Изобретения профессора Вагнера (Избранные произведения) Александр Романович Беляев Беляев А. Изобретения профессора Вагнера. / Илл. А.С. Плаксина. — Москва: Правда, 1990. — 448 стр., ил. В сборник избранных произведений замечательного советского писателя-фантаста Александра Романовича Беляева вошли роман «Властелин мира», повести и рассказы из цикла «Изобретения профессора Вагнера», отличающиеся жанрово-тематическим разнообразием, увлекательным сюжетом. СОДЕРЖАНИЕ: ВЛАСТЕЛИН МИРА. (Научно-фантастический роман)… 3. ИЗОБРЕТЕНИЯ ПРОФЕССОРА ВАГНЕРА (Материалы к его биографии, собранные А. Беляевым)… 189. РАССКАЗЫ: Инстинкт предков… 259. Слепой полет… 275. Сезам, откройся!!!.. 289. Мистер Смех… 309. Ни жизнь, ни смерть… 333. Держи на запад!.. 369. Мертвая голова… 381. Невидимый свет… 431. Александр Беляев Изобретения профессора Вагнера (Избранные произведения) Властелин мира (Научно-фантастический роман) Часть первая I. Кандидат в Наполеоны — Не брызгайте мне на платье, Штирнер! Вы не умеете грести. — Ну конечно! Женщины, отправляясь кататься на лодке, имеют обыкновение надевать платье из такой материи, на которой брызги воды оставляют неизгладимые пятна. — Эту остроту вы позаимствовали у Джерома Джерома, из его повести «Трое в лодке»? — Вы очень начитанны, фрейлейн. Я не виноват в том, что это наблюдение Джером сделал раньше меня. Истина остается истиной, хотя бы в лодке ехало и не четверо, а пятеро. — Нас только четверо! — отозвалась со своей скамьи Эмма Фит. — Прекрасная, златокудрая кукла, — ответил Штирнер, — четвертым пассажиром в лодке Джерома была собака; первым в нашей лодке является мой Фальк… — Почему первым? — Потому что он гениален. Фальк! Подай носовой платок фрейлейн Фит, — видишь, она уронила его. Фальк, красивый белый сеттер, ловко прыгнул и подал платок. Все засмеялись. — Вот видите! — самодовольно сказал Штирнер — Фрейлейн Глюк, выходите за меня замуж! Мы откроем с вами бродячий собачий цирк. Я в рыжем парике клоуна стану показывать чудеса дрессировки, а вы будете сидеть у кассы. Только представьте себе эту идиллию: публика валит к нам валом, собаки танцуют, в кассе шелестят деньги… А после сеанса мы пируем за столом в обществе прелестнейших преданнейших четвероногих друзей. Великолепно! Это гораздо веселее, чем работать у Карла Готлиба. — Благодарю вас, но я не люблю бродячей жизни. — Гм… При вашем капитале, для вас я слишком ничтожная партия? — При моем капитале?… — с недоумением спросила Эльза Глюк. — Почему же вы удивляетесь? Вы притворяетесь, будто не знаете своего капитала. Ваши чудесные волосы тициановской Венеры… Ведь это натуральный цвет? Не делайте возмущенное лицо, я знаю, что натуральный. А тициановские женщины, было бы вам известно, красили волосы особым составом, — где-то даже сохранился рецепт этого состава. Ну вот, видите. Мировые красавицы, вдохновлявшие кисть Тициана, искусственно создавали то, что щедрая природа отпустила вам без предъявления рецепта… А ваши синие, как небесная бездна, глаза! Уж они, конечно, не искусственно окрашены… — Перестаньте… — Ваши зубки — жемчужное ожерелье… — Потом следует описание коралловых губок, не так ли? Можно подумать, что вы не секретарь скучного банкира, а коммивояжер ювелирной фирмы. Так я же вам отплачу, несносный, за эти ювелирные комплименты! А ваше длинное лицо, ваш длинный нос, ваши длинные волосы, ваши длинные руки, они, конечно, настоящие?… — А вам больше по душе все круглое? Вот этакое круглое лицо, как у Отто Зауера. Круглые глаза и, быть может, круглый капиталец через десяток лет… — Вы договорились до пошлости, — с недовольством в голосе произнесла Эльза Глюк. — Пожалуйста, не считайте капиталы в чужих карманах, — отозвался Зауер, юрисконсульт банкира Готлиба. Зауер был не в духе во время разговора Штирнера с Эльзой и молча рассекал длинными веслами воду, розовевшую в закатных лучах солнца. Штирнер почувствовал, что он действительно зашел далеко в своих остротах, и стал говорить более серьезно. — Простите, я никого не хотел обидеть. Я только хотел сказать, что в любви, как и во всем, существует тот же закон борьбы за существование: побеждает сильнейший. Самцы-олени бьются смертным боем, и рогатая, четвероногая самка достается победителю. А кто сильнейший в нашем обществе? Тот, кто владеет капиталом. — Представьте себе, фрейлейн, — обратился Штирнер к Эльзе, — что я стал бы вдруг богат, как Крез, нет, еще богаче, — как уважаемый патрон Карл Готлиб, — тогда мое лицо в глазах женщины, наверно, показалось бы уж не таким длинным? — Еще длиннее! — смеясь, ответила Эльза. — Э! — недовольно произнес Штирнер. — Это оттого, что с вашим капиталом красоты вы и среди Готлибов вольны выбирать себе по вкусу. А что остается делать нам — мелкой сошке, всяким секретарям и секретаришкам, которые близко стоят у стола пиршества, но принуждены только подбирать падающие крохи, глотать слюну, видя, как другие упиваются всеми благами жизни? — Какие у вас некрасивые слова, Штирнер! — сказала Фит. — Простите, я обращу серьезнейшее внимание на свой лексикон… Честность, — продолжал Штирнер, — вот наш порок, которым пользуются стоящие над нами. Гейне как-то сказал: «Честность — прекрасная вещь, если кругом все честные, а я один среди них жулик». Но так как кругом — о присутствующих, конечно, не говорят — тоже сплошные жулики, то, чтобы овладеть счастьем, — и он многозначительно посмотрел на Эльзу Глюк,[1 - По-немецки «глюк» — счастье.] — надо, очевидно, стать таким сверхжуликом, по сравнению с которым все остальные жулики казались бы добродетельными людьми. — Что-то вы, Штирнер, сегодня неудачно развлекаете дам, — опять вмешался в разговор Отто Зауер. — Теперь ваши шутки приобретают слишком мрачный оттенок… — А? — машинально спросил Штирнер, вдруг понурил голову и замолчал. Лицо его стало старческим. Глубокая складка легла меж бровей. Он казался погруженным в глубокую думу, как будто разрешал какой-то трудный вопрос. Фальк положил одну лапу ему на колено и внимательно смотрел в лицо. Весла неподвижно лежали в руках Штирнера, с них беспрерывно стекали капли воды, красные, как кровь, в лучах заходящего солнца. Эльза Глюк, глядя на сразу постаревшее лицо Штирнера, вдруг вздрогнула и, как бы ища помощи, обратила свой взор на Зауера. Вдруг Штирнер сильно ударил веслами о воду, бросил их и расхохотался. — Послушайте, фрейлейн Эльза, а что, если бы я стал могущественнейшим человеком на земле? Если бы одному моему слову, одному жесту повиновались все, как повинуется Фальк?… Фальк! Пиль! — крикнул Штирнер, бросая в воду стек. И Фальк стрелой кинулся за борт лодки. — Вот так! Если бы я стал властелином мира? — Знаете, Штирнер, — сказала Эльза, — у вас молодое, но ужасно старомодное лицо. Такие лица встречаются среди фотографий в семейных альбомах. И о них обыкновенно говорят так: «А вот это дедушка в молодости». Нет, в Наполеоны вы решительно не годитесь! Разве биржевой наполеончик из вас выйдет. — Ах, вот как? В таком случае я лишаю вас короны, дворца, золотой кареты, бриллиантового ожерелья и всех ваших придворных пажей и статс-дам. Я лишаю вас моей милости. И знайте, что я вас совсем не люблю. Не подумайте, что я собирался совершать подвиги, как средневековый рыцарь, только для того, чтобы удостоиться получить вашу руку и сердце. Совсем нет! Вы для меня лишь мерило моих достижений. Первая ставка — не больше, вот вам! — Ну что же! А пока не угодно ли вам приналечь на весла? Пора домой. Штирнер втащил в лодку мокрого Фалька, который, встряхнувшись, окатил всех брызгами. Глюк и Фит вскрикнули. — Пропали ваши водобоязненные платья, — сострил Штирнер, сильно налегая на весла. Лодка быстро поплыла вниз по течению. Солнце скрылось за лесом. Вверху река сверкала, как расплавленное золото, вокруг лодки легли уже синие тени. Потянуло сыростью. Эмма накинула на плечи пушистый платок. Все замолчали. Зеркальная поверхность реки была неподвижна. Изредка мелкая рыбка прорывала спокойную гладь, сверкнув по поверхности чешуей. — Я не знал, что вы так честолюбивы, Штирнер, — прервал молчание Зауер. — Скажите, что же тогда заставило вас бросить ученую карьеру и перейти к нам в число скромных служащих Готлиба? Ведь, если не ошибаюсь, вы довольно успешно работали в области изучения мозга, и я даже встречал в газетах несколько заметок о ваших удачных опытах… Как называется эта молодая наука, которой вы тогда увлекались? Рефлексология? — Я очень смутно представляю, что это за наука, — сказала Эльза. — Милостивые государыни и милостивые государи! — начал Штирнер таким тоном, будто он читал лекцию в избранном обществе. — Рефлексология есть наука, изучающая ответные реакции человека и вообще всякого живого существа, возникающие в связи с воздействием внешнего мира и характеризующие собою вообще все отношения живого существа к окружающей среде. Понятно? — Совершенно непонятно, — ответила Эмма. — Постараюсь выразиться проще. Рефлекс есть передача нерву возбуждения с одной точки тела на другую через посредство центра, то есть мозга. Каждое воздействие извне, — через органы чувств, — путем рефлекса через центр, вызывает к деятельности те или иные органы тела, иначе говоря, вызывает реакцию. Ребенок протягивает руку к огню. Огонь жжет. Это воздействие огня на кожу передается нервами в мозг, а от мозга идет к руке ответная реакция: ребенок отдергивает руку. Представление огня связывается у ребенка с представлением боли. И всякий раз, когда ребенок видит огонь, он начинает боязливо отдергивать руку. Получилось то, что мы называем, по-ученому, условным рефлексом… Приведу более сложный пример. Вы даете собаке есть и одновременно, каждый раз, когда она ест, играете на флейте. Обед с музыкой. Во время еды у собаки обильно отделяется слюна. Через некоторое время, когда игра на флейте тесно свяжется в сознании собаки со вкусовыми ощущениями, вам довольно будет заиграть на флейте, как у собаки начнет усиленно выделяться слюна. Условный рефлекс!.. И подумать только, что самые «святые» чувства человека, как долг, верность, обязанность, честность и даже знаменитый кантовский «категорический императив», являются условными рефлексами совершенно такого же порядка, как и выделение собачьей слюны! Процесс создания таких рефлексов сложнее, но существо то же. При таком научном освещении, признаюсь, все эти высокие добродетели не возбуждают во мне особого почтения… Вот поэтому-то мне подчас и кажется, что кому-то выгодно это слюнотечение добродетели, кто-то играет на флейте религии, морали, долга, честности, а мы, глупые, распускаем слюни. Не пора ли бросить весь этот старый хлам и перестать плясать под дудку старой морали?… Зауер решил изменить разговор и вновь задал Штирнеру вопрос, почему он оставил ученую карьеру. — Вы так много знаете, Штирнер, — сказал он. — Быть может, на ученом поприще вы скорее достигли бы известности и всяческих успехов. — А вот почему оставил я ученую карьеру, уважаемый Зауер, — ответил Штирнер с лукавой искоркой в глазах. — Я анатомировал около тысячи человеческих мозгов и, представьте, нигде не нашел ума. И я решил, что с мозгами гораздо приятнее иметь дело, когда они лежат, хорошо зажаренные, на обеденном столе нашего добрейшего патрона. — Какие гадости вы опять говорите! — услышал Штирнер за собой голос Фит. — Тысячу извинений! Но уверяю вас, что наш Готлиб не питается человечиной. Разве только иносказательно, ха-ха! Я чувствую, например, что завтра утром он скушает банкирский дом Тепфер и K°… Я же хотел только сказать, что средневековым властителям хорошо было заниматься наукой, когда у них под руками были горы всякой снеди и бочки вина. А теперь… вот я и Зауер всего только скромные служащие банкира, и даже вы, прекраснейшие фрейлейн, его машинистка и стенографистка, получаете больше, чем молодой доктор великолепнейших наук. Как видите, я откровенен. Не я первый и не я последний предпочел чечевичную похлебку будущим благам первородства. Впрочем, как знать? В школе нас учили, что прямая линия — кратчайшее расстояние между двумя точками. Но ведь вся эта математика — сущая абстракция. В реальном мире нет прямых линий… Стоп! Вот мы и приехали. Ну а теперь, — обратился он к Эмме Фит, — дайте мне вашу руку и позвольте проводить до станции. Штирнер и Фит ушли вперед. Зауер расплатился за прокат лодки и под руку с Эльзой медленно направился к железнодорожной станции. Стемнело. Небо усеяли звезды. Дорога была безлюдна. — Смотрите, как мерцают звезды! Вероятно, наступит ненастье… — сказал Зауер. — Да, но мы успеем добраться, — ответила Эльза. — Вы довольны нашей прогулкой, Эльза? — Не слишком ли фамильярно вы зовете меня? — улыбаясь, спросила Эльза и, не давая Зауеру говорить, продолжала: — Ну не оправдывайтесь. Я была бы довольна, если бы не этот несносный болтун, Штирнер. Бывают же такие пустые люди! Трещит как сорока, никому не дает вымолвить слова. И какие претензии! — Да, болтун… — задумчиво сказал Зауер. — Но я бы вам посоветовал, Эльза, быть осторожнее с этим болтуном. Эльза удивленно посмотрела на Зауера. — Разве я была с ним неосторожна? И, рассмеявшись, она воскликнула: — Нет, Отто, вы просто ревнуете меня! Но не рано ли? Я еще вам не дала слова. Могу и передумать. — Вот вы пошутили, а у меня сердце сжалось… Болтун! Конечно, болтун, но он себе на уме. Вы слышали, что он говорил про честность да про кривые линии? Это опасная философия. И я, право, боюсь его, боюсь за вас и за нашего старика Готлиба… Этот болтун говорит неспроста. В его словах что-то есть. Что он замышляет? Я не удивлюсь, если он совершит что-нибудь ужасное… Эльза вспомнила сосредоточенное, вдруг постаревшее лицо Штирнера, освещенное багровым лучом заходящего солнца, и ей опять стало жутко. Она невольно сжала крепче руку Зауера. — И ведь как вкрался он в доверие Готлиба! Тот его теперь ни на шаг не отпускает, переселил к себе в дом… Вечерами Штирнер забавляет старика своими дрессированными собаками… — Надо отдать ему справедливость, Отто, его собаки изумительны. — Я этого не отрицаю. Его собаки превосходят все известное в области дрессировки животных. В особенности этот Фальк. — А его черный пудель, — вспомнила Эльза, — который умеет считать, узнает любую букву алфавита, угадывает без слов все его приказания. Мне иногда жутко делается… — Да, будто сам черт сидит в этом пуделе. Возможно, что Штирнер умен и талантлив. Но талантливое зло опаснее вдвойне. — И Зауер значительно посмотрел на Эльзу. — Обо мне вы не беспокойтесь, Отто. На меня его чары не действуют. Мне он был просто безразличен. Но после сегодняшнего вечера, когда я увидела его лицо… Я не знаю, как выразить это… Впрочем, может быть, мы несправедливы к нему. Что это?… Ах!.. Из темноты бесшумно появился Фальк и, взяв зубами за край платья Эльзы, с веселым ворчаньем потянул ее вперед. Зауер рассердился на собаку и стал гнать ее. Но Эльза рассмеялась. — Вы, кажется, становитесь суеверным, Отто. Штирнер, очевидно, прислал Фалька предупредить нас, чтобы мы поторопились. II. Под колесами поезда Дверь из кабинета открылась, и на пороге показался банкир Карл Готлиб в сопровождении личного секретаря Людвига Штирнера. Утреннее солнце, заливавшее всю комнату через стены из сплошного стекла, заиграло на золотых очках Карла Готлиба. Банкир сощурил глаза и улыбнулся. Ему было около шестидесяти лет, но никто не дал бы ему столько, видя его белое, свежее лицо с румянцем во всю щеку. Гладко выбритый, пахнущий дорогим мылом, хорошими сигарами и духами, всегда довольный, веселый и живой, он воплощал в себе житейское благополучие. — Ну как прошла ваша загородная прогулка? — спросил он, пожимая по очереди руки Глюк, Фит и Зауера. — Весело? Много наловили рыбы? Погода была прекрасная, не правда ли? Будьте так любезны, Зауер, отправить вот эти телеграммы. Биржевой бюллетень получен? Как сегодня курс доллара? Так… так… Хлопковые акции? Идут в гору? Великолепно. Опротестуйте вот эти векселя банкирского дома Тепфер и K°. Я не могу делать дальнейших поблажек. Вы сегодня прекрасно выглядите, фрейлейн Фит… А вы о чем-то мечтаете, фрейлейн Глюк? Хе-хе! И он с лукавым видом погрозил ей пальцем. — Я, кажется, догадываюсь. Весна несет с собой опасные бациллы. Да-а! Поправив букетик фиалок в петличке черного сюртука, он посмотрел на часы и сказал: — Сейчас десять часов. Поезд отходит в десять сорок пять. Я уезжаю и буду обратно в два часа пятнадцать минут. Еду принимать завод. Мы со Штирнером живо покончим с формальностями. Кстати, проветрюсь, засиделся… Машина подана? Идем, Штирнер! И, мягко ступая, банкир Готлиб вышел, крикнув уже за дверью: — Где же вы, Штирнер? — Сию минуту! — Штирнер быстро прошел в смежную комнату и крикнул: — Фальк! Брут! Навстречу ему с веселым лаем выбежали две собаки: сеттер, бывший на прогулке, и Брут — огромный дог тигровой масти. Проходя мимо Глюк, Штирнер склонил голову набок и насмешливо спросил: — Вы еще не решили? — Чего? — Выйти за меня замуж… Громко рассмеявшись, он бросился со своими собаками догонять патрона. Эльза нахмурилась. Зауер что-то проворчал, сидя за своим столом. За окном прошумел отъезжающий автомобиль. В комнате наступило молчание. Фит трещала на пишущей машинке, Зауер нервно перелистывал какие-то бумаги. — Собачник! — вновь тихо проговорил он. — Что вы там ворчите? — окликнула его Глюк. — Везде со своими собаками! — ответил Зауер. — Не могу выносить этого кривляющегося господина! Вчера еще говорил о Готлибе, что он чуть ли не питается человечиной, намекая, очевидно, на строгость Готлиба к должникам, а сегодня, видали? Так и юлит около патрона. В глаза смотрит не хуже Фалька!.. Вы думаете, зачем он собак взял? Будет развлекать ими старика на лоне природы… — Вы, кажется, становитесь придирчивым, Зауер! — сказала Эльза. — А Тепфера и K° Готлиб скушал — Штирнер угадал… — Сам же и убедил Готлиба, чтобы тот предъявил векселя ко взысканию, в этом нет сомнения, — хмуро ответил Зауер. — Зауер просто ревнует! — пропела Фит, улыбаясь. — Будьте добры переписать эту ведомость! — сухо сказал Зауер, передавая Фит бумагу. Фит посмотрела, как провинившийся ребенок, и робко ответила: — Пожалуйста! Машинка затрещала. Все погрузились в работу, прерываемую звонками телефона. Около одиннадцати часов раздался новый телефонный звонок. Не отрываясь от делового письма, Зауер привычно слушал телефон. — Алло! Да, да… Кабинет личного секретариата банкира Карла Готлиба. Что такое? Не слышу! Говорите громче! Случилось? Что случилось? Как? Не может быть!.. Самопишущее перо выпало из рук Зауера. Лицо его побледнело. В голосе послышались такие нервные ноты, что Глюк и Фит бросили работу и с тревожным любопытством следили за ним. — Попал под поезд?