летаргии, если делается вообще. Значит, это ОН. Самое интересное заключалось в том, что Новгерод Мандельштам был знаком с ним и в каком-то смысле был даже его приятелем. Еще задолго до революции угрюмый низкорослый грузин с оспинами на лице, которого тогда звали Иосиф Джугашвили, казался ранимым и робким среди словоохотливых и импозантных интеллектуалов, возглавлявших бакинское отделение Коммунистической партии. Новгерод Мандельштам пытался избавить его от комплексов. (Может, ему нравилась роль покровителя? Он не мог ответить на этот вопрос.) Вовлекал его в общие споры, отдавал ему предпочтение при назначении в разные комитеты (в конце концов тот был настоящим тружеником, ради которых все и делалось), приглашал к себе на обеды, поскольку тот всегда выглядел голодным, и остальные товарищи следовали его примеру. Он убил всех. После 1917 года Новгерод Мандельштам с удивлением и вначале даже с оттенком гордости наблюдал за тем, как Джугашвили, теперь называвшийся Сталиным, занимал все более высокие посты в партии. В 1928 году последний противник Сталина Лев Троцкий был выслан в Алма-Ату, и тогда начался настоящий террор. Настоящим его можно было считать еще и потому, что он впервые затронул партийных деятелей. До этого чистки, убийства и тюремные заключения являлись привилегией обычных граждан. В том же году ОПТУ, предшественник НКВД, начало разыскивать Новгорода Мандельштама. К счастью, его предупредил об этом его бывший пациент, занимавший высокое положение в партии, которого он в свое время вылечил от смертельного ужаса перед лягушками, и таким образом Новгероду вместе с сыном удалось улизнуть в Соединенные Штаты за несколько дней до того, как опустился железный занавес. Благодаря многочисленным еврейским эмигрантам Новгерод добрался до западного побережья Америки, где и занялся частной практикой вместе с другим бывшим членом партии Г. В. Любеткиным. Однако счастливым он себя не чувствовал. Его раздражало плотское упадочничество американцев: семнадцать марок автомобилей, ресторанные крекеры, которые никто не ел, броские цветастые костюмы негров на танцплощадках Комптона — все это возмущало его пуританскую душу. Но самое большое негодование у него вызывали его пациенты: хнычущие, развращенные, жадные мужчины и женщины, у которых на самом деле не было никаких проблем, но которые постоянно требовали от него внимания и считали его своим другом. Это привело к тому, что он начал забивать сыну голову рассказами о родине. При каждом удобном случае он указывал ему на тупой материализм американцев, противопоставляя ему благородство русских; он сравнивал дешевое бренчание с поэзией, живущей в любой русской душе: Пушкин, Чехов, Достоевский, Толстой против Роя Роджерса. Преимущество первых было очевидно. Возможно, именно поэтому мальчику не удалось слишком преуспеть; несмотря на очевидные способности, маленький Миша почему-то плохо учился в колледже и вскоре бросил его. В годы депрессии он смог устроиться лишь клерком в бухгалтерию каучуковой компании и женился на коротышке из Екатеринбурга, вместо того чтобы выбрать высокую калифорнийскую красотку, которые в изобилии разгуливали по залитым солнцем улицам. Поэтому, когда в 1936 году Новгерод Мандельштим услышал о новой конституции, он решил вернуться в Советский Союз. Статьи этой конституции, принятой партийным съездом, включали в себя всеобщее избирательное право, прямые выборы тайным голосованием и гарантии гражданских свобод для всех граждан, включая свободу высказываний, свободу печати, свободу собраний, право свободного возвращения беженцев, свободу демонстраций и право частной собственности, находящейся под защитой закона. Позднее Мандельштиму пришло в голову, что с равным успехом она могла бы обещать новый тип земного притяжения и полное избавление от пуканья, но было уже поздно; западня захлопнулась. Конституция 1936 года произвела очень благоприятное впечатление за рубежом; либералы говорили: "Ну, теперь террору конец, может, он был необходим — кто знает? Но теперь все кончено, и Советский Союз снова войдет в мировое сообщество". Но они выдавали желаемое за действительное, им просто хотелось так думать, они не могли себе представить, что бесплатные крекеры могут быть пределом мечтаний человека. Таким образом, Новгерод Мандельштим сообщил своему сыну, что он возвращается на родину, но это вовсе не означает, что тот должен ехать вместе с ним. Однако, как он втайне и надеялся, Миша сказал, что тоже давно мечтает прикоснуться к чернозему матушки-России. Так Новгерод Мандельштим, его сын, невестка и трое внуков оказались в Советском Союзе. Они были убеждены, что, если возникнут какие-нибудь осложнения, их защитит американское гражданство. — Привет, Коба, — поздоровался он со Сталиным, специально употребив имя грузинского народного героя, которым генеральный секретарь пользовался перед тем, как стать Сталиным — стальным человеком. — Привет, Мандельштим, — ответил властитель двухсот миллионов душ. — Чертовски рад видеть тебя, старый дружище. — Я тоже рад, Коба, особенно учитывая то, что еще утром я опасался отморозить себе пальцы. — Ну, теперь ты здесь, и с твоими пальцами все будет в порядке. — Пока да, — ответил психиатр. — Что тебе надо, Коба? — Как всегда, с места в карьер. Ну что ж, пусть будет так. Видишь ли, товарищ психиатр Новгерод Мандельштим, у меня возникла небольшая проблема. — И самый могущественный человек величайшей страны мира рассказал Новгероду Мандельштиму о своей проблеме, связанной с пекарем, работавшим за Ленинградским вокзалом. 3 Как только Сталин признался себе в том, что нуждается в помощи для разрешения своей проблемы, ему тут же стало легче. Пока все занимались розысками психиатра Новгерода Мандельштима, Сталин размышлял над тем, как он будет перед ним исповедоваться. Всю жизнь Сталин скрывал свои мысли за толстым занавесом, сама его власть покоилась на том, что его враги (а это понятие включало в себя всех живущих на земле и некоторых усопших) не знали, что делается у него в голове и что он может предпринять в следующий момент. Как же теперь все это рассказать Новгероду Мандельштиму? Он даже не представлял себе. Но, может, именно в этом он и нуждался. Может, ему надо было открыть клапан и сбросить давление, то немыслимое напряжение, которое требовалось от него, чтобы всех сделать счастливыми. "Ах, какие мы бедные, русские, — думал он. — Наверно, таково наше предназначение. Но чем я виноват, что жизнь такая тяжелая?" И он осторожно попробовал вспомнить И. М. Востерова. И тут же на него накатил жуткий приступ страха, так что ему пришлось схватиться за край стола, чтобы не упасть. "Впрочем, — подумал он, после того как приступ прошел, — кажется, он сегодня немного меньше". А потом ему в голову пришла другая мысль — возможно, ему и не нужен Новгерод Мандельштим. Он начал размышлять о том, не является ли маленький пекарь его личным демоном, которого можно задобрить дарами, точно так же, как древние приносили жертвоприношения своим богам. Однако генеральный секретарь тут же отверг это предположение как полный абсурд, хотя он и понимал, что теперь готов на любую глупость, лишь бы облегчить свои муки. Американец Арманд Хаммер, являвшийся единственным поставщиком приличных карандашей в Советский Союз и скупавший всю его нефть, не так давно подарил Сталину металлического негра, который с помощью цилиндрического устройства в животе мог исполнять славянские песни и негритянские спиричуэлс. И Сталин распорядился, чтобы НКВД доставил этот предмет в квартиру И. М. Востерова. Соседи наблюдали за этой процедурой, прячась за занавесками, и она вселяла в них некоторый оптимизм. Приятно было наблюдать, что НКВД наконец-то что-то вносит в дом, даже если это металлический негр. Однако в обществе, столь привыкшем к резким и жестоким переменам, чувство радости не могло длиться долго, и уже через некоторое время по округе поползли слухи, что все рабочие будут отправлены в лагеря и ликвидированы, а их работу будут выполнять металлические роботы-негры. ("Чем, интересно, эти черные металлические обезьяны лучше русских роботов?" — сетовали люди.) Сталин подождал, пока металлический негр не будет доставлен Востерову, и снова вспомнил пекаря. Стоило ему это сделать, как он тут же рухнул на пол, тут-то и началось возвращение Новгерода Мандельштима из лагеря. — Понятно, — сказал Новгерод Мандельштим, дослушав историю до конца. — И ты хочешь, чтобы я излечил тебя от этого страха? — Именно для этого я тебя и вытащил из этой чертовой Сибири. — Тебе придется заплатить за это. — Даром ничего не бывает. Ты же знаешь, Мандельштим, что я всегда просчитываю на два-три хода, как и вы, евреи, — вы тоже все время думаете, думаете. Так вот что я тебе предлагаю. Твой сын, невестка и двое их детей все еще живы… пока. Если ты вылечишь меня, они будут освобождены из тюрьмы и им будет позволено выехать из страны вместе с тобой. Новгерод Мандельштим впервые за долгое время разразился искренним смехом. — Ты забыл, что я тебя знаю, Коба, — сказал он. — Один раз я позволил ввести себя в заблуждение, но больше это не повторится, потому что я знаю тебя. Если мне удастся вылечить тебя от этого страха, ты тут же убьешь меня и мою семью, невзирая на все свои обещания. Пока пациент находится в тисках болезни, он всегда считает, что будет испытывать благодарность к врачу, если тот его вылечит, но стоит его вернуть к жизни, как он начинает жаловаться на слишком большой счет. И ты ничем от них не отличаешься. — Несчастный идиот! — заорал Сталин. — Ты что, не понимаешь, что я мог бы привезти твоих детей сюда и замучить их здесь до смерти у тебя на глазах? — Тогда я возненавидел бы тебя, Коба, и при всем желании не смог бы тебя вылечить. Сталин задумался. — Черт побери! Так чего же ты хочешь, негодяй? — Чтобы мой сын, невестка и их дети были тут же отправлены в Америку. И только после того как переговорю с ними, а также с одним из эмигрантов — Раскольниковым или Любеткиным — по телефону, я начну тебя лечить, и ни минутой раньше. — Какого беса я стану выполнять твои требования? — Такого, что ты хочешь выздороветь. К тому же — кто знает? — может, это станет частью лечения. — Правда? — Не знаю, Иосиф; для того чтобы узнать, надо это сделать. Раз в жизни сложилось так, что у тебя на руках не все карты и тебе не удастся удержать в заложниках семью крупье. На этот раз ты не сможешь управлять всем происходящим, как бы неприятно тебе это ни было. Генеральный секретарь закряхтел, нажал под столом кнопку, и в кабинет вошел один из его личных охранников. Мандельштима отвели в личную комнату Сталина и заперли. На столе его ждал холодный ужин и бутылка водки. В шкафу висел чистый костюм его размера, рубашка и галстук. После трех тревожных дней к нему явился другой охранник, который отвел его в пустую комнату, где стояли только стол и стул. На столе находился оливково-зеленый телефонный аппарат, который через пару минут придушенно заскворчал. Дрожащими руками Мандельштим снял трубку. Ему казалось, что она весит не меньше тысячи фунтов. — Миша? — сказал он. — Папа? — Прости меня, сынок, за то что я заставил тебя пережить. Я такой дурак. Здесь настоящий ад. — У меня умерла дочь. — Я знаю. Где вы? — У Любеткина в Беверли-Хиллз. — Вам ничего не угрожает? — Дом охраняют люди Пинкертона. — Значит, пока с вами все в порядке. — А ты приедешь, папа? — Не знаю, сынок. Передай трубку Любеткину. — Привет, Мандельштим, — сказал более пожилой голос. — Он нас слушает? — Думаю, да, в соседней комнате. — Если их как следует не спрятать, он их выследит. — Я знаю. — Не волнуйся. Мы их хорошо спрячем, мы уже научились этому за долгие годы. — Попрощайся за меня с Мишей, Натальей и детьми. — Хорошо. — До свидания. — До свидания. На следующий день он приступил к лечению. Каждый день в течение часа он беседовал с генеральным секретарем в его кабинете, сидя в непринужденной позе в удобном кресле. Своим сотрудникам Сталин сказал, что Новгерод Мандельштим пишет новую биографию великого кормчего Советской страны. 4 Однако уже в самом начале лечения Новгерод Мандельштим столкнулся с этической дилеммой, с которой, вероятно, не сталкивался еще ни один врач за всю короткую, но бурную историю психиатрии. Она заключалась в следующем. Из того, что рассказал ему его единственный пациент, Мандельштим быстро понял, что на какое-то время страх обуздывал кровожадные инстинкты Сталина. Ему не составило труда выяснить, что количество депортаций резко сократилось, расстреливали людей столько же, сколько при царском режиме, а на улицах уже не царил прежний страх и ужас. Впервые за много лет население рабочих кварталов, где люди исчезали чаще, чем ассистенты иллюзионистов, перестало сокращаться. До Мандельштима кое-что долетало из того, что происходило за толстыми стенами Кремля. Без постоянного и кровожадного внимания генерального секретаря влияние партии на жизнь страны начало ослабевать. Тайные осведомители и армия не знали, что делать, а разветвленные организации сексотов не понимали, кому отправлять свои лживые доносы. Прошло несколько месяцев, и люди понемногу начали вспоминать старые песни. И славить прежнего Бога. На западных границах пограничники окончательно разленились, и теперь каждую ночь через проволоку в Польшу пробиралось все большее и большее количество темных силуэтов. В Турцию через Грузию и Азербайджан снова потянулись караваны верблюдов. На востоке за одну ночь с Сахалина в Японию отправилась тысяча утлых суденышек, пока красные пограничники в порту пили водку и утешались со шлюхами. Украинские крестьяне вытаскивали политработников из их кабинетов и заживо сжигали их на площадях, и, как всегда в эпоху перемен, повсюду убивали евреев просто потому, что этого никто не запрещал. Таким образом, Новгерод Мандельштим понял, что, если он вылечит Сталина, репрессии начнутся снова. Естественно, он знал, что здоровье пациента должно быть единственной целью врача-психиатра, но в то же время чувствовал, что не может оправдывать себя этой беззубой отговоркой. В Советском Союзе все происходило противоестественно. Поэтому он пришел к выводу, что, пока Сталину плохо, всем остальным хорошо; а потому его человеческий долг, хотя, возможно, и вступающий в противоречие с долгом врачебным, сделать все возможное, чтобы ухудшить состояние пациента. У него было достаточно коллег, которым удавалось сделать это, не прилагая никаких усилий. Но как этого добиться? Особенно так, чтобы пациент ни о чем не догадывался. Во время первого же сеанса Новгерод Мандельштим попросил Сталина снова рассказать ему во всех подробностях о том страхе, который он испытывал перед пекарем И. М. Востеровым. После этого они перешли к воспоминаниям о детстве Сталина в Гори. В обычной психиатрической практике врач должен был бы выявить детские корни этого страха и через их осознание пациентом облегчить его симптомы. Однако Новгерод Мандельштим не стал этого делать, а, напротив, постоянно повторял, что недуг генерального секретаря ставит его в полный тупик. Он заявил, что не видит связи между жестокостью алкоголика-отца, гиперопекой равнодушной матери и нынешними психическими проблемами их сына. Зачастую Сталину приходилось отменять назначенные им встречи, а несколько раз он поднимал Мандельштима с кровати в разгар ночи своими отчаянными звонками, когда его посещали особенно страшные кошмары. Мандельштим позволял ему это делать, поскольку вообще в психиатрической практике считалось очень вредным позволять пациенту самостоятельно назначать время и место проведения сеансов, так как это давало ему слишком большую власть. Кошмары, преследовавшие Сталина, были очень на руку Новгероду Мандельштиму, так как он собирался еще больше усугубить психическую неустойчивость генерального секретаря. Обычно Сталину снилось, что он парализован и не может говорить, или его преследовал какой-нибудь великан, всегда напоминавший кого-нибудь из сосланных им деятелей — Зиновьева или Бухарина. Обычно этот великан держал в руках буханку хлеба или бублик. В ответ на пересказ этих жутких фантазий Мандельштим рекомендовал Сталину меньше спать, раз они его так пугают. С этой целью психиатр прописал ему таблетки бензедрина, которые были получены в кремлевской аптеке, и через две недели генеральный секретарь превратился в пучеглазую развалину. Однако, несмотря на то что краткосрочная передышка в репрессиях была благотворна для советского народа, со временем она начала оборачиваться другой своей стороной. Сохраняя рассудок даже в этом своем состоянии, Сталин, хотя и продолжал более или менее доверять Мандельштиму, начал задумываться над тем, почему, несмотря на непрерывное лечение, ему становится все хуже и хуже. Мандельштим отвечал то же самое, что и его коллеги со дня зарождения психоанализа: темней всего всегда перед рассветом, перед улучшением всегда наступает обострение, без труда не выловишь и рыбку из пруда. Ля-ля-ля. Однако, к несчастью, Сталин взялся за самолечение и, дойдя уже до полного безумия, уменьшил дозу амфетаминов. Возможно, это помогло генеральному секретарю, потому что с этого момента, несмотря на все усилия психиатра, Сталин необъяснимым образом начал поправляться. В один прекрасный день Новгерод Мандельштим решил обиняками попробовать выяснить у Сталина, а не испытывает ли тот любовь к Востерову. В конце концов, подумал он, что может быть страшнее для убийцы, чем чувство любви и привязанности? Мандельштиму пришло в голову, что все поступки Сталина объясняются тем, что он лишен сочувствия; из-за своего нарциссизма он считал, что находится в центре мироздания, а все остальные не имели для него никакого значения, и следовательно, никто, кроме него, не мог испытывать мук и страданий. Поэтому для него, как для диктатора, влюбиться и ощутить еще чью-то значимость было равносильно катастрофе. К тому же это было чревато социальными последствиями. Любовь одного мужчины к другому была тайной, глубоко и прочно погребенной под черноземом любвеобильной и удушающей матушки-России. О ней не говорилось ни в литературе, ни в повсеместно распространенных лирических народных песнях, ни в бытовых разговорах — ее как бы не существовало. Заговорить о возможности такого чувства к обычному советскому рабочему было равносильно самоубийству — Мандельштим не знал, как на это отреагирует Сталин. Однако когда он упомянул имя маленького пекаря, то заметил, что Сталин отнесся к этому гораздо спокойнее, чем прежде. При виде этого Мандельштиму стало по-настоящему страшно, и он быстро попытался перевести разговор на такие темы, которые раньше вызывали у Сталина желанный прилив тревоги. Его расспросы сводились к тому, что он вынуждал генерального секретаря говорить о трех различных своих ипостасях. Сначала был Иосиф Джугашвили, робкий семинарист с оспинами на лице из Тбилиси; потом народный герой Коба, идеалист, мечтавший о лучшей жизни; и наконец стальной человек Сталин. У Новгерода Мандельштима было одно робкое предположение, что именно ребенок Джугашвили, просочившийся каким-то образом наружу, пытался увести Сталина с того пути убийств, на который он встал. Мандельштим и раньше задумывался, не является ли это причиной того, что и сам он всегда называл генерального секретаря Кобой, обращаясь к толу самому идеалисту, каким тот был до бакинской революции. Мандельштим воображал, что пытается разговаривать со средней ипостасью и играть роль судьи в схватке между ребенком и чудовищем. Еще во время первых сеансов, когда он спрашивал Сталина о жизни Джугашвили и Кобы, тот признавался в том, что плохо помнит это время. И хотя он держал в памяти структуры всех комитетов, подкомитетов и управлений раскинувшихся щупалец Коммунистической партии, он не мог вспомнить, куда он ходил в школу, как звали его собаку, когда он был маленьким, и первого человека, которого убил Коба, — уж не был ли тот коротышкой с черными усами? Поэтому Мандельштим снова начал расспрашивать Сталина, чтобы возродить его воспоминания о детстве в Гори. Поначалу это вызвало у него обычную отрадную неловкость, но затем он воскликнул: — Антон! Его звали Антон! — Кого звали Антон? — поинтересовался Мандельштим. — Моего пса в Гори звали Антоном, — ответил Сталин и расплылся в жуткой улыбке. По прошествии этого совместно проведенного часа Мандельштим мог утешаться лишь тем, что Сталин еще не понял того, что идет на поправку. Однако он понимал, что это не за горами, если ему не удастся вызвать регресс у своего пациента. В течение всего мая они продолжали встречаться каждый день, однако, несмотря на все ухищрения Новгерода Мандельштима, Сталин продолжал поправляться, становясь все спокойнее и спокойнее. И чем спокойнее он становился, тем больше распоряжений о высылках он подписывал. Снова понеслись эшелоны, снова сексоты начали получать приказы, расстрельные команды вычистили свои ружья и снова начали выходить на рассвете. И вот когда однажды Мандельштима, как всегда, вызвали к Сталину, он вошел в кабинет и обнаружил, что тот пуст. Мандельштим понял, что это значит; он прождал там час, а затем вернулся в свою комнату. Спустя некоторое время психиатр попросил своего охранника принести ему небольшую сумку, которая через час и была ему доставлена. Мандельштим сложил в нее те немногие пожитки, которые у него накопились за прошедшие месяцы, — несколько книг по психиатрии, самоварчик, полученный в качестве сувенира от XVI съезда партии, и пару на ред кость высококачественных карандашей с надписями "Кремлевское имущество" — снял костюм, лег в кровать и пролежал там оставшуюся часть дня и следующую ночь. На следующий день охранник снова отвел Новгерода Мандельштима в кабинет Сталина. На этот раз генеральный секретарь был на месте, однако он остался сидеть за своим рабочим столом, а не перешел в кресло, как это бывало обычно во время их сеансов. Мандельштим, чувствуя полную безнадежность, занял свое обычное место в кресле и стал ждать, когда Сталин начнет говорить. Наконец тот открыл рот: — Вчера вместо нашего обычного сеанса я поехал в пекарню за Ленинградский вокзал. И когда рабочие пошли на обед, мне удалось увидеть интересующее нас лицо. И я не упал в обморок, я смотрел на него так, как смотрел бы на любого советского рабочего. — Значит, я тебя вылечил? — Похоже на то. — И ты благодарен мне за это? Сталин улыбнулся. И Мандельштим поймал себя на том, что тоже отвечает ему улыбкой, — как бы там ни было, следовало признать, что у Сталина была обаятельная улыбка. "Интересно, подумал Мандельштим, может, люди потому и недооценивают это чудовище, что он так обаятелен". В случае Сталина предупредительная система, созданная природой, не работала, как если бы после погремушки гремучей змеи начинала звучать дивная музыка или ярко-красный цвет ядовитых ягод, сигнализирующий об опасности, поблек бы до сочно-желтого. — Каждый трудящийся великого советского общества выполняет свою определенную задачу, так как он является частью неизбежного процесса пролетарского прогресса. И в нем не может быть и речи о благодарности. Благодарность — это буржуазное чувство, которому нет места в славном государстве трудящихся. В один из сеансов, месяца за два до этого, когда тревога диктатора достигла своего предела, Новгерод Мандельштим спросил Сталина: — Коба, а зачем ты всех убиваешь? Сталин задумался, сочтя этот вопрос достаточно серьезным и обоснованным. — Потому что они угрожают тому положению, которое я занимаю, — наконец ответил он. — А что в этом плохого? — поинтересовался психиатр. — Только я могу быть гарантом продолжения революции. — Но зачем это нужно? Люди живут в постоянном страхе, Иосиф, на Украине голодают миллионы, лагеря переполнены, охранники теряют человеческий облик. — Но рано или поздно все исправится. — Когда? — Тогда, когда жизнь станет лучше. И вот теперь, в день их последней встречи, Новгерод Мандельштим напомнил: — Ты обещал отпустить меня в Америку, если мне удастся тебя вылечить. И Сталин снова заразительно улыбнулся: — Ты глубоко заглянул в мою душу, Новгерод Мандельштим. Неужто ты думаешь, что это возможно? — Нет, не думаю. Так что же меня теперь ждет? Возвращение в лагерь? — Нет. — Так я и думал. 5 Его привязали к стене на залитом кровью дворе Лубянки. Когда во двор вошла расстрельная команда энкавэдэшников с длинными винтовками системы "Мосин-Наган" через плечо под командованием бездарного низкорослого сержанта, Новгерод Мандельштим начал говорить. Солдаты старались не слушать его; бессвязные речи приговоренных вызывали у них неловкое ощущение, потому что те говорили самые невероятные глупости. — Я — единственный психиатр, который остался в этой безумной стране, — сказал им Новгерод Мандельштим. — В течение долгих месяцев я наблюдал генерального секретаря Коммунистической партии Советского Союза товарища Иосифа Сталина… — Стройся по двое, — гаркнул сержант, стараясь перекричать Мандельштима. — … и пришел к выводу, что он болен. — Зорофец, ты меня слышишь? Будешь сам за все отвечать, если что-нибудь пойдет не так! Психиатру пришлось повысить голос, чтобы его было слышно: — Я хочу вас спросить… — Готовьсь! Хрущев, ты знаешь что такое "готовьсь"? Хорошо. — Его болезнь называется параноидальная психопатия! — закричал Новгерод Мандельштим. — Он — параноидальный психопат, а попросту — сумасшедший. — Целься! — А вот как, интересно, называются те, кто бездумно выполняет приказы параноидального психопата? — Огонь! 6 А что же стало с И. М. Востеровым? Как ни странно, судьба маленького пекаря стала единственной безусловно удавшейся частью плана Мандельштима, хотя тому, конечно, так и не довелось это узнать. На протяжении всего процесса лечения Мандельштим старался сделать все возможное, чтобы сохранить жизнь этому источнику сталинского ужаса. В конце концов, вполне можно было допустить, что Сталину удастся на несколько секунд подавить свой страх, чтобы подписать тому смертный приговор, а большего времени в Советском Союзе и не требовалось, чтобы отправить кого-нибудь на тот свет. Поэтому психиатр при любом удобном случае внедрял в сознание диктатора мысль о том, что с ним произойдет нечто ужасное, если он попробует каким-нибудь образом навредить И. М. Востерову. И, как ни странно, это ему удалось. На протяжении всей последующей жизни — а жизнь у Востерова оказалась длинной — за маленьким пекарем денно и нощно наблюдало специальное элитное подразделение офицеров КГБ, единственная задача которых заключалось в том, чтобы ограждать его от каких-либо опасностей. Когда однажды поздним вечером на Арбате И. М. Востерова попытался ограбить какой-то чеченец, он с изумлением обнаружил перед собой три безмолвные фигуры, которые, возникнув из грязного снега, профессионально уложили грабителя на землю и снова исчезли во тьме. Трепещущий испуганный Востеров счел происшедшее сюжетом одной из древних легенд, которые рассказывали о грузинском Робин Гуде, товарище Кобе. До самого распада Советского Союза востеровское подразделение считалось одним из самых престижных в КГБ. Точно так же, как в свое время Екатерина II установила дежурство рядом с цветочком, приглянувшимся ей на пустоши, и караул рядом с ним сменялся в течение пятидесяти лет, так и все дети, внуки, племянники и племянницы И. М. Востерова охранялись легионами безжалостных молчаливых кагэбэшников, единственным смыслом жизни которых была защита Востеровых. Целые эскадры длинных черных лимузинов следовали за ними, куда бы они ни шли, красотки-каратистки четвертого и выше данов предлагали себя в жены и любовницы мужским представителям этого семейства, в то время как женские представительницы с успехом заарканивали себе в мужья красавцев с неопределенным родом занятий, которые оставляли им массу свободного времени на организацию пикников, походов в цирк и экскурсий на выставки предметов первой помощи. Ни один волос не упал с головы Востеровых, и со временем они стали считать, что мир прекрасен и благожелателен, что с хорошими людьми в нем происходит только хорошее, а плохих настигает быстрая и неизбежная расплата, осуществляемая добрыми незнакомцами. Шляпа "Мау Мау" Он появился весной, когда на полях озимой пшеницы проклюнулись первые желтоватые всходы, а фермер Сэм впервые выбрался из своей берлоги, чтобы полить сорняки гербицидами. Занимаясь этим делом, Сэм всегда надевал на себя резиновый костюм, как у водолаза, с двумя канистрами за спиной, от которых шел поливочный шланг и которые, наверное, казались лютикам и колокольчикам аквалангами смерти. Больше всего на свете фермер Сэм любил уничтожать то, что не могло принести ему пользы, и присваивать себе чужую землю, особенно в теплые весенние дни. Узкая грязная улочка, на которой стоял теперь Сэм в своем космическом костюме, служила единственным проездом к обветшалым сараям и бетонированной стоянке, расположенной за моим домом. Сараи служили пристанищем бедным тварям, которых Сэм выбирал своими жертвами: свиньям, которых Сэм продавал на американских военно-воздушных базах в виде свиных отбивных, курам, овцам, а также, видимо, слонам и единорогам. Таким образом, эта улочка принадлежала ему, однако прямо вдоль нее шла изгородь, за которой находился мой палисадник, поэтому Сэм мог претендовать на нее лишь отчасти. Через несколько месяцев после того, как я переехал в деревню, Сэм предложил мне свои услуги по починке изгороди, которая кое-где уже распадалась на части. Он замечательно справился с этим делом, но незаметно для меня передвинул ее на фут в глубь моей территории, отхватив себе таким образом еще широкую обочину. Вся деревня презирала меня за то, что я так легко дал обвести себя вокруг пальца и даже не заметил, что у меня украли полоску бесценной травы шириной в двенадцать дюймов, за то, что я продолжал улыбаться и здороваться с Сэмом и его женой, когда они сидели в своих шезлонгах на безупречно ровном газоне перед гаражом с тремя машинами. Это лишний раз убеждало их в том, что я никчемная неженка. И тем не менее после этого Сэм начал испытывать странную неловкость из-за этой кражи, которую и грехом-то он не мог для себя назвать, ибо фермеры способны лишь на четыре чувства — жалость к самому себе, жадность, зависть и склонность к самоубийству. Поэтому с тех пор он как бы по рассеянности начал заботиться о моей выгоде, если она, конечно, не вступала в противоречие с его собственной. Впрочем, эту полоску земли он мне так и не вернул. Меня зовут Хилари Уит, мне семьдесят два года, и я уже тридцать лет живу в Нортгемптоншире в деревне Литлтон-Стрэчи, хотя мне так и не удалось в ней прижиться. Мне бы не хотелось, чтобы вы думали, что причиной тому — свойственная провинциалам подозрительность к приезжим. Нет, дело исключительно во мне. Рядом со мной живет супружеская пара пучеглазых соцслужащих — Майк и Микаэла Талмедж, у которых есть шестнадцатилетняя дочь Зуки. У Зуки есть приятель — двухметровый негр-трансвестит по фамилии Бейтман, который красит волосы в голубой цвет и носит в носу кольцо. С разрешения родителей Бейтман живет вместе с Зуки в ее детской спальне, по-прежнему завешанной рекламными афишами. Летними вечерами, когда у меня открыты окна, я слышу, как они занимаются слегка извращенным сексом. Бейтман прекрасно вписался в здешнюю жизнь. Сколько бы я ни старался, мне не удается избавиться от застенчивости, сдержанности, вежливости и свойственного мне чувства вкуса, которые очень раздражают местных жителей. Заходя в местный паб, который его болтливая полусумасшедшая хозяйка переименовала в "Народную принцессу" после известного дорожно-транспортного происшествия, я заказываю пинту безвкусного горького пива и вызывающе тихо сажусь в уголок. "Горького?" — спрашивает при виде меня хозяйка. "Немного…" — неизменно отвечаю я (в начале восьмидесятых я еще позволял себе шутить — "нет, немного подсластите…"). Окружающих это приводит в бешенство. Даже приезжие из Банбери, впервые оказывающиеся в нашем пабе, чувствуют приступ раздражения при моем появлении. Зато когда сюда врывается Бейтман в бальном платье, надетом поверх синтетического велосипедного трико, с какой-нибудь ударной фразой из очередной телевизионной рекламы, все просто счастливы его видеть. Все начинают кричать, шутить и восхищенно выяснять у него, каково это быть негром. Если бы я был каким-нибудь шпионом, наверное эти мои качества ценились бы здесь больше. Но я не шпион, я просто одинокий старик. Одинокий старик в ссылке. По крайней мере, когда цари отправляли в Сибирь своих беспокойных подданных, там их встречали другие такие же, с кем можно было поболтать, поохотиться, с которыми можно было заняться любовью или организовать побег. Мне всегда эти ссылки представлялись отличными зимними каникулами — катание на лыжах, уроки танцев с Львом Троцким, беседы с Владимиром Ильичом Лениным. Но я сам себе надзиратель, а потому побег невозможен. Меня зовут Хилари Уит, мне семьдесят два года, и когда-то, много лет тому назад, я был тем, что называется, "известным поэтом". Я никогда не был авангардистом и всегда предпочитал простые ясные слова о любви, розах и мимозах, которые рифмовались. Да простит меня Господь, я пользовался своей популярностью, чтобы достичь славы. Телевидение сняло обо мне часовой фильм, который был показан по Би-би-си в лучшее время, — это была эпоха, когда власти пытались внедрить в сознание публики идею самосовершенствования, как Сэм "внедряет" в своих бедных животных перемолотые остатки их родственников. Кроме этого, у меня была собственная радиопередача, выходившая раз в неделю, и однажды я там сделал очень удачную рекламу каши с забавной игрой слов. * * * Мое переселение в Нортгемптоншир началось в 1968 году во время обеда с моим покойным издателем Блинком Каспари из издательства "Каспари и Миллипед". В течение некоторого времени мне никак не удавалось с ним связаться. Его секретарша непрерывно повторяла: "Он на собрании". Подобное вранье в деловых отношениях лишь недавно завезли из Соединенных Штатов, поэтому, когда она говорила, что он на собрании, я действительно думал, что он на собрании. "Он ходит на собрания чаще, чем генеральный секретарь Британского конгресса тред-юнионов", — шутил я. Может, вы уже не помните, но в те времена Британский конгресс тред-юнионов был очень влиятельной организацией профсоюзов, которой руководил человек с очень странным цветом волос. (Я вдруг подумал, а не следует ли объяснить, что такое профсоюзы. Но тогда придется объяснять все. Как выглядели монетки в три пенса. Что такое нравственное перевооружение. Эмоциональный голод. Служебный долг. Сексуальное воздержание.) После многочисленных звонков мой издатель наконец пригласил меня на обед в ресторан, который описал по телефону как "кусочек Франции времен Первой мировой войны". Ресторанчик оказался в подвале. Спускаясь по лестнице, я заметил: — Когда ты говорил о Франции времен Первой мировой, я думал, ты имеешь в виду что-то типа "Прекрасной эпохи", возвращение к классицизму… — Нет, я буквально имел в виду Францию времен Первой мировой войны, — ответил Блинк. К этому моменту мы уже вошли в помещение, называемое рестораном. Я огляделся. Переступив порог, мы оказались в другом времени. В подвальном помещении была воссоздана атмосфера провинциального ресторанчика Северной Франции примерно семнадцатого года, то есть в разгар Первой мировой войны. Казалось, несколько часов назад помещение пострадало от целого ряда прямых попаданий осколочно-фугасных бомб. Стены в нескольких местах были пробиты насквозь, и сквозь рваные отверстия в них виднелись подвальные помещения, поспешно заваленные мешками с песком. На мешках стояли два древних пулемета, с задранных казенников которых свисали пулеметные ленты. Стычка между манекенами союзных и немецких войск произошла совсем недавно, и на мешках с песком в неподвижных позах смерти лежали павшие в заляпанных кровью немецких, французских и английских мундирах. Официанты выглядели как члены генерального штаба французских войск, а грубо отесанные столы и стулья были изрешечены шрапнелью, как и полагалось в бункере. На каждом столе был установлен старомодный полевой телефон, заведя который можно было поговорить с любым посетителем или посетительницей, тем самым физически реализовав современный лозунг "Занимайтесь любовью, а не войной". Через утопленные в стенах динамики несся грохот взрывов и вой снарядов. Каждые полчаса за мешками с песком раздавались небольшие взрывы, и оттуда вылетали дым и искры. Сейчас, по прошествии тридцати с лишним лет, я думаю, что у каждой эпохи есть свой взгляд на прошлое. И поэтому, хотя мне и Блинку (а также многим другим пережившим Первую мировую войну и еще продолжавшим коптить небо в 1968 году) атмосфера ресторанчика тогда представлялась подлинной, сегодня он непоправимо выглядел бы порождением шестидесятых. И если кому-нибудь сегодня взбредет в голову сделать новенький разбомбленный ресторанчик начала XX века, он будет выглядеть совсем иначе. — Ты ведь принимал участие в последней войне, Хилари? — спросил меня Блинк, когда мы сели за стол. — Нет, я моложе. — Но ведь ты наверняка где-нибудь воевал? Могу поспорить. У тебя даже есть какое-то стихотворение о новых впечатлениях, изменивших твою жизнь. — Да, в Кении, в пятьдесят втором и пятьдесят третьем. — Так что, это тебе не навевает никаких тяжелых воспоминаний? — Нет, как видишь. — Ну и хорошо. А то я испугался, что ты был в то время во Франции и тебе это что-нибудь напомнит… У меня в начальной школе была куча сумасшедших учителей, которые совсем свихнулись после Первой мировой, несли какую-то тарабарщину, то и дело плакали, да еще и сцапать тебя за член норовили в душевой. — Не думаю, чтобы это очень напоминало военные действия, — сказал я. — Я тоже, — согласился Блинк. — А ты был на войне, Блинк? — На войне? Нет. По возрасту должен был бы, но не прошел медкомиссию. Астма. Так что после многочисленных ходатайств друзей семьи мне поручили командовать противовоздушной обороной в Риджентс-парке по вечерам после работы. Помнишь, в начале войны, когда еще ничего не было организовано, формировались домовые дружины противовоздушной обороны? Я командовал зенитным орудием, которое обслуживала самая кровожадная команда студентов-модернистов из Архитектурного института. Большую часть времени мне приходилось их удерживать от того, чтобы они не стреляли по старым зданиям, которые им очень не нравились. Я до сих пор не уверен в том, что это не они взорвали старый универмаг Абеляра и Элоизы на Оксфорд-стрит — вот только что он был, и уже… — Он умолк, так как раздавшийся из стереодинамика звук создал полное впечатление того, что снаряд просвистел прямо над нашими головами, а затем продолжил: —…Нет, он остался на месте, только в нем образовалось довольно много крупных пробоин и к тому же он загорелся, а я не могу припомнить, чтобы слышал звук каких-нибудь самолетов или сирен. Как бы там ни было, он все равно был отвратительным викторианским страшилищем, без него стало только лучше. Кажется, там теперь расположены Художественные мастерские. — И он принялся изучать меню, отпечатанное на картах передвижений крупных армейских подразделений в Пикардии. — Что ты будешь есть, старина? Помню, в этот момент я тоже ощутил себя анахронизмом. В тот день я надел на себя лучшее из того, что у меня было: сшитый на заказ однобортный костюм в тонкую сине-белую полоску, клубный галстук, кремовую рубашку от Гивза и Хокса, серебряные запонки, шелковые носки, синее кашемировое пальто и старые отцовские часы. Старый глупый тщеславный павлин. Я мог бы щеголять в этом рядом с памятником Неизвестному солдату или еще кому-нибудь, но только не здесь. Я выглядел так, словно обедал с собственным сыном в честь того, что он попал в первую десятку со своим диском или поставил свой первый нудистский мюзикл, и это при том, что Блинк был старше меня на десять лет. После того как мы сделали заказ и генерал Петен или маршал Фош принес нам первое блюдо, я сказал: — Я хотел поговорить с тобой, Блинк, о том, какую перспективу видит для меня издательство в ближайшие годы. Блинк пристально посмотрел мне в глаза. — А я хотел, Хилари, чтобы ты повнимательнее огляделся, времена меняются… Я покорно огляделся, как мне и было велено. "Меняются" — это еще было мягко сказано, на мой взгляд все перевернулось с ног на голову. В соответствии с новой модой несколько молодых людей и девушек, сидевших за соседним столиком, были облачены в ярко-красные мундиры королевской гвардии эпохи Эдуарда. Казалось, они каким-то образом просочились сквозь время и оказались не в той эпохе, и хотя на стойках висели газеты, все они были помечены февралем 1917 года. — Похоже, ты прав, Блинк. — И "Каспари и Миллипеду" тоже придется меняться. Нравится нам это или нет, грядет глобальное укрупнение издательских фирм, и со следующего месяца мы переходим под власть немецкой корпорации "Субмарина". — О господи! — воскликнул я. — Наши финансисты просчитали все "за" и "против" и утверждают, что это слияние приведет к полному и окончательному финансовому самоубийству, но все ведущие наблюдатели-футурологи заявляют, что глобальное укрупнение неминуемо, поэтому мы не можем оставаться в хвосте. Хилари, Хилари, я заверяю тебя, что ты не почувствуешь никакой разницы. Ничего не изменится… за исключением того, что издательство переедет в Хоунслоу, редакторы будут выбираться голосованием, а не назначаться, и количество поэтических сборников существенно сократится. Зато, с другой стороны, ты сможешь со скидкой ездить на пароме в Западную Германию и Данию. — О господи, — повторил я. — Ты знаешь, что я работаю с этим издательством с середины пятидесятых, меня пригласил туда еще твой отец. Поразительно, что он сейчас не возражает против этого. — Да, действительно. Но можешь не сомневаться в том, что папа поддерживает меня на двести процентов. Это действительно было поразительно, потому что, помимо всего прочего, корабль Пола Каспари был торпедирован немцами во время конвоирования войсковых транспортов через Атлантику, а когда он вместе с другими уцелевшими всплыл на ледяную поверхность океана, немецкая подлодка обстреляла их из пулеметов. Тогда я еще не знал, что Пол Каспари имел все основания бояться своего сына. Будучи уверенным в успехе, Блинк просто сообщил отцу, что фирма, основанная им, будет передана немецкой корпорации "Субмарина", и был изумлен, когда услышал от него возражения. Ему пришлось, плюясь и визжа, кататься по полу, вырывая зубами из мебели куски обивки, чтобы добиться своего, а когда и это не помогло, он набросился на отца и размозжил ему нос, забрызгав все вокруг кровью. Естественно, что остальные члены редколлегии были чрезвычайно этим удручены. Зная все это, я уже меньше удивился, когда через несколько лет Блинк был убит собственным приемным сыном, который забил старика до смерти молотком. * * * Здесь, в деревне, нельзя ходить в магазины так, как в городе. Все обитатели Литлтон-Стрэчи, кроме меня, ездят за покупками раз в месяц в один из супермаркетов, которые окружают Банбери, как военные лагеря вестготов. Вернувшись домой с полными багажниками, они забивают свои холодильники размером со слоновий гроб готовой пищей, которую затем разогревают в микроволновках. Свободное время, которое они выкраивают, покупая все за один раз в одном и том же месте, они