… Но как же так?… Извините, но это вполне понятное любопытство!.. Так… так… слушаю… так… Все будет сделано!.. Зауер положил трубку телефона и, проведя рукой по волосам, встал из-за стола. — Что случилось, Зауер? — с тревогой спросила Фит, поднимаясь. — Кто попал под поезд? Да говорите же скорей! Но Зауер опять уселся в кресло и сидел молча. — Да… Я ожидал чего-нибудь в этом роде, — сказал он после паузы и, нервно поднявшись, быстро заговорил: — Мне только что сообщили по телефону, что Карл Готлиб попал под поезд… — Но он жив? — спросили одновременно Фит и Глюк. — Подробности неизвестны… — Хорошие подробности! — сказала Фит. — Жив человек или нет? — Я просил объяснить происшедшее, но мне ответили, что теперь не до объяснений… Надо срочно приготовить кровать и вызвать врачей. — Значит, он жив? — сказала Глюк. — Может быть… — Зауер нажимал кнопки электрических звонков, вызывая лакеев, отдавал распоряжения, звонил к врачам… В доме поднялась суматоха. Прибежала встревоженная экономка. Готлиб был одинок, и все его хозяйство вела «домоуправительница», как ее звали, чистенькая старушка фрау Шмитгоф. Она была так потрясена, что Эльзе пришлось ухаживать за ней. Послышался гудок подъехавшего автомобиля. — Доктор! — вскрикнула Фит. — Нет, это рожок нашего автомобиля, — ответил Зауер. — Ганс, идите скорее к подъезду! Лакей Ганс быстро вышел, семеня больными ногами. В комнате сгустилось напряженное ожидание. Фрау Шмитгоф, полумертвая от страха и волнения, сидела в кресле, тяжело дыша. Из отдаленных комнат послышался тяжелый топот ног, сбивающихся с шага. — Несут… — прошептала Фит. — Хоть бы он был жив. Двери широко распахнулись. Четыре человека несли обезображенный, окровавленный труп Карла Готлиба. Шмитгоф истерически вскрикнула и упала в обморок. У Готлиба были отрезаны ноги выше колен. Пятый человек, в форме железнодорожного служащего, нес какой-то тюк. Фит и Глюк узнали плед Готлиба. Из-под распахнувшегося края пледа выглядывал лакированный ботинок банкира. «Ноги. Это его ноги… Какой ужас! — подумала Глюк. — Но зачем их несут? Зачем они теперь нужны ему?» — промелькнула нелепая мысль. Черты Готлиба мало изменились, но лицо было необычайной белизны, как лист бумаги. «От потери крови!» — подумала Эльза. И еще одна подробность поразила ее: в петличке черного сюртука Готлиба сохранился букетик фиалок. Почему-то этот цветок на груди мертвеца необычайно взволновал Эльзу Печальная процессия проследовала через кабинет в спальню Готлиба, оставляя на паркете капли крови. Следом за трупом Готлиба шел Штирнер. Лицо его было бледнее обыкновенного, но спокойно. Он осторожно обходил капли крови на паркете, чтобы не наступить на них, с таким видом, как будто это были дождевые лужи среди дороги. За ним по пятам шел Фальк Нервно-расширенными ноздрями собака обнюхивала капли крови. Глюк с непонятным ей самой ужасом посмотрела на Штирнера. Он встретил ее взгляд и, как ей показалось, улыбнулся одними глазами. Вернувшийся из спальни Зауер подошел к Штирнеру и, глядя ему испытующе в глаза, спросил: — Как это случилось? Штирнер выдержал и этот взгляд — только брови его пошевельнулись — и спокойно ответил: — Я не был очевидцем. Готлиб просил меня отправить срочную телеграмму. Это отняло у меня всего пять минут, не больше. А когда я вернулся, все было кончено. Очевидцы говорят, что моя собака, Брут, испугалась паровоза и, метнувшись в сторону, попала под ноги Готлиба. Старик не устоял на ногах и упал с дебаркадера на рельсы вместе с собакой. Брута разрезало пополам, бедная собака!.. А Готлибу отрезало ноги… — Вы жалеете только собаку? — Не говорите глупостей, Зауер И не придавайте слишком большого значения официальным способам выражения «душевного прискорбия». Готлиб был славный старикашка, и мне жалко его. Но отсюда не следует, что я не могу выразить сожаления о гибели четвероногого друга. — Как странно! — задумчиво проговорил Зауер, как бы придавая особый смысл своим словам. — Готлиб погиб от Брута! — Мой Брут не человек, а собака, и Готлиб не Цезарь, а банкир, — ответил Штирнер, насмешливо улыбаясь, и прошел в спальню Готлиба. III. Два завещания Весть о трагической кончине Карла Готлиба, крупнейшего банкира Германии, взволновала весь коммерческий мир. Кабинет банкира был одним из нервных узлов финансовой и промышленной жизни страны. Готлиб финансировал не только банки, но и крупную промышленность. Не мудрено, что неожиданная смерть Готлиба явилась событием дня. Газеты обсуждали возможные последствия этой кончины для тех или иных кредиторов, гадали об изменявшемся соотношении финансовых сил и о судьбе банка, потерявшего своего главу. Задавался вопрос: станет ли кто-либо на место Готлиба, или банк будет ликвидирован? Газетные корреспонденты осведомляли читателей о наследниках — родственниках Готлиба: младший брат покойного, землевладелец Оскар Готлиб, имеет сына Рудольфа двадцати четырех лет и четырех дочерей. Какая-то газета высчитала даже, какой капитал придется на долю молодого человека и богатых невест, хотя точно никто не знал, как велико было имущество. Коммерсанты волновались, газеты шумели, а в доме Карла Готлиба заканчивался последний акт трагикомедии человеческой жизни. В доме уже распоряжались на правах законных наследников экстренно вызванные Оскар Готлиб, красный, загорелый, неповоротливый человек, и его веснушчатые лопоухие дети. Оскар Готлиб хмурился и поджимал губы. Возможность разбогатеть разжигала искорки в его прищуренных глазах. Но чувство такта и отчасти искреннее сожаление о потере брата делали его сдержанным. Зато его дети ликовали открыто, без удержу предаваясь сладкому предвкушению обладания богатством. Сын Рудольф, Луиза и Гертруда — старшие дочери Оскара — ходили из комнаты в комнату, осматривали картины, трогали дорогие безделушки, присаживались на мягкие кресла, ощупывали руками материю, делили вещи между собой, спорили, смеялись, строили планы… Изуродованное тело Карла Готлиба, вместе с отрезанными ногами, похоронили в дорогом склепе тяжеловесной архитектуры. Следующий за похоронами день назначили для вскрытия завещания. Акт этот был обставлен довольно торжественно. Были приглашены и некоторые служащие Карла Готлиба, в том числе Зауер, Штирнер, Глюк и Фит. Штирнер со скучающим видом сидел за письменным столом и рисовал на листе бумаги собак. — Послушайте, вы секретарь моего покойного дядюшки? — окликнул его Рудольф Готлиб. — Будьте так добры, проводите меня в верхний этаж, я хочу осмотреть… Штирнер молча надавил кнопку звонка на столе. В дверях показался лакей. — Ганс, проводите господина Готлиба-младшего в верхний этаж! — и Штирнер опять углубился в рисование собак. Рудольф промолчал, но краска гнева залила его веснушчатое лицо. Зауер, который наблюдал эту сцену, сидя в углу с Глюк и Фит, усмехнулся. — Смотрите, Эльза, Штирнер держится так, как будто он сам наследник… Признаться, я не понимаю его игры. Он точно сам напрашивается на то, чтобы новые хозяева выбросили его за дверь… — Еще неизвестно, что будет с нами, — озабоченно сказала Эмма. — Ну что же, уволят — придется поступить кассиршей в бродячий цирк, — рассмеялась Эльза. — Перестаньте шутить, Эльза. Я говорю совершенно серьезно. Штирнер явно ведет какую-то большую игру. Понизив голос, Зауер продолжал: — Вам не кажется, что смерть Карла Готлиба произошла при странных обстоятельствах? Эльза посмотрела на Зауера. — Что вы хотите сказать, Отто? Ведь Штирнера даже не было в момент катастрофы… — Ага! Значит, и вам эта мысль приходила в голову — мысль о том, что смерть Готлиба не случайна? Собака! Что, если собака действовала по необъяснимому внушению? Если я не ошибаюсь, Штирнер в своей научной работе как раз занимался вопросами внушения и передачи мыслей на расстояние… Вы знаете, какие чудеса он проделывает со своими собаками? Помните вечером, когда мы возвращались с прогулки, Фальк подбежал к вам… — Какие ужасы! — прошептала Фит. — Вдруг он внушит собакам и они загрызут нас?… Зауер усмехнулся. — От этого он не получит пользы… Собаки Штирнера, простите мне, охотятся на более крупную дичь. Но какую пользу извлечет он из смерти Готлиба? Этот странный человек окружает себя глубокой тайной. Вы знаете, мы с ним служим более года и каждый день видимся, но ни я, ни кто-либо другой никогда не были в его комнате. Что он там делает? Какие замыслы обдумывает он в тиши?… — …И не подумаю. Ты можешь взять себе пейзаж Коро, но Святого Себастьяна я не уступлю! Сестры Готлиб прошли мимо, споря о дележе дядюшкиного наследства. Зауер замолчал. По дому раздались звонки, сзывающие всех в большой кабинет покойного хозяина. Там уже сидел за письменным столом нотариус, сухонький бритый старичок, в очках в черной черепаховой оправе. Он был большой формалист и категорически отказался сообщить наследникам что-либо о содержании завещания до его вскрытия. И теперь Готлибы с невольным волнением смотрели на толстый портфель нотариуса, скрывавший тайну наследства. Нотариус не спеша извлек из портфеля пакет, предъявил его для обозрения целости печатей, вскрыл и начал читать. По завещанию все имущество переходило брату покойного, Оскару Готлибу, с выделением довольно крупной суммы фрау Шмитгоф и более мелких — старым служащим. Готлибы вздохнули с облегчением, выслушав завещание до конца. Но их лица вдруг вытянулись, когда нотариус среди наступившей тишины сказал: — Это первое завещание… — Значит, есть и второе? — с тревогой спросил Оскар Готлиб. — Есть, и я оглашу его, — ответил нотариус. После той же процедуры осмотра печатей он вскрыл и огласил и второе завещание, сделанное всего за месяц до смерти Карла Готлиба. — «В отмену всех ранее составленных завещаний все принадлежащее мне благоприобретенное движимое и недвижимое имущество, в чем бы оно ни заключалось, завещаю в полную собственность служащей у меня стенографисткой Эльзе Глюк. По личным обстоятельствам, я не могу открыть мотивы, по которым я лишаю моих родственников наследства и передаю его Эльзе Глюк, но дабы первые не оспаривали судебным порядком завещанных ей прав у последней, укажу, что к этому побудили меня: 1) одна услуга, оказанная мне Эльзой Глюк, — услуга, о которой я не буду говорить, но ценность которой не покрывается даже оставленным капиталом, и 2) некоторые обстоятельства совершенно личного характера, заставившие меня вычеркнуть брата моего, Оскара Готлиба, из списков близких мне людей…» Переведенное на доллары имущество наследователя, по предварительному подсчету, определяется в два миллиарда, — закончил нотариус. Оскар Готлиб откинулся на спинку кресла. Глаза его стали мутны. Он со свистом дышал широко открытым ртом, нервно перебирая пальцами. Казалось, его поразил удар. Сестры Готлиб, обнявшись, рыдали, склонив головы на плечи друг Друга. Рудольф побледнел так, что все веснушки, как брызги грязи, выступили на его лице. — Не может быть!.. Не может быть!.. — вдруг закричал он истерически. — Ложь! Обман! Преступление!.. Мы этого так не оставим! Здесь все мошенники! Нотариус пожал плечами. — Молодой человек, будьте осторожны в словах. Я выполнил только свой долг. Вы можете оспаривать завещание законным порядком, если находите его неправильным. А пока я принужден передать его наследнику. Встав из-за стола, нотариус подошел к Эльзе Глюк и почтительно передал ей завещание. Эльза подняла брови в полном недоумении и машинально взяла бумагу. Ошеломленный Зауер уставился на Эльзу. Эмма Фит не знала, радоваться ей или плакать. И только нотариус и Штирнер сохраняли спокойствие. Вдруг Оскар Готлиб покачнулся и стал сползать с кресла. К нему бросились на помощь. — Доктора!.. Поднялась суматоха. IV. Счастливая невеста До утверждения завещания Карла Готлиба над его имуществом была учреждена опека, причем Оскар Готлиб добился того, что опекуном был назначен он. Поэтому Готлибы остались жить в доме покойного банкира, и молодой Рудольф Готлиб по-прежнему держался с независимостью будущего владельца, твердо надеясь, что правосудие «восстановит права законных наследников». Выявление огромного имущества покойного требовало присутствия всех служащих. Поэтому на другой день после вскрытия завещания к работе вернулись все, не исключая и Эльзы. — Вы?… — удивленно встретил ее Зауер. — В качестве кого явились вы сюда? — В качестве стенографистки, — просто отвечала она. — Миллиардерши не служат стенографистками! — ответил он ей. Отведя Эльзу в сторону, Зауер сказал: — Прошу вас, присядьте… Нам с вами нужно серьезно переговорить… Они уселись. Отто, бледный после бессонной ночи, тер лоб рукой, собираясь с мыслями. — Со вчерашнего дня у меня в голове такой кавардак, что я потерял способность связной речи. Или я подозревал Штирнера в преступлении неосновательно, или… или он опаснее, чем я думал… Но одно для меня ясно, что между мною и вами воздвигается неодолимая преграда… Вы уходите от меня, Эльза! Эльза с недоумением и упреком посмотрела на него. — Скажите мне искренно, Эльза, положа руку на сердце, вы ничего не знали о том… счастье, которое ожидало вас? — Ничего не знала, — твердо отвечала Эльза. — Но должны же вы знать по крайней мере о той вашей необычайной, — подчеркнул Зауер, — услуге Карлу Готлибу, которая оценена им выше всех его богатств? — Насколько помню, никакой услуги я ему не оказывала. Зауер опять приложил руку к своему разгоряченному лбу. — От этого можно сойти с ума… Допустим, что тут замешан Штирнер, — впрочем, я уже сам не уверен в этом, — допустим, он как-нибудь повлиял на старика Готлиба, ловко убедил его в этой несуществующей услуге, которая будто бы обязывала Готлиба быть вам благодарным… Но почему Штирнер тогда не употребил завещание на свое имя? Или… — Зауер вдруг весь как-то выпрямился, и лицо его исказилось болью. — Простите, Эльза, но я должен задать вам еще один крайне щекотливый вопрос: может быть, между вами и Карлом Готлибом были близкие… Эльза встала возмущенная. — Ну, ну, не буду, успокойтесь! Садитесь, прошу вас… Вы же видите, что я вне себя… Мне приходят в голову совершенно нелепые мысли. Ах, это такая пытка!.. Я должен сразу высказать вам все мои сомнения, они мучили меня всю ночь. Чего я не передумал!.. Я думал, может быть, вы… дочь Готлиба… — Послушайте, Зауер, я сейчас же уйду, если вы… — Или, может быть… — ха-ха-ха! — вы действуете заодно со Штирнером и являетесь только ширмой для него… Эльза встала вторично, но Зауер взял ее за руку и насильно посадил. — Садитесь! Вы должны это выслушать. Поймите, то, что я говорю вам так резко, открыто, в лицо, будут говорить и уже говорят за вашей спиной. Неужели вы не понимаете, что это завещание бросает тень на ваше доброе имя? — Слушайте, Зауер, я люблю вас, — видите, я говорю вам это открыто, — но всякому терпению есть конец. Если в вас говорит даже безумие, то… я не переношу таких форм безумия. Кто дал вам право оскорблять меня безнаказанно? — Право, право! Кто дал право подвергать меня пыткам ужасных подозрений… Откуда они? — Зауер замолчал и устало опустил голову. Эльзе стало его жалко. Она ласково коснулась его руки и тихо сказала: — Никто вас не подвергал пыткам, вы сами мучаете себя. И для чего? Ведь поймите, Отто, что в наших отношениях ничего не изменилось, и я не понимаю, о какой стене вы говорите. — Как ничего не изменилось? А миллионы, миллиарды Карла Готлиба! Вы одна из самых богатых женщин в стране, а я… У меня своя, мужская гордость. Я беден и не хочу, чтобы про меня говорили, что я женился на деньгах. Деньги! Разве это не стена? — Да кто вас убедил в том, что эта стена из мешков с золотом будет стоять между нами? Никакой стены нет и не будет! Отто Зауер смотрел на Эльзу, еще не понимая, но уже чувствуя облегчение. — Что вы хотите сказать, Эльза? — Да то, что совсем не надо быть юрисконсультом Отто Зауером, не спать ночей, доводить себя до помешательства, чтобы понять всю неловкость получения этого наследства. Я и не думаю принимать дара Карла Готлиба. Я откажусь от прав на наследство, вот и все. — Эльза! Вы? — Зауер крикнул так громко, что Эмма Фит, работавшая в другом конце комнаты, прекратила свою трескотню на машинке. — Что с вами, Зауер? Вы меня испугали. — Ничего, фрейлейн, это от радости, оттого, что я вдруг стал богат! Богат безмерно!.. — Значит, вы женитесь на Эльзе? — по-своему поняла Эмма и бросилась целовать смеющуюся подругу и поздравлять сияющего Зауера. — Что это за семейная сцена! С чем вас поздравляют? — вдруг услышали они голос вошедшего в комнату Штирнера. — Такое счастье! Эльза выходит замуж за Зауера!.. И они будут безмерно богаты! — воскликнула Эмма, обращаясь к Штирнеру. — Это правда? — спросил Штирнер. Эльза и Зауер переглянулись. Эльза помедлила несколько мгновений и потом твердо сказала: — Да, это правда. Можете нас поздравить. Зауер был так счастлив, что крепко пожал протянутую Штирнером руку. — Ну что ж, поздравляю вас, мои будущие хозяева, если, впрочем, вы пожелаете воспользоваться моими услугами. А если нет, всего хорошего! Чемодан на плечи, собираю своих собак и отправляюсь с бродячим цирком… Делать нечего, придется искать другую кассиршу… Может быть, куколка согласится? Эмма, вы согласны? Что с вами, деточка? Вы плачете? — Это… от… радости! — проговорила Эмма. — Так ли? — смеялся Штирнер. И, погрозив ей пальцем, он сказал: — Куклы также должны уметь скрывать свои чувства. Признайтесь, вам немножечко жалко Людвига, а? Чуточку любили его, а?