тратят, насколько я знаю, на пререкания с женами, скачивание порнухи из Интернета или просто на плевание в потолок. Однако не так давно сюда из Лондона переехала погрязшая в опасных заблуждениях супружеская пара, которая открыла магазинчик, торгующий свежей продукцией местного производства, птицей, поступавшей с ближайших ферм, свежей рыбой и хлебом из муки жернового помола, — все было аккуратно разложено на полочках и снабжено элегантными, написанными от руки этикетками. Обитатели Литлтон-Стрэчи, опять-таки кроме меня, не могли сдержать своего ужаса при виде этого кошмара, оказавшегося в самой гуще их жизни, и с редким единодушием и целеустремленностью объявили магазинчику бойкот. Супружеская пара довольно быстро разорилась, и магазинчик пришлось закрыть. Его хозяин повесился на дубе, и окружающие сочли это достойной платой за то, что он хотел их заставить есть свежий, а не мороженый горох. Сэм пошел еще дальше и закупал все необходимое в Северной Франции на огромном складе на окраине Арраса, торговавшем со скидкой. Для него это было очень не просто, так как он не говорил по-французски и не хотел учить этот язык, поэтому зачастую он даже не знал, что покупает. Зато он знал, что там всего много и стоит это дешево. Однажды он даже ввязался в ожесточенную драку с каким-то алжирцем из-за последнего оставшегося огромного ящика с какими-то сухофруктами под названием "Аккаспекки", на котором красовался ослепительный ценник "28 французских франков". Сэм не имел ни малейшего представления, зачем он ему нужен, однако не сомневался в том, что ответ отыщется сам собой, главное, чтобы это произошло до истечения срока годности, то есть до сентября 2009 года. Даже когда Сэм был абсолютно уверен в том, что приобретенное им является пищей, он с миссис Сэм пребывал в самых смутных догадках о способах ее приготовления. И до того как они начали приглашать меня на обеды, чтобы я перевел им надписи на упаковках, их трапеза часто состояла из сырой домашней птицы с дарами моря или вареными макаронами. Мои визиты к ним были платой за одиночество. Сэм ездил за покупками во Францию не только из скаредности — это давало ему возможность куда-то поехать на своей машине. За те тридцать лет, что я прожил напротив него, он стал богатым человеком. С того момента, как трудолюбивые парикмахеры и ассистенты фотографов Европейского сообщества стали делиться с Сэмом своими доходами, у него денег стало больше, чем мог истратить брат султана Брунея принц Джефри, разве что у Сэма это сочеталось со свойственной фермерам неприязнью к хвастовству. К счастью, автомобильная промышленность специально для таких, как он, разработала новую марку машины. Журналы автолюбителей окрестили их машинами "Б" в честь замаскированных немецких торговых судов, которые небрежно дрейфовали в нейтральных водах, подманивая к себе военные корабли союзников, а затем, когда те подходили ближе, откидывали борта, за которыми скрывалось смертоносное оружие. Машины "Б" были полноприводными джипами, только оснащенными мощными двигателями с турбонадувом и спортивными подвесками, по своим неброским оттенкам они ничем не отличались от обычных автомобилей, однако на скоростных шоссе со свистом обгоняли "порше". Первая машина Сэма была "сьерра", затем он купил "лотус-карлтон" с объемом двойного турбодвигателя в три и шесть десятых литра, а потом у него появилась полноприводная "субару-импреза-турбо" в двести восемьдесят лошадиных сил, развивавшая скорость до шестидесяти километров в час за четыре с половиной секунды. Он пристегивал себя к сиденью синими спортивными ремнями безопасности и в четыре утра вылетал на Ml, чтобы успеть на дешевый паром. На противоположной стороне он съезжал на берег, скрежеща гоночными спойлерами по пандусу, с ревом врывался на стоянку и, пока двигатель, потрескивая, остывал, забивал багажник коробками, картонками и поддонами. * * * Он приехал на зеленом лендровере. За несколько дней до этого я обедал у Сэма. Не успел я усесться в их гостиной, блиставшей "хирургической чистотой", как Сэм вошел, помахивая бутылкой. — Думаю, это не помешает нам к обеду, что скажешь, Хилари? Я принялся изучать этикетку. — М-м… не думаю, Сэм, это же шампунь. — Но здесь написано, что он на ягодах, — возразил Сэм, будучи не в силах признать тот факт, что он выбросил на ветер пять франков. — Для придания блеска сухим волосам. В результате ему пришлось вскрыть коробку с австралийскими винами, которые он приобрел в Нормандии, в местечке под названием "Выпивохи", неподалеку от Кана. — Сэм, а ты случайно не поедешь во Францию до среды? — спросил я. При мысли о возможном приключении брови его поползли вверх, морща лоб и блестящую лысину. Огромные желтые сельскохозяйственные машины, выполнявшие в поле его работу, управлялись с помощью спутниковой связи прямо из дома, с которым он мог связаться из любой точки земного шара, поэтому он всегда имел возможность следить за причиняемым им вредом. — Ну, я вообще-то не собирался… но могу. — Сэм всегда был готов куда-нибудь отправиться. — Нет, если ты не собирался, то, пожалуйста, не утруждай себя… — Нет-нет, ездить по ночам очень приятно; к тому же говорят, что пенициллин стоит там гораздо дешевле, так что я все равно собирался его купить. Так ты хочешь, чтобы я тебе что-то привез? — Ну, э-э… какого-нибудь печенья и пирожных, если можешь… похоже, в четверг ко мне заедет один молодой человек, а здесь так трудно достать приличное печенье. — Молодой человек? — проурчала миссис Сэм, у которой сложилось совершенно превратное представление обо мне и молодых людях из-за того, что за тридцать лет нашего знакомства она ни разу не видела у меня женщины. Жена Сэма, которую все называли не иначе как миссис Сэм, была высокой худой женщиной, державшей дом в идеальной чистоте и редко открывавшей рот, зато когда она это делала, то говорила поразительно низким голосом, характерным скорее для негритянки. Когда она спрашивала за столом, не подложить ли еще мусса из лягушачьих голов, казалось, что к тебе обращается сам знаменитый мистер Поль Робсон. — Да, он назвался поэтом из поэтов за миллион фунтов. Не знаю, что он хотел этим сказать. Он звонил мне несколько дней тому назад, сказал, что восхищается моей поэзией, и попросил разрешения приехать. Вот я и пригласил его на чай. Ко мне так давно никто не приезжал, а в молодости я очень любил общаться с людьми. Писал письма разным поэтам и писателям, которые мне нравились, а они зачастую любезно приглашали меня к себе поговорить о своей работе — что-то вроде помощи подрастающему поколению. Пауэлл, Форстер, хотя он слишком увлекался молодыми людьми, а у Теда Хьюза были потрясающие булочки со смородиной — такие продаются только в маленьких булочных… Все эти имена ровным счетом ничего не говорили Сэму и его жене. — Ты до сих пор пишешь стихи? — спросил Сэм. — Я не знал, что ты пишешь стихи. Я думал, ты бросил это дело, после того как переехал сюда. Сэм был из тех, кто мог спросить у прокаженного: "А что это случилось с твоим носом, приятель?" И при этом он был бы страшно доволен собой, полагая, что оказывает тому любезность своей прямотой и откровенностью, попросту и без обиняков заявляя об его изъяне, вместо того чтобы ходить вокруг да около. — Ну, вообще-то, как ты справедливо заметил, я не писал, не писал целых тридцать лет, и вдруг, даже боюсь сказать… Сэмам стало неловко от моего легкомысленного тона. — Но я снова начал, правда пока только наброски. Это будет поэма и э-э… — Но они меня уже не слушали. — …Как бы там ни было, я чувствую, что оно вернулось, совсем иное и в то же время то же самое. Хотите, я вам расскажу? — Нет, не хотим, — ответил Сэм. — Мы очень рады за тебя, что ты снова пишешь, но остальное нам не интересно. — Ну что ж, по крайней мере, честный ответ. Должен сказать, я даже расстроен тем, что он приедет, этот поэт из поэтов, потому что я могу работать всего несколько часов в день, а сама перспектива его приезда отвлечет меня на несколько дней. Однако надо соблюдать нормы вежливости… Вежливость. Я страдал от нее еще больше, чем от артрита. Я воспринимал ее как недуг, мешающий мне понять собственные чувства и разобраться в собственных желаниях. Я всегда был таким. Думаю, это было вызвано влиянием всех писателей и поэтов, которыми кишел наш дом на Олд-Чери-стрит, когда я был маленьким. Помню, как они плакали и влезали в долги, которые не могли оплатить, досаждали прислуге и крали сахар. Хорошо бы они сами хоть раз в год сдерживали свои желания. Это спасло бы их от судебных разбирательств, Темзы и всем известной частной клиники на Уимпол-стрит. Однако им это даже в голову не приходило. * * * Поэтому довольно странно, что с самого детства я мечтал стать поэтом. В начальной школе в моем классе учились несколько мальчиков, которые тоже хотели стать поэтами, — такая уж это была школа. Зато остальные хотели быть летчиками-истребителями, машинистами, а один даже хотел стать коровой. И все же девятилетних эстетов среди нас было довольно много. Мой отец Вивиан Уит, вернувшись с войны, стал редактором в издательстве "Фаберс". В детстве я сходил с ума от первого варианта "Бесплодной земли" Томаса Элиота. Вместе с отцом я садился на четырнадцатый автобус от Челси до Ред-Лайон-сквер, а потом мы шли мимо Британского музея пить чай к Леонарду и Вирджинии Вулф, отчужденной больной женщине, которую я побаивался. Моим последним паломничеством с больным отцом стал поход на Саутгемптонские доки, где мы бросались кусками угля в Одена и Ишервуда, когда эти два труса уплывали в Америку перед самым началом Второй мировой войны. * * * — Прости, но боюсь, что при новом руководстве я не смогу сотрудничать с "Каспари и Миллипедом", — сказал я Блинку. — Не сомневаюсь, что мне удастся найти других издателей. — Конечно, Хилари. Но, увы, из этого ничего не вышло. Приблизительно то же самое произошло в это время и с Барбарой Пим. Сегодня снова можно повсюду купить ее книги, но в 70–80-х их нигде не было. Тогда, в непоколебимых 50-х, она слыла великой, успешной писательницей, а потом в один прекрасный день что-то изменилось: руководство ее издательства и критики всех крупных газет и журналов вдруг решили, что она ни на что не годится. Еще день назад все было в порядке, и вот все меняется. Наверное, эти люди считают, что обладают какими-то особыми способностями, что они заранее знают, когда писатель испишется. А поскольку все находится в их руках, их пророчества всегда сбываются. Они — своеобразные исследователи, которые могут влиять на результаты своих экспериментов. Бедная Барбара продолжала писать книги, которые встречали холодный прием и не выходили в свет. И при этом она считала, что в этом повинна она сама, но на самом деле виновата была мода и те, другие. Никто не издавал ее книги, пока кто-то не решил вернуть ее из небытия под занавес ее жизни. Но было уже слишком поздно. * * * После обеда с Блинком я вернулся домой страшно возбужденным, вероятно, предчувствуя то, что меня ждало. Жена расставляла цветы в холле. В то время мы жили в многоквартирном доме на краю Хэмпстедской пустоши, который назывался "Изопод-1" и был сконструирован в соответствии с принципами социализма известной группой архитекторов, носившей то же имя. Когда-то до войны на первом этаже располагалась общественная столовая, где за шесть пенсов подавали питательные вегетарианские блюда, а в баре устраивались фольклорные концерты. Но теперь это помещение стояло опустевшим. — Как твой обед с Блинком? — спросила она. — Катастрофа. — Я же говорила, что тебе нужно обратиться к Клариджу. — Не в этом дело. В этом тоже, но все еще фантастичнее. "Каспари и Миллипед" переходят в распоряжение немецкой корпорации по производству отравляющих веществ или еще чего-то в этом роде, поэтому я сказал, что ухожу от них. Моя вторая жена Аннабель была гораздо моложе меня. Высокая блондинка с нежным лицом и поразительной осанкой, подчеркивавшей красоту ее груди, она вечно испытывала проблемы с мужчинами. В университетские годы студенты то и дело после вечеринок обнаруживали ее взлохмаченной в своих постелях, и она лепетала что-нибудь вроде: "Я просто устала, можно я здесь переночую? Честное слово, мы ничем таким не будем заниматься, просто обнимемся". Она постоянно преследовала мужчин, которые ей нравились, занимаясь то теннисом, то робототехникой, чтобы быть к ним поближе; впрочем, это мало помогало, хотя она и могла бы изобрести играющего в теннис робота задолго до появления Пита Сампраса. С другой стороны, моя первая жена Фрэнсис была кривоногой коротышкой с довольно заметными усиками и целой коллекцией родинок, которой иногда приходилось выставлять мужчин палкой, особенно Артура Кестлера (которому это, впрочем, очень понравилось). Фрэнсис бросила меня вскоре после выхода моего первого сборника стихов, принесшего мне известность, заявив, что у меня тяжелый характер. Она отправилась жить в Израиль в кибуц, который вскоре погряз в насилии и развалился из-за того сексуального напряжения, которое она генерировала. После этого Фрэнсис отправилась путешествовать по Ближнему Востоку, и волнения, вызываемые ею, стали одной из причин возрождения исламского фундаментализма. Моя юная жена Аннабель вышла за меня замуж потому, что я без всякой инициативы с ее стороны начал приставать к ней на вечеринке в Мейфере. То, что она сбежала от меня после того, как я ушел от Каспари и не смог найти другого издателя, изумило не только меня, но и всех наших друзей. Никто и не думал, что моя слава так для нее важна, зато многие догадывались, что настоящей причиной послужил ее роман с Тедом Хьюзом. На самом деле мы бы вполне смогли пережить потерю издателя, доконал нас судебный процесс. Мы сейчас живем в более цивилизованное время, когда все уже знают, что человек в состоянии глубокого стресса, не отдавая себе в этом отчета, может автоматически красть разные мелочи, то есть совершать магазинные кражи. Но даже в те времена, если бы меня застукали выходящим из "Фортнамс" с банкой соленых грецких орехов под полой, никто бы не стал возбуждать против меня дело, а вот зоопарк почему-то счел, что не может себе позволить такое понимание. К тому же я должен винить свою всеядность, ибо кроме других многочисленных занятий, которым я посвящал свое время, я еще вел и свою собственную регулярную программу по местному радио, которая называлась "Нравственный подвал". Раз в неделю я прочитывал импровизированную лекцию без заранее подготовленного текста на тему нравственного упадка в обществе: внебрачные дети, покупки в рассрочку, недостаток цивилизованности в бытовых отношениях, футболисты, зарабатывающие более десяти фунтов в неделю, и, конечно же, кражи. И хотя в результате пострадал не украденный мной пингвин, а я сам, так как он меня капитально исклевал, пока я его нес под пальто, меня в течение трех месяцев мучили в Королевском суде Вандсворта, а пресса безжалостно клеймила за лицемерие и жестокое обращение с животными. Последнее обвинение оказалось особенно болезненным, так как я всегда являлся ярым защитником прав животных и думаю, что забрал пингвина с собой в своем стрессовом состоянии исключительно из-за того, что на улице было очень холодно. После ухода жены я продал квартиру и на оставшиеся сбережения купил домик в Литлтон-Стрэчи. Я хотел наказать себя, подвергнуть себя ссылке, лишить возможности встретиться со старым другом на Стрэнде. Я оставил себе лучшую мебель из хэмпстедской квартиры, которая к тому времени являла собой образец скромного городского уюта: деревянные диван и кресла, обитые мокетом, платановый шкаф, столовый гарнитур от Эрколя, светильники от Арте Люче, обюссоновские ковры. Все это было столь же неуместно в маленьком сельском домике, выстроенном в свое время для господского шофера, как и я сам. К тому же я сохранил свою одежду, которая в моем новом буколическом доме выглядела не менее дико. Однако, приобретя охотничье ружье и получив в подарок от Ларкина уродливую поливиниловую шляпу, которая мне никогда не нравилась, я, похоже, утратил способность писать стихи. * * * Впрочем, несмотря на исчезнувшее вдохновение и переезд в Литлтон-Стрэчи, я продолжал придерживаться рабочего распорядка поэта. Каждый день в течение тридцати лет я просиживал по три часа утром и три часа днем за своим рабочим столом в маленькой спальне, окна которой выходили в поля, и писал… в сущности, ничего серьезного: иногда пару случайных строчек, иногда четверостишие. Несколько раз мне удавалось написать стихотворение целиком, и тогда казалось, что дар вернулся ко мне, но уже вечером того же дня я понимал, что это полная ерунда. Однажды после четырех дней лихорадочной работы мне действительно удалось написать что-то стоящее. К несчастью, выяснилось, что это уже было написано за сто лет до меня викторианским сентименталистом Ковентри Пэтмором. Сейчас, однако, все обстояло иначе. Уже два месяца я страшился признаться себе в этом, страшился даже думать, но ко мне начало возвращаться что-то истинное. После тридцатилетней немоты слабый, робкий голосок неуверенно заговорил рифмованными строчками. Я с трудом мог его расслышать, но каждый день садился за стол в спальне, которая величественно называлась моим кабинетом и окна которой выходили на сараи, где томились разные животные в зависимости от того, что Сэм на этот раз считал для себя прибыльным, и начинал внимательно к нему прислушиваться. А он хотел рассказывать мне о том, что все время находилось у меня перед глазами, — о виде, открывавшемся из окна кабинета. Когда я только приехал, то, сидя за этим же самым столом и из этого же самого окна, я мог видеть целую мозаику мелких полей, часть из которых была обсажена кустарником, большой пруд, а далеко слева прелестную рощицу древних широколиственных деревьев. Теперь там не было ничего, кроме огромного пространства, засаженного ярко-желтым рапсом. (И кто только выдумал такое название?) Этот кричащий цвет, напоминавший защитные жилеты членов Королевского автомобильного клуба, всегда казался мне чуждым английской провинции. За долгие годы изгороди разрушились, пруд засыпали, и я никогда не забуду того страшного дня, когда начали вырубать рощу. Так однородность сменила разнообразие, и повсюду восторжествовала монотонность. С тем же я сталкивался и когда выходил на прогулку: еще несколько лет назад здесь можно было наслаждаться видом и пением самых разнообразных птиц, но с исчезновением кустарников и деревьев, сколько бы ты ни ходил, никого, кроме лесных голубей, увидеть не удавалось. К тому же раньше вокруг было гораздо больше тропинок — каждый раз можно было свернуть по новой и даже не догадываться о том, куда она тебя выведет. Теперь все тропинки заасфальтировали, и все они вели к более или менее одинаковым жилищам. И я вдруг начал понимать, что мое путешествие из юности к старости было точно таким же — от изобилия возможностей к полному их отсутствию, от бессчетного количества путей и обещания бесконечности непознаваемого к единственной прямой тропинке, которая неумолимо вела к последней оставшейся загадке — к могиле. Складывавшаяся в моей голове поэма должна была представлять из себя эпос или, вернее, длинное размышление в духе "Прелюдии" или "Путешествия" Вордсворта. Сначала я забавлялся тем, что пытался выразить это в прозаической форме, однако после нескольких недель борьбы с образом рядового человека и его жизни я понял, что это невыразимо банально. Последующие недели я посвятил перечитыванию великих эпосов, включая "Беовульфа" в переводе Симуса Хини. Должен признаться, что критические отзывы о нем вызвали у меня дикую зависть: "Для переложения англосаксонского эпоса Хини избрал легкую ритмизированную прозу, органически присущую ирландцам. Он воспроизводит аллитерирующую ткань англосаксонского стиха… блистательно, гениально" и т. д. и т. п. И ведь эта несчастная поэма когда-то была бестселлером! И похоже, многие считали, что он сочинил ее сам. Мне даже пришло в голову, не перевести ли "Песнь о Роланде" рубленым стихом участника Второй мировой и не выдать ли ее за современный взгляд на войну, вместо того чтобы браться за самостоятельное произведение. Однако я смирил себя чтением "Илиады", "Одиссеи" и конечно же "Потерянного рая". Последний, похоже, дал мне тему для моей поэмы, за которой должна была последовать и определенная поэтическая форма. Однако, поскольку целью поэзии является вызов эмоций и создание определенного душевного состояния, а также полет фантазии в еще неведомые миры, стихотворная форма и угрожающие ритмы мильтоновского эпоса абсолютно не соответствовали моей цели, заключавшейся в том, чтобы пробудить в читателе одновременно печаль и гнев. Я совершенно не стремился к ритмичности и эмоциональному накалу. Потом, копаясь как-то на своих грядках, я вспомнил, что у Рембо стихотворение зарождалось в тот момент, когда в голове у него начинала звучать какая-нибудь народная мелодия. Вдохновение рождалось под воздействием настойчивого ритма, и я подумал, не выразить ли мне все, что я хочу, в форме простой баллады. Я пытался это сделать в течение некоторого времени, пока не понял, что эта форма недостаточно изысканна, хотя и может сгодиться для центральной части поэмы. Так забрезжила тщетная надежда. Но вскоре я понял, что на самом деле меня непреодолимо влечет к рифмам и размерам "Божественной комедии". Смутная мысль посетила меня, когда я читал длинное стихотворение Луиса Макниса "Осенний дневник", написанное терцинами, но только обратившись ко второй части "Легкого головокружения" Томаса Элиота, я заметил, что она также написана нерифмованными трехстишиями, которые так любил Данте. Этот размер обладает утонченностью и в то же время безжалостностью — именно тем, что я хотел передать в своем эпосе. Дантовские терцины включают в себя строфы, объединенные рифмой (aba bcb cdc… и так далее), а каждая песнь "Божественной комедии" заканчивается четверостишием, которое соединяется с предшествующей терциной следующим образом: uvu vwvw. Таким образом, я мог подчеркнуть неизменность прошлого и неизбежность грядущего. * * * Он явился в самой немыслимой одежде. Как я уже говорил, приезд этого поэта из поэтов был для меня достаточно обременительным, но я не мог ему отказать. Излишняя вежливость, похоже, была распространенным заболеванием в начале XX века, от которой современное общество в основном избавилось, как от скарлатины и полиомиелита, однако я уже слишком стар для вакцинации. Отказать ему было бы все равно что проявить намеренную жестокость по отношению к пингвину. Несмотря на то что я понимал, что наконец-то пишу серьезную вещь, дело продвигалось очень медленно. Требовались долгие часы одиночества, казавшиеся мне когда-то настоящей пыткой, чтобы вызвать из небытия робкий голос, — он отказывался звучать не только в чьем-либо присутствии, но даже в том случае, если я ждал кого-то в гости. За весь день мне удавалось написать не более нескольких набросков или родить какую-нибудь невнятную мысль, после чего я чувствовал себя выжатым и опустошенным, как после сеанса химиотерапии. А теперь в ожидании гостя мне не удавалось достичь и этих скромных результатов. * * * Несмотря на то что все утро я готовился к его приезду, мне удалось вернуться домой всего за несколько минут до его появления. В семь утра в мою дверь постучался Сэм и, оглядываясь, как наркокурьер, беззвучно передал мне большую коробку, еще не остывшую от жара печей круглосуточной франко-марокканской кондитерской, расположенной в промышленной зоне Сен-Мало. Потом, когда время уже близилось к назначенному часу, я вдруг решил, что нам этого не хватит, вскочил на свой мопед и отправился в ближайший магазин в Таусестер. Я собирался там купить особые сырные пирожки, которые готовили только в одной кондитерской под названием "Старая чайная мистера Пиквика" в северной части городка, где располагалась гостиница "Голова сарацина", в которой останавливался мистер Пиквик из "Записок Пиквикского клуба". Сырные пирожки, продающиеся в уникальной кондитерской, должны были произвести благоприятное впечатление и придать посещению особую значимость. Мне повезло, и я ухватил последние. Для того чтобы их получить, нужно было приезжать с утра и потом довольно решительно вести себя в очереди, так как их расхватывали моментально к полному изумлению и удовольствию персонала, внезапно обнаруживавшего их полное отсутствие. Я как-то предложил им подумать над тем, а не стоит ли их печь больше. Но продавщица только закричала: — Нет! Нет у нас сырных пирожков! Берите пирог с салом или бельгийские плюшки! — После чего весь обслуживающий персонал бросился в кладовку и сидел там до тех пор, пока я не ушел. До сих пор, когда я там появляюсь, продавщиц охватывает приступ страха — они начинают жаться друг к другу, так что их нейлоновые кофточки испускают искры статического электричества, и фыркать, как газели на водопое, знающие, что поблизости в высокой траве прячется лев. Кроме пирожков я купил сдобных лепешек и деревенский хлеб. Мой мопед. В провинции невозможно обойтись без какого-нибудь средства передвижения, потому что там нет ни автобусов, ни поездов, ни трамваев и все друг от друга находится на довольно большом расстоянии, поэтому приходится ездить по дорогам, забитым огромными грузовиками, водители которых управляют ими одной рукой, а другой прижимают к уху мобильник и беседуют бог знает с кем бог знает о чем. В Литлтон-Стрэчи машины имелись у всех за исключением одного типа, жившего в муниципальном доме, у которого в саду стояло четыре танка, бронированный грузовик и пулемет Брена на колесах, впрочем, не думаю, что их со всей строгостью можно было назвать транспортными средствами. Мне даже иногда начинало казаться, что машины есть и у некоторых домашних животных. Могу поклясться, что однажды во время прогулки столкнулся с одной из свиней Сэма, которая сидела за рулем его "альфы-ромео" и направлялась в сторону Банбери. Однако на свои скромные доходы, пенсию и мелкие денежные переводы от продажи моих книг, содержащих путевые заметки о путешествиях по каналам Шотландии и посвященных их архитектуре, которые все еще хорошо продавались в Турции, я не мог купить себе машину, поэтому вместо нее пользовался мопедом производства 1970-х годов, который назывался "хонда-мелоди". Мопед был пурпурного цвета с нанесенными на бок трафаретными цветочками и продуктовой корзинкой впереди — он был предназначен для женщин. Я купил его за сто фунтов у одного фермера в Салгрейве. Раньше он принадлежал его дочери, но она попала в катастрофу, и больше он ей был не нужен, так как ей ампутировали руки. "Хонда-мелоди" была оснащена сорокадевятикубовым двухтактным двигателем, который был настолько немощен, что, когда я ехал в гору, мне приходилось вытягивать ноги и помогать ими, совершая странные движения, подобно человеку, передвигающемуся по Луне. Порой я мечтал о том, что разбогатею и куплю себе стодвадцатикубовый "пежо-спид-файт", который рекламировался во всех мотожурналах как лучшая модель мотороллера. Имея в запасе всего полчаса, я двинулся обратно по проселочным дорогам. Добравшись домой, я снял коричневую кожаную куртку американского пилота, которую выиграл в покер в Кампале в пятьдесят четвертом году, и вылез из комбинезона, который надевал на старые вельветовые брюки, купленные в армейском магазине, и рубашку, сшитую у малайского портного в Сингапуре. Затем я умылся холодной водой и переоделся в заранее подготовленные вещи — коричневый шерстяной костюм в "елочку" от Симеона с Пикадилли, рубашку от Тернбалла и Ассера, вязаный шерстяной зеленый галстук и вычищенные накануне спортивные ботинки. Потом я вошел в гостиную и остановился у окна. * * * Ехавший с севера зеленый лендровер проскочил мимо переулка и исчез за поворотом, после чего через несколько секунд снова появился, двигаясь назад с характерным для лендровера завыванием коробки передач. Он снова проскочил мимо дома, потом рванул вперед, свернул в переулок и замер на бетонированной стоянке с затихающим дизельным двигателем. Дверца распахнулась, и из нее появилась длинная нога в кубинском ботинке на каблуке и в облегающей черной брючине с колокольчиками. Нога ненадолго зависла в воздухе, пока к ней не присоединилась другая, и тогда они вместе опустились на землю. Прошло еще с минуту, и к ногам присоединились остальные части человеческого тела. Оно было высоким, более шести футов, рыжеватые волосы, расчесанные на прямой пробор, спадали на плечи, за густой бородой угадывались резкие черты лица. На нем были белая рубашка с оборками и кожаный пиджак до колен, в руках он держал черную ротанговую трость с серебряным набалдашником; единственной деталью, не соответствовавшей образу Алистера Кроули, была шляпа из какого-то серого материала с надписью на полях, какая могла бы принадлежать юному рэпперу или серфингисту. Я рассчитывал, что если мы поладим, то сходим потом погулять в поля к шотландским соснам, которые росли наверху, там, где раньше пролегала железная дорога. Однако в своих ботинках на каблуках и узких брюках, поэт из поэтов даже из машины-то с трудом вылезал и уж точно не смог бы пройти по грязным тропам или перебраться через изгородь. Выбравшись из своего лендровера, он остановился и окинул взглядом мое жилище. На его лице появилось разочарованное выражение; вероятно, он полагал, что настоящий поэт должен жить в каменном особняке густого кремового цвета в окружении роз. Мое же жилище напоминало муниципальное строение, правда, оно стояло на краю деревни и рядом был большой сад, но в остальном ничем не отличалось от развалюх в Давентри, со стороны которого он приехал. Я отошел от окна и занялся приготовлением чайных принадлежностей в ожидании, когда он позвонит в дверь. В конце концов, он был первым поэтом, посетившим меня за тридцать лет. Когда я оторвался от чайника, то увидел, что он уже стоит в комнате прямо передо мной. Моя маленькая гостиная, окна которой выходили и на деревню, и на дом Сэма, и на его поля, внезапно показалась мне совсем крошечной. Айва, давно нуждавшаяся в подрезке, настойчиво застучала мне в окно, словно требуя, чтобы ее тоже впустили поучаствовать. Мне стало ужасно неловко от его взгляда, а он, казалось, и не собирался открывать рот. — Э-э… здравствуйте, — поэтому произнес я. — Я — Хилари Уит. — Естественно, — откликнулся он, томно протягивая унизанную кольцами руку, — а я — Эммануэль Порлок. Извините, если напугал вас. Дверь незаперта, вот я и вошел. Я мог бы поклясться в том, что дверь была закрыта и заперта. — Садитесь, пожалуйста. Сложившись пополам, он опустился в мое лучшее кресло и с улыбкой огляделся. — Э-э… я почему-то представлял вас маленьким и худым с длинными черными волосами, — сказал я. Но тут выяснилось, что, оказывается, существует два поэта за миллион фунтов. Он благосклонно махнул рукой: — Вы просто перепутали меня с одним сутенером по имени Мюррей Лохлен Младший, скверным писакой. Но он уже растворился — пустышка, в отличие от меня. — Так что же это означает — поэт из поэтов за миллион фунтов? — поинтересовался я. — Таким должен быть мой гонорар в звукозаписывающих фирмах, — ответил он. — Понятно. — Я решил его удивить: — Но я иногда смотрю передачу, кажется, она называется "Музыкальное закулисье", где рассказывают истории разных групп. И там часто говорят о том, какие огромные расходы несут звукозаписывающие компании, так что в действительности миллион фунтов может запросто превратиться в двадцать пенсов в кармане поэта. — Хилари, друг мой, вы абсолютно правы. Это клеймо не более чем газетная дребедень. Мы оба знаем, что с помощью поэзии невозможно разбогатеть. Да и занимаемся мы ею не ради этого. Это — потребность, необходимость, непреодолимая страсть. А деньги здесь ни при чем. На сосновом столе, выдвинутом в центр гостиной, я разложил арманданский фруктовый торт, вишневый пирог, оладьи, раджиф альсинию, мухалабию, поставил айвовый компот, пирожки с сыром и тосты, хлеб белый и черный, клубничное варенье, яблочный джем, чай и кофе. — Угощайтесь, — сказал я. — Спасибо. Он склонился, взял тарелку и нагрузил на нее шесть или семь пирожков. В течение некоторого времени мы беседовали о моих стихах. Он сообщил мне, что ему очень нравятся "Центр Ковентри" и "Больница для псевдобольных", более критически он отозвался о стихотворении "Папа не хочет покупать мне May May" и заявил о своем решительном неприятии "Рифленой иронии". А затем он перешел к цели своего визита и попытался убедить меня покончить с отшельничеством. Я чувствовал себя Арнольдом Шварценеггером из фильма "Командос", в котором ЦРУ пытается вытащить его из лесной хижины, где он зарабатывает себе на жизнь рубкой леса, и заставить вернуться в отдел по борьбе с терроризмом. — Мы могли бы вместе совершать гастрольные поездки — повсюду масса культурных центров, где проводятся вечера поэзии. И деньги платят неплохие, так что мы могли бы еще и заработать, — сказал он. — Можно было бы назвать это "Две эпохи поэзии" или что-нибудь в этом роде. — Все это так неожиданно… — ответил я. Он продолжил, вероятно сочтя мой ужас тактическим маневром. — К тому же семьдесят процентов поэзии раскупается женщинами, так? Они любят всю эту эмоциональность, красоту и проникновения в разные человеческие состояния, на которые вы способны. И многие из них, приходя на поэтические чтения, горят желанием приникнуть к этому источнику красоты… Я еще раз попытался вежливо уклониться, но он вдруг оборвал эту тему столь же внезапно, как и начал ее. Вместо этого он принялся подробно рассказывать о своей жизни в большом доме с террасами в Давентри. Он относился к тому роду людей, которые упоминают имена своих знакомых, не объясняя, кто они такие. Он, например, говорил: "Бев считает, что мне нужна лошадь", или: "Как-то вечером Мартика приготовила нам нази-горенг…", или: "Лулу по четвергам изучает язык урду". Эти трое, Бев, Мартика и Лулу, фигурировали в качестве неотъемлемых частей его домашней жизни, пока у меня не забрезжила догадка о том, что Бев и Мартика — женщины, а Лулу, — дочь одной из них, чьим отцом является Эммануэль. Кроме того, я понял, что он живет с обеими в том смысле, в каком это могло бы быть рекомендовано каким-нибудь левацким муниципальным советом: "Лулу живет с Бев, Мартикой и Эммануэлем. Бев спит с Мартикой, Эммануэль спит с Бев, Мартика спит с Эммануэлем". Когда я был знаменит, подобные вещи хотя и практиковались в богеме, но всегда довольно быстро заканчивались алкоголизмом, ненавистью и самоубийствами. Однако этот союз, судя по тому, что он рассказывал, был довольно счастливым. — Не хочу выглядеть навязчивым, — сказал я, — но я правильно понял, что вы живете с обеими этими женщинами? — Да, Хилари, я живу с Бев и Мартикой. И занимаюсь сексом с Бев и Мартикой. — Как же это у вас получается? — непроизвольно вырвалось у меня — я и рта-то не успел раскрыть. К счастью, он горел желанием объяснить мне это. — Ну, я занимаюсь этим с каждой по очереди, и они занимаются этим друг с другом, правда, мы редко это делаем втроем, потому что тогда приходится тратить слишком много времени на то, чтобы устроиться, — прямо как с муляжами в медицинском училище. Наша дочь Лулу спокойно относится к этому, наших родителей это тоже не тревожит, за исключением отца Мартики и тети Бев, которых мы подозреваем в том, что они обстреляли наш дом. — Должен признаться, что даже по сегодняшним нравам мне это представляется исключительно странным союзом. — Напрасно, Хилари, напрасно. Меня это очень огорчает. На свете существует масса разных способов жить, кроме тех, что санкционированы нашим обществом. Возьми, например, все эти супружеские пары, которые живут здесь повсюду… — Он махнул рукой, словно все они находились в моей гостиной. — …Все такие чистенькие и подогнанные друг к другу, как пара свиных отбивных на полке холодильника. А предположим, кому-то из них захочется перемен, чего-нибудь новенького, но они не могут себе это позволить. И тогда им приходится врать, изворачиваться и метаться как крысам, если они не хотят, чтобы вся их жизнь рухнула. А потом все эти пересуды, которые начинаются, когда кто-то кого-то бросает. Почему-то, если вдруг человек начинает испытывать страсть к креветкам тикка масала, никто о нем дурного слова не говорит. Никто не начинает сплетничать: "А вы слышали про Тоби? Этот подлец пристрастился к креветкам тикка масала. Приятель Полины видел, как он ел алу гоби с рисом, да еще и бхайю заказывал. Бессовестный негодяй!" Однако если есть креветок тикка масала каждый день, то это рано или поздно надоест. Он наклонился вперед и положил себе еще одну тартинку и пирожок с сыром. — Или возьмите всех этих одиноких женщин — сколько вокруг ходит красивых девушек, которые из года в год живут без любви, потому что мы с вами знаем, Хилари, что единственные мужчины, которые им попадаются, представляют собой, мягко говоря, мутантов с радиоактивной шерстью, растущей из заднего прохода. Вряд ли вы пожелали бы даже миссис Тэтчер заниматься сексом с одним из них. Поэтому совершенно логично иметь двух или трех женщин. Я хочу сказать только одно, Хилари, если бы мы жили в более раскрепощенных… племенах, если хотите, эти проблемы современного общества попросту отпали бы… и все могли бы пользоваться дружбой, сексом, зашитой, а не только отдельные счастливчики. Друг мой, я не верю, что мы рождены для одиночества. Господь создал нас для того, чтобы мы жили сообща, но люди мешают нам это делать. И это неправильно, Хилари. * * * Все события последующих месяцев стали следствием этого разговора. Я всегда следовал совету Флобера: "Будь размерен и дисциплинирован, как буржуа, чтобы вся страсть и оригинальность проявились в работе". Это — единственное, что поддерживало меня на протяжении тридцати лет добровольной ссылки, на которую я себя обрек за кражу, совершенную в зоопарке. Моими транквилизаторами были хорошие манеры, вежливость, умеренность и традиционная мораль. И вот впервые в семидесятидвухлетнем возрасте мне пришла в голову нелепая мысль: "А что, если я ошибался? Что, если я неправильно жил?" Сама мысль о том, что кто-то, как Порлок, мог воплотить в жизнь подобную мечту о совершенстве, пробудило во мне что-то такое, на что я всю жизнь старался не обращать внимания. Я всегда придерживался того мнения, что за аморальность надо платить, ведь надо же, правда? Но может, я просто эксплуатировал ту точку зрения, которая возникла у меня еще в детстве, и никогда не пересматривал ее? И теперь за это надо было расплачиваться. Я представлял себе богов своего рода контролерами, которые всегда знают, кто не оплатил проезд, и накладывают на безбилетников внушительный штраф. Однако, прислушиваясь к разговорам в пабе, я понял, что контролеры в наши дни если и появляются, то очень редко. В деревне жила масса людей, которые не задумываясь совершали самые ужасные вещи. В Лондоне же я не знал ни одного человека, который сделал бы что-нибудь действительно плохое. Поэты, художники, актеры и критики — худшее, что они могли сделать, это написать какую-нибудь излишне резкую и язвительную рецензию или воспользоваться каким-нибудь банальным силлогизмом, когда уже после минутного размышления они могли бы привести гораздо более веские доводы. Но даже эти мелкие промахи вызывали у моих бывших друзей неимоверные страдания. Они мучились сомнениями и угрызениями совести, предпринимали попытки самоубийства, начинали пить, бросались к психиатрам или к чужим женам, только чтобы облегчить невыносимые душевные муки. Ни один из них даже на кошку не поднял руки, и тем не менее они вертелись по ночам в постелях, преследуемые раскаянием и чувством вины. В то время как здесь, да и не только здесь, жили толпы Сэмов и ему подобных, чей рабочий день заключался в уничтожении живых изгородей и колючих зарослей вдоль древних тропинок, впрыскивании гормонов и антибиотиков. Кроме того, здесь жили и такие, как Майлз Годманчестер, возглавлявший отдел естествознания в исследовательской фирме в Давентри и живший в величественном доме к северу от Литлтон-Стрэчи. На этой звериной Лубянке проводились самые жестокие эксперименты над бедными животными — по большей части бессмысленные и никому не нужные. А что касается кроликов, то их и вовсе сжигали там заживо. И тем не менее Майлзу Годманчестеру явно нравилась такая работа, окружающие его любили и уважали, никто не отворачивался, когда он входил в паб, и никто не говорил ему: "Привет, Майлз, хорошо провел день, сворачивая головы котам?" Я представлял себе, как он просыпается ночью, удовлетворенно улыбается и с блаженным вздохом снова умиротворенно засыпает. * * * — Нет, конечно же, вы не отправитесь со мной немедленно, — сказал Порлок, — вам сейчас нужно время, потому что вы ведь снова пишете? Я не мог понять, как он догадался об этом. * * * Эммануэль Порлок уехал, когда уже стемнело, оставив меня недееспособным и в полном смятении. Когда мы прощались на пороге, он вытащил из кармана дешевый мобильный телефон "Нокия" и протянул его мне. — Видите? — спросил он. — Вы знаете, что это такое? Да-да, это телефон. Только у него нет проводов и всякого такого, и по нему можно позвонить в любую точку земного шара в любой момент — во время прогулки или еще когда-нибудь. — Да, — смущенно ответил я, — это мобильный телефон, теперь почти у всех есть такие. — Ну, это не совсем так, — ответил он, сел в свой зеленый лендровер и, не включая фар, рванул прочь. * * * В течение последующих двух дней я не мог написать ни строчки. Все мои мысли были заняты Эммануэлем, Бев и Мартикой. Бев ассоциировалась у меня с женщиной-полицейским Лорен Хаггестон из полицейского сериала "Работа", который я регулярно смотрел. Иногда в течение дня можно было посмотреть целых три серии, потому что по утрам канал повторного показа транслировал две получасовые серии за предыдущие годы, а по вечерам Ай-ти-ви показывала часовую новую. В последнее время продюсеры "Работы" пригласили целую группу помятых актеров, действительно очень похожих на полицейских, в ущерб прежним, гораздо более миловидным. Лорен Хаггестон тоже была из новеньких — страшно худая, но все-таки с большой грудью. Я с интересом отметил, что игравшая ее актриса за три года до этого уже снималась в этом же сериале, но тогда она играла наркодилера и торговала наркотиками вместе со своим приятелем из украинской мафии. Такое уже не редко случалось в этом сериале: актеры, исполнявшие теперь главные роли полицейских, уже фигурировали ранее в роли преступников. Порой мне даже приходило в голову, нет ли здесь специального умысла и не хотят ли продюсеры таким образом подчеркнуть нравственную двойственность полицейских, в которых всегда должен быть оттенок коррумпированности; но потом я решил, что дело просто в помощниках режиссера, которым нравится работать с уже известными им и профессиональными людьми. В моих фантазиях о жизни, наполненной сексом, роль Мартики играла моя покойная вторая жена. Есть такая старая шутка: тренер говорит футболисту: "Сыграешь плохо, и в перерыве ты у меня получишь на орехи". — "Спасибо, босс, — отвечает футболист, — а в предыдущем клубе нам давали только чай и апельсин". Я уже все получил, и мое время истекало. Через три дня после приезда Эммануэля Порлока только я начал подумывать, а