… Вошел лакей. — Господин Готлиб-старший просит господина Отто Зауера в кабинет. Зауер кивнул головой Эльзе и неохотно вышел из комнаты. Оставшись наедине с Эльзой, Людвиг Штирнер вдруг стал серьезным. — Это решено, фрейлейн Глюк? — Да, это решено. Штирнер задумался. Потом спросил: — А я? Я не имею у вас ни малейших шансов на успех? — Теперь меньше, чем когда-либо… Послушайте, Штирнер, вы, как мне кажется, единственный человек, который может рассеять туман во всем этом деле. Ответьте мне на несколько вопросов. — Я вас слушаю. — Можете ли вы объяснить мне тайну завещания? — Она умерла вместе с Карлом Готлибом. — Этот ответ не совсем удовлетворяет меня. И еще один, самый тяжелый вопрос: существует ли связь… между составлением завещания и внезапной смертью Карла Готлиба? — Самая тесная: как только умер Готлиб, стало возможным предъявить завещание к утверждению и вступить в права наследства, — это вам скажет каждый юрист. — Или вы не хотите меня понять… — Или вы из деликатности выражаетесь слишком туманно. Говорите прямо: не являюсь ли я виновником смерти старика? Эльза покраснела. — Вы сами виноваты, Штирнер. Помните, вы называли честность пороком… И мне трудно примириться с мыслью, что среди знакомых, которым пожимаешь руку… — Есть рука, обагренная кровью невинного младенца шестидесяти лет? И с этакими руками я осмеливаюсь просить вашей руки… — Послушайте, Штирнер, где же вы? Так нельзя. Мы давно ждем вас, — проговорил Оскар Готлиб, появляясь в дверях комнаты. Штирнер неохотно поднялся и вышел. — О чем он с тобой так долго говорил? — подбежала к Эльзе любопытная Эмма. — Он мне предлагал руку, сердце и земной шар в виде свадебного подарка. — И что же? Два предложения в один день! Счастливая! — Эмма, ты знаешь, я отказалась от наследства, — сказала Эльза. Эмма широко раскрыла свои глаза. — Ну, и ты не умней Штирнера!.. V. Запутанная история Оскар Готлиб не умер, но неожиданная потеря наследства, которое ушло из его рук, потрясла его старый организм. С осунувшимся, почерневшим, опухшим лицом сидел он в кабинете известного адвоката Людерса и говорил, склонив голову набок и нервно покручивая в руках карандаш. — Это дело о наследстве — какая-то сплошная чертовщина и нелепица. Может быть, мой сын Рудольф прав, утверждая, что тут одна шайка. Шайка преступников или сумасшедших. Судите сами. На другой день после вскрытия завещания я пригласил к себе Отто Зауера, юрисконсульта моего покойного брата, чтобы переговорить с ним о деле. Зауер, как близкое доверенное лицо покойного Карла, мог, как мне казалось, пролить свет на эту невероятную историю завещания. Но Зауер или действительно ничего не знал об изменении завещания, или не хотел мне говорить правды. Зато Зауер неожиданно сообщил мне другую новость, что Эльза Глюк отказывается от наследства. Я вызвал к себе Глюк, и она подтвердила это. У меня как камень свалился с сердца. Не прошло, однако, нескольких дней, как завещание было предъявлено в суд к утверждению тем же Зауером по доверенности Эльзы Глюк. «Что же вы делаете?» — спросил я его. Зауер пожал плечами: «Наследница изменила свое намерение». — А Эльза Глюк? С ней вы говорили еще раз? — спросил адвокат, попыхивая сигарой. — Говорил. Она произвела на меня странное впечатление. Какое-то каменное спокойствие на лице, тусклый взгляд, вялые движения, будто она не выспалась. «Фрейлейн Глюк, — говорю ей, — ведь вы же отказались от завещания?» — «Не знаю, не помню… может быть», — вяло ответила мне она. «Так зачем же вы подали завещание к утверждению?» Она удивленно смотрит на меня и молчит, молчит как убитая. Так я мучился с ней около часа. А потом она вдруг поднялась и, ни слова не говоря, вышла. — Может быть, она изменила свое решение под влиянием жениха? — спросил адвокат. — Ведь Зауер ее жених? — Я тоже так думаю. Но удивительно, что и этот жених тоже выглядит каким-то помешанным. Он мрачен как туча, будто получение его невестой огромного наследства — страшное несчастье. Зауер мрачен, зол и раздражителен. Или он хороший актер, или они все там помешались… — Но как бы то ни было, — продолжал Оскар Готлиб, положив карандаш в карман и тотчас вынув его обратно, — завещание предъявлено, и надо бороться. Как ваше мнение, господин адвокат? Людерс откинул на спинку кресла голову без единого волоска на розовом черепе и, следя за тающим кольцом дыма, начал говорить, как бы рассуждая сам с собой: — Опровергнуть завещание в исковом порядке по формальным основаниям нельзя: завещание совершено нотариальным порядком, с соблюдением всех законных требований. Протоколом судебного и полицейского дознания установлено, что смерть Карла Готлиба явилась результатом несчастного случая, исключающего злой умысел. Что же остается нам? Доказать ненормальность завещателя в момент составления завещания. Это единственный, но и весьма шаткий путь… Пустив новое колечко дыма, Людерс обратился к Оскару Готлибу: — Скажите мне по чистой совести, каковы были у вас отношения с покойным братом? Не было ли у вас… э… э… размолвок, неладов? — Никаких! — решительно ответил Оскар Готлиб. — Но этот намек во втором завещании? Оскар Готлиб покраснел и заерзал на стуле. — Этот намек! Поймите, что этот намек и служит главной причиной моего желания предъявить иск о недействительности второго завещания. Этот намек позорит меня. Если нелегко примириться с лишением прав на наследство, то еще тяжелее примириться с этой инсинуацией покойного… Я не знаю, чем она вызвана, но здесь какое-то недоразумение. Возможно, что кто-нибудь злонамеренно очернил меня в глазах брата. — Да, запутанная история… Постараюсь сделать все, что можно, но за успех ручаться трудно. И, пустив третье колечко дыма, знаменитый адвокат перешел на более легкую и приятную для него тему о гонораре. VI. Судебный процесс Судебный процесс Оскара Готлиба с Эльзой Глюк возбудил большой шум. Головокружительный гонорар, который должен был, в случае выигрыша дела, получить знаменитый адвокат Людерс, огромная сумма, оставленная Готлибом по завещанию, неожиданность его посмертной воли, красота новоявленной наследницы, внезапная смерть Готлиба через месяц после составления завещания — все это служило неисчерпаемой темой для газетных заметок и в еще большей степени для обывательских разговоров. Высказывались самые невероятные предположения, велись горячие споры, заключались пари. Больше всего интересовались взаимными отношениями братьев Готлиб, а также отношением Эльзы Глюк к Карлу Готлибу и Зауеру. Какие нити связывали этих людей? Что произошло между Оскаром и Карлом Готлибом? Почему покойный лишил наследства своего брата? Этот вопрос интересовал и суд. Иск Оскара Готлиба, построенный умелой рукой адвоката Людерса, основывался на том, что завещатель в момент завещания не находился «в здравом уме и твердой памяти». К доказательству этого были приложены все старания. Труп Карла Готлиба потревожили и лучшие профессора произвели анатомирование мозга. В представленном по этому поводу в суд протоколе были очень подробно описаны вес, цвет мозга, количество мозговых извилин, начинающийся склероз, но основная задача была не решена. Сделать прямые выводы о психической ненормальности Карла Готлиба эксперты не решались, хотя — не без влияния Людерса — и нашли «некоторые аномалии». Но у Людерса про запас имелись еще хорошо подготовленные свидетели. С ними Людерсу оказалось управиться легче, чем с экспертами. Карла Готлиба, стоявшего во главе огромного дела, окружало много людей. Среди них не трудно было навербовать свидетелей, готовых дать за приличное вознаграждение какие угодно показания. Руководимые опытной рукой, свидетели приводили много мелких случаев из жизни покойного, которые подтверждали мысль о том, что Карл Готлиб, возможно, был ненормален. Главный бухгалтер рассмешил публику, описав одну странность покойного: его чрезмерное, доходящее до мании, увлечение рационализацией. Карл Готлиб, например, устроил особый лифт, на площадке которого было установлено кресло, стоящее у его письменного стола. Лифт соединял три этажа. Готлиб нажимал кнопку, и из своей квартиры, находящейся во втором этаже, проваливался в первый, где помещался банк. Подписав бумаги или лично повидавшись с нужным клиентом, он возносился на своем кресле, подобно театральному божеству, во второй этаж, прямо к столу и продолжал начатую работу. Готлиб не любил, чтобы во время его работы являлись слуги или служащие. «Это расстраивает работу мыслей», — говорил он. Поэтому по всему дому были проведены особые движущиеся бесконечные ленты — транспортеры. Если Готлибу нужна была книга из библиотеки или стакан кофе, он заказывал нужную вещь по телефону, и на бесшумно двигающейся ленте транспортера к его столу подъезжали поднос со стаканом кофе, книга, ящик с сигарами. — Его увлечение гигиеной также граничило с манией, — говорил один из свидетелей. — Во всех комнатах были расставлены термометры, гигрометры и сложные аппараты, определяющие состав воздуха и очищающие его. Готлиб не признавал обычной вентиляции: «Наружным воздухом, отправленным пылью и бензиновой гарью, не очистишь воздух в доме», — говорил он. И воздух очищался химически. Специально приставленное лицо следило за тем, чтобы температура неизменно стояла на двенадцати градусах Цельсия: летом она искусственно охлаждалась до этого предела, чтобы воздух был не сух и не влажен, чтобы в нем не убывал кислород и не появлялась углекислота; воздух искусственно озонировался. Новые, более покладистые или лучше оплаченные Людерсом, эксперты-психиатры, на основании этих показаний, дали свое заключение с мудрым названием психоза покойного Готлиба. Дело начало явно склоняться в пользу Оскара Готлиба. Оставался только один вопрос, осложнявший решение суда, — отношение Карла к Оскару. Правда, и по этому вопросу ряд свидетелей дал благоприятные показания, подтвердив наличность «братских чувств» между Карлом и Оскаром. Но разрыв между братьями мог произойти на какой-нибудь интимной почве, неизвестной даже близким людям. К счастью для Оскара, доказать существование происшедшей между братьями ссоры никто не мог. Людерс уже предвкушал победу, мысленно распоряжаясь крупным гонораром. Дача в Ницце… Новый автомобиль… Мариэтт… Людерс улыбнулся и сощурил глаза, как кот. Ради этого стоило повозиться с экспертами и свидетелями!.. Людерс старался вовсю, внеся в дело свои недюжинные способности и ораторский талант. В тот день, когда суд должен был вынести решение, огромный зал суда не мог вместить всех желающих услышать приговор. Любопытные искали глазами Эльзу Глюк, но ее не было. Зауер защищал ее интересы. Людерс превзошел себя и произнес блестящую речь. Он тонко анализировал показания свидетелей и экспертов, делал неожиданные сопоставления и выводы, блестяще отпарировал выступление мрачного Зауера. Несколько раз остроумные замечания Людерса покрывались аплодисментами публики, в большинстве, видимо, стоявшей на стороне «законных наследников», то есть Оскара Готлиба. При всей внешней беспристрастности судей было видно, что и они склоняются в пользу Готлиба. — Что касается отношений покойного Карла Готлиба к моему доверителю, Оскару Готлибу, — сказал в конце своей речи Людерс, — то, каковы бы они ни были, какое значение могут иметь симпатии и антипатии душевнобольного? Зауер говорит, что Карл Готлиб вел крупное дело. — Людерс пожал плечами. — История знает примеры, когда безумные короли управляли огромными государствами, и народ даже не догадывался об этом… Часть публики зааплодировала. Председатель суда позвонил в звонок. В этот момент со своего места поднялся Оскар Готлиб. Он имел какой-то сонный вид. С безжизненным лицом, волоча ноги, он равнодушно подошел к столу, за которым сидели судьи, и вяло сказал: — Прошу слова. Наступила глубокая тишина. Как бы что-то припоминая, с трудом подбирая слова, Оскар Готлиб проговорил: — Неверно… Неверно говорил Людерс. Карл был нормален и здоров. И Карл по заслугам лишил меня наследства. Я виноват перед ним. Зал напряженно затих. Людерс растерялся, потом бросился к Оскару Готлибу и с раздражением дернул его за рукав. — Что вы говорите? Опомнитесь! Вы губите все дело! Вы с ума сошли, — шипел он, задыхаясь, на ухо старику. Оскар отдернул руку и с неожиданным раздражением крикнул: — Что вы тут шепчете? Не мешайте! Уйдите! Я виноват перед Карлом… Я не могу говорить, в чем моя вина… Это дело семейное… Но это и неважно… Даже судьи были поражены. — Но отчего же вы только теперь говорите об этом? — спросил председатель суда. — Потому теперь… потому… — Готлиб задумался, как бы потеряв мысль, потом продолжал: — Потому что я не знал, что некоторые обстоятельства стали известны покойному брату. Я узнал об этом только сегодня. Не я, а Эльза Глюк заслужила это завещание. Судебный зал вдруг зашумел как прорвавшаяся плотина. Звон колокольчика председателя заглушался поднявшимися криками, Людерс был бледен; покачиваясь, подошел он к пюпитру и дрожащей рукой налил воды. Стакан звенел о зубы, и вода пролилась на грудь. Зауер казался удивленным не менее других. А Рудольф Готлиб, красный, разъяренный, бросился к отцу и, тряся его за плечи, что-то кричал. Но Оскар был безучастен ко всему. Тогда Рудольф подбежал к судебному столу и, потрясая кулаками, покрывая шум зала, закричал: — Неужели вы не видите, что он сошел с ума? Тут все или сумасшедшие, или преступники… Я этого так не оставлю! Суд прекратил заседание. Председатель приказал очистить зал. VII. Пропавший наследник В иске было отказано, завещание утвердили. Эльза Глюк становилась наследницей. Ни Рудольф, ни Людерс, у которого сорвался огромный гонорар, не хотели примириться с этим. Но как быть? Освидетельствовать Оскара Готлиба, признать его ненормальным и учредить над ним опеку в лице Рудольфа, чтобы иметь возможность апелляции? Дело осложнялось тем, что Оскар тотчас после суда исчез бесследно. Заочно объявить его недееспособным не представлялось возможным. Рудольф залезал в долги, швыряя деньги на поиски пропавшего отца, обещал крупную награду. Но отец не находился. Срок для обжалования близился к концу. В отчаянии Рудольф бросился к Эльзе Глюк. Она еще не перебралась в дом Карла Готлиба, переходивший к ней по завещанию, но пунктуально являлась туда, не прекращая работы. В комнате личного секретариата Штирнер что-то диктовал ей, она записывала. Могло показаться странным, что она сидит за прежней работой, но Рудольф был в таком состоянии, что не обращал ни на что внимания. — А, молодой человек, ну как ваши дела? — спросил его Штирнер с улыбкой. — Это вас не касается, молодой человек, — с раздражением ответил Рудольф, — мне нужно переговорить с фрейлейн Глюк! — и Рудольф вопросительно посмотрел на Штирнера, как бы приглашая его выйти. Штирнер прищурил один глаз. — Кон-фи-денциально? Пожалуйста! — и он вышел. Рудольф, взъерошив волосы, стал бегать по кабинету: — Фрейлейн!.. Фрейлейн!.. — начал он и вдруг, закрыв лицо руками, заплакал навзрыд. — Что с вами? — спросила Эльза, растерявшаяся от такой неожиданности. Рудольф подбежал к ней, бросился на колени и, ломая руки, стал просить прерывающимся от слез голосом: — Умоляю вас!.. Не губите меня. Откажитесь от наследства! Ну на что оно вам? То есть оно громадно, кто же откажется от богатства? Но ведь оно не для вас, я хочу сказать, вы ни при чем, оно к вам пришло неожиданно… Ах, у меня мысли путаются… А я?