не попробовать ли вернуться к работе, как зазвонил телефон. Это был Порлок собственной персоной, хотя он и относился к тому разряду людей, которые никогда не представляются по телефону. Его первыми словами были: "Моя шляпа у вас?" — ни привета, ничего, крайне невежливо. — Простите, кто это говорит? — Моя шляпа у вас? — Привет, Эммануэль, — сказал я. — Так у вас моя шляпа? — повторил он. — Та, в которой я к вам приезжал, серая шляпа, шляпа "May May". — Шляпа "May May"? — Да, — раздраженно повторил он. — Моя шляпа. Спереди на тулье написано: "May May". Она была на мне, когда я к вам приезжал, а теперь я нигде не могу ее найти. Я помню, что она была на мне, когда я к вам ехал, а вот была ли она на обратном пути, я не помню. Я попытался вспомнить, была ли она на нем, когда мы прощались и он в темноте показывал мне свой мобильник. — Я тоже не помню, но попробую поискать. — Да, и поскорее. — Он повесил трубку. Мы с ним были только в гостиной и холле, поэтому я перевернул все вокруг, но так ее и не нашел. Я посмотрел под диваном и под телевизором, но там ее тоже не оказалось. Она попросту отсутствовала в моем доме. Через пятнадцать минут телефон зазвонил снова. — Вы нашли ее? — К сожалению, нет, я… — Черт, мне нужна моя шляпа. Я ничего не могу без нее делать. Придется вам съездить в Лондон и купить мне другую такую же. Больше ничего не остается. На Бервик-стрит есть магазин, где продаются старые шляпы, там должна быть такая. — Боюсь, я не могу все бросить и отправиться в Лондон… моя поэма… — Черт побери, я потерял ее в вашем доме! — заорал он. — И вы отвечаете за это. Вы сами ее куда-нибудь запихали, или выбросили, или отдали бойскаутам, а теперь не можете вспомнить, потому что уже выжили из ума… — Он умолк, и я было подумал, что он раскаивается в том, что зашел так далеко. Однако ничуть не бывало: — Надеюсь, она сейчас не у вас на голове? — продолжил он. — Конечно нет. — Ну хорошо. Я позвоню вам послезавтра, чтобы узнать, как вы съездили в Лондон. — И он повесил трубку. * * * Когда он сказал, что знает о том, что я снова пишу, меня пронзило током так, словно неумеха-продавец приложил ко мне дефибриллятор. — Откуда вы знаете? — спросил я. — А у вас вид как у одинокой девушки, которая начинает регулярно трахаться после большого перерыва. Ну и каково это, вернуться к поэзии после всех этих лет? Наверно, вы страшно счастливы. Наверняка, если вы такой же, как я, для вас вся жизнь связана со стихами. То есть я хочу сказать, что вы, Хилари Уит, без них из себя представляете? Всего лишь пухлый старикашка в старомодном костюме. Наверное, это было очень тяжело — молчать все эти годы. Интересно, а не существует ли какая-нибудь антимуза, которая нисходит и лишает поэта всяческих сил, сколько бы он ни старался. То есть если есть музы, почему не может быть антимуз? Это было бы вполне логично. Могу поспорить, что когда вы поняли, что не можете писать, то решили, что существует масса других вещей, которыми можно заняться, — восходить на горные вершины, отправиться добровольцем в Кению или освоить йогу — однако вы и этим не стали заниматься. Значит, тридцать лет просто коту под хвост. — Похоже, вы хорошо осведомлены в этом вопросе, — немного резко ответил я и тут же устыдился. — Вы знаете, что такое утратить способность к творчеству. — К счастью, это всего лишь догадки, следствие эмпатии. Лично я отличаюсь плодовитостью в этой области. Скорее, моя проблема в том, что я не могу заставить себя остановиться. — Это хорошо, — сказал я. — А у меня все получается мучительно медленно, пока только наброски, а основательная работа еще впереди… и я не знаю… времени остается уже совсем немного. Не знаю… хватит ли мне времени, чтобы все завершить. Он так расхохотался, что брызги клафути полетели через всю комнату. — Да брось ты, Хилари. Ты же здоровый мужик. Нечего тут играть в "я бедный больной старик, сижу в ожидании смерти". И это было правдой. Можно было бы предположить, что мне удастся сойтись хотя бы с ровесниками, чтобы делиться с ними воспоминаниями о войне и всяком таком, но их, похоже, я раздражал еще больше, чем молодежь. С их точки зрения, мое основное преступление заключалось в том, что со мной никогда не происходило ничего плохого. В то время как они старели, дряхлели и умирали, а безжалостные болезни обрекали их на памперсы и унизительные инвалидные коляски, я более или менее оставался таким же, как в молодости. Крепким, бодрым и здоровым, разве что седых волос поприбавилось. Иногда мне даже казалось, не связано ли это с тем, что я перестал писать. И тогда я думал, что если стану писать снова, то начну стареть и окажусь жертвой всех мыслимых и немыслимых хвороб. Но я бы с радостью заплатил такую цену. * * * Мне бы не хотелось, чтобы у вас сложилось мнение, что моя поэма никуда не годилась. Меня это тоже очень беспокоило, хотя, возможно, это было лишь следствием прежних заблуждений. Единственным человеком, мнению которого я по-прежнему доверял, был мой старый издатель Пол Каспари — отец покойного Блинка. Несмотря на свои девяносто лет, он продолжал работать. Он, как и я, пережил период бездействия, пока его не освободила от этого смерть сына. Он снова возглавил редколлегию "Каспари и Миллипеда", которая после бесчисленных перепродаж снова стала независимой и вернулась в то самое здание, которое занимала тридцатью годами ранее, под тем же самым именем и с тем же самым логотипом. Какой смысл был во всех этих пертурбациях, если в конечном итоге они вернулись к тому же? Какой смысл было сводить меня с ума? Я послал ему уже написанные отрывки и план дальнейшего, и он ответил мне чуть ли не со следующей же почтой. "Дорогой Хилари! Как приятно получить от тебя весточку после всего этого времени и как замечательно, что ты снова занимаешься серьезной поэзией. Прочитав первые строфы твоей поэмы и ее план, я пришел в неописуемый восторг. Могу сказать прямо и не кривя душой — ты создаешь шедевр. Когда поэма будет завершена, ты сможешь претендовать на одно из первых мест в поэзии XX века. Кроме этого, ты станешь одним из величайших представителей и века XXI. Подобно двуликому Янусу, она обращена и к нашей великой традиции, и в еще неведомое будущее английского стихосложения. Не знаю, удалось бы мне узнать твое авторство, ибо твоя неповторимая личность обрела новый голос. Этот голос потряс меня своей новизной: вместо того чтобы служить посредником между поэтом и его жизненным опытом, он возвышает этот опыт до новой высоты. С его помощью каждая чувственная деталь и воспоминание, сохраняя свою неповторимую целостность, возвышаются до символа и обретают новую энергию пробуждающегося мира. Как мы нуждаемся сейчас в этой энергии и проницательности! Я всегда считал тебя недооцененным поэтом. И как замечательно, что этот взгляд будет опровергнут твоим величайшим вкладом в литературу. Если мои замечания или советы смогут тебе чем-нибудь помочь, сочту за честь быть полезным. Вряд ли нам удастся свидеться в ближайшем будущем, так как я ни на мгновенье не хочу отвлекать тебя от твоего великого замысла, но надеюсь, ты сможешь прислать мне новые стихи по их завершении. Мы будем счастливы издать твою поэму, а возможно, и переиздать старые вещи…" * * * Это, впрочем, могло и потерпеть. На следующий день после разговора с поэтом за миллион фунтов я сел на свою "хонду" и отправился на вокзал в Банбери, где припарковал ее на стоянке между девятисоткубовым "триумф-спид-трайплом" и "ямахой-якабуцой". Затем я подошел к билетной кассе и сказал человеку, сидевшему за плексигласом, как говорил это много лет тому назад, когда однажды ездил в Лондон: — До Лондона и обратно первым классом, пожалуйста. Он бесстрастно вынул билет из кассового аппарата и пропихнул его в окошечко. — Сто семьдесят пять фунтов, — сказал он. — Так дорого? — задохнулся я. — Сто семьдесят пять фунтов, пожалуйста, — повторил он. — Стандартная цена за первый класс — странно, что вы его покупаете. Никто уже им не ездит. Надо было покупать многозоновый проездной. — Простите, но у меня нет с собой ста семидесяти пяти фунтов. Похоже, он не удивился. — Да и на поезде, кстати, нет мест первого класса. Он разорвал билет и выбил другой. — Стандартный железнодорожный билет для пенсионеров. Двадцать два фунта. — Да, я беру его, — сказал я. Поезд подошел через пятнадцать минут. В первое время после переезда в деревню я еще иногда ездил в город. Тогда все поезда были одинакового сине-серого цвета с логотипом Британских железных дорог на боку. Теперь даже все вагоны были разными, словно представляли разные компании из разных стран. Я без проблем вошел внутрь и нашел себе место. И мы поползли на юг в два раза медленнее, чем это было тридцать лет тому назад. С этой же черепашьей скоростью мы подползли к пригородам Лондона, и пути начали разбегаться, пока не превратились в два одинаковых серебристых потока с обеих сторон. В сетчатых ангарах, словно на выставке, посвященной ближайшему будущему, бок о бок стояли составы "Евростар". Потом, словно специально для контраста, за окном замелькал район ранневикторианских улочек с дворами, заваленными, как после бомбежки, эксгумированными и неидентифицируемыми ошметками дерева, пластика, металла и вялой растительности. Затем мы нырнули под переплетения бетонных мостов, так как станции лондонской подземки теперь чередовались с пригородными платформами. Потом наш поезд резко остановился, попыхтел пару минут и снова тронулся вперед еще медленнее. И я увидел, что на самых дальних путях лежит другой состав, через искореженную лимонно-желтую металлическую обшивку которого только-только начинают пробиваться пламя и черный дым. Из разбитых окон свисали тела пассажиров. Один из вагонов не пострадал и все еще стоял на рельсах, и его пассажиры колотили кулаками в окна и беззвучно взывали к нам, но мы скользили все дальше и дальше. Откуда-то издалека доносился пронзительный вой пожарных машин, застрявших в безнадежных пробках. Сидевший рядом мужчина с поднятыми на противоположное сиденье ногами взглянул в окно и достал свой мобильник: "Привет, это я. Если ты собираешься сегодня в город, я возьму машину… в Ларкмиде сошел поезд с рельсов… Да… трупов пять… не меньше. Ладно, до вечера. Пока". * * * Лондонский вокзал, оставшийся в моих воспоминаниях, теперь был превращен в торговые ряды с ютящимися в углу поездами. Толкаясь и пихаясь, я выбрался на улицу, тонувшую в автомобильном грохоте. В отличие от поезда, автобус, на который я сел, оказался точно таким же, как и тридцать лет толу назад, разве что проезд в нем стоил дороже. Казалось, Лондон не сильно изменился, думаю, если смотришь телевизор, то столичные метаморфозы не остаются для тебя незамеченными. Поскольку расположение улиц не изменилось, я довольно легко отыскал магазин старых шляп на Бервик-стрит. Он назывался "Девочкам/Мальчикам/И всем остальным" и кроме шляп торговал меховыми нарукавниками, хлыстами и кожаными бикини для мужчин и женщин. Я зашел внутрь. За прилавком стояла симпатичная продавщица лет тридцати. На ней была надета прозрачная рубашка из марлевки и обтягивающие черные кожаные шорты. V-образная цепочка крепилась к кольцам, продетым сквозь соски, и уходила вниз под шорты, вероятно, заканчиваясь у нее между ног. Однако, несмотря на ее одеяние и ухмылку, в ней было что-то симпатичное, и я не сомневался в том, что передо мной добрая и честная девушка. Раньше, думал я, она могла бы быть горничной или стенографисткой, ездящей на работу в дешевом костюмчике и шляпке. А теперь она работает в Сохо с цепью, пристегнутой к причинному месту. Я подошел к прилавку. Думаю, я выглядел довольно странно в этом магазине — некоторые детали моей одежды сохранились еще с той роковой встречи с Блинком. Например, серебряные запонки, кашемировое синее пальто и старые отцовские часы. Отсутствовали на том обеде белая египетская хлопчатобумажная рубашка, темно-синий шелковый галстук, белый крепдешиновый носовой платок с монограммой и сорокапятилетний двубортный костюм в тонкую полоску с подобранными к нему черными туфлями, которые я купил в Нортгемптоне за девятнадцать фунтов и девяносто девять пенсов. Учитывая тот факт, что мы теперь пребывали в XXI веке, я решил не надевать шляпу. — Простите, — сказал я продавщице, — нет ли у вас серой шляпы "May May"? — "May May"? — переспросила она. — "May May". Их уже много лет не выпускают. Иногда они бывают у нас, но сейчас нет. — А я так надеялся, — огорченно сказал я. — У меня друг в полном отчаянии. Даже не знаю, что делать. Может, вы посоветуете м-м… какой-нибудь другой магазин старых шляп? Она слегка забеспокоилась при виде моего возбуждения, но ответила: — Нет, я таких не знаю. — Даже не знаю, что делать. Я живу в маленькой деревне в Нортгемптоншире и впервые за много лет приехал в город… — Сочувствую. Она подняла руки, рукава рубашки опустились до локтей, и я увидел, что обе руки у нее покрыты мелкими точками и красными рубцами. Часть шрамов была старой и едва заметной, зато у запястья они были глубокими и свежими, а местами покрытыми запекшейся кровью. Я тут же понял, что это такое. — У вас шрамы на руках, — сказал я. — Да, — глядя исподлобья, угрюмо ответила она, инстинктивно одергивая рукава своей тонкой прозрачной рубашки, чтобы прикрыть шрамы. Я понизил голос, чтобы дать ей понять, что я понимаю ее положение, и посмотрел ей прямо в глаза. — У вас ведь… — я помедлил, — у вас есть… кот, да? Она на мгновенье смутилась, а потом тихо произнесла: — Да, — сказала она, стараясь сохранять спокойствие, но в ее карих глазах зажегся радостный огонек. — И как его зовут? — спросил я. — Адриан, — возбужденно ответила она; теперь она говорила быстро, и голос ее вибрировал от любви. — У него есть такая пищащая игрушка, с которой он любит играть, и еще он любит, когда я играю с ним, но иногда он так увлекается, что вцепляется мне в руку… ну а иногда царапается, потому что хочет есть, а иногда вообще просто так. Это ведь всем кошкам свойственно. А у вас есть кот? — Сейчас нет. А в свое время было довольно много. — Я вздохнул и помолчал, прежде чем продолжить. — Это одна из существенных неприятностей, связанных с возрастом, — понимаешь, скольких ты пережил, и со временем это становится слишком тяжело. Они живут так мало, а мы так долго — такое ощущение, что производишь на свет череду детей с какими-то редкими заболеваниями и заранее знаешь, что через десять-пятнадцать лет они их унесут в могилу… — Да, — согласилась она, — но зато какое удовольствие они доставляют — так приятно чувствовать, что рядом есть живое существо. — Я знаю, и мне этого страшно не хватает. Но с каждым годом терять котов становится все тяжелее и тяжелее. Это чувство накапливается со временем, и потом, когда умирает очередной кот, наступает такой момент, когда ты понимаешь, что никакое удовольствие не может сравниться с той непереносимой болью, которую доставляет их смерть. И каким бы тяжелым и неприятным ни было это чувство, понимаешь, что лучше больше не заводить котов, — ты лишаешь себя удовольствия, но, по крайней мере, избавляешься и от страданий. Впрочем, в том, что я говорил, безусловно был элемент расчета. Я не знал в Лондоне ни одного человека, который мог бы дать мне совет относительно старых шляп… и не знаю, о чем я думал, флиртуя с девушкой, которая была младше меня на сорок лет, но именно этим я и занимался. Наверное, это каким-то образом было связано с рассказом Порлока о том, что он живет с двумя женщинами. Если он может, то почему бы и мне хотя бы не пофлиртовать с молодой симпатичной женщиной? Все казалось возможным. К толу же вряд ли бы мне удалось ее охмурить. Да и что бы я стал с ней делать? — Знаете, по-моему, лучше любить и потерять… — промолвила она, лениво поигрывая серебряным колечком, продернутым через ее гулок, сквозь которое цепочка уход ила вниз в лоно тьмы. — Только не тогда, когда теряешь уже пятнадцатого… — возразил я. — Вся моя жизнь разделена на разных Полли, Принцев и Бинго… — Томас Элиот? — Что-то вроде. — У него много стихотворений о кошках. — Да, хотя в данном случае я пытался сделать кошачье переложение "Бесплодной земли". Вы любите поэзию? — спросил я. — Только стихи о котах. — Да? — Да нет, я шучу. Мне нравится кое-что из прошлого века. Оуэн, Оден, Макнис, Бетжемен, Джон Хели. Раньше я их не понимала. Я не ожидал, что она упомянет мое имя, но почему-то расстроился, когда не услышал его. — До этого тоже писали стихи о котах, — заметил я. — Вот помню "Оду на смерть любимого кота, утонувшего в аквариуме с золотыми рыбками" Томаса Грея. Она задумалась. — Как-то это очень печально звучит. Послушайте, вам действительно так нужна эта шляпа "May May"? — помолчав, спросила она. — Да, у меня есть приятель, который просто жить не может без нее, — ответил я. — На Камденском рынке по воскресеньям торгует один парень, у которого она может быть. Если хотите, я съезду туда с вами завтра… Я все равно туда собиралась, так что мне это не составит труда. — Да, это было бы замечательно. Где мы встретимся? — В час у станции метро "Камден". — Отлично. Как вас зовут? — Мерси, Мерси Раш. А вас? — Хилари Уит. — До завтра, Хилари. — Увидимся в час, Мерси. * * * Я абсолютно одурел от счастья и полдороги до вокзала прошел пешком, прежде чем пришел в себя. Каким-то образом мне надо было взять себя в руки: она была всего лишь любезна, она проводит меня до прилавка и уйдет, нет, она пригласит меня в клуб, и мы… да прекрати же ты, глупый старик. Времени оставалось много, и я не знал, чем его занять. Я полагал, что мне без проблем удастся вернуться в Нортгемптоншир. Однако объявление на газетной стойке избавило меня от этого заблуждения: "Страшная железнодорожная катастрофа, движение приостановлено"— жизнерадостно сообщало оно. Таким образом, на весь субботний вечер я застрял в Лондоне. Субботние вечера всегда казались мне самым тяжелым временем для человека, в одиночестве оказавшегося в чужом городе. Все возвращаются домой, чтобы принять ванну перед обильным обедом в кругу любящей семьи, а ты стоишь под дождем и наблюдаешь через окна за их ярко освещенным счастьем. К счастью, я продолжал ежегодно платить членские взносы в размере пятидесяти фунтов как провинциальный член Кенсингтонского художественного клуба, поэтому мне было где преклонить голову и поесть. Я с радостью обнаружил, что он по-прежнему является бастионом презренных старомодных обычаев и не пошел ни на какие уступки современному пуританству. В баре, с пола до потолка увешанном изображениями людей, вещей и животных в золоченых рамах, все курили, а многие из моих ровесников были основательно пьяны. Какой-то старик, разглагольствующий о гольфе, катался по полу из соображений наглядности, дама лет сорока, сняв кофточку и лифчик, отплясывала на рояле под джазовую музыку, которую исполнял тип с повязкой на глазу и вандейковской бородой, а другая дама хлопнула меня по плечу, как только я заказал себе выпивку. * * * Думайте что хотите, но у наркодилеров нет никаких возрастных предубеждений, — за те двадцать минут, что я стоял у метро в ожидании Мерси, мне трижды предложили кокаин. Когда я в последний раз был в Камдене, он представлял собой район мрачных ирландских питейных заведений, грязных каналов, дешевых разносчиков, Ширли Конрана и доктора Джонатана Миллера. Теперь он выглядел так, словно сюда съехалась молодежь со всех концов света, чтобы обменяться одеждой и поговорить на чужих языках. Так моему взору предстали неаполитанцы в одеяниях американских негров, беседовавшие друг с другом по-испански, четыре японки в андских головных уборах, щебетавшие на магрибском наречии, растаманы, говорящие на малайском, сикхи, смеющиеся по-португальски, англоговорящие шведы, ортодоксальные раввины из Нигерии, болтавшие на языке урду. Я думал, что она не придет, почти хотел, чтобы она не пришла: в моем возрасте надежду переносить еще труднее, чем рак простаты. По крайней мере, к раку простаты ты внутренне готов. И вот я увидел ее перед собой — улыбающуюся и еще более прекрасную, чем в первый раз. Я забыл, какая она высокая — почти на фут выше меня. Мне стало неловко. — Привет, — сказала она. — Прости, что опоздала. Пошли? — Она взяла меня под руку и повела сквозь толпу. — Забавно, — сказала она, — мне надо было предупредить тебя об этой шляпной лавке… и женщинах… шляпные магазины каким-то образом вызывают у женщин эротические спазмы. Не знаю, в чем тут дело. Этот парень торгует себе в убыток только ради общения с девицами. Можешь сам убедиться. Мы подошли к целому городку прилавков, сгрудившихся у самого моста через старый канал Гранд-Юнион. Среди тех, что выходили прямо на улицу, оказался и шляпный, вокруг которого, как и предупреждала Мерси, крутилась целая стайка женщин, по очереди примерявших все подряд и рассматривавших себя в зеркало. Какая-то малолетняя финка в полузабытьи терлась своими гениталиями о край стола. Когда продавец надевал на них шляпы, примеряя их под разными углами, по телам женщин пробегала дрожь, и они издавали стоны восторга. Мерси подвела меня к прилавку. — Привет, Гай, — сказала она продавцу и, перегнувшись через шляпы, поцеловала его в губы. Присутствующие дамы зарычали. Для того чтобы снова завладеть вниманием, одна натянула на себя рыбацкий кожаный шлем с шипами и капризно воскликнула: — Гай, Гай, мне идет? Если носить с резиновой мини-юбкой? И красным кожаным лифчиком? А, Гай? Но Гай смотрел на Мерси, лишь краем глаза замечая покупательницу и умышленно не обращая на нее никакого внимания. — Привет, Мерси, — сказал он. — Как дела? — По-разному, — ответила она и повернулась ко мне. — Гай, это Хилари, ему очень нужна серая