… Я ведь только и жил мыслью об этом… Отец скопидом, дрожит над каждым грошом. Я наделал столько долгов… Вы! Почему вы? С какой стати вы? Ведь это же нелепо, ни с чем не сообразно, чудовищно! Ведь это… я не знаю, что говорю, но вы поймете, поймете и пожалеете меня… Откажитесь от наследства, иначе… я покончу с собой. — Я не могу этого сделать, — спокойно ответила Эльза. — Как не можете? Кто же вам может помешать? Разве вы не отказывались от него? — Я не помню… — Сжальтесь, сжальтесь, умоляю! Иначе я… покончу с… да, я уже говорил об этом… — Рудольф вскочил и, трепля рукой свою рыжеватую шевелюру, вновь забегал по комнате. Он казался безумным. Вдруг он остановился и, уставив взгляд в одну точку, сжал левой рукой подбородок. — Проклятие! Проклятие этим рыжим волосам, этому веснушчатому лицу! — и он дергал себя за волосы и бил по щекам. — Если бы я был хоть красив… А вы, вы прекрасны… Если бы вы, если бы я… если бы я сделал вам предложение? Эльза улыбнулась. Раскрасневшийся, с взлохмаченными рыжими волосами, он был необычайно смешон в эту минуту. — Благодарю вас, но у меня есть жених. — Конечно, чепуха. Я просто с ума схожу и выбалтываю свои мысли. Вы прекрасны, но не вы, ваше богатство нужно мне. Я, однако, не мог думать, чтобы такая красота могла быть такой недоброй и… корыстной! — добавил он желчно после короткой паузы. Эльза нахмурилась. — Я не корыстна. — Тогда что же мешает вам отказаться от наследства и сделать меня и моих сестер счастливейшими людьми? Подбежав к ней, он вдруг схватил ее за руку и, глядя прямо в глаза, со всей силы ненасытного желания, задыхаясь, молвил: — Откажитесь! Откажитесь! Откажитесь!.. По спокойному лицу Эльзы прошла тень. Брови нахмурились, в ней как будто поднималась борьба. Рудольф, несмотря на все свое волнение, заметил это и начал просить с удвоенной силой. Но в тот момент лицо Эльзы вновь приняло спокойное выражение, веки полузакрылись, и она тихо, но решительно сказала: — Пустите, — высвободила руки и, ни слова больше не говоря, пошла к двери. — Куда же вы? Подождите! — Рудольф бросился за Эльзой, пытаясь ухватить ее за руку. Но в этот момент дверь комнаты открылась, вбежала собака и с угрожающим ворчанием стала между Рудольфом, и Эльзой. Вслед за собакой появился Штирнер. — Э, это уж нехорошо! — сказал он. — Кто же хватает за руки чужих невест? Рудольф стоял, дрожа как в лихорадке, и мерил Штирнера недружелюбным взглядом. Штирнер спокойно и насмешливо смотрел на него. Рудольф топнул ногой, быстро повернулся на каблуках и выбежал из комнаты. Прыгнув в автомобиль, он стал бормотать, как в бреду: — Все погибло! Все погибло!.. — Куда прикажете? — спросил шофер. — Все погибло! Все погибло! К Людерсу… С этими же словами «все погибло!» он вбежал в кабинет Людерса, не обращая внимания на клиентку, которая сидела у адвоката. — Людерс! Все погибло!.. Она отказала… Эльза отказала по всем пунктам, этого и надо было ожидать… Завтра истекает срок на подачу апелляции. Отец пропал… Если бы мы хоть знали, что он умер… Но нет, и тогда было бы поздно!.. Опеку не учредишь в несколько часов… Все погибло… Остается одно: подать апелляцию… Доверенность моего отца на ваше имя не уничтожена… — Но это безнадежно при наличии в деле заявления Оскара Готлиба. — Все равно, подавайте!.. Может быть, отец найдется к тому времени, когда дело будет пересматриваться. Людерс пожал плечами, но подумал, что, пожалуй, это и верно. Главное — не пропустить срока, а там обстоятельства могут повернуться иначе. Апелляция была подана. Но Оскар Готлиб по-прежнему не подавал о себе никаких вестей. Все способы проволочек были исчерпаны, дело было проиграно Готлибами во всех инстанциях. Эльза Глюк вступила в права наследства. VIII. Стеклянный дом Увлечение покойного банкира рационализацией сказалось и на архитектуре его дома, построенного по последнему слову американизированной строительной техники. Красота этой новой архитектуры определялась новым каноном: утилитаризмом. Весь огромный, растянутый в длину трехэтажный дом Готлиба был сделан из железа, стекла и бетона и внешне был скучно прямолинеен, как разграфленный лист гроссбуха. Ни одной радующей глаз кривой линии, ни одного украшения. Огромные стекла во всю стену придавали дому вид какого-то гигантского аквариума. Казалось, стекла были слишком хрупкой защитой для миллионов, которыми ворочал банк Готлиба. Но «золотые рыбки» этого аквариума хранились глубоко на дне его — в подземном этаже. Сталь и бетон этого казнохранилища способны были выдержать налет не только земных, но и воздушных бандитов. Сотни автоматических звонков и световых сигналов, особые перископы, дающие возможность находящимся в первом этаже сторожам видеть, что делается в подвале, автоматически захлопывающиеся двери, электрические заградители и киноаппараты обрекали на неудачу всякую попытку проникнуть сюда силой или хитростью. В свое время Готлиб не мало бросил денег на то, чтобы через репортеров, описывающих все эти чудеса заградительной техники, оповестить весь мир о неприступности его банковской твердыни и отбить охоту любителей легкой наживы проникнуть в подвалы. И действительно, за десять лет был только один случай покушения, и он окончился очень плачевно для смельчаков: двое взломщиков, лучшие специалисты своего дела, были захлопнуты автоматической дверью, как мыши в мышеловке. Автоматически приведенный в действие киноаппарат заснял это происшествие, и картина демонстрировалась во всех кинематографах, как образец наказанного порока. Правда, злые языки утверждали, что все это ограбление было инсценировано самим Готлибом, пригласившим, за приличное вознаграждение, известных «артистов» уголовного дела и обещавшим им выход на свободу, когда шум вокруг дела утихнет, но тем не менее картина возымела действие. Банкир и его вкладчики спали спокойно. В первом, надземном, этаже помещался банк со всеми его отделениями. Здесь же помещались вооруженные сторожа, в которых, в сущности, не было и нужды. Но банкир содержал довольно большой штат их «для декорации». Квартира Готлиба помещалась во втором этаже, где середину занимали гостиная, приемная, личный секретариат и кабинет. Правый конец здания был разделен на две комнаты, соединенные с кабинетом; в одной помещалась спальня Готлиба, в другой жил Штирнер. Эти комнаты Штирнер держал всегда на запоре, не допуская туда служащих даже для уборки. В левом же конце этажа помещался «зверинец» Штирнера: его ученые собаки, волки, свиньи, кошки и медведь. Все они жили совместно в трогательном единении. Бросив ученую карьеру, Штирнер продолжал «по-любительски», как говорил он, изучать психологию животных. Почти две трети верхнего, третьего, этажа, его середину, занимала картинная галерея — гордость Готлиба и предмет шуток и острот знатоков. Здесь в таком же трогательном единении, как звери Штирнера, бок о бок уживались подлинный Андреа дель Сарто с грубо поддельным Корреджио, мазня неизвестного дилетанта с карандашным рисунком Леонардо да Винчи. Все картины были расставлены на станках, расположенных в ряд перпендикулярно стеклянным стенам; Готлиб называл это «рационализацией освещения». Середина зала была пуста, если не считать стоявшего на помосте рояля. Для торжественных обедов приносились из кладовых какие-то замысловатые раскладные рационализированные Готлибом столы, которые в сложенном виде занимали очень мало места, но собрать их было истинным мученьем: слуги выходили из себя, когда им приходилось складывать бесконечные кусочки, доски, бруски… Эта работа напоминала китайскую головоломку. Отдельные части, неверно пригнанные, рассыпались, не слушались, не входили в пазы. Слуги нервничали, Готлиб еще больше. — Ну как же вы не понимаете? Это так просто! — и он подбегал сам, складывал, выдергивал, подставлял, ронял, ушибался и сердился больше всех. Теперь с этим было покончено. Столы мирно почивали в разобранном виде, как и их разобранный на части несчастный хозяин. Зал был пуст. Поэтому приятно было отсюда войти в смежный зимний сад. Широкие листья пальм покрывали большой аквариум. Вьющиеся растения оплетали искусственный грот. Яркие орхидеи радовали глаз пестротой красок. Уютные диванчики между лаврами и цветущими олеандрами давали возможность отдохнуть и послушать певчих птиц, летавших на свободе. К другому концу зала примыкала библиотека, которая находилась под двумя кабинетами Готлиба, помещавшимися во втором и первом этажах. Все эти три комнаты соединялись лифтом с установленным на нем креслом. В библиотеку, состоявшую исключительно из роскошных изданий в дорогих, тисненных золотом переплетах, Готлиб любил «взлетать» на своем подъемном кресле после работы, чтобы выкурить здесь сигару. Но книг он не читал. Изредка вынимал он какую-нибудь из них, раскрывал и разглядывал рисунки. — Маки-домовой, Tarsus spectrum… бывают же такие несуразные животные! Прямо в очках! Фу, гадость, еще во сне приснится! — и он захлопывал книгу и сладко потягивался после трудового дня. Две крайние комнаты пустовали. Одна из них находилась над спальней покойного Готлиба, другая — над комнатой Штирнера. В эту последнюю комнату Штирнер ввел Эльзу, когда осмотр дома был окончен. — Вот и все ваши владения. Я думаю, что вам здесь будет хорошо. Здесь много света и воздуха, как, впрочем, и во всем доме, недаром у вашего завещателя был такой прекрасный, свежий вид и румяные щеки. При упоминании о завещателе Эльза вздрогнула, и легкая тень пробежала по ее лицу. Штирнер нахмурился. — Эльза, — серьезно сказал он, — неужели все это вас не радует? Ведь вы сейчас одна из богатейших женщин в мире. Вы можете исполнить всякий ваш каприз. Если вам не нравится этот дом, вы можете остановиться в любом из двадцати шести домов, принадлежащих вам теперь в городе, вы можете жить на ваших виллах в Ницце, в Ментоне, в Оспидалетти, на Майорке, в Алжире, я уж не помню где… — О чем-то подумав, он продолжал: — Но вам здесь должно понравиться. — Да, мне здесь должно понравиться, — как эхо прозвучал ответ Эльзы. — В соседней комнате будет помещаться ваша прислуга. В этой комнате, как и везде, электрических звонков больше, чем в мебели обойных гвоздиков, а телефонов еще больше, чем звонков… Не сходя с кресла, вы можете потребовать все что угодно. Чашка кофе сама подъедет к вам на транспортере… До скорого свидания! Когда он ушел, Эльза устало опустилась в кресло и, склонив голову, закрыла лицо руками. Где-то далеко пробили часы, и звон их гулко разнесся по пустому залу. Эльза долго сидела неподвижно. Она думала о своей жизни, так странно сложившейся. Дочь бедных родителей, круглая сирота, она рано узнала нужду. Еще девочкой она была необычайно красива. Эта красота принесла ей в жизни много радостей и много горя. Одна состоятельная старушка, фрау Беккер, одинокая вдова, увидя в приюте красивого ребенка, взяла девочку к себе. В то время Эльзе было двенадцать лет. До семнадцати она прожила у фрау Беккер. Эти пять лет были лучшими в ее жизни. Старушка любила ее, даже баловала, дала хорошее образование, и Эльза привязалась к ней, как к матери. Но старушка неожиданно умерла, не оставив завещания. Родственники бросили Эльзе подачку в такой оскорбительной форме, что она отказалась от их помощи и взялась за работу. Прошло два тяжелых года, в продолжение которых ей пришлось узнать свет с неприглядной стороны. При ее красоте ей не трудно было получить место в магазине, и она находила эти места, но быстро бросала их из-за слишком открытых признаний ее красоты со стороны хозяев. Она решила перейти на другую работу. Вечерами изучала она стенографию, и когда изучила, ей посчастливилось поступить к Готлибу. Здесь же она познакомилась с Зауером и полюбила его за одно то, что он с уважением относился к ней и был всегда корректен и выдержан. Получение наследства выбило ее из колеи. Она никак не могла понять, как и почему она приняла наследство, после того как решила отказаться от него. — Почему? Почему? — спрашивала она себя. Вдруг лицо ее стало спокойным. Глаза полузакрылись. Так она просидела несколько минут. Наконец она вздохнула полной грудью, как человек, вышедший из душного помещения на свежий воздух. С удивлением она чувствовала, что от ее смутной тревоги и тоски не осталось следа. Она встала, сладко потянулась, как бы разминая затекшие члены, и с любопытством осмотрела комнату. — Право, здесь очень занятно. Какой интересный рисунок на ковре! А сколько света! Как легко дышится! Она глубоко вздохнула и с новым чувством какого-то обостренного любопытства стала осматривать свое новое помещение: библиотеку, картинную галерею и чудесный зимний сад. — И это все мое!.. В первый раз она подумала: «А ведь Штирнер прав! Какая я счастливая!..» IX. Пятьдесят процентов прибавки Штирнер, оставив Эльзу, быстро спустился во второй этаж. В комнате личного секретариата он застал Зауера, Эмму Фит и старушку экономку фрау Шмитгоф. Зауер смотрел на него недружелюбно, Фит и Шмитгоф — с тревогой. После того как Эльза Глюк стала полноправной хозяйкой, все они не знали, как сложатся их дальнейшие отношения. — Здравствуйте, господа! — оживленно сказал Штирнер. — Я от новой хозяйки! Не беспокойтесь ни о чем: вы все останетесь, я уже говорил с Эльзой… фрейлейн Глюк… Работы у нас теперь будет много… Наша прекрасная хозяйка не знакома с банковским делом, и на нас — главным образом на меня и вас, Зауер, — выпадает тяжесть управления делами банка Эльзы Глюк. — Прошу за меня не решать и не определять моих обязанностей, — желчно сказал Зауер. — Да… Но как же иначе? Ну, мы еще поговорим. Меня ждет одно неотложное дело. Штирнер быстро прошел в кабинет, что-то написал на письменном столе Готлиба, спрятал написанное в ящик стола, запер на ключ и прошел в свою комнату. Скоро он вышел обратно и вновь уселся за письменный стол Готлиба. В кабинет вошла Эльза, а вслед за ней явились Зауер, Фит и Шмитгоф. Эмма и экономка благодарили Эльзу за то, что она оставляет их у себя. — А! Фрейлейн Глюк, очень рад, что вы пожаловали ко мне! — сказал Штирнер. — Как вы чувствуете себя? — Благодарю вас, хорошо. — Вам понравился дом? — Очень! — ответила она оживленно. — Весь верхний этаж залит солнцем. Кажется, будто плаваешь в солнечном океане. А этот зимний сад — очаровательный уголок. Право, нет нужды ездить в Ниццу, имея недалеко это зеленое убежище! — Отлично! Значит, все в порядке? — весело улыбнулся Штирнер. На Зауера неожиданное оживление и жизнерадостность Эльзы произвели обратное впечатление. Он насторожился, подозрительно посмотрел на нее и стал кусать губы. — А теперь будьте любезны снять с ваших плеч деловую обузу, — сказал Штирнер. — Согласно вашему желанию, я заготовил полную доверенность на мое имя… Будьте добры подписать ее. Зауер, Шмитгоф и даже наивная Фит были удивлены. Всем казалось естественным, что доверенность будет дана Зауеру — жениху Эльзы, или по крайней мере управление делами будет разделено между ним и Штирнером. — Да, да, — охотно ответила Эльза и взяла перо. — Одну минутку! — Штирнер позвонил, и в комнату вошел старичок нотариус с двумя свидетелями. — Извините, — встретил его Штирнер, — что мы беспокоим вас, приглашая, по старой памяти, на дом… Старичок любезно закивал головой. Эльза подписала доверенность. В несколько минут формальности были закончены. — Надо, чтобы все было по форме. Благодарю вас! Вы свободны, — сказал Штирнер. Нотариус, Фит и Шмитгоф вышли. — Вы, Зауер, остаетесь юрисконсультом. Но наш новый банкир добрее старого и увеличивает ваше жалованье на пятьдесят процентов. Вы так, кажется, распорядились? — Да, да! — ответила Эльза. — Благодарю вас за честь, но я отказываюсь от ваших прибавок и от места… — ответил позеленевший Зауер. — Но почему, Отто? Ты шутишь! — спросила Эльза, глядя на жениха. — Ну, вы тут договаривайтесь с хозяйкой, а мне некогда. Надо спуститься в банк, благо старик Карл изобрел такой хороший способ сообщения. И, нажав кнопку, Штирнер провалился в люк. — Ты шутишь, Отто? — повторила Эльза, оставшись одна с Зауером, и ласково прикоснулась к его руке. Зауер брезгливо отдернул руку и поморщился. — Не знаю, кто из нас шутит… Мне кажется, что вы, фрейлейн Глюк… — Отто!.. — Но только ваши шутки похожи на издевательство… издевательство над человеческим достоинством, любовью, доверием, дружбой. Зауер заговорил с обидой в голосе. — Эльза! Что с тобой, Эльза? Ты уверяла меня, что откажешься от наследства, и ты обманула меня… Зачем? — Отто, но разве ты не понимаешь, что так надо было? И не ты ли сам выступал на суде от моего имени? — Да, я выступал… Я не знаю, почему я выступал… Это какое-то бесовское наваждение… Впрочем, ты просила меня и я сделал… Ведь я ни в чем не могу отказать тебе… Но ты? Ты обманула меня! Ты стала миллионершей и опять разбудила во мне всех демонов сомнений, которые терзают меня. Это наследство позорит тебя, пятнает нашу любовь. И это еще не все: ты вдруг выдаешь доверенность Штирнеру!.. Какие новые черные подозрения пробуждаешь ты?… Ты с ним заодно. Ты… близка ему! Ты соучастница его преступлений. Ты дурачила меня как мальчишку. — Отто! — Молчи! Неужели ты не понимаешь, что вокруг твоего имени сплетут легенды, тебя смешают с грязью, и эта грязь долетит сюда с улиц, в эти золотые хоромы — они не защитят тебя. Ты живешь с ним в одном доме, ты… — Успокойся, Отто, умоляю тебя! — Нет, не успокоюсь!.. Тебе всего этого оказалось еще мало. Ты хочешь унизить меня, предлагаешь пятьдесят процентов прибавки. Ха-ха-ха!.. Любовь и достоинство за пятьдесят процентов! Зауер закатился истерическим смехом и не мог сдержаться. Потрясенная Эльза беспомощно смотрела на него. В ней происходила ужасная, борьба. Наконец нервы ее не выдержали, и она расплакалась. Зауер утих, нервно всхлипывая, и от времени до времени тяжело вздыхал. — Как я несчастен… как я несчастен!.. — тихо говорил он, сидя на кресле и положив голову на руки. Эльза подошла и обняла его. — Отто, неужели ты думаешь, что я такая дурная? Ведь я же люблю тебя! Ну успокойся, милый мой, родной… Я все сделаю, что ты скажешь… — Правда? — Правда, — твердо ответила Эльза. — Не вини меня, я сама не знаю, как все это произошло… Зауер поднялся. Вслед за ним поднялась и Эльза. — Мне не надо богатства, я люблю тебя, только тебя, — сказал он, сжимая ее руки. — И ради моей любви я требую: завтра же, слышишь, завтра, не позже, мы обвенчаемся с тобой, и завтра же ты выгонишь из дома проклятого Штирнера со всеми его собаками! — Я согласна. — Эльза! — Отто!.. Площадка лифта бесшумно поднялась. — Ого! Целуются! — вдруг услышали они за собой насмешливый голос Штирнера и, оторвавшись друг от друга, оглянулись. — Какая трогательная сцена! Штирнер сидел за письменным столом, покуривая сигару. — Вы здесь зачем? — негодующе воскликнул Зауер. — По долгу службы, — насмешливо ответил Штирнер. — Доверие, которым облекла меня наша хозяйка… — Наша хозяйка изменила свое решение и дает вам полный расчет, — перебил его Зауер, — доверенность на ваше имя будет уничтожена. В вознаграждение же за ваши заслуги вам будет выдано полностью двухмесячное содержание с надбавкой пятидесяти процентов. — Придется мне открывать бродячий цирк, — сказал Штирнер, почесав лоб. Но, оставшись один, он нахмурился, вынул из ящика стола какие-то чертежи, просмотрел их, сердито проворчал что-то, поспешно вошел в свою комнату и надолго заперся в ней. X. «Девушка с разбитым кувшином» Прошел месяц. Эмма Фит сидела на своем обычном месте и писала на ремингтоне. Зауер, побледневший, небрежно причесанный, небритый, долго ходил большими шагами по кабинету, искоса поглядывая на Эмму. Потом он подошел к ней и, покачиваясь из стороны в сторону, в упор стал смотреть ей в лицо. Резвые пальцы Эммы начали делать перебои на клавишах ремингтона. Она покраснела под пристальным взглядом Зауера и, не прерывая работы, спросила: — Почему вы так смотрите на меня, господин Зауер, как будто никогда не видали? Вы мешаете мне работать… — Фрейлейн Эмма, а ведь вы прехорошенькая! Эмма покраснела еще больше, но попыталась сделать вид, что не расслышала его слов. — Странное дело! — продолжал Зауер. — Более года, как вы здесь служите, я встречаюсь с вами каждый день, но только за последний месяц у меня как будто открылись глаза: приятный овал лица, мягкие волосы, к которым хочется прикоснуться и погладить, изумительные глаза! В них детская наивность и лукавство маленького бесенка. Вы живая «Девушка с разбитым кувшином». — Я не разбивала никаких кувшинов. — Это картина Греза. А вы… — Перестаньте, Зауер. Эмме приятно было слушать Зауера, но она скрывала свои чувства, боясь гнева Эльзы. А Эльза уже не раз заставала их за такой беседой. Эльза с достоинством проходила мимо, но Эмма чувствовала, что ее «хозяйка», как шутя теперь она звала ее, все видит и понимает. — Господин Зауер, я не узнаю вас! — Я сам не узнаю себя, деточка. Философы уверяют, что познать самого себя — самая трудная задача в мире… Зауера действительно нельзя было узнать. Корректный, аккуратный, педантичный Зауер перестал, чего никогда не было раньше, заботиться о своей внешности, начал ходить по ресторанам, покучивать в подозрительной компании, халатно относиться к делу. — Вот что, дорогая фрейлейн Фит, довольно вам трещать на этом неблагодарном музыкальном инструменте. Пора кончать. Идемте наверх, я покажу вам в зимнем саду новых золотых рыбок в аквариуме. Их недавно выписал Штирнер в подарок нашей хозяйке. Эмма колебалась. Зауер, улыбаясь, многозначительно посмотрел на дверь кабинета. — Боитесь хозяйки? Эмма вспыхнула и поднялась. — Только на одну минуту! Я спешу домой… Но эта минута длилась более получаса. Зауер болтал и любезничал без умолку. Эмма краснела от тайного страха быть застигнутой. Посмотрев на часы, Эмма вдруг поднялась. — Боже, я опоздала!.. — и она, поправляя прическу, вышла из зимнего сада в пустынный зал. — Послушайте, Эмма, едем сегодня с вами в театр, а вечером поужинаем в «Континентале» и послушаем джаз-банд. Эмма, привыкшая видеть Зауера серьезным, не могла удержаться от смеха. Зауер подхватил ее под руку и, скользя по паркету, повлек к выходу. Эту сцену наблюдала Эльза, стоявшая меж станками картин. Она часто бродила по галерее. Когда Зауер и Эмма удалились, побледневшая Эльза вышла из своего угла, прошла в зимний сад и устало опустилась на скамейку перед аквариумом. Журчал фонтан, золотые рыбки медленно двигались за зеленью стекла, всплывали на поверхность и пускали пузырьки воздуха. Было тихо. Птицы сидели на ветвях, нахохлившись, как под дождем. Эльза опустила голову и увидела лежащий на полу портфель из желтой кожи, с серебряными инициалами «О.З.». В то же время она услышала приближающиеся шаги. «Отто Зауер забыл портфель и идет за ним», — мелькнула у нее мысль. Она хотела скрыться в грот, чтобы не встречаться с ним, но, подумав, осталась на месте. Зауер вошел, напевая шансонетку. Увидев Эльзу, он сделал удивленное лицо, немного смутился, но тотчас принял непринужденный вид. — А! Изволите прогуливаться по садам? Как вам нравятся золотые рыбки? Я думаю, под хорошим соусом они очаровательны. Но Эльзу не рассмешила шутка. — Послушайте, Зауер, что все это значит? — О чем вы говорите, повелительница? — О том, что было здесь сейчас, и вообще о всем вашем поведении за последний месяц. Зауер покраснел. — Фрейлейн Глюк, я могу задать вам тот же вопрос. Что значит ваше поведение? Вы исполнили ваше обещание? Разве вы уже моя жена, а Штирнер уволен? На каком основании вы предъявляете права на свободу моих поступков? — Никаких прав я не предъявляю. Я не отказываюсь от своих обещаний, хотя и не выполнила их. — Почему? Эльза смутилась в свою очередь. Почему? Она сама не знала. Здесь опять был провал в ее сознании. И она испытала знакомое уже ей неприятное ощущение утраты памяти. Ее мысль билась о невидимую преграду, как муха о прозрачное стекло. Эльза опустила голову и молчала. А Зауер пытливо рассматривал черты ее лица и ее фигуру и думал, удивляясь: «И как только я мог любить ее? Ничего особенного! Таких красивых живых манекенов сколько угодно в любом магазине модного платья. Ее шея красива, но несколько длинна, странно, что я не замечал этого раньше. А эти узкие плечи… А родинка у левого глаза — она совсем не на месте. Эта родинка решительно портит ее!..» — Вы не отвечаете!.. Вам нечего сказать? Наконец Эльза ответила: — Но ведь и вы не оставили службу. Почему? Она попала в больное место Зауера. Он действительно не ушел по непонятной для него самого причине. Месяц тому назад, как-то неожиданно для самого себя, Зауер охладел к Эльзе и воспламенился любовью к Эмме. Временами он чувствовал тяжесть этого, как и других своих поступков: такой разлад с самим собой выбивал его из колеи. Он испытывал как бы раздвоение личности, и это мучило его. Чтобы забыться, он начал курить и вести рассеянный образ жизни. Но ему не хотелось признаться в том, что он сам себе не может ответить на вопрос, почему он не уходит из этого дома. Это раздражало его, и он повернул вопрос в другую сторону. — А, так вам хочется поскорее избавиться от меня? Теперь все понятно!.. Эльза с укором посмотрела на него. — Отто, вы опять будете оскорблять меня? — Будьте совершенно покойны! Мы в достаточной степени измучили друг друга, и нам пора прекратить эту игру. Если хотите знать, я не ухожу отсюда потому, что люблю Эмму Фит. Да, люблю и сегодня же сделаю ей предложение! Это объяснение казалось ему наиболее правдоподобным, хотя где-то в подсознании он и чувствовал, что обманывает себя: разве не мог он уйти вместе с Эммой? Эльза откинулась на спинку и только тихо сказала: — Отто!.. Наступило молчание. В душе Зауера шевельнулось что-то похожее на жалость. Но тотчас промелькнула мысль: лжет, притворяется, как всегда. И он стал говорить с раздражением: — А чего же вы от меня ожидали? Недоставало, чтобы я согласился играть роль чичисбея, как это водилось когда-то в Венеции!.. Официальный друг дома! От этой почетной должности отказываюсь. При вашем богатстве найдутся другие охотники. А меня увольте. Эмма Фит с неба звезд не хватает, миллиардами не ворочает, вся ее душа состоит из одной простенькой пружинки, но эта девушка сумеет быть честной женой. Эльза не возражала, склоняя голову все ниже, как под ударами бича. Зауер поднял портфель. — Зауер беден, но Зауера нельзя купить за пятьдесят процентов прибавки к жалованью! Простите, меня ждут. И, преувеличенно любезно раскланявшись, он вышел. Шаги его четко отдавались в огромном зале. Эльза сидела, как пришибленная. Бой часов привел ее в себя. Она вздрогнула. — Пять часов. Как поздно! Сгущались зимние сумерки. Эльза вышла в зал и огляделась по сторонам. Случайно ее взгляд скользнул по роялю; вдруг ей захотелось играть. Она подняла крышку инструмента, уселась и заиграла. Ей казалось, что еще никогда она не играла с такой охотой… Вдруг она вздрогнула. Прямо перед собой она увидела лицо Штирнера. Когда он вошел?… Он стоял, прислонившись к роялю, и глядел на нее. Его лицо было бледнее обыкновенного, серьезно и печально. Тонкие губы нервно вздрагивали. Эльза вскрикнула и прекратила игру. — Играйте, прошу вас! — сказал он искренно и просто. Эльза, оправившись от испуга, продолжала. Он некоторое время внимательно слушал игру, а потом медленно и тихо стал говорить: — Как прекрасно вы играете! Это «Лебедь»? «Лебедь» Сен-Санса… Говорят, лебедь поет перед смертью… Но лебеди живут долго, очень долго и преждевременно умирают только смертельно раненные. Неужели и вы ранены? Кем? Разве стоит он того, чтобы из-за него умирать? — О ком вы говорите? — спросила Эльза, переставая играть и опуская руки на колени. — О нем, о Зауере! Разве это секрет? В Эльзе заговорила гордость женщины. — Господин Штирнер, — сухо сказала она, поднимаясь из-за рояля, — я вас прошу не вмешиваться в мои личные дела! — Да ведь это и мои личные дела, фрейлейн Эльза, ведь вы знаете, что я люблю вас! — Но вы знаете, что я не люблю вас. — В этом, увы, все несчастье… мое и ваше, да, да, и ваше, хотя вы и не понимаете этого. Как бы все было великолепно, если бы вы любили меня! Если бы вы сами полюбили меня, — многозначительно сказал Штирнер. — А как же иначе можно полюбить? Штирнер не ответил. — Послушайте, Эльза, давайте поговорим серьезно. В этом рационализированном зале негде даже присесть… Пройдемся в зимний сад, прошу вас! Они уселись на той же скамье, на которой только что сидела Эльза. — Вы прошли тяжелую школу и знаете жизнь, — начал Штирнер. — Вы знаете, как трудно красивой, бедной девушке честно заработать кусок хлеба. Теперь вы богаты. Но и богатство имеет свои неприятности. Для мужчины вы становитесь приманкой вдвойне. На красоту очень часто зарятся донжуаны и ловеласы, на богатство — подлецы и проходимцы. Вы не гарантированы теперь, что ваш избранник будет любить вас, а не ваше богатство. Что ожидает вас тогда? С Зауером кончено. Вы одиноки. Посмотрите на вещи трезво. Почему бы мне и не стать вашим мужем? Вы не любите меня. Но, говорят, наиболее счастливые браки те, где сватом бывает не любовь, а разум. Вы можете полюбить меня позже, такие случаи не редки… И потом… У меня огромное дело, грандиозные планы, а ваше отношение ко мне связывает меня, не дает возможности развернуться во всю ширь, отдаться всецело работе… В последний раз говорю вам: решайте! Эльза отрицательно покачала головой. — Нет, нет! — поспешно сказал Штирнер. — Не говорите мне сейчас ничего. Обдумайте все спокойно, взвесьте мое предложение и дайте мне ответ… сегодня у нас четверг… в воскресенье вечером, в шесть часов. Это последний срок! Поклонившись, Штирнер вышел. Часы гулко пробили шесть. XI. Несостоявшееся свадебное путешествие Наутро Эльза проснулась с давно уже покинувшей ее ясностью мысли. Ей надо было решить — принять ли предложение Штирнера или отказать ему. Почему ей непременно надо было решить это, она не интересовалась. После утреннего завтрака Эльза уселась в своем любимом уголке зимнего сада, перед аквариумом, чтобы принять окончательное решение. Однако ей помешали. Вошел слуга и доложил, что ее ожидает в приемной Оскар Готлиб, который очень просит принять его. «Оскар Готлиб? Откуда он взялся?» — подумала Эльза. Целый рой мимолетных воспоминаний о судебном процессе промелькнул в ее памяти. Эльза спустилась в приемную второго этажа. Навстречу ей с низким поклоном шел старик, в котором она не сразу узнала брата покойного банкира. Оскар Готлиб похудел. Он отпустил окладистую седую бороду вместо небольших бачков. Лицо стало длиннее, щеки впали, а мешки под глазами увеличились. Но перемена коснулась не только внешности. Во всей его позе и жестах чувствовалась какая-то пришибленность и приниженность, глаза беспокойно бегали. — Приношу мои извинения за беспокойство, — сказал он, целуя Эльзе руку, — только крайняя необходимость принуждает меня к этому… — Прошу вас, — указала Эльза на кресло. Они уселись. Оскар Готлиб вздыхал, вертел в руках шляпу и молчал. Несколько овладев собой, он заговорил нетвердым голосом. — Я, право, не знаю, как начать… Прежде всего позвольте уверить вас, что я совершенно примирился с совершившимся фактом… Совершенно… Но самый факт неожиданного лишения наследства поставил меня в необычайно затруднительное положение. Дело в том, что уже после смерти брата и… после вашего отказа от наследства я совершил… я заложил свое имение… Что делать? Молодежь так жадна на развлечения… Большой город… Наряды… Столько соблазнов… Да и хозяйство надо было поправить. Обязательство было краткосрочное. Не думал же я, что вы перемените свое решение и все так обернется! Это я говорю не в упрек, а так, в пояснение. И вот теперь, через неделю, имение пойдет с молотка за неуплату долга. И я разорен… Разорен окончательно, на старости лет, с кучей детей на руках… Их у меня пятеро да жена-старуха… — Какова же сумма вашего долга? Оскар Готлиб замялся. — Большая, солидная сумма, по моим средствам конечно. Двести тысяч… Эльза подумала. — Будьте добры подождать, я сейчас дам вам ответ. Готлиб не ожидал, что все устроится так просто, и стал заранее горячо и униженно благодарить. Эльза прошла через комнату личного секретариата, в которой никого еще не было, хотя в этот час занятия уже начинались. «Странно, — подумала Эльза, — что бы это значило?» — и она вошла в кабинет Карла Готлиба, где теперь постоянно работал Штирнер. Здесь она застала его. — Штирнер, сюда явился Оскар Готлиб… Штирнер поднял брови. — Нашелся? Или воскрес из мертвых? Ну что ж, лучше поздно, чем не вовремя. Что ему надо? — Он просит денег… Его имение продают с молотка. — Сколько? — Он говорит, что имение заложено за двести тысяч. Штирнер поморщился. — Врет! Имение со всем инвентарем не стоит ста тысяч. Песок да кочки… Дадим ему сто тысяч и пусть проваливается! — Послушайте, Штирнер, я все-таки чувствую себя невольной виновницей его несчастий и потом… он так жалок… Ему не легко было явиться сюда. Дайте ему двести тысяч… Пожалуйста! Штирнер рассмеялся. — Пожалуйста! Это великолепно! Глава банкирского дома почтительнейше просит своего приказчика! Фрейлейн Глюк, все принадлежит вам и ваше слово — закон. Мое дело маленькое: вертеть колесо и исполнять приказания начальства. Он быстро подписал чек на двести тысяч, положил чековую книжку в стол и запер на ключ. — Вот чек. — Благодарю вас. — Опять! Когда вы научитесь быть хозяйкой? Эльза вышла из кабинета и протянула Готлибу бумагу. — Вот чек на двести тысяч… Оскар Готлиб взял чек трясущейся от волнения рукой и стал вновь благодарить и извиняться. — Пожалуйста, не благодарите меня, — смущенно ответила Эльза, — лучше расскажите мне, что с вами случилось. Куда вы пропали после судебного заседания? Они опять уселись. — Болел… болел, да и очень странной болезнью. Когда я вышел из суда, меня вдруг охватила боязнь людей и стыд… Мне стыдно было показаться им на глаза… Вы знаете, что портреты всех участников судебного процесса печатались во многих