шляпа "May May" середины девяностых, у тебя не найдется такой? Я пожал руку Гаю, и он оглядел меня с ног до головы. — Она не подойдет к этому костюму, дружище. — Мне она нужна для друга. — Хорошо. Он залез под прилавок и достал оттуда именно то, что, на мой взгляд, было надето на Порлоке. — Ну вот, я купил это всего пару дней назад у какого-то типа из Средней Англии. Это ведь теперь коллекционные вещицы — эти "May May" середины девяностых. Она вам обойдется не меньше, чем в шестьдесят фунтов. — Да брось, Гай! — сказала Мерси. — У него нет таких денег. Шестьдесят фунтов за шляпу! На какое-то мгновение на лице Гая появилось выражение всепоглощающей ненависти. — Я сделал все, что мог для вас… — начал было он. — Ладно, тридцать — это ровно столько, сколько я за нее отдал. — Ты мой зайка, — сказала Мерси и, снова смяв несколько шляп, обняла его и лизнула в ухо. Я отдал ему тридцать фунтов, Мерси, прощаясь с Гаем, смяла еще несколько шляп, после чего взяла мою руку и мы выбрались из кишащей толпы женщин, которая тут же сомкнулась за нами. У тех, кто вел военные действия в буше, вырабатывается инстинктивная реакция на недоброжелательный взгляд, и я чувствовал, что Гай смотрит нам вслед с закипающей яростью, что, в Свою очередь, доставляло мне несказанное удовольствие, потому что я уводил ее от него. — Ты не говорил, что пишешь стихи, — сказала она. — Да. — А вчера вечером я прочитала одно из твоих стихотворений в антологии. — Какое? — "Кошачью пижаму". — Разве можно считать себя поэтом, если не пишешь уже тридцать лет, — сказал я. — Думаю, нет… если ты все это время занимался чем-то другим. Чем ты занимался? — Ничем, — ответил я и испустил непроизвольный вздох, как надувной матрац, на который плюхнулся толстяк. — Как это печально, — с искренней грустью промолвила она. — Так, значит, ты действительно ничего не написал за тридцать лет? И не собираешься снова вернуться к этому? А может, ты уже начал писать? Мне почему-то не хотелось говорить об этом — в этот момент все это казалось далеким и бесконечно скучным. Кроме того, проявленное ею сочувствие отозвалось у меня дрожью в промежности, желаннее которой для меня ничего не было. — Если не возражаешь, я бы предпочел не обсуждать это, — грустным голосом сказал я. — Конечно, о чем речь, сняли. — Она задумалась. — Может, пойдем пообедаем? — Конечно, — согласился я. — Куда? — Не знаю… — Мы стояли на задворках, и ее охватил приступ нерешительности. — Может, ты не хочешь обедать, а хочешь вернуться домой… Я чувствовал, что все начинает рушиться и, если я сейчас не найду места, чтобы пообедать, все закончится прямо здесь. Я принялся отчаянно оглядываться по сторонам и вдруг заметил знакомую дверь. Это был тот самый полуподвальный ресторанчик, куда много лет тому назад водил меня Блинк. — А вот прекрасное местечко, — затараторил я. — Там вкусно кормят. — И прежде чем она успела возразить, я схватил ее за руку и повел вниз. Первая мировая война там уже закончилась, и победа была одержана кенийскими азиатами. Не успел я переступить порог, как меня окружили ароматы Найроби сорокасемилетней давности. Мы сели за простой сосновый стол, на котором уже стояли чашки и безупречно чистый стальной кувшин с водой, и молодой официант принес нам меню, зашитое в пластик. — А что это за кухня? — спросила она. — Азиатская кухня выходцев из Кении. — Разве кенийцы не африканцы? — Африканцы считают, что нет. — Ты закажешь мне? Я вегетарианка — не ем ни рыбы, ни мяса. — Уверен, что с этим никаких проблем не будет. В кафе Рахмана в Найроби мои однополчане заказывали чудовищные блюда из жареной верблюжатины с древесной подливкой, вареные пудинги, состоявшие из самых разнообразных натуральных ядов, и жареное мясо с яичницей, которое воплощало собой воссоединение мамаши-крокодилихи со своим потомством. Я же демонстративно заказывал на суахили мого, также называемое кассавой, которое подавали с мандариновым соусом, карри с баклажанами, карахи карелу, тарку дал и мясо-гриль, чтобы проявить свой космополитизм. То же самое я заказал и теперь, снова на суахили, и мне снова было двадцать пять. — Хочешь, я расскажу, чем я занималась вчера вечером? — спросила Мерси. — Конечно. * * * Мерси закрыла свою лавку в шесть часов, забрала со стоянки свой стодвадцатипятикубовый мотороллер "пьяджо-велокораптор" и поехала в восточную часть Лондона, где спряталась у входа древнего магазина и начала наблюдать за домом напротив. Часа через полтора из дома вышел мужчина в сопровождении девушки лет двадцати пяти. Мужчина выглядел немногим старше, был крепок и хорош собой. Они остановились, чтобы поцеловаться, и мужчина запустил руку девушке под джинсы. Потом они обнялись и двинулись к машине, припаркованной на тротуаре. После чего сели в нее и уехали. Мерси выждала еще пятнадцать минут, перешла улицу и открыла ключом входную дверь. Войдя в коридор, она свернула в квартиру на первом этаже и, не зажигая света, ощупью направилась в гостиную, которая была освещена оранжевыми отблесками уличного фонаря. Гостиная была изысканно обставлена хромированной мебелью с кожаной обивкой, на стенах висели обрамленные афиши кинофильмов, и повсюду стояли шкафчики из мореного дерева, заставленные горами пластинок. На столе стоял проигрыватель с усилителем английского образца с единственной кнопкой переключения, стоивший, однако, несколько тысяч фунтов. Мерси налила в чайник воды на кухне, потом вернулась в гостиную и вылила ее на заднюю часть усилителя, затем открыла банку с консервированным грибным супом и вывалила его на проигрыватель. В шкафу в спальне висело несколько костюмов от Пола Смита; Мерси опорожнила в их карманы несколько банок с таитянскими овощами, а изнутри сбрызнула их диетической кока-колой. После этого она вышла из дома, села на мотороллер и поехала домой. В одиннадцать вечера она сидела на диване, листая антологию поэзии XX века, когда раздался телефонный звонок. "Привет, Котенок", — произнес мужской голос. "Привет, папа, — ответила она. — Как дела?" — "Отвратительно! Твоя мачеха снова прорвалась в мою квартиру и испоганила все что могла!" — "А откуда ты знаешь, что это она?" — "А кто это еще может быть? У человека, который это сделал, был ключ, а это резко сокращает круг возможных кандидатов". — "Серьезно? А я думала, ключ от твоего дома есть у нескольких сотен женщин". — "Ну, ты преувеличиваешь". — "Да? Так что же она натворила?" — "Залила супом весь мой "Назуки″". — "Прискорбно". — "Ты же знаешь, Котенок, я только с тобой могу поговорить об этом". — "Да, сочувствую… Ну а как дела с этой новенькой, как ее зовут — Абрикосик?" — "Да, она замечательная. Мне кажется, она могла бы стать твоей новой мамой. И такая проказница, вчера вечером сделала мне минет в машине, пока я стоял у светофора". — "Bay…"— "Да, она великолепна. Мы собираемся в фетишистский ночной клуб, не хочешь присоединиться?" — "Нет, пожалуй, побуду дома". — "Уверена?" — "Да". — "Ну ладно. Тогда пока, Котенок". — "Пока, папа". — Можно мне тебя кое о чем попросить? — спросила меня Мерси. — Конечно. — Можно я как-нибудь приеду к тебе? В следующие выходные? Мне так надоел этот город. — Конечно можно. Потом мы поговорили о котах, школе, в которой она училась, и всяком таком, а затем наступил момент, когда надо было прощаться, потому что впереди были следующие выходные. — Здорово, значит, я приеду к тебе на следующих выходных, — сказала она на улице, потом обняла меня и поцеловала в губы. И я пошел к метро. * * * Вернувшись в Литлтон-Стрэчи, я попробовал продолжить работу над поэмой, но никак не мог сосредоточиться, я вообще не мог думать ни о чем, кроме предстоящего приезда Мерси. Кроме этого, я ждал звонка Порлока, но он почему-то не звонил, а у меня не было ни номера его телефона, ни адреса, что тоже изрядно меня мучило. Больше же всего меня тревожила мысль о том, как я буду развлекать Мерси, когда она приедет. Прежде всего я собирался произвести на нее впечатление изобилием овощей. У меня на поле имелись довольно обширные овощные грядки, которыми я пренебрегал в последнее время. Их надо было срочно привести в порядок. В любом случае у меня росло довольно много спаржи, кроме этого можно было нарвать раннего салата, брокколи, редиски, лука-порея, ранней капусты, зимнего шпината и цветной капусты. И еще ботву молодой репы — главное, не забыть про ботву. Я купил дом вместе с огороженным полем в четверть акра, которое располагалось между кладбищем и одним из концентрационных лагерей Сэма. Сэм давно стремился наложить лапу на этот треугольничек земли, даже нанимал фиктивных армейских офицеров, которые пытались реквизировать его под тем предлогом, что оно якобы находится в зоне стрельбищ. Мой огород находился в самом дальнем конце этого участка. В среду я занялся там посадкой поздней капусты и пурпурных побегов брокколи. Затем я собирался прополоть ревень, поскольку это надо делать сразу, как только он появляется, но тут я увидел Бейтмана. Он помахал мне рукой и перемахнул через ворота. На этот раз на нем было декольтированное короткое платье от Лоры Эшли, черная кожаная мотоциклетная куртка и армейские ботинки. — Эй, профессор! — закричал он. Я опустил лопату, догадываясь о том, что с овощеводством придется повременить. Бейтман явно намеревался поговорить со мной. Он любил разговаривать со мной и говорил всегда практически об одном и том же. О людях, которых мне довелось убить. Я неоднократно указывал ему, что все убитые мной были черными, как и он сам, но он говорил, что ему наплевать, так как он антигуанец, а не африканец. — Привет, Бейтман, — сказал я. Он разлегся на траве рядом со мной, так что платье задралось и подол натянулся на его мускулистых черных бедрах. — Профессор… я просто подумал, не зайти ли мне к вам и не дать ли вам возможность поделиться со мной своими воспоминаниями… — Я не испытываю никакого желания вспоминать о войне, — сказал я. — И никогда не испытывал. — Да бросьте, все вы, старики, любите этим заниматься. Можете без конца трындеть о Черчиле, и Гитлере, и Элвисе, и всех остальных. — Сознайся, просто тебе нравится это слушать. — Вовсе нет, я таким образом оказываю тебе социальную помощь… — он попытался выдержать паузу, но не смог справиться с нетерпением. — …Ну, валяй. — Ну ладно, — сдался я в очередной раз. — Кения отличалась от остальных колоний Британской империи тем, что большинство колонизаторов там происходило из высшего сословия. Еще до войны они прославились своим образом жизни. — Каким таким образом? — с готовностью спросил он. — Выпивка, автогонки, охота, внебрачные связи, сексуальные извращения. — Классно… и погода там, наверно, хорошая. — Да, и погода там хорошая. Не знаю, но я по-чему-то всегда ощущал, что поселенцы сами спровоцировали восстание May May — по крайней мере, нигде в Африке такого не было — они поплатились за собственное вырождение… — А что такого? Они просто наслаждались жизнью. — Возможно. Теперь об этом уже мало кто помнит… но вообще, странная история, если задуматься. May May началось как кровавый мятеж, а закончилось шляпой. — Шляпой? Какой шляпой? — Да так, извини… Ты бы только видел дома поселенцев — этакие смехотворные деревянные чеширские виллы в окружении пальм. Африканцы восстали в пятьдесят третьем. Они называли себя May May. Помню, я только приехал, когда нас вызвали на одну ферму Там жило семейство по фамилии Барлоу… Их сына вывели во двор и изрубили на мелкие куски пантами… — Это что-то вроде мачете, да? — Да, что-то вроде мачете. Он блестел, как соус, которым поливают ребрышки в китайских ресторанах… такого пурпурно-темно-красного цвета… А родители были в доме… да, дома. Но самое главное, что они учинили расправу не над теми, над кем надо, если это, конечно, вообще их волновало. Миссис Барлоу была беременна и возглавляла больницу для женщин и детей племени кикуйя, мистер Барлоу был образцовым фермером, ни в чем не попиравшим права местных крестьян, которые и заварили всю эту кашу… их сын говорил на языке кикуйя, они строили удобные коттеджи для своих рабочих. А на соседней ферме жил отъявленный негодяй по имени Магрудер, насиловавший негритянок и выселявший местное население с их исконных земель. Так вот его они не тронули. Он и по сей день там живет. Думаю, уже стал членом правительства. — Наверно, ошиблись. — Вряд ли. Думаю, May May знали, кто такие Барлоу, потому что избиение организовал их предводитель, который знал это семейство более двадцати лет, те даже оплатили учебу его сына в университете в Лидсе. В любом случае в первых рядах оказалась прислуга Барлоу. В это время в Кении жил Грэм Грин — мы иногда выпивали с ним у Рахмана, так вот он сказал, что это все равно, как если бы Дживз сбежал в джунгли. Даже хуже, если бы Дживз поклялся убить Берти Вустера. — Я увидел, что Бейтман не понимает, о чем я говорю. — Мне не удалось удержать ребят. Мой сержант расстрелял главаря, его жену и сына… Что там только началось… Мне бы надо было отдать их под суд, но тогда бы я лишился всяческого уважения среди подчиненных. — Они бы тебя подорвали на осколочной гранате, как это делали во Вьетнаме. — В английской армии таких нет. Среди белых поселенцев началась страшная паника, но за все время восстания было убито всего тридцать два человека — это меньше, чем в Найроби погибает от дорожно-транспортных происшествий. Мы же — поселенцы, английская армия и лояльная местная полиция — уничтожили тысячи кенийцев, и еще тысячи May May перебили друг друга. Бейтман, которому наскучил мой исторический экскурс, начал подталкивать меня к сути: ему нравилось разговаривать об оружии, и он скупал все эти пластинки, на которых гангстеры распевали о своих "девяточках". — И конечно же у вас были эти старые винтовки Ли, и пулеметы системы Стена, и легкие пулеметы Брена для огневой поддержки. А у них?.. — Если не считать того, что May May отнимали у местной полиции, остальное оружие они делали сами из железных трубок, дверных замков, резиновых шлангов и проволоки. Естественно, иногда это оружие взрывалось прямо у них в руках. За все время я только раз участвовал в перестрелке, которую можно было назвать боем… — Ты участвовал в бою? Bay, именно это и отличает настоящих мужчин от пацанов, — сказал Бейтман. — Просто отрезает одних от других. — Не знаю, кого там от кого отрезает, а вот лишиться головы в таком деле ничего не стоит, — сказал я. — Bay, ты видел, как человеку отстрелили голову? — Ну не в буквальном смысле слова — это метафора. У нас многие считали, что перестреляли кучу May May, а когда присмотрелись, то выяснилось, что они погибли от собственных рук: когда у тебя в руках взрывается оружие, человек, как правило, остается без лица. — И тут мне в голову пришла одна мысль. — Бейтман, а не хочешь ли ты с Зуки прийти ко мне в субботу на обед? Ко мне… э-э… приезжает молодая приятельница из Лондона и… э-э… так придете? — Конечно, какие вопросы! Когда? — Часов в восемь. — Отлично. Хорошая возможность надеть новое платье. * * * Я не хотел показывать, что из шкуры лез вон, готовясь к ее приезду, и что все шесть дней только об этом и думал, поэтому надел старый твидовый спортивный пиджак, пуловер от Прингла, коричневые молескиновые брюки с хорошим кожаным ремнем, мягкую хлопчатобумажную рубашку ржавого цвета, темно-зеленый вязаный галстук, носки, вязанные ромбиками, и темно-коричневые ботинки. На своей "хонде-мелоди" я приехал на вокзал в Банбери, чтобы встретить ее. Она вышла одной из первых из трехчасового лондонского поезда и двинулась ко мне своей подпрыгивающей походкой, от которой ее черные волосы колыхались вверх и вниз. На ней была черная кожаная куртка, бирюзовая футболка с ярким абстрактным рисунком на груди и выцветшие джинсы "Вранглер" в обтяжку. За спиной у нее был рюкзачок в виде серебристых ангельских крылышек, а под мышкой она держала собственный мотоциклетный шлем, привезенный из Лондона. Ангельские крылья оказались не самой вместительной формой, поэтому часть одежды ей пришлось положить в шлем. Непосредственность и легкость, с которой мы общались за неделю до этого, испарились, однако она быстро поцеловала меня в губы, а я постарался не смотреть, как она перекладывает кружевные красные шелковые лифчик и трусики из шлема в маленький пластиковый багажник моего мотороллера. После чего моя отважная маленькая машина, впервые с тех пор, как я ее купил, просевшая под тяжестью двоих людей, потарахтела по направлению к Литлтон-Стрэчи. Я перестирал все постельное белье и перестелил кровать в свободной комнате, где мне пришлось держать открытыми все окна в течение трех дней, чтобы выветрить застоявшийся запах плесени. Когда я только переехал, я еще тешил себя мыслями о том, что ко мне будут приезжать друзья. Может быть, Ларкин. И хотя мы были с ним не очень хорошо знакомы, зато регулярно переписывались, и я считал его своим другом. Например, мы пользовались в своих письмах запрещенными словами, как это принято между друзьями, например "самба" и "черножопый", стараясь выпендриться друг перед другом и нарушая законы либеральных приличий, хотя сейчас, оглядываясь назад, я уже не так уверен относительно Ларкина. Боюсь, он именно так и думал. Как бы там ни было, он так ко мне и не приехал. Когда мы добрались до моего дома. Мерси снова переложила белье в шлем, и я показал ей комнату и ванную. * * * Весь предыдущий день я занимался уборкой, полировал добротную мебель пятидесятых настоящим воском, потому что все эти силиконовые спреи не годятся для хорошей мебели. Больше всего я гордился своими картинами. Я был лично знаком с большинством известных художников послевоенного времени; эти знакомства не требовали от меня никаких усилий — я просто сталкивался с ними, поскольку в те времена было не так-то много мест, куда ходили люди. В основном все ходили в "Сторк", "Мирабеллу" или Кенсингтонский художественный клуб, а там всегда попадались какие-нибудь однокурсники или сослуживцы, которые в свою очередь знакомили со своими друзьями. В столовой у меня висела небольшая картинка Патрика Колфилда, в гостиной несколько рисунков Генри Мура, а на главном месте над камином картина маслом Грэма Сазерленда. Я обмахнул их перьевой метелкой, а рамы протер влажной тряпкой, следя за тем, чтобы не задеть бесценную живопись. Все утро я провел на кухне. Поскольку все, кроме меня, были вегетарианцами, я приготовил шпинатовый суп с тушеной ботвой репы, пирог с брокколи, ризотто со спаржей, сыр с цветной капустой и салат. Кроме того, я попросил Сэма купить мне в Кале две бутылки бордо и две бутылки сансерры. Бейтман принес литровую бутылку водки, которую спер в нелицензионном магазине в Мидлтон-Чини, и подарок для Мерси: в целях приработка к своему пособию по безработице он с Зуки изготавливал фигурки из проволоки, болтов и гаек, которые они затем покрывали каучуком и довольно успешно продавали на рынке в Нортгемптоне. Они подарили Мерси фигурку кота с выгнутой спиной и стоящей дыбом шерстью. — Bay! — воскликнула она, рассматривая ее со всех сторон. — Потрясающе, прямо как мой Адриан. Я поставлю его сюда на полочку и буду на него смотреть. — Как тебе понравилась наша деревня, Мерси? — спросила Зуки. — Ну, я еще мало что видела, но, по-моему, очень симпатичная. Тихая и милая. — Тут за целый день можно никого не встретить, только природа, деревья и всякое такое — очень успокаивает и помогает сосредоточиться, — сказал Бейтман. — Да, только коровы и всякие прочие животные. — Лондон такой холодный, — сказала Мерси, — а здесь все доброжелательны. — Да, мы все заботимся друг о друге, все знают, что у кого делается. — К тому же здесь абсолютно безопасно. — Даже дверь запирать не надо. — Мы, конечно, запираем, но если не запереть и уйти на пару часов, ничего не случится. После обеда мы прошли по тихим улицам к шумному пабу. Молодые фермеры устраивали дискотеку в муниципальном зале по соседству, и оттуда неслась популярная мелодия девяностых в стиле хип-хоп в исполнении Л. А. Гангза. У входа стояли крепкие фермерские сынки и дочурки с бейсбольными битами, спрятанными за дверной косяк, на случай появления каких-нибудь обкуренных гангстеров из Давентри или Нортгемптона. Ребята явно мечтали об их появлении, лелея надежду на то, что им удастся проломить пару-тройку пролетарских черепов. Все то же противостояние города и деревни, аристократов и пролетариев — сюжет всеобщей стачки 1926 года, проигранный под звуковую дорожку "Гетто Да Комптон". Внезапно один из парней резко дернулся и замертво упал на землю. Его тут же обступили приятели, часть из которых одновременно начала набирать на своих мобильниках номер "скорой помощи", заблокировав таким образом прохождение сигнала. Однако "скорой" в любом случае потребовался бы час, чтобы добраться сюда в субботний вечер, — все были на вызовах, и ближайшая могла приехать только из соседнего графства. — Что это с ним? — спросил я Бейтмана. — Кто-то опять толкает порченую выпивку в Нортгемптоне — даже ученые не знают, в чем там дело, возможно — сибирская язва… думаю, к ней он и приложился. Стоянка перед пабом была забита БМВ, "ауди", рейнджроверами и "мерседесами", так что нам пришлось гуськом пробираться между ними, пачкая одежду об их заляпанные грязью бока. Внутри царил такой шум, словно сюда были собраны звуки со всей деревни. Все ребята — Марти Спен, Пол Кроуч, Майлз Годманчестер и Ронни Рауль — сидели в баре. Не знаю, почему я про себя называл их "ребятами", — все они были вполне зрелыми мужчинами, участвовавшими тем или иным способом, как и остальные жители деревни, в глобальном ухудшении мира. Как я уже говорил, Майлз Годманчестер калечил животных в Давентри, обслуживая какую-то фирму по