газетах. И мне казалось, что каждый встречный, каждый проезжающий извозчик, даже мальчишки указывают на меня пальцами и говорят: «Вот человек, лишенный братом наследства за неблаговидный поступок!» И так как никто не знал, в чем состоит этот неблаговидный поступок, то каждый мог думать, что ему угодно: может быть, я совершал подлоги — делал на векселях подписи брата, а может быть, и покушался отравить его. И я бежал… — Старик вздохнул. — Да, я много пережил горьких минут, фрейлейн… Бежал я совсем недалеко. Меня искали по всему свету, а я жил в этом же самом городе. Я укрылся в надежном месте, у своего старого, одинокого друга. «Если ты выдашь тайну моего пребывания хоть одному человеку, я покончу с собой», — сказал я ему. Но об этом не надо было и говорить, он не выдал бы и так. — Но, простите, — Эльза засмеялась, — вам не было стыдно этого друга? — Нет! И что удивительно, я не знал его адреса, но нашел его квартиру по какому-то непонятному наитию… Так, шел и пришел… Еще не менее удивительно: друг встретил меня так, как будто ожидал этой встречи, хотя мы несколько лет не видались и даже не переписывались с ним; долгое время я не удосуживался разыскать и навестить его. «Вот ты и пришел», — сказал он мне просто. У него я и прожил. И все время я испытывал чувство страха и стыда. Иногда, вечерами, я как будто приходил в себя. И даже подумывал о том, чтобы выйти на другой день подышать свежим воздухом. Но ночью вдруг я чувствовал, что страх и жгучий стыд вновь наполняют меня так, что на голове шевелятся корни волос… прямо наваждение какое-то! Я плотнее, с головой, укрывался одеялом и лежал притаившись, боясь пошевельнуться. А наутро не выходил в столовую, отговариваясь головной болью. Окна в моей комнате были завешены наглухо. — Как это странно, — задумчиво сказала Эльза. — Я читал газеты и, холодея от страха, следил за поисками. Но, к счастью для меня, они шли по ложному пути. За все время я только один раз смеялся: когда прочитал в газетах, что «меня» нашли где-то в Аргентине, забыл сейчас, в каком городе. Конечно, это оказалось ошибкой. Мой «двойник» был фермером, приехавшим в город по своим делам. Судя по портрету в газете, он действительно похож на меня. — И долго у вас продолжалось это состояние? — Ровно до того самого дня, когда последняя судебная инстанция окончательно и бесповоротно решила дело в вашу пользу. Тогда мне все сразу стало безразлично, и я вернулся домой, где и жил, пока не получил извещения о предстоящих торгах. И я решил, что единственный человек, который может спасти меня… Он не закончил своего рассказал, так как в комнату вошли Зауер и Эмма Фит. Готлиб поднялся и поспешил уйти. Вид Зауера и Эммы поразил Эльзу. Зауер был во фраке, Эмма в белом платье с букетом белых цветов на груди. Лица их сияли. Зауер вел Эмму под руку. — Позвольте вам представить, фрейлейн Глюк, мою жену Эмму Зауер. Поздравьте нас, мы обвенчаны! Эльза побледнела и поднялась. Эмма бросилась целовать ее, но, видя смущение Эльзы, остановилась в нерешительности. Эльза поборола волнение, холодно поцеловала Эмму и протянула руку Зауеру. Эмма была слишком счастлива, чтобы заметить эту холодность. Она стала лепетать, сложив по-детски руки на груди: — Этот Отто, — и она бросила лучистый взгляд на мужа, — такой забавный. Вчера мы были с ним в театре, и вдруг он говорит: «Сейчас мы должны с вами обвенчаться. Едем!» — И ты так сразу решилась? — спросила Эльза. Эмма сделала уморительную гримаску, которая говорила: «Кто же отказывается от счастья?» — Все вышло как-то само собой. И мы, не ожидая окончания спектакля, хотя было очень интересно… шла пьеса… господи, я уже забыла!., но это все равно какая… поехали искать пастора. Отто чуть не с кровати поднял его! Такой смешной, заспанный старикашка! Он что-то прочитал, раз-раз и готово! Ты не сердишься на меня, Эльза? — с неожиданной робостью вдруг спросила она. Невольная улыбка проскользнула по лицу Эльзы при виде этой детской наивности. И уже с искренним чувством она обняла свою подругу и поцеловала ее. — Можно ли сердиться на куколку? Ведь ты счастлива? — Ужасно! — ответила Эмма и даже нахмурила брови. Но улыбка сошла с лица Эльзы, когда ее взгляд остановился на Зауере. Он смотрел на Эмму влюбленными глазами. «Нет, этот брак не месть со стороны Зауера, — подумала она, — Зауер действительно любит Эмму… Какое-то наваждение. Наваждение! Кто сказал это слово? Да, Оскар Готлиб… и он говорил о наваждении. Что же все это значит? Я чувствую, что у меня опять начинают путаться мысли…» — А-а, новобрачные! — голос Штирнера, стоявшего в дверях кабинета, прервал вереницу ее мыслей. «Он уже знает?» — с удивлением подумала Эльза. Ей трудно было еще раз переживать сцену поздравления, в особенности при Штирнере, и она незаметно вышла. — Поздравляю, поздравляю, — весело сказал Штирнер. Зауер самым радушным образом крепко пожал руку Штирнера. Казалось, от прежнего недоброжелательства не осталось следа. — Мы думаем сегодня же вечером выехать в свадебное путешествие, — говорила Эмма, — вы и Эльза не будете против? На лице Штирнера промелькнуло недовольное выражение, но он тотчас любезно улыбнулся Эмме. — Конечно, разумеется, прекрасная куколка! Куда вы думаете ехать? — В Ниццу или в Норвегию, мы еще не решили. Он хочет в Норвегию, а я в Ниццу… — Значит, вы будете совершать свадебное путешествие каждый поодиночке? — смеясь, сказал Штирнер. — В Норвегии сейчас вы отморозите ваш маленький носик! — продолжал он. — Надо беречь ее, Зауер Конечно, вы поедете в Ниццу! — Ну, прощайте, нам надо собираться в дорогу! — И, схватив мужа за руку, она потащила его к выходу. — Скорей, скорей, Отто, ты такой мешок! Я уверена, что мы везде будем опаздывать с тобой на поезд! Зауер жил во флигеле, в небольшом уютной квартире. Молодые вбежали с веселой оживленностью и поспешно стали укладываться, говоря без умолку. — Итак, в Ниццу? — Ну что ж, в Ниццу так в Ниццу. — Господи, все это так скоро, как на пожаре!.. Какой тяжелый чемодан!.. — Можем не ехать… Из него надо выбросить книги… Подай мне несессер… — Не ехать? Да ты с ума сошел! Конечно, мы едем! Но дорожное платье?… — Мы купим его в дороге. А для начала твое серое прекрасно подойдет. Они уселись на полу перед большим чемоданом и стали выбрасывать книги. Вдруг на минуту они застыли, будто прислушиваясь к какой-то мысли, потом удивленно посмотрели друг на друга. — Что мы сидим, как китайские болванчики, на полу? — наконец спросила Эмма. — Зачем ты вытащил этот чемодан? Тебе нужно ехать по делу? — Я никуда не собираюсь ехать, — ответил Зауер. — Я не знаю, зачем мы вытащили этот чемодан. Может быть, тебе хотелось посмотреть эти книги? — Книги? Эти скучные книги? Какие мы глупые! Мы помешались от счастья! Звонко рассмеявшись, она поднялась, перепрыгнула через чемодан и поцеловала Зауера. Зауер хмурился. Случай с зачем-то выдвинутым чемоданом заставил его призадуматься. — Что ты надулся? Недоволен мною? — и она так плутовски склонила головку, что Зауер вновь стал весел. — Конечно, недоволен, — сказал он, смеясь. — Ты не успела поселиться у меня, а уже вносишь беспорядок! — Честное слово, это не я! Это он сам! — указала она ногой на чемодан. — Куш на место! Куш! Да помоги же, несносный! Эмма и Зауер задвинули чемодан под кровать. О поездке никто из них больше не вспоминал… XII. В шесть часов вечера — Не забудьте, Эльза, что завтра воскресенье. В шесть часов вечера я получу ваш ответ. А сейчас я уезжаю из города по срочному делу. Вернусь ночью или утром. Всего хорошего! Штирнер вышел из зимнего сада. Эльза осталась одна. Но она думала не об ответе Штирнеру: мысли ее были направлены в другую сторону. Она не могла оправиться от удара, который причинил ей Зауер своей неожиданной женитьбой на Эмме Фит. Она чувствовала себя одинокой, как никогда. Золотые рыбки медленно двигались в аквариуме, блестя на поворотах и плавно помахивая мягкими хвостиками. Эльза завидовала им. Эти рыбки жили в неволе, в стеклянном ящике, как и она. Но у них было свое маленькое игривое общество, и они не знали мучительных сомнений. Она себя чувствовала более несчастной, чем в самые тяжелые дни своей трудовой жизни. Что дало ей богатство? Судебный процесс, в котором была какая-то тайна, и богатство отделили ее от шумной толпы простых людей, которые живут, как им нравится, гуляют по улицам, ходят в кинематограф. Каждый ее выезд обращал внимание, тысячи любопытных взглядов встречали ее. И она отказалась от выездов. Не было удовольствия, которого она не могла бы себе разрешить, и вместе с тем она была лишена их всех. Только прозрачная стена из стекла отделяла ее от широкого мира, переливающегося всеми красками, но эта стена была непреодолима для нее. С тоской в голосе она шептала: — Какая я несчастная, какая я несчастная! Вот, как вчера, как третьего дня, как много дней тому назад, пробили часы, гулко отдаваясь в пустынных комнатах. Где-то внизу прорычал автомобиль. Это отъехал Штирнер… Штирнер! Завтра ему нужно дать ответ. Она чувствовала — это последний срок. — Почему нужно? Время шло. И странно: после отъезда Штирнера мысли ее все больше прояснялись. Будто какая-то пелена спадала с глаз. Оскар Готлиб, его болезнь, похожая на «какое-то наваждение», любовь Зауера к Эмме, странная и неожиданная, как наваждение… Вся цепь нелогичных, нелепых, противоречивых поступков окружавших ее людей с того самого момента, как погиб Карл Готлиб, — разве не похоже все это на «наваждение»? Вот слово, которое дает ключ к тайне! Но откуда оно, это наваждение? Кто устоял против него? Штирнер! Он один. Штирнер!.. А что, если он и есть причина всего этого? Его странный разговор в лодке, его намеки на какое-то могучее орудие, при помощи которого он может покорить мир. Неужели это не пустая болтовня? Неужели он обладает этим средством и играет людьми, как кошка с полупридушенными мышами? Но откуда у него эта сила? В чем она? Кто он, кудесник, новый Калиостро? Свенгали?… Эльзе вдруг сделалось так холодно, что она задрожала. Штирнер представился ей коршуном, который носится над птицей в степи. И эта птица — она. Не уйти, нет, никуда не уйти от этого человека. Он не упустит ее из цепких когтей. Эльза поднялась, тяжело дыша, и вновь опустилась на диван. Ее охватил ужас. — Нет, нет, нет! — вдруг вскрикнула она так, что птицы в испуге вспорхнули с веток. В зале эхо отчетливо повторило ее слова. И странно, это неожиданное эхо как-то ободрило ее, как будто кто-то подкрепил ее, как будто невидимый друг вторил ей: «Конечно, нет!» Нельзя сдаваться без борьбы, нельзя сделаться безвольной игрушкой другого, отдать себя нелюбимому человеку. Она вошла в зал, чтобы успокоиться. «Что делать? Что делать?» — подумала она, блуждая по залу. Случайно одна картина бросилась ей в глаза. Какой-то всадник бедуин на арабской лошади мчится по пустыне, в развевающемся белом плаще с капюшоном, спасаясь от нагонявших его преследователей. «Вот как надо встречать смертельную опасность! Быть может, он погиб, но он боролся до конца… Бежать! Бежать во что бы то ни стало!» Эльза подошла к роялю и села на табурет. Перед ней вдруг пронеслась недавняя сцена, когда Штирнер стоял и слушал ее музыку. Никогда еще его длинное, бледное лицо с иронической улыбкой не возбуждало в ней такого содрогания и отвращения. «Бежать немедленно! Но как! У нее нет даже денег!» — Миллиардерша! — с горечью прошептала она. — Миллиардерша — нищая!.. — Вчера еще она подарила Готлибу двести тысяч, но для себя она никогда не брала денег у Штирнера. Что-то, быть может гордость, удерживало ее. Да и для чего ей нужны были деньги? Она почти никогда не выезжала в город. Если же и делала какие-либо покупки, то ей доставляли их на дом, и Штирнер расплачивался. Она вспомнила вдруг, что у нее в сумочке должны были остаться деньги от последней получки жалованья. Она быстро пошла в свою комнату и лихорадочно раскрыла сумку. Деньги на месте. Их не много, но выехать хватит. А дальше? В каждом городе любой банк открыл бы ей неограниченный кредит, но вексель отошлют для оплаты в ее банк, и тогда Штирнер узнает, куда она уехала. Эльза задумалась. — Ах, все равно! Лучше быть нищей, чем покориться тому, что ожидает ее здесь… И она наскоро оделась и спустилась во второй этаж. У входной двери лежал пятнистый дог. Он ласково помахал хвостом, увидя ее. Эльза погладила его и хотела сдвинуть с места, но дог не трогался. Она сделала попытку обойти его и открыть дверь. Дог вдруг вскочил, встал на дыбы, положил ей передние лапы на плечи и угрожающе зарычал, отодвигая ее назад. Она была испугана этой неожиданной выходкой собаки и отступила. — Буцефал! Что с тобой? — ласково сказала она. Собака завиляла хвостом, но при новой попытке Эльзы зарычала на нее еще более грозно. Штирнер оставил верных сторожей! Позвать на помощь? Она не хотела подымать шума. Вдруг у нее мелькнула мысль. Она быстро прошла в кабинет Готлиба. Дверь оказалась открытой. Сесть в кресло, стоявшее на площадке лифта, нажать кнопку — дело одной минуты. Она спустилась в отделение банка, радуясь удаче. «Я перехитрила вас, Штирнер!» Сторожа с удивлением посмотрели на ее необычное появление, но почтительно пропустили. Она боялась, что им дан приказ от Штирнера не выпускать никого. С сильно бьющимся сердцем переступила Эльза порог дома, ставшего ей ненавистным, вдохнула полной грудью весенний воздух и замешалась в уличной толпе. Какое счастье! Она была свободна. Завернув за угол, она наняла таксомотор и приказала ехать на ближайший вокзал. Только бы скорее подальше отсюда!.. На вокзале она удивила носильщика, спросившего, куда ей взять билет. — Все равно… Сколько можно проехать вот на эти деньги… Эльза сделала неосторожность: удивив носильщика, она оставила след в памяти этого человека и тем самым давала нить для розыска, — но она была как в лихорадке и не обдумывала своих слов. Ее нервное напряжение улеглось только после того, как паровоз прогудел последний раз и вагон плавно качнулся. До последней минуты она боялась погони Штирнера, хотя и знала, что его нет в городе. Когда промелькнули предместья города и открылись поля, она готова была плакать от радости. Вечернее солнце золотило здания ферм. Стада паслись, медленно бродя по изумрудно-зеленой весенней траве. Все приводило ее в восторг. Она, не отрываясь, смотрела в окно и весело напевала: «Я вольная птица, хочу я летать…» О будущем она не думала. Она упивалась свободой. Только когда зашло солнце, ландшафт затянули сумерки и в вагоне зажгли свет, она задумалась… — Э, хуже не будет! — она быстро разделась и, утомленная пережитыми волнениями, крепко уснула. Она не помнила, долго ли спала. Но вдруг проснулась, как от толчка, и с недоумением оглянулась вокруг. Вагон… Как попала она в вагон? В душе быстро нарастало смятение и какое-то еще не оформившееся чувство. Это чувство росло, крепло, прояснялось… Назад! Она немедленно, сейчас же должна вернуться. Назад! Штирнер! Милый Штирнер! Он ждет ее! И перед нею предстало печальное, бесконечно дорогое лицо, каким она видела его, когда играла на рояле. Она быстро оделась и вышла в коридор. Заспанные пассажиры с полотенцами в руках направлялись умываться. Был ранний час утра. — Проводник, скажите, скоро остановка? Толстый проводник с возмутительной медлительностью вынул большие серебряные часы, не спеша открыл крышку и, подумав, ответил: — Через двенадцать минут, фрейлейн. Эльза топнула каблуком. — Возмутительно! Как долго ждать! А обратный поезд когда пойдет? — Встречный пойдет в одно время. Эльза от нетерпения кусала губы. Когда поезд наконец подошел к станции, она почти на ходу выбежала из него и вошла в вагон встречного поезда, идущего назад. Она не имела билета, и контролер составил протокол, но Эльза даже не заметила этого, механически отвечая на все вопросы. Когда она назвала свою фамилию, контролер с почтительностью и любопытством посмотрел на нее. Эльза от нетерпения не находила места. Она вышла из купе, ходила от окна к окну и привлекала внимание пассажиров своим странным видом и беспокойными движениями. Она готова была плакать от досады, что скорый поезд идет так медленно. — Скоро мы приедем? — спрашивала она ежеминутно, и пассажиры, которым надоело отвечать на ее вопросы, стали сторониться ее. Тогда она пошла в свое купе, легла ничком на диван и, сжав виски до боли, как в бреду, твердила: — Людвиг! Людвиг! Людвиг!.. Когда же я увижу тебя? Наконец поезд остановился. Эльза, толкая пассажиров, пронеслась по дебаркадеру и по залу, выбежала из вокзала и прыгнула в автомобиль. — Банк Эльзы Глюк! Скорей, скорей, скорей! Как можно скорей!.. Штирнер стоял среди кабинета, ожидая Эльзу. С растрепанными волосами ворвалась она в кабинет, бросилась к нему и с рыданием крепко обняла его. — Людвиг, милый, наконец-то!.. На лице Штирнера отражались счастье и печаль. — Моя!.. — тихо произнес он, целуя Эльзу в закрытые глаза. Часы пробили шесть. Часть вторая I. Биржевая паника Коммерческий мир переживал панику. Начиная с мая, биржа вступила в полосу жесточайших потрясений. За месяц было зарегистрировано