производству косметики, хотя я слышал, как он утверждал в пабе, что его работа спасла жизнь многим "больным детишкам". Марти Спен должен был молчать о роде своей деятельности, но все знали, что он работает инженером во французской фирме по производству оружия, база которой находилась в длинном золотистом здании, расположенном в лесной долине к востоку от Оксфорда. Основным предметом их производства являлась ракета "Буньюэль" класса "земля-воздух". Марти Спен постоянно находился в разъездах, посещая страны с самыми ужасными режимами и помогая их правительствам более эффективно уничтожать свой народ. В подобной разношерстности не было ничего необычного — посетители всех здешних пабов наполовину состояли из тех, кто только что вернулся с другого полушария, и тех, кто всю свою жизнь провел на одном месте и для кого даже поездка в Нортгемптон должна была бы предваряться гипнотерапией. И догадаться, кто есть кто, было проще простого. Здесь можно было запросто услышать, как какой-нибудь мужлан говорит: "Я только что инстраллировал эту систему интранет в Йокогаме и купил там в аэропорту видеокамеру…" Свой отпуск Марти Спен каждый год проводил вместе с женой в Саудовской Аравии, куда его приглашало благодарное правительство. Пол Кроуч занимался рекламой машин "Формулы-1" в табачной промышленности, а Ронни Рауль был специалистом-пищевиком на американской пищевой фабрике, находящейся на кольцевой дороге в Банбери. Каждый день их фабрика на многие мили вокруг распространяла свои ароматы мускатного ореха, корицы, кофе, кардамона, шафрана и шоколада, в зависимости от того, какое варево они в этот день готовили. И ароматы Дамаска реяли среди покосившихся дорожных знаков и размазанных по асфальту кроличьих трупов, лежащих на автостраде А 316. Концентрические круги сексуальной дрожи пробежали по присутствующим, когда Мерси вошла в паб, после чего последовало оцепенение, когда стало понятно, что она со мной. Молодежь села за стол, а я пошел к стойке бара заказать выпивку. — Привет, Хилари. Кто это? — осведомился Майлз Годманчестер. — Твоя внучка? Я только глупо улыбнулся и сделал заказ. — Подружка из Лондона, — наконец выдавил я из себя. — Ах ты, тихоня! — Чертовски классная! — сказал Марти Спен. — Ослепительная, — добавил Пол Кроуч. — Сиськи что надо, — сказал Ронни Рауль. Возвращаясь к столу, я чувствовал спиной их взгляды и испытывал странную гордость. * * * После паба Бейтман и Зуки снова зашли ко мне и прикончили бутылку водки, так что мы с Мерси легли спать только в три ночи. Остановившись в дверях моей комнаты, она сказала: — Кажется, я немножко в тебя влюбилась. Я лишь глупо хихикнул. Она обняла меня и поцеловала, так что я ощутил ее язык у себя во рту. Потом она оторвалась от моих губ и положила голову ко мне на плечо. Это заставило меня по-новому увидеть гравюру Бриджет Райли, которую я перестал замечать много лет назад и которая заслуживала более достойного места, чем лестничная площадка. Ее мигренеобразные наплывы очень соответствовали моменту. — Но ты ведь не обидишься, если мы… ну, понимаешь, не станем сегодня спать вместе? — продолжила она. — Мне надо кое в чем разобраться. — Конечно не обижусь, — ответил я. И она пошла спать. * * * На следующий день я чувствовал себя абсолютно больным: у меня уже давно не было повода так поздно ложиться, да и спал я к тому же плохо. Когда я спустился на кухню, было уже почти одиннадцать. Мерси включила приемник на подоконнике, настроенный на музыкальную волну, и из него патокой сочился мягкий рок. Мы пошли гулять по дорожкам для верховой езды. Я показал ей, где раньше пролегала железная дорога, где располагались садки для рыбы и загоны для кроликов, назвал несколько видов деревьев и один полевой цветок, оставшийся после гербицидов. Ей все нравилось. — Хилари, — сказала она. — Да? — Это очень серьезно. — Валяй дальше. — Можно я приеду пожить с тобой? Мне действительно хочется уехать из Лондона — я сыта им по горло. Сердце замерло у меня в груди, хотя я не мог точно определить, с чем это связано. Однако я тут же ответил: — Конечно можно. Когда мы вернулись обратно, у моего дома стоял Бейтман. Он помахал нам сумкой. — Я сегодня утром достал в Банбери хороший порошок, не хотите попробовать? — Конечно, — ответила Мерси и с предвкушающей улыбкой поспешила в дом. — Черт, как здесь хорошо, — заметила она, обернувшись ко мне. Мы вошли в гостиную, Мерси и Бейтман уселись рядышком на диван, а я в кресло напротив, словно они были моими детьми. Бейтман вынул из кармана сверток фольги, оторвал от него кусочек, высыпал туда героин, а другой обрывок фольги свернул в плотную трубочку. Потом он разогрел порошок на зажигалке и вдохнул белоснежный дым. — Хочешь, Хилари? — спросил он. Я отказался, и тогда он высыпал на фольгу еще немного героина и передал его вместе с зажигалкой и трубочкой Мерси. Она зажала трубочку между губ и жадно вдохнула наркотические испарения. Я старался сохранять бодрость, насколько это было возможно, хотя меня и клонило в сон после предыдущей ночи: на часах было почти четыре, и сегодня должны были показывать очередные серии "Работы", которые я очень хотел посмотреть, так как многое пропустил за предшествовавшую неделю. Мне нравились такие сериалы, как "Работа" или больничный сериал "Несчастный случай", потому что, хотя они и были халтурой, и сценарии для них писались каждую неделю в расчете на публику, не желавшую слишком сильно напрягать свои мыслительные способности после химически обработанных полуфабрикатов, съеденных на обед, они были честной халтурой, которая давала возможность пережить очищающий катарсис греческой трагедии. Несколько лет тому назад я попробовал было написать сценарий для одной серии "Несчастного случая". В конце концов, все мы писатели. Просиживая день за днем за своим рабочим столом, я подумал, а не заняться ли мне другим видом творчества. Моя идея заключалась в следующем: из гаража выезжает цистерна с химикалиями, водитель которой жалуется на боли в груди, скауты выходят в море на своих каяках, несмотря на плохой прогноз погоды, сварливая супружеская чета приступает к ремонту дома и не замечает того, что видим мы, а именно что электропила с вращающимися лезвиями, похожими на акульи плавники, неисправна. Эти сцены должны чередоваться — цистерна на шоссе, скауты в бушующем море и ссорящаяся чета. Однако в конце серии, через пятьдесят пять минут, цистерна благополучно прибывает на место, у водителя оказывается всего лишь метеоризм, предводитель скаутов решает укрыться от непогоды в безопасном заливе, где все выходят на берег и садятся под деревья, чтобы съесть свои сандвичи, а склочная чета наконец замечает неисправность и тут же относит пилу к дилеру, где ее и чинят после предъявления гарантийного талона. В течение всего этого времени Чарли и остальные персонажи сериала сидят у себя в больнице, пьют чай и рассуждают о том, какой выдался спокойный день и как они уже готовы к тому, чтобы что-нибудь сделать. После чего все расходятся по домам. Я получил прелестное письмо от помощника режиссера, в котором говорилось, что они не принимают сценарии со стороны, но зато она высылает мне фотографию всех актеров с их автографами. Бейтман и Мерси медленно завалились на бок, подложив руки под головы, и погрузились в наркотический сон. Все это походило на классическое английское воскресенье. Все в коме, и включенный телевизор. * * * Один из кабельных каналов начал недавно показывать новый рекламный ролик: утром в понедельник у бачка с питьевой водой стоят двое служащих. Один красивый, высокий и уверенный в себе, другой маленький, безобразный и гораздо более нервный. Нервный говорит: "Я провел фантастические выходные. Пошел в клуб…"— на экране возникает шумный, заполненный людьми клуб — "и познакомился там с потрясающей женщиной" — мы видим женщину, дающую ему пощечину, — "добрался до дома только к трем ночи" — мы видим, как он в одиночестве плетется домой под дождем. "А ты что делал?" — спрашивает он у красавца. На экране идет бобслей всех телевизионных программ, просмотренных вторым за выходные. "Сидел дома, смотрел телевизор", — отвечает тот и самодовольно улыбается. После чего внизу появляется бегущая строка рекламы: "Жизнь стоит того, чтобы на нее смотреть". То есть имеется в виду, что красавец лучше провел время, сидя перед телевизором. Однако на самом деле симпатию вызывает уродец, упорно вылезающий в мир, несмотря на то что тот безжалостно выплевывает ему в лицо свое неприятие. Отважный, нервный и уродливый человечек. * * * Бейтман уехал в Лондон за вещами Мерси. Их оказалось довольно много: тренажер, портновский манекен с лицом Клиффа Ричарда, сотня пар туфель, "пьяджо", верхом на котором я мечтал покататься, два надувных кресла и Адриан в клетке для перевозки — страшный черный кот, который прекратил орать лишь после того, как его выпустили в гостиной, и он тут же принялся раздирать когтями обивку на моем диване. Мы так долго вносили ее вещи, что, когда закончили, часы показывали уже десять, а это означало, что я в очередной раз пропустил двухчасовую серию "Работы", в которой курдские террористы захватывали целый вокзал и грозили поднять его на воздух вместе с заложниками. Один из основных персонажей обязательно должен был погибнуть, и я делал ставку на доброго старого служаку Рона Таска. Мне хотелось посмотреть, как новый, более симпатичный состав справится со своей первой двухчасовой серией. Я вообще считал, что они слишком затянут с этим и в результате их вид существенно отличался от того, как выглядят настоящие полицейские. Все молодые, худощавые и с пышными шевелюрами. Среди них не было ни одного старого толстяка, дорабатывающего свое время до пенсии, и, что еще более странно, ни одна из женщин-полицейских не была лесбиянкой. * * * Каждое утро Мерси стояла перед окном гостиной и повторяла: "Здесь так спокойно, что я даже привыкнуть к этому никак не могу, так здесь спокойно" — после чего шла в соседний дом курить наркоту вместе с Бейтманом и Зуки, если та прогуливала школу, и через стены до моего кабинета, где я сражался со своей поэмой, доносились аккорды электрогитары. По вторникам и четвергам она ездила с ними в Нортгемптон помогать им торговать безделушками, но все ее барахло продолжало оставаться у меня, воплощая собой ее присутствие, так что я с трудом мог пробраться к себе в комнату за спортивными туфлями. Дома Мерси обычно разгуливала в одних трусиках. Я стал уходить на все более длительные прогулки, сворачивая с проторенных дорожек на задворки деревень, в которых раньше никогда не был, то и дело попадая на не огороженные радарные станции НАТО, а однажды, перебравшись через изгородь из кустов боярышника, я оказался на проезжей части шоссе М 40. Что касается головных уборов, то я абсолютно уверен в том, что фетровые шляпы следует носить лишь до королевских скачек в Эскоте, которые проводятся на третьей неделе июня, после чего вполне годятся соломенные, поэтому в пятницу, когда я столкнулся с Сэмом, натягивавшим колючую проволоку через старую дорогу для скота, на мне были надеты серые фланелевые брюки, кремовый хлопчатобумажный пиджак, белая рубашка без галстука, но с пестрым шейным шелковым платком, коричневые прогулочные туфли из Абердина и шляпа из тончайшей соломки. Поскольку в последнее время мы с ним виделись не часто, я был рад нашей встрече, хотя как пожизненному члену Ассоциации бродяг мне бы следовало укорить его за то, что он наглухо перекрывает дорогу; однако вместо этого я сказал: — Привет, Сэм, я и не знал, что это твоя земля. — Да, вся земля вокруг моя. — Понятно. — Хотя это ненадолго — собираюсь продать ее домостроительной фирме. Триста просторных квартир в складском стиле для одинокой сельской интеллигенции. — Боже мой, — сказал я, — но я только что слышал по радио, что население сокращается. Кто же здесь будет жить? — Правительство и строители утверждают, что им нужно четыре миллиона новых домов. — Но для кого? — Для всех одиноких, каждому нужна отдельная квартира, наверное, чтобы разгуливать по ней нагишом. Думаю, они потеряли способность общаться с окружающими, учитывая, что целые дни проводят за компьютерами, беседуя с призраками с противоположного полушария. В моей юности все жили вместе. Все поколения друг над другом. Моя старая бабка жила на чердаке, а ниже мама, папа, братья, сестры, кузены и постояльцы, тетушки, переживавшие трудные времена, и дядюшки, прикованные к постели. Это было ужасно. На лице его отразилась внезапно пришедшая мысль: — Наверное, у тебя теперь так же, со всеми этими приездами и отъездами. — Наверное. — Мы теперь редко тебя видим. А как твоя поэма, о которой ты нам говорил? — Пока не получается… — Ну понятно, наверное, тебя отвлекают все эти твои новые друзья. — Ты так думаешь? — Я вообще-то считаю, что тебе надо пошевеливаться. Сколько тебе еще осталось? — В каком смысле? — В смысле жизни. Может, год-два, не больше. Сколько тебе? — Семьдесят два. — При том, что у мужчин средний срок жизни семьдесят шесть. А потом начинаются инсульты, раковые опухоли, и даже если остаешься в живых, рассудок начинает слабеть. Я думаю, через пару лет твои способности существенно поубавятся. Нельзя терять ни минуты. Время бежит сквозь пальцы, как песок. Ни минуты нельзя тратить даром. * * * Когда я, задыхаясь от пробежки по вспаханному полю, в грязных и разорванных брюках, вследствие неудачной попытки перелезть через забор, добрался до дому, то увидел, что на подъезде к нему стоит фургон с надписью "Барри Ранг, дипломированный инженер по газовым обогревателям". Мерси с напряженным видом делала на кухне тосты. — Хилари, ко мне приехал папа, — сказала она. — Понятно, — ответил я. Я прошел в гостиную. На моем диване сидел моложавый мужчина: трудно было даже представить себе, что он может приходиться Мерси отцом. Моложавость его облика подчеркивалась одеждой: на нем был пиджак от Декстера Вонга, черные кожаные брюки и новые найковские кроссовки, голова была гладко выбрита, чтобы скрыть лысину, руки бугрились крепкими мышцами. Рядом с ним сидела девушка лет двадцати пяти в более скромном одеянии — на ней были рваные гэповские джинсы и голубая футболка, подчеркивавшая ее маленькую грудь, русые волосы были заплетены в косички, а сквозь нижнюю губу продето колечко. — Привет, — сказал я. — Я — Хилари Уит. Они встали и пожали мне руку. — Барри Раш. — Мелон Габриэл. — Садитесь, пожалуйста. Мерси поухаживала за вами? — Да, она там делает кофе и всякое такое, — сказал ее отец. — Какой у вас красивый домик, — сказала Мелон. В то время как Барри говорил с пролетарским шотландским акцентом, ее говор сформировался в районе, ограниченном Найтсбриджем с юга, Слоун-стрит с востока, площадью Итон с севера и Гросвенором с запада. — У моего брата Ролло тоже есть дом рядом с Давентри. Называется Фокли-холл — может, слышали? — Да, я там бывал. — У них там есть очень хороший Ван Дейк. — Да, действительно. Так вы останетесь на выходные? — Нет. Мы с Мелон едем на выходные в пони-клуб, расположенный за Байфилдом. Нам там надо быть завтра утром, поэтому я решил заехать сюда и провести вечер с любимой дочерью. — Ну конечно-конечно. Вы можете переночевать в… э-э… — В свободной комнате, — договорила за меня Мерси, появляясь с кофе и сожженными тостами на подносе. — Да, в свободной комнате… Знаете, мне очень стыдно, но я совершенно не разбираюсь в этих провинциальных развлечениях. Пони-клуб это что-то вроде скачек? Барри и Мелон фыркнули. И Мелон дрожащим от возбуждения голосом взялась объяснять мне, что это такое. — Нет, Хилари, пони-клуб — это такое место, где все женщины одеваются в специальные кожаные костюмы и сапоги на высоких каблуках, волосы украшаются плюмажем, как у лошадей на похоронах, все привязывают к себе такие шикарные хвосты и большие резиновые члены. Потом нас впрягают в маленькие повозки, и мы возим в них мужчин. А мужчины стегают нас кнутом, если мы бежим недостаточно быстро, и у некоторых даже образуются шрамы от этого, ну и всякое такое. — Понятно. — Ощущение фантастическое, — вмешался Барри, — и мы познакомились за эти выходные с таким количеством единомышленников! Когда все заканчивается, все тут же несутся домой, чтобы поскорее связаться друг с другом по электронной почте. — Тосты? — осведомилась Мерси, с грохотом ставя поднос. После кофе мы проводили их в свободную комнату. В какой-то момент Мерси удалось перетащить всю груду своих пожиток — нижнее белье, мягкие игрушки, подвесную грушу и гантели в мою спальню. После того как мы показали Барри и Мелон ванную и они вдвоем удалились туда, прихватив с собой большой моток резинового шланга, Мерси проследовала за мной в мою комнату. — Прости, что мне пришлось перетащить сюда свои вещи. — усаживаясь на кровать, сказала она, — я не хотела, чтобы папа думал, что я сплю одна. — Почему? Ты веда действительно спишь одна. — Да, но я не хочу, чтобы он это знал. — Почему? — Не знаю. Пожалуйста, Хилари, не мучай меня. Ладно? — Прости, Мерси. — Ничего. * * * Вечером мы все отправились ужинать в паб, который в течение трехсот лет назывался "Королевским дубом", потом в течение трех лет "Народной принцессой" и который теперь хозяйка переименовала в "Стивена Лоренса". Барри, Мелон, Зуки, Бейтман, Мерси и я. Мы просидели там почти до двух ночи. Затем мы вывалились на улицу и, вдыхая ночной воздух, насыщенный пестицидами, побрели к дому, где продолжили выпивать, закусывая самой разнообразной снедью, которую захватили из паба. Основательно напившись, я пытался сказать им правду о жизни в провинции, о том, что она совсем иная, а не такая, как им кажется, но разговор перескакивал с темы на тему и в результате свелся к видимости вообще. Бейтман сказал, что, несмотря на свою вызывающую внешность, он на самом деле всего боится. — Я ужасно страдаю от своих нервов, — сказал он. — Думаю, у меня даже началась эта ужасная нервная алопеция, разве что она проявляется пока на тех местах, где у меня волосы не растут, например на коленках. — Да, природа ужасно жестока, — сказала Мерси. — Я имею в виду, мало того, что тебе и так плохо, у тебя еще и волосы начинают вылезать плюс ко всему. И тебе становится еще хуже. Я хочу сказать, было бы гораздо лучше, если бы у какого-нибудь лысого типа, когда его все достало, волосы бы начали отрастать, а не выпадать. Тогда была бы хоть какая-то компенсация — тебе плохо, но зато на голове новая пышная шевелюра. — Да, — согласился Бейтман, — а у женщин, страдающих от отсутствия любовников или еще из-за чего-нибудь, вместо агорафобии и алкоголизма отрастали бы груди. Я хочу сказать, что так было бы более справедливо. — И тогда у них наверняка бы появлялись любовники, — добавила Мелон. — Может, появление алопеции, агорафобии и всякого такого связано с какими-то причинами? Может, таким образом в природе поддерживается какое-то равновесие? — И все равно я утверждаю, что в природе царит полная неразбериха. Посмотрите в окошко — разве это природа? Это не природа, а фабрика, зеленая фабрика. А вначале все было иначе… — У тебя есть дети, Хилари? — спросил молчавший некоторое время Барри. — Нет, нету. — Знаешь, о них все время беспокоишься. Понимаешь, что я имею в виду? — Думаю, да… — Да, я все время волнуюсь за свою дочь, за свою Мерси. Сначала по непонятным причинам она много лет живет одна, а потом рядом появляется тихий старый хрыч Хилари. Это совсем не то, о чем я мечтал, но кто меня спрашивает? Я не знал, что на это сказать, поэтому я просто глупо улыбнулся и прохрипел что-то вроде "нн-н-г-мам". — Ну и как она? — продолжил Барри. — Я имею в виду, в постели? Мне всегда это было интересно. Думаю, как любому отцу. Она такая же страстная, как ее папочка? А минет она хорошо делает? У нее большой рот, так что, думаю, да. А как у нее сиськи на ощупь? Так же хороши, как и на вид? Я встал. — Сэр, я считаю себя гостеприимным хозяином, но я никому не позволю так говорить о Мерси, а особенно ее отцу, — сказал я. — Поэтому прошу вас удалиться. Барри уставился на меня в полном недоумении. — Если вы сейчас же не уйдете, Бейтман будет рад помочь вам. — Отвали, Хилари, — сказал Бейтман. — Хилари, не будь занудой, — добавила Зуки. Я призывно посмотрел на Мерси. Она должна была поддержать меня. Она посмотрела мне в глаза и сказала: — Остынь, парень. Что это с тобой? Выходя из комнаты, я услышал, как Барри говорит: — Я ведь никогда с ней не трахался. Хотя, Бог свидетель, многие отцы трахают своих дочерей. Его сдержанность была встречена общим гулом одобрения. * * * Я лег на кровать. — Наверно, я глупый старик, — сказал я Мерси, когда она появилась в дверях. Снизу доносились звуки продолжавшейся вечеринки. Она вошла в комнату и села рядом. — Хилари, не надо так говорить о себе. Ты замечательный человек. Просто я не могу перечить отцу, я знаю, что должна, но у меня не получается. Я знаю, ты пытался достойно выйти из положения, и именно за это я тебя и люблю. Интересно, почему в результате я чувствую себя виноватой, когда отец себя так ведет? — Не знаю, наверно, это как-то связано с родительскими чувствами, Мерси. Наверно, он держит в заложницах детскую часть тебя, и ты всю свою жизнь будешь платить ему за это выкуп. — Да, понимаю. Спасибо тебе. — Не за что. Ты спросила — я ответил. Действительно, ее большой рот оказался очень удобным для этого дела, а груди, как и говорил ее отец, не обманули моих ожиданий. Я понимаю, что поэт должен был бы выразить это иначе, но это было все равно что сесть верхом на лошадь по прошествии многих лет — все эти движения, забытые позы, проскальзывание внутрь и ощущение под собой потного изгибающегося тела, разве что теперь какая-то часть меня не участвовала в происходящем, тревожась о том, как бы не ослабеть. Наверное, то же ощущает наездник, по прошествии многих лет севший верхом на лошадь, видя, что движение на улицах за эти годы стало интенсивнее и опаснее. * * * На следующий день отец Мерси и его подруга отбыли еще до того, как мы встали, и Мерси пошла досыпать к себе в комнату. — Я не хочу, чтобы мы превращались в супружескую пару, — сказала она мне. — Я хочу, чтобы мы оставались друзьями, которые занимаются этим время от времени. Ты меня понимаешь? Это гораздо оригинальнее, правда? На самом деле для меня это было гораздо труднее, потому что я никогда не знал, когда она вздумает воспользоваться своей привилегией, я же в решении этого вопроса не имел права голоса. Глупо говорить, что это положение отнюдь не способствовало моей работе над поэмой. К тому же все свое время я отдавал готовке и домашнему хозяйству. Вечера у меня теперь тоже были заняты, поскольку в пабе меня включили в команду по настольным кеглям. Эта странная игра, характерная для Нортгемптоншира, была прерогативой сельского пролетариата — в нее играли хозяин местного гаража Седрик Галл, Лен Бабб, работавший у Сэма, и им подобные. Дважды в неделю за мной заезжал Седрик в своем ровере 1969 года, пропахшем старой кожей и неэтилированным бензином, и отвозил меня на игру. Трясясь по сельским дорогам и управляясь с большим старомодным рулем как с корабельным румпелем, Седрик в основном говорил со мной о Мерси, то есть я отвечал на его вопросы о Мерси, поскольку он был пятидесятилетним отцом пятерых детей. В округе существовало несколько кегельных лиг — в Байфилде, Гейтоне и Городе, то есть в самом Нортгемптоне. Байфилдская лига включала в себя четырнадцать команд, в том числе и команду из Литлтон-Стрэчи. В каждой команде было по девять игроков. Что касается самой игры, то на столе устанавливалось девять кеглей по три в каждом ряду. У каждого игрока было по три "сыра", которыми он мог выполнить три броска. "Сыром" назывался маленький деревянный кругляш, выточенный в форме сыра и покрашенный в сливочный цвет. Игра проходила в пять туров, за которые нужно было сбить как можно больше кеглей. Успешность бросков определялась самыми странными названиями: если удавалось сбить все кегли одним сыром, то это называлось флорой, если двумя — скирдой и так дальше. И хотя приглашение меня в команду свидетельствовало о некотором повышении моего статуса в деревне, я не обольщался на свой счет, так как игроков всегда не хватало: новые обитатели нортгемптонширских деревень не видели никакого смысла в сшибании кеглей по вечерам после тяжелого трудового дня, проведенного за изобретением новых ядовитых газов или новых методов издевательства над животными. * * * Когда он вернулся, уже наступило лето. Однажды утром я сидел в кабинете, глядя на застывшую поэму, лежавшую передо мной на столе. Бейтман только что известил меня о том, что у нас кончилось молоко и что мне поэтому нужно съездить в ближайший гараж, к тому же Зуки требовался тампакс. Потом зазвонил телефон, и я услышал в трубке мужской голос: "Привет, Хилари". — Да? — ответил я тоном "какого черта вам еще надо?". — Я собираюсь заехать за своей шляпой. — Это что, поэт за миллион фунтов Эммануэль Порлок? — Он самый. — Она валяется у меня уже три месяца. — Ну, тогда будет лучше, если я ее заберу. В субботу утром тебя устроит, что-нибудь в районе второго завтрака? — Думаю, да. — Отлично, тогда до встречи. И только повесив трубку, я подумал: "Откуда он, интересно, знает, что я купил ему новую шляпу?" После его последнего звонка, когда он заставил меня поехать в Лондон, что привело к знакомству с Мерси, я с ним ни разу не говорил. Я плохо понимаю, что такое второй завтрак и из чего он должен состоять, по-моему, это просто обычный завтрак, если слишком поздно встал. Тем не менее я не мог себе позволить быть негостеприимным, а поскольку уже наступило лето и в моем огороде было больше овощей, я в конце концов остановился на кабачковых оладьях с майонезом, яйцах по-флорентийски, испанском омлете, кеджери, бобовом соусе, салате из настурций и жареных помидорах с чесноком. Вместо коктейлей я решил приготовить чай со льдом. В последнее время Сэм начал ездить за покупками в Германию и более восточные страны: ему дважды удалось побывать в Австрии, а однажды он даже умудрился добраться до венгерской границы, где за отсутствием визы ему пришлось повернуть обратно. В результате в багажнике его "субару" появилось два пулевых отверстия, после того как он пытался проскочить через границу по сельской дороге, — он слышал, что в странах бывшего восточного блока продукты еще дешевле, чем во французских супермаркетах. Каждый раз он уезжал все дальше и дальше, а возвращаясь домой, становился все более раздражительным и рассеянным. Его фермы функционировали в буквальном смысле сами по себе, а поскольку он уже на много гектаров вокруг уничтожил всякую растительность, то у меня возникло ощущение, что в один прекрасный день он просто не вернется обратно, хотя миссис Сэм, несомненно, сможет отслеживать его передвижения по земному шару с помощью глобальной системы спутникового слежения. Может, ей даже удастся увидеть, как он с размаху въедет в ревущий поток несущихся по автобану машин — самый распространенный способ самоубийства в Германии, насколько мне известно. И хотя депрессивно-маниакальные состояния еще никому добра не приносили, тем не менее Сэм смог привезти мне из Австрии венский яблочный штрудель, геттингенский пирог с беконом, колбасное ассорти и восемь бутылок очень приличного гервуртстраминера. * * * Его лендровер подъехал к моему дому в самом начале первого. День был исключительно жарким, поэтому на мне была льняная бежевая рубашка с короткими рукавами, сшитая на заказ в Сохо, светло-кремовые тропические габардиновые брюки с двойными складками от Эйдни и Бриггза и бело-голубые парусиновые туфли. Утром я отыскал его шляпу, которая лежала все в том же бумажном пакете в глубине моего ящика для носков. На этот раз Эммануэль Порлок приехал не один, а привез с собой все свое племя. Это стало для меня настоящим потрясением. Бев, Мартика и девочка Лулу оказались совсем не такими, какими я их себе представлял, уже не говоря о том, что и сам Эммануэль в их обществе вел себя совсем иначе. Перефразируя Толстого, все тощие семейства похожи друг на друга, а каждое толстое толсто по-своему. Я действительно был потрясен тем, насколько по-разному и неповторимо толщина может выражаться у трех разных людей. У Бев излишество в основном выражалось в ширине — она была невероятно широкой дамой, ее огромные плоские груди торчали по бокам как обрубки крыльев, гигантские бедра напоминали аэродром, а перекатывающийся живот свисал чуть ли не до колен. У Мартики, напротив, весь жир был сосредоточен исключительно в области задницы и маленьких коренастых ножек, которые, казалось, изгибались назад почти как в телевизионных программах, изображающих передвижения динозавров, хотя на самом деле никто не знает, как они ход или, поэтому вся компьютерная анимация выглядит глупо и бессмысленно. К тому же Мартика могла и не догадываться о своей толщине, если не смотрела на себя сзади в зеркало или какой-нибудь недоброжелатель не снимал ее сзади на видеопленку. Девочка Лулу была толстой со всех сторон: у нее был толстый череп, толстые локти, толстые веки и толстые пятки. И эта троица отнюдь не производила приятное впечатление. Возможно, у меня и есть какие-то предрассудки, но я никогда не был любителем толстушек — все мои женщины были стройными и умели хорошо выглядеть в модной одежде. Меня никогда не интересовали пышнотелые красавицы, поэтому я считаю, что приятными толстяками могут быть только те, кто под покровом веселости умеет скрывать отвращение и ненависть к себе. Эта троица открыто выражала свое отвращение, которое проявлялось в основном в презрении по отношению к Эммануэлю Порлоку: каждое его высказывание встречалось закатыванием глаз, переглядыванием или откровенным цыканьем. Время от времени они обменивались друг с другом репликами, типа "Что он несет?". Сам Порлок выглядел подавленным — они забивали его и физически, и словесно, поэтому он почти не принимал участия в разговоре, а если и открывал рот, то говорил каким-то робким извиняющимся тоном, которого раньше я у него не замечал. Во время завтрака женщины только ковырялись в пище, отламывая маленькие кусочки и что-то собирая по краям, поэтому почти все осталось нетронутым, и я был вынужден это унести, завернуть в пленку и поставить в холодильник. Однако после их отъезда оказалось, что пища каким-то образом отбыла вместе с ними. Я ни за что не стал бы флиртовать с Мерси в шляпном магазине, если бы перед моими глазами не стояли эротические сцены, протекавшие, как я себе представлял, у Порлока с Бев и Мартикой, когда он поочередно спал то с одной, то с другой, а они погружали свои изящные головки между стройных ножек друг друга. Все это оказалось страшной ошибкой. * * * После завтрака дамы заявили, что собираются заняться медитацией у меня на лужайке, поэтому нам с Порлоком удалось провести час наедине, устроившись на раскладных стульях перед домом. Порлок натянул на себя шляпу "May May", несмотря на то что ярко светило солнце. — Я бы хотел тебе кое-что сказать, — промолвил я. — Давай. — Однажды в 1797 году поэт Сэмюэл Тейлор Колридж жил на ферме неподалеку от местечка Порлок в графстве Сомерсет. Конечно, всем известно, что он принимал опиум; и вот однажды он его принял и заснул в своем кресле. А до этого он читал книгу о дворце Кубла-хана. Во время этого наркотического сна ему приснилась целая поэма из двухсот-трехсот строк. И когда он проснулся, то ужасно обрадовался — надо же, такой дар, целая поэма. Никаких мучительных месяцев работы — шедевр, родившийся в подсознании, можно было сразу переносить на бумагу. И естественно, как сделал бы любой поэт, он начал тут же лихорадочно ее записывать: "Воздвиг в Занаду Кубла-хан…"Однако через некоторое время, как он сообщает в своем дневнике, его "по делу вызвал какой-то человек из Порлока", которого он по какой-то причине не отшил — наверное, из вежливости. Он пишет: "Этот человек из Порлока задержал меня приблизительно на час". А когда он наконец от него избавился, то обнаружил, что забыл свой сон. И в результате осталось всего пятьдесят четыре строки. Вот и весь неоконченный "Кубла-хан". — Однако это замечательные строки, — сказал Порлок, — так что не все оказалось утраченным. — Можно и так на это посмотреть. Впрочем, дело в другом — я повсюду искал твое имя и нигде не нашел. В магазинах нет твоих книг, в антологиях нет написанных тобой стихов, и единственное упоминание, связанное с поэзией, которое мне удалось найти, это об этом "человеке из Порлока" — даже не поэте, а проходимце, помешавшем создать поэту великое произведение. — Ты говоришь что-то странное, Хилари. — Не знаю, единственное, что я хочу сказать, что, похоже, ты совсем не тот, за кого себя выдаешь, и что ты внес в мою жизнь ужасную неразбериху. — Я? Каким образом? — Ты заставил меня поехать в город покупать тебе эту чертову шляпу. Там я познакомился с Мерси, из-за этого я теперь живу с женщиной, которая младше меня на сорок лет, мой дом полон ее друзей, я попал в идиотскую команду по кеглям и теперь дважды в неделю швыряю деревяшки, вырезанные в форме сыра, и за все это время я не написал ни единой строчки для своей поэмы, для своего великого произведения, моего последнего завещания этому миру, которое должно остаться на века! — Ну, во-первых, я не понимаю, как это ты не нашел моего имени. Обо мне все знают. Наверное, ты где-то не там искал. Может, ты хочешь сказать, что я какой-то злой дух, путешествующий во времени и мешающий поэтам? — Значит, да? — Какой ты видишь смысл в существовании такого типа? — Не знаю, однако в свой прошлый приезд ты говорил о чем-то вроде антимузы… Может, повсюду бродят толпы Порлоков, которые мешают поэтам писать, художникам рисовать, и, если в один прекрасный день не приезжают газовщики, я знаю, что это из-за тебя строители вынуждены бросать свою работу недоделанной. Он явно пришел в замешательство. — Знаешь, Хилари, по-моему, ты переборщил. — Он помолчал. — Признаю, единственное, что я сделал, так это несколько преувеличил свою значимость как поэта. Действительно, у меня в печати не так много стихотворений. Признаю, что мне хотелось познакомиться с тобой, чтобы таким образом немножко продвинуться. Но все это из-за любви к поэзии. И знаешь, что я тебе скалу; Хилари, я бы все отдал, чтобы быть таким, как ты. Что может быть прекраснее, чем стоять на пороге создания шедевра, и я никому не позволил бы помешать мне. Знаешь что? Я думаю, не было никакого человека из Порлока, Колридж просто больше ничего не написал и выдумал его себе в оправдание. Точно так же и ты пытаешься во всем винить меня. Но человека никто не может остановить, кроме него самого. Если ты не можешь писать в присутствии всех этих людей, избавься от них. Избавься от Мерси, к тому же, на мой взгляд, она полная идиотка — натуральная придурошная. А если ты избавишься от Мерси, то этот черножопый в платье и его подружка-школьница тоже перестанут сюда приходить. Хилари, я бы все отдал за твой дар, а ты его попросту разбазариваешь. Соберись, научись быть жестоким, работай! * * * В течение всей последующей недели зной дрожал над полями, а я размышлял над тем, что мне делать. Оглядываясь назад, я понимаю, что рассматривал совсем не те возможности, которые стал бы рассматривать другой человек. Они были следующими. Первая. Пойти к Сэмам и попроситься жить в одном из их сараев. Я не сомневался в том, что они мне это позволят. Работая над поэмой, я бы вполне прожил на просроченных паштетах и твердокопченой колбасе в вакуумных упаковках. Вторая. Построить себе шалаш в лесу и питаться лисицами и прочими тварями. В свое время я вел войну в буше, так что это мало чем отличалось бы от старых добрых дней в Кении. И снова я бы работал над поэмой до самых сумерек. Третья. Нужно было убить Мерси. Убив ее, я выигрывал в обоих случаях. Если меня разоблачат, я получу чудную камеру, в которой можно будет спокойно работать, а если нет, то вернусь к своему одиночеству. Я не сомневался в том, что смогу получить в тюрьме бумагу и шариковую ручку. Как можно заметить, ни один из этих вариантов не предполагал обычного разговора с Мерси, когда я мог бы прямо ей сказать: "Дорогая Мерси, прости меня, но не могла бы ты уехать? Все эти люди, которые приходят к тебе в гости, мешают мне работать, уже не говоря о том, что, насколько я понимаю, все эти игры в "друзей, которые трогают друг друга″ — прямой путь к церебральному параличу". Но я не мог себе позволить быть настолько невежливым. Вы, конечно, можете считать, что убийство тоже не вершина политеса, но я глубоко убежден, что огромное количество женщин, а также некоторые мужчины были убиты исключительно из соображений вежливости. Я не сомневаюсь в том, что многие мужья, желавшие бросить своих жен, просто не могли огорчить их, не могли заставить себя произнести болезненные признания, а потом терпеть все слезы и крики — они даже помыслить не могли о том, чтобы причинить им такую боль, — поэтому они просто подкрадывались к ним сзади с молотком и проламывали им череп. И я подумывал об этом же. В Нортгемптоне продавали паленые наркотики. Если бы мне удалось их добыть, я мог бы отдать их Мерси в качестве подарка. А потом какая-то наркоманка отдает богу душу — такое случается сплошь да рядом. И вот в базарный день я подъехал на "пьяджо" Мерси к задворкам автовокзала. Я надеялся, что на самом деле наркота будет нормальной, зато я получу внутреннее оправдание. — Надеюсь, у вас есть эта отрава, от которой люди отправляются на тот свет? — сказал я дилеру. — Конечно, — ответил он. — Сколько хочешь — идет нарасхват. Я немного удивился. — Что же тогда ее расхватывают, если от нее мрут? Я думал, что люди стараются обходить такое стороной. — Сразу видно, сэр, что вы не разбираетесь в наркоманах. Они считают, что чем наркотик ядовитее, тем больше от него улетаешь. Так что это у меня ходовой товар. Я купил у него порошок, но когда добрался до дому, то понял, что не смогу это сделать. Я вышел на лужайку и выбросил смертельный героин на компостную кучу, где он должен был разложиться и придать на будущий год моим кабачкам особый вкус. * * * В тот вечер в моей маленькой гостиной, как всегда, собрались Бейтман и Зуки, а также еще пара новых друзей Мерси — Джесси и Гюнтер. Они жили в плавучем доме на барже: Джесси была жонглером, а Понтер изображал серебряную статую на рынке в Нортгемптоне. Видеть его сидящим на диване было несколько неловко, поскольку он не успел еще снять с себя свой скульптурный грим. Я только что накормил их гренками с сыром и собирался принести пирог с грецкими орехами, который приготовил заранее. — Помнишь, Мерс, когда мы ездили в Лондон за твоими вещами? — сказал Бейтман, пытаясь перекричать телевизор. — Да… — Когда мы ехали через Уэст-Энд, я видел кучу людей в свитерах, которые носят в Гарварде и Принстоне, но, по-моему, эти люди не ходили в университет, а если и ходили, то в какие-нибудь другие в Новой Англии, потому что в основном они все торговали хот-догами с прилавков. — А ты училась в колледже, Мерс? — спросила Зуки. — Да, я занималась средствами массовой информации в университете Хэрроугейт, — ответила Мерси, — но уже ничего не помню. Как-то мы ездили в одно место… нет, не помню. А ты, Зуки? — Я же еще в школе. — Да, я забыла. А ты, Бейтман? — Я получил средний разряд по столярному делу в тюрьме. Что гораздо сложнее, чем ты можешь себе представить, потому что там не дают никаких острых инструментов. Так что экзамен в основном состоял из теории, хотя мне удалось сделать подставку для чайника с помощью пластмассового долота, бумажных гвоздей и резинового молотка. — А ты, Хилари? — дошла наконец очередь до меня. — Ну-у… я окончил Кембридж сразу после войны. — Серьезно? — спросил Бейтман. — Ну и как там было? — Это было довольно странное и неповторимое время, потому что, с одной стороны, в университет поступали обычные школьники, как я, а с другой, огромное количество людей, только что вернувшихся с войны. Они казались нам ужасно свирепыми — останавливали машины на Грейт-Норт-роуд, когда им надо было добраться до паба, ну и всякое такое. И больше всего меня потрясало, что они были страшно целеустремленными — они точно знали, что им надо. А мы, школьники, не имели ни малейшего представления о том, чего мы хотим от жизни. Зато им все уже было известно. Они считали, что им довелось уже столько перенести, что их поколение будет жить совсем иначе: писать пьесы, после премьеры которых в Шотландии тут же наступит социализм, прокладывать узкоколейки по дну океана, изобретать пишущие машинки, которые можно будет носить на голове как сомбреро. И кроме того, что они собирались переделать мир, они были готовы к тому, чтобы переделывать себя. Эти мальчишки-солдаты учились так, как никто до них, потому что им уже довелось пройти сквозь ворота Бухенвальда; они не напивались, потому что уже умели управлять "летающей крепостью", они не смущались девушек в память о своем лучшем друге, утонувшем на их глазах и захлебнувшемся в черном топливе в холодном Северном море. Однако по прошествии нескольких лет в них начала снова просыпаться их истинная природа, спавшая во время войны. Полиция начала привозить в колледж выпивох, пытавшихся установить пулемет в витрине кондитерской, лентяи начали все больше и больше времени проводить в постелях, скромняги снова лишились самообладания, приобретенного на войне, и стали бегать от девушек так, как никогда не бегали от японцев. Понимаете, что я хочу сказать? Нельзя стать другим человеком, нельзя научиться вести себя вопреки собственной природе, понимаете? И бороться с этим бессмысленно — мы обречены на то, чтобы жить с самими собой. Наступила тишина, а потом Зуки сказала: — Я однажды слышала об одном типе, который пережил страшное потрясение. Но волосы у него после этого не поседели, а стали рыжими. — А какого цвета они были раньше? — Не знаю, кажется, каштановыми. В то утро я в последний раз сел за свою неоконченную поэму. Я собрал все наброски и положил их в ящик: там не насчитывалось даже пятидесяти четырех строк "Кубла-хана". Из сада донеслось истошное мяуканье, и я выглянул в окно. Адриан, вспрыгнувший на карниз, разевал свою розовую пасть, нагло требуя, чтобы его впустили внутрь. Все остальные, похоже, были не в состоянии оторваться от своих мест, поэтому я подошел к окну и открыл его. Кот спрыгнул в комнату и начал драть когтями обивку на одном из кресел, которое до той поры не подвергалось его налетам. Я сел обратно, и кот залез ко мне на колени, запустив когти в мои лучшие молескиновые брюки, а потом свернулся клубком и начал мурлыкать. — В конечном итоге у тебя все-таки появился кот, Хилари, — сказала Мерси. — Когда мы в первый раз встретились в магазине, ты сказал, что у тебя не хватит сил перенести боль от потери еще одного кота. Что ты дошел до такой черты, когда страдание не может искупаться никаким удовольствием. Что ты готов отказаться от всяческих радостей, лишь бы не платить за них болью. И все-таки лучше, когда в доме есть живое существо, правда? — Ну, не знаю… — ответил я и увидел, что она смотрит на меня с такой яростной мольбой, что тут же сменил тон и добавил уже более веселым голосом, отозвавшимся у меня в голове бряцанием оловянных подносов: — Да, лучше, когда есть… — И добавил: —…кто-нибудь. notes Примечания 1 Букв.: мою птичку (исп.).