более двух тысяч конкурсов. В июне число их поднялось до пяти. Пока гибли мелкие предприятия, финансовые газеты пытались ослабить впечатление надвигающейся катастрофы и успокаивали общественное мнение тем, что кризис лишь очистит экономическую жизнь страны от «несолидных и лишних предприятий, выросших на почве валютной спекуляции». Но в июне жертвою кризиса сделалось несколько старейших и крупнейших предприятий. Этот удар тяжело отразился на промышленности и на массе мелких держателей акций. И газеты уже не скрывали тревоги. Надвигалась настоящая катастрофа, тем более страшная, что само возникновение кризиса не поддавалось обычным объяснениям «экономической конъюнктуры». Как будто новая, неведомая болезнь страшной эпидемией прокатилась по финансовым предприятиям, захватывая все новые жертвы. В начале июля во всей стране осталось только три крупнейших банка, которые устояли: Мюнстерберга, Шумахера и Эльзы Глюк. Первые два понесли уже потерю до тридцати процентов своего капитала. Банк Эльзы Глюк не только не понес потерь, но почти утроил свой капитал. Последняя борьба за существование должна была произойти между этими тремя финансовыми колоссами. Банк Эльзы Глюк имел капитал, превышающий капиталы Мюнстерберга и Шумахера, взятые в отдельности. Но при объединении этих банков против банка Эльзы Глюк перевес мог оказаться на стороне двух против одного. Правда, могла быть и иная комбинация: войти в соглашение или даже слить капиталы, выговорив себе известные права, с банком Эльзы Глюк. И Мюнстерберг и хитрый Шумахер, каждый в отдельности, тайком друг от друга, делали эту попытку, подсылая верных людей к Штирнеру «позондировать почву». Но этот «злой гений», как называли Штирнера в биржевых кругах, не шел ни на какие соглашения. Он был оскорбительно насмешлив, беспощаден и неумолим к своим соперникам. Необычайное счастье в биржевой игре, безошибочное предугадывание биржевых курсов, совершенно непонятное влияние на окружающих делали Штирнера страшным. Банкиры и биржевые маклеры рассказывали друг другу пониженным голосом, как бы боясь, что их подслушает неведомый враг, о многочисленных случаях странной гибели банкиров, обращавшихся лично к Штирнеру. О чем говорил с ними Штирнер, они никому не рассказывали. Но, побывав у него, эти банкиры будто лишались рассудка и всего своего опыта, совершали нелепые сделки, которые лишь ускоряли их разорение, а их капиталы переливались в подземные кладовые банка Эльзы Глюк. Несколько этих разорившихся людей покончили жизнь самоубийством. Поэтому Мюнстерберг и Шумахер и решили действовать через целую цепь посредников, опасаясь личного свидания. Когда переговоры со Штирнером не привели ни к чему, для Шумахера и Мюнстерберга стало ясным, что только слияние этих двух банков, враждовавших между собою более полустолетия, даст возможность если не победить, то продолжать упорную борьбу со «злым гением». Борьбу эту им казалось вести тем легче, что они обладали большинством акций крупнейших торгово-промышленных предприятий страны: каменноугольные шахты, производство анилиновых красок, автомобильные и радиозаводы, электрическое освещение, городские железные дороги, судостроительные заводы… Акции этих предприятий находились в руках миллионов мелких держателей — небогатых фермеров, канцелярских служащих, пароходных коков и даже мальчиков, поднимающих лифты. Все они связали судьбу своих небольших сбережений с судьбой банков Мюнстерберга и Шумахера. За банкирами было широкое «общественное мнение». Утром пятнадцатого июля Зауер, преданнейший и усерднейший помощник Штирнера, вошел в кабинет с очередным докладом. Зауер крепко пожал протянутую Штирнером руку. — Здравствуйте, Зауер! Как здоровье вашей куколки? — Благодарю вас. Мой испуг оказался напрасным. Вчера был врач. — И что же он нашел у фрау Зауер? Зауер со счастливым и несколько смущенным лицом ответил: — Она готовится стать матерью… — Вот как? Поздравляю! Передайте ей мой привет. А на бирже что творится? Есть новости? — Есть, и крупная новость. Мюнстерберг и Шумахер создают единый фронт против нас. Они подали заявление об образовании акционерного общества, и, как говорят в биржевых кругах, правительство пойдет им навстречу. — Я знал это. Зауер сделал удивленное лицо. Штирнер усмехнулся. — Что же им остается делать? — ответил Штирнер. — Звери всегда сбиваются в кучу для защиты от более крупного врага. А правительство? Оно само хочет иметь прослойку между государственным банком и мною. Потому что если треснут толстый Мюнстерберг и худой Шумахер, то в государстве останутся только две финансовые силы, только две, Зауер: я, то есть банк моей жены, и Государственный банк. И еще не известно, кто кого победит. Даже Зауер, привыкший к головокружительным успехам своего друга, был удивлен. — Не слишком ли высоко залетаете, Штирнер? — Друг мой, мы живем в мире неустойчивого равновесия. Для нас только два пути: или вверх, или вниз. При остановке катящееся колесо должно упасть набок. Как реагирует биржа на предстоящее слияние банков? — За один день бумаги Мюнстерберга и Шумахера поднялись на пятьдесят пунктов, — ответил Зауер. — Бросьте наших маклеров скупать эти бумаги. — Вы играете на Мюнстерберга и Шумахера? — Я играю на Глюк. Неужели вы не понимаете еще моей игры? Накручивайте, Зауер, накручивайте. Чем они будут выше, тем лучше. Мне надоело охотиться на мелкую дичь, и я хочу кончить всю эту биржевую возню одним ударом. Подписав бумаги, Штирнер отпустил Зауера, но потом, что-то вспомнив, окликнул его. — Послушайте, Зауер, узнайте домашние адреса министра торговли и промышленности и министра финансов. — Их адреса вы можете найти вот в этом справочнике. — Ах, да… Благодарю вас. Как вы думаете, Зауер, не удалось бы нам пригласить их ко мне под каким-нибудь предлогом? — Не думаю. — Они не удостоят этой чести Людвига Штирнера? Посмотрим, что будет через месяц-два, а пока обойдемся и без этого визита. Дайте мне, пожалуйста, план города. Зауер подал. — Благодарю вас. Вы свободны, Зауер. Штирнер разложил большой план на столе, положил компас и повернул план так, чтобы север на нем точно соответствовал стрелке компаса. Затем он тщательно отметил точками на плане места, где жили министры, и банк Эльзы Глюк, соединил эти точки линиями и записал в блокнот углы. — Так… Ну-с, господа министры, если гора не идет к Магомету… Не договорив, он прошел в свою комнату, смежную с кабинетом, и заперся на ключ. Минут через десять в кабинет вошла Эльза и уселась в глубокое кресло у письменного стола. Щелкнул замок, и Штирнер вышел из своей комнаты. Эльза быстро поднялась и пошла к нему навстречу, протягивая руки. Штирнер поцеловал обе руки. — Ты хотел меня видеть, Людвиг? Он взял ее под руку и повел. — Да, мой друг, я кончил свою утреннюю работу и хочу позавтракать с тобою в зимнем саду. Эльза была обрадована. — Ты так мало со мной видишься, Людвиг. — Что делать, дорогая, у нас идут бои… Знаешь ли ты, что твое состояние утроилось, а через несколько дней в твоих руках будут капиталы всех частных банков страны? Они уселись за большим столом, накрытым для завтрака. Штирнер налил в бокалы вина. — Ты будешь королевой биржи. Он отпил глоток. — Да и биржи никакой не будет. Вся биржа будет здесь. Если бы ты уже не была моею женой, с каким удовольствием многие принцы крови предложили бы тебе руку и сердце! И если во всем этом богатстве, во всем твоем могуществе немножко виноват и я, то признайся, что Штирнер не такой уж пустой болтун! — Я этого никогда не говорила! — горячо возразила Эльза. — Да? Тем лучше. Они чокнулись. — Людвиг, я была бы более счастлива, если бы ты утроил не мое состояние, а время, которое ты уделяешь мне. Если бы ты знал, как я томлюсь в одиночестве. Я только и живу ожиданием, когда увижу тебя. — Еще немного терпения, моя дорогая! Я скручу по рукам наших последних соперников, брошу их к твоим ногам, как военную добычу, и тогда… Вошел Зауер и почтительно поклонился Эльзе. Она ответила ему любезным кивком головы. — Простите, пожалуйста, что я беспокою вас. В гостиной вас, Штирнер, ждет какой-то господин, говорит, что явился по неотложному делу. Я сильно подозреваю, что это агент Шумахера. Он лично желает переговорить с вами. Штирнер вышел. — Ну как Эмма? — спросила Эльза. — Благодарю вас… Все хорошо… — А что я вам говорила? Ведь я была права! Напрасно волновались. У Эммы будет ребенок!.. Подумать только. Ей самой в куклы еще играть. Я непременно зайду к ней сегодня… — Она будет очень рада вас видеть. Штирнер вернулся. — Вы не ошиблись, Зауер. Старая лиса Шумахер готов в последнюю минуту предать своего союзника, если только я приму его к себе на правах компаньона… И запугивает и сулит всякие выгоды — словом, пускает весь арсенал своей спекулятивной мудрости. — Что же вы ответили? — Я сказал: передайте господину Шумахеру, что мне ни компаньоны, ни гувернантки не нужны. Садитесь, Зауер, с нами завтракать. Они весело болтали, как люди, связанные искренней дружбой и взаимным уважением. От прежних бурь не осталось и следа. II. Побеждает сильнейший В тот день, когда правительство должно было утвердить новое акционерное общество, объединявшее банки Мюнстерберга и Шумахера, Штирнер вызвал к себе Зауера рано утром и отдал приказ: — Продайте все акции Мюнстерберга и Шумахера, спустите все до последней бумаги. — Но они поднялись за одну ночь на двадцать шесть пунктов. Получены достоверные сведения, что утверждение акционерного общества обеспечено. Мне кажется… — Не беспокойтесь ни о чем и выполните точно мой приказ. Поезжайте сейчас же на биржу сами и сообщите мне обо всем по телефону. Зауер пожал плечами и уехал. А через час уже звонил телефон. — Акции берут нарасхват. Они идут в гору. — Отлично, Зауер. В котором часу заседание правительства? — В два часа дня. — Успеете за это время продать все акции? — Для этого достаточно часа. — Тем лучше. Телефонируйте мне через час. Не прошло получаса, как Зауер сообщил: — Акции проданы все до единой. На бирже творится что-то невероятное. Толпа запруживает всю площадь перед биржей. Уличное движение приостановлено. С большим трудом проезжают трамваи, автомобили не могут… — Это мне неинтересно. Как наши акции? — Увы, понижаются. — Великолепно. Выждите, когда они понизятся еще больше, и тогда начинайте скупать… — Людвиг, ты очень занят? — спросила Эльза, входя в кабинет. — Скупите все, что будут предлагать, — продолжал Штирнер говорить в телефон. — Звоните почаще. — И, обратившись к Эльзе, сказал: — Да, я очень занят, дорогая. Завтракай одна. Сегодня я не отойду от телефона весь день и, вероятно, всю ночь. Эльза сделала недовольный жест. Штирнер положил трубку телефона и подошел к Эльзе. — Что делать, милая, потерпи. Сегодня я даю генеральное сражение. Я должен его выиграть, а завтра ты будешь некоронованной королевой, в твоих руках будут богатства… — Людвиг! — с упреком сказала Эльза. — Ну хорошо, не буду говорить об этом. Как Эмма? Ты была у нее? — Врач сказал, что у нее почки не в порядке — кто бы мог подумать? — и ей опасно иметь ребенка… — Так, так, — рассеянно слушал Штирнер. — Но она говорит, что умрет, но не откажется от ребенка. — Так, великолепно. Опять затрещал звонок. Штирнер вздрогнул и, наскоро поцеловав Эльзу в лоб, сказал ей: — Будь умница, не скучай. Когда все это кончится, мы с тобой поедем на Ривьеру. Алло! Я слушаю. Эльза вздохнула и вышла. — В двенадцать часов? То есть через час? Тем лучше! Как только вы узнаете о решении правительства, непременно сообщите… Бросив трубку, Штирнер в волнении зашагал по кабинету. — Вместо двух правительство решит этот вопрос в двенадцать. Значит, действует! Теперь я верю в успех, как никогда. А если здесь победа, то победа во всем! И Штирнер всесилен! Он закинул голову назад, полузакрыл глаза и застыл на минуту с улыбкой на лице. — Однако не время упиваться властью. Надо собрать все силы для последнего удара. Штирнер пошел в свою комнату и заперся на ключ. Через час он вышел усталый, побледневший, поправил нависшую на лоб прядь волос, опустился в кресло и полузакрыл глаза. Звонок. Штирнер вскочил, как на пружине, и сорвал телефонную трубку. — Алло! Да, да, я… Это вы, Зауер? Но звонил не Зауер, а один из агентов Штирнера, Шпильман. — Ошеломляющая неожиданность! Только что кончилось заседание. Правительство отклонило утверждение устава акционерного общества. Шумахер, бывший на заседании, крикнул в лицо министру: «Предатель». Мюнстерберга хватил удар, и он в бессознательном состоянии отвезен домой. — Штирнер не дослушал. Дрожащей от волнения рукой он опустил телефонную трубку и так громко крикнул на весь кабинет: «Победа!», что проснулся лежавший у его кресла Фальк и, вскочив, с недоумением посмотрел на своего хозяина. — Победа, Фальк! — Бросив в угол кабинета платок, Штирнер приказал: — Пиль! Собака в несколько прыжков добежала до платка, схватила его и принесла хозяину. — Вот так все они теперь! Ха-ха-ха!.. — Нервно смеялся Штирнер. Он поднял собаку за передние лапы и поцеловал ее в лоб. — Но их я не буду целовать, Фальк, потому что они глупее тебя и они меня ненавидят. О, тем приятнее заставить их носить поноску! Опять звонок. — Зауер? Да, я уже знаю. Мне сказал Шпильман. Как реагирует биржа? Взрыв бомбы произвел бы меньшее впечатление. Биржа превратилась в сумасшедшей дом. — Акции Мюнстерберга? — Головокружительно падают. Вы гений, Штирнер! — Теперь не до комплиментов. Когда акции крахнувших банков будут котироваться по цене оберточной бумаги, можно будет скупить их… Мы сумеем вернуть им ценность. Но это успеется. Дело сделано, и вы можете уехать, Зауер! — Я не могу выйти. Люди превратились в обезумевшее стадо. Сюда не могут даже пробраться санитары скорой помощи, чтобы унести упавших в обморок и смятых толпой. — Ну что ж, если вы лишены свободы, сообщите мне, что у вас делается. И Зауер сообщил. Фондовые маклеры устроили десятиминутное совещание, на котором решили, что удержать бумаги Мюнстерберга, Шумахера и всех связанных с ними банков нет никакой возможности. Крах совершился. Каждая минута приносила разорение целых состояний. Бумаги ежеминутно переходили из рук в руки. После полуночи нервное напряжение достигло наивысшей точки. Не только площадь перед биржей, но и соседняя площадь были запружены автомобилями крупных держателей бумаг. Они сидели в своих лимузинах всю ночь, бледные и утомленные, с блуждающими глазами. Бюллетень за бюллетенем приносили вести о непрестанном понижении курсов. Эти курсы передавались по телефону, но уже в момент отправки телефонограммы не соответствовали действительности. Толпы людей, как во время стихийного бедствия, разбили лагерь на соседнем бульваре и платили за право сидеть на бульварной скамейке больше, чем стоит номер в лучшей гостинице. Под утро два маклера и один банкир впали в буйное помешательство. — Смерть Штирнеру! — кричал маклер. С большим трудом удалось отвезти помешанных в больницу. Только когда забрезжил рассвет, волнение улеглось, как пламя догоревшего пожара. Вчерашние богачи выходили из биржи постаревшими на десять лет, сгорбленными, поседевшими, с дрожащими ногами. Толпа поредела. Зауер, наконец, получил возможность выйти из здания биржи и, шатаясь от усталости, вдохнул полной грудью свежий воздух. «Такая же паника царит сейчас во всей стране… — подумал он. — В эту ночь разорились сотни тысяч людей — миллионы мелких вкладчиков потеряли свои сбережения. Этот сумасшедший кричал о Штирнере, винил во всем его. Но Штирнер не виноват. Побеждает сильнейший. Штирнер молодец. Гениальная голова!» Зауер улыбнулся и тотчас устало зевнул. А Штирнер, получив от Зауера последнее сообщение по телефону, встал из-за стола и сладко потянулся. Его волнение улеглось. Он испытывал чувство той приятной усталости, которое охватывает человека, когда он хорошо поработал и доволен результатам труда. Он победил. И его победа больше, чем победа над банкирами и министрами. Он победил сопротивляемость человека! Готлибы, Эмма, Зауер, Эльза… Теперь вот они!.. — Никто в мире больше не может сопротивляться мне, весь мир скоро будет моей собственностью! — гордо сказал он. Ему не хотелось спать. Он прошел наверх и постучал в комнату Эльзы. Она была одета и не спала. Быстро открыла дверь и, сияя, протянула ему руки. — Наконец-то ты вспомнил обо мне, Людвиг! III. Белая вилла Банк Эльзы Глюк, он по-прежнему назывался по девичьей фамилии Эльзы, сделался неограниченным владыкой финансового мира. Впрочем, сама Эльза никак не почувствовала увеличения своего могущества. По-прежнему бродила она одиноко в своих пустых комнатах, живя мыслью о коротких свиданиях со Штирнером. Но он все еще был слишком занят, чтобы уделять ей больше времени. Эльза всегда чувствовала, когда он хочет ее видеть. Сладкий трепет пробегал по ее телу, и она без зова спешила вниз, зная, что Штирнер свободен и не отошлет ее от себя. Но, бывало, тянулись дни, протекала неделя, а Штирнер только по утрам показывался к ней, рассеянно здоровался и исчезал. Иногда он отлучался из города на несколько дней. И тогда на нее нападала какая-то апатия, и она даже не хотела его видеть. А если встречала его тотчас после возвращения, то была холодна. Штирнер недовольно морщился и спешил в свою запретную даже для нее комнату. После нескольких минут пребывания Штирнера в его комнате она вдруг замечала, как горячее чувство любви начинает наполнять ее. И когда Штирнер выходил из своей комнаты, она встречала его взглядами, полными нежности. Штирнер еще хмурился, будто какая-то мысль тяготила его. Но искреннее чувство Эльзы скоро захватывало и Штирнера. Он был внимателен и любезен, и она жадно ловила эти редкие минуты… Их отъезд затягивался. Штирнер поставил себе новую задачу: прибрать к своим рукам всю промышленность страны, пользуясь тем, что большинство предприятий было должниками банка Эльзы Глюк. Заводчики и фабриканты боролись упорно, но Штирнер методически захватывал в свои руки их фабрики и заводы. И только когда борьба была решена в пользу Штирнера, он позвал Зауера и Эльзу и сказал: — Наконец я могу отдохнуть и совершить с некоторым опозданием наше свадебное путешествие. Вы, Зауер, справитесь с делом. Борьба, в сущности, кончена. Остается только легализовать наши права: опротестовать векселя «последних могикан», объявить торги на их фабрики и заводы и закрепить за собой предприятия, потому что кто же купит их, кроме нас? Завтра утром мы вылетаем. Как здоровье жены? Зауер сокрушенно покачал головой. — Вы бы ее не узнали, Штирнер, она очень изменилась к худшему. — Ну еще бы, это в порядке вещей, — улыбаясь, ответил Штирнер. — Нет, я не о том, — несколько смутившись, ответил Зауер, — у нее очень опухли ноги и лицо: почки. Она не послушалась врачей, а теперь уже роды неизбежны. — И с искренней озабоченностью он сказал: — Я очень беспокоюсь за свою куколку… — Теперь уже приходится заботиться о двух куколках сразу. Не бойтесь, Зауер. К вашим услугам будут лучшие профессора. Не забывайте телеграфировать мне обо всем. Передайте мой привет вашей жене. В ночь перед отлетом Штирнер не спал. Он чем-то занимался в своем кабинете. Эльза дремала у себя. Но и сквозь сон она чувствовала, что по ней как будто проходят какие-то нервные или электрические токи, и все усиливающаяся любовь к Людвигу переполняла ее. Несколько раз она в полусне протягивала руки и нежно шептала: — Людвиг! Милый Людвиг!.. А с первыми лучами солнца она уже вылетела вместе с ним на собственном самолете. Они летели в Ментону, на одну из принадлежавших ей вилл, купленную Карлом Готлибом незадолго до его смерти. После долгой жизни взаперти и полуодиночества этот полет в обществе Людвига казался ей сказочно прекрасным. Ей одновременно хотелось смотреть на Людвига и любоваться развертывающейся внизу панорамой. Глядя на открывавшийся перед нею необъятный простор, она весело напевала: Я вольная птица, хочу я летать!. — Глупая песенка, — обратилась она со смехом к Штирнеру, — «хочу я летать». Надо петь: «Я вольная птица, с тобой я лечу». Смотри, как смешно: отсюда мы видим только черепичные крыши, и дома кажутся красивыми квадратиками на зеленом ковре. А это что за муравьи? Да ведь это стадо! Какое крохотное! Что там за снежные горы сияют вдали? — Альпы. — Уже Альпы! Мы будем лететь выше орлов!.. Никогда она не чувствовала себя такой счастливой. Спуск совершился благополучно на небольшом аэродроме около Ниццы. Через час они были в своей вилле. Вилла была расположена недалеко от Вецтимильи, у границы, разделяющей здесь владения Франции и Италии. Прекрасная белая вилла, стоявшая почти у берега моря, облицованная мрамором, вся утопала в зелени. Апельсиновые деревья были покрыты крупными плодами. На площадке перед виллой росли пальмы. Красная гвоздика ярким ковром покрывала эту площадку. Единственным неудобством виллы было то, что близко проходило полотно железной дороги. Поезда шли почти беспрерывно, громыхая над головой. Но Эльза даже не замечала этого неудобства: ночью она хорошо спала, и шум не будил ее, а днем они совершали прогулки в горы, катались на своей яхте или летали на, гидроплане вдоль берега, к Ницце и обратно. Замок игрушечного княжества Монако, прилепленный к желтым скалам, как ласточкино гнездо, сам казался игрушкой. Белой ниточкой протянулся у берега прибой. На пляже видны были гуляющие величиною менее булавки. А когда пилот, поворачивая обратно, направлял серый нос гидроплана в открытое море, зрелище было еще более изумительным. Края горизонта, высоко поднятые благодаря оптическому обману, превращали море в синюю чашу, над которой была опрокинута голубая чаша неба. И казалось, что гидроплан находился в центре шара. Внизу проплывали игрушки-парусники… Эльзе хотелось смеяться от радости и счастья. Она возвращалась на виллу бодрая и жизнерадостная, как никогда. После рационализированного, холодного, полупустого стеклянного ящика — дома Готлиба — вилла казалась необычайно уютной и «жилой». Здесь Готлиб не успел еще ввести своих чудачеств. Вся обстановка была несколько старомодна, но красива и удобна. Не новый, но хороший рояль очень понравился Эльзе, и она играла на нем в теплые вечера. Дверь на балкон была открыта, над водной гладью поднималась луна, бросая на море серебряную полосу, а ожившие от ночной прохлады туберозы дышали сладкой истомой. И пьесы, которые она играла, были такими же красивыми, полнозвучными и спокойно-радостными, как эти южные ночи. Казалось, отдыхал и Штирнер. Даже очертания лица его стали мягче, и ироническая улыбка не кривила губы. Только иногда, останавливая взор на Эльзе, Штирнер вдруг становился задумчив и печален. Две недели прошли незаметно. Но в начале второй недели Эльза почувствовала в себе какую-то перемену. Она как будто стала пробуждаться от сна. Эльза уходила к себе и подолгу сидела одна. Непрошеные мысли снова начали беспокоить ее. И, чему она сама удивлялась, Людвиг как будто становился ей менее дорог. Она глядела на его лицо, и оно становилось как будто все более длинным и неприятным. Штирнер замечал это и хмурился все больше. Не радовали его и телеграммы Зауера. Он сообщал о ряде неудач. За время отсутствия Штирнера возродилось несколько банков. Некоторые крупнейшие заводчики и шахтовладельцы сумели получить заграничный кредит и оплатили векселя, выйдя таким образом из-под финансовой кабалы Штирнера. Но главное — с отъездом Штирнера против него поднялась большая газетная кампания. Объединение в руках одного банка Эльзы Глюк всего финансового и промышленного богатства страны признавалось опасным для государства и интересов населения. Правительственные газеты были так же вооружены против Штирнера, как и частные. Необычайный, беспримерный успех Штирнера давал тему для самых различных предположений и толкований, причем большинство газет склонялось к тому, что чем бы ни был вызван этот успех, он выходит из обычных рамок, а потому необходимо бороться с этим могуществом также необычными мерами, не предусмотренными в законе. Возможно, что правительство издаст специальное законодательное постановление, направленное против Штирнера. Министры, не утвердившие устава акционерного общества Мюнстерберга и Шумахера, принуждены были под влиянием общественного мнения подать в отставку, хотя негласное следствие, которое велось против них, не могло установить наличия корыстных мотивов в их поведении, иначе говоря — подкупа их Штирнером. Мюнстерберг не перенес удара и умер, Шумахер делал попытку покончить с собой, выжил и уехал в Америку. Таковы были новости последней недели. О Штирнере знал уже весь мир. Имя его было у всех на устах. Здесь, в Ментоне, он с женой держался особняком. Каждый их выход возбуждал такое любопытство, смешанное со страхом, что Штирнер сам избегал показываться в обществе. Пока Эльза была нежна с ним, он не чувствовал особого одиночества. Но за последние дни она становилась все холоднее к нему, а он делался все более мрачным. Потом он вдруг принялся за работу, заказал железные листы, проволочную сетку, изоляторы, целый ворох электротехнических материалов, приказал отнести все это в отдельную комнату и там заперся на целый день. На другое утро Эльза была вновь нежна и переполнена любовью к нему. Но казалось, и это уже не радовало его. Чтобы рассеяться, он предложил ей прогуляться в горы, — они уже давно не выходили из дому. На этот раз Эльза охотно согласилась. Они зашли далеко и остановились отдохнуть в небольшом, белом, чистеньком домике. Гостеприимная, словоохотливая и любопытная старушка принесла им молока и, осведомившись, откуда они, заговорила: — Вот вы откуда! Там, говорят, теперь появился какой-то человек — Штирнер. Чего только у нас про него не говорят! Они с женой теперь самые богатые люди во всем мире, но только темное это богатство! Сколько народу погибло из-за него, сколько разорилось, сколько крови и слез пролилось… В дверь постучались, и тотчас, не ожидая ответа, в комнату вошел запыхавшийся слуга с виллы. — Простите, господин Штирнер, вы приказали все срочные телеграммы доставлять немедленно… — и, утирая пот со лба, он подал телеграмму. — Вот, только что получена. Старушка от волнения выронила из рук полотенце, задрожала, с ужасом уставившись на Штирнера. Штирнер раскрыл и прочел телеграмму. Затем он вдруг поднялся и нахмурился. — Вы можете идти, Жан! — сказал он слуге и, бросив золотой ошеломленной старухе, подал руку Эльзе. — Идем! Нам надо немедленно собираться в дорогу. Старушка долго смотрела вслед, потом осторожно взяла двумя щепочками золотой и, шепча молитву, выбросила монету в выгребную яму. — Проклятые деньги! — Что случилось, Людвиг? — тревожно спросила Эльза. — Милый, неужели опять туда? Так скоро! — И она, как бы прощаясь, с грустью окинула взглядом небо, берег и море. — Мое присутствие необходимо. Зауер телеграфирует, что мои враги воспользовались моим отсутствием и вновь начали борьбу. Лицо Людвига вдруг стало жестким. Высвободив свою руку из-под руки Эльзы так резко, что она в испуге отшатнулась, он со злостью крикнул, потрясая кулаком: — Куш на место, проклятые! Фальк, услышав знакомое слово, покорно улегся на дороге, положив морду на протянутые лапы. По приезде домой Штирнер нашел положение дел серьезнее, чем он ожидал. Десятки разорившихся банкиров объединились, создали новые банки, успешно конкурировавшие с банком Эльзы Глюк. Им удалось не только отвлечь часть банковской клиентуры, но и выкупить несколько крупных фабрик и заводов, находившихся в финансовой кабале у Штирнера. Вдобавок правительством уже был подготовлен закон «О банковских учреждениях», явно направленный против Штирнера. И Штирнер, забыв об Эльзе, вновь погрузился в борьбу, целыми днями не выходя из своей комнаты. На этот раз, однако, Штирнеру удалось скоро справиться со своими противниками. Конкурировавшие банки были вновь прибраны к рукам, об издании законов, ограничивающих свободу операций Штирнера, не было и речи. Больше того, был издан ряд новых законов, легализовавших новые порядки, введенные Штирнером в банковской практике. Для него вновь наступила полоса относительного спокойствия. Он чаще виделся с Эльзой, возобновил свои научные занятия, посещал свой «зверинец» и строил какие-то сложные приборы. Но, несмотря на все это, он чувствовал себя утомленным. Он жил слишком нервной жизнью, растрачивал много нервной энергии. Приглашенный врач нашел у него психастению. Это болезненное состояние обостряло у него чувство одиночества, в особенности теперь, когда жизнь протекала относительно спокойно. Даже ласки Эльзы не успокаивали, а иногда и раздражали его. — Не то, не то! Ты ли ласкаешь меня, или я сам ласкаю себя твоей рукой? — говорил он непонятные Эльзе фразы. Но ее музыка действовала на него еще благотворно. Вечерами злой дух одиночества особенно мучил его, как Саула, и Штирнер бежал к своему Давиду — как называл он в такие минуты Эльзу, — и просил ее: — Играй, играй, Эльза! Я хочу музыки, она успокаивает меня… И Эльза садилась за рояль и играла овеянные тихой тоской ноктюрны Шопена. Перед ними вставали картины их безоблачного счастья в первые недели поездки на юг. Из зимнего сада доносился запах цветов, окутывало очарование южной ночи. Но теперь к этому очарованию примешивалась печаль об утерянном счастье. — Простите, что я помешал вам, — вдруг услышали они голос Зауера. — Поздравьте меня, сегодня утром у меня родился сын! Штирнер и Эльза поднялись, почему-то взволнованные этой вестью. — Я даже не мог сообщить вам об этом по телефону, — продолжал Зауер. Он выглядел очень усталым, но счастливым. — Не спал всю ночь… волновался. Сейчас она спит. — Благополучно? — Роды были трудные. Жена очень слаба. Осложнения с почками. Врачи говорят, что ей необходимо будет поехать на юг и, вероятно, надолго. Но она не соглашается ехать без меня. Вы отпустите меня? И Зауер просительно смотрел на Штирнера и Эльзу. Штирнер задумался. — Конечно, Людвиг? — сказала Эльза. — Дня через два я дам ответ. Думаю, что это будет возможно. А пока позвольте поздравить вас с Зауером-младшим! Зауер поклонился. — Простите, но я спешу. — И, быстро попрощавшись, он вышел. А Эльза и Штирнер стояли, облокотившись о рояль, погруженные в свои думы. IV. Массовый психоз Прошла неделя, а Зауер с женой еще не уезжали. Последние дни Штирнер почти не выходил из своей комнаты и был очень мрачен. Даже музыкальные вечера в большом зале были отменены. Эльза иногда пыталась повидаться со Штирнером, но что-то удерживало ее. Одиноко бродила она по залу, останавливалась, заламывала руки и тихо шептала: — Как я несчастна!.. В конце недели образ Штирнера начал как-то тускнеть в ее сознании Иногда перед нею проносилось его лицо, и оно казалось ей чужим и страшным. Все чаще окидывала она взором окружающую обстановку с недоумением, как будто в первый раз видела ее. А в конце недели ее начал преследовать образ Зауера. Милый Зауер, как она могла забыть его? О том, что Зауер женат, что у него родился ребенок, она совершенно не думала, как будто этого и не было. Случайно встретившись с Зауером, она окинула его таким нежным взглядом, что он посмотрел на нее с недоумением, потом вдруг смутился и задумался, как будто припоминая какую-то ускользавшую мысль. — Отто, — сказала она, вновь называя его по имени, — я так давно не виделась с вами… Отчего вы избегаете меня. Отто?… — И, потянувшись к нему, она тихо добавила: — Я так одинока… Мне не хватает вас, Отто… Они были одни. Отто присел на стул рядом с Эльзой и усиленно тер лоб ладонью. Нежные слова Эльзы разбудили спавшие воспоминания. Лицо Зауера выражало мучительную борьбу. И вдруг какая-то мысль прорвалась и осветила его лицо. Он схватил Эльзу за руку и, глядя на нее влюбленными глазами, заговорил прерывающимся от волнения голосом: — Да, да, мы так давно не видались! Эльза, милая Эльза! Как я мог забыть о вас? Я не знаю, что происходит с нами, но сейчас как будто рассеялся туман, и я увидел вас после долгой разлуки. Где вы были, Эльза? Что было с вами? Они сидели, будто и в самом деле встретились после долгой печальной разлуки, и не могли насмотреться друг на друга. Перебивая друг друга, они стали говорить о своей любви, о тоске одиночества, о радости этой встречи. Часы с башенным боем били час за часом, гулко раздавались удары в пустых комнатах, а они, не замечая времени, продолжали сидеть и говорить… Они не строили никаких планов, не вспоминали прошлого, не думали о будущем. Они просто упивались настоящей минутой, упивались этим лучом, так неожиданно разорвавшим мрак, окружавший их настоящие мысли и чувства. Еще раз пробили часы. — Уже двенадцать, как поздно! — сказала Эльза. — До завтра, мой милый. — И она первая обняла и поцеловала Зауера долгим и крепким поцелуем. Но это «завтра» не пришло. Штирнер на время выпустил их из-под своего влияния только потому, что был с головой погружен в новые заботы. Он работал над каким-то сложным аппаратом, который должен был расширить его мощь, его власть над людьми. К созданию же этого аппарата его побуждали новые осложнения и новые огромные задачи. Благодаря принятым им мерам продукция находившейся в его руках промышленности возросла необычайно, товары подешевели, внутренний рынок был уже перенасыщен ими. Штирнер стоял перед катастрофическим кризисом перепроизводства. Его могло спасти только завоевание иностранных рынков. Но на пути к этому стояли огромные препятствия. Иностранные государства, опасаясь конкуренции его дешевых товаров, установили высокие заградительные пошлины. Нужно было сломать во что бы то ни стало этот барьер. Экономическая война, которую он вел с иностранными конкурентами, находилась в том периоде, когда она неминуемо должна была перейти в вооруженное столкновение. Но объявить настоящую войну было делом сложным. Правда, с правительством он делал, что хотел. Но все же правительство было средостением между его волей и действием. И он решил, что настал момент уничтожить правительство. Он сам станет единым, неограниченным правителем страны. Он подчинит своей воле миллионы людей, внушит им мысль о необходимости войны, и они с радостью пойдут умирать, как умирали солдаты Наполеона. Но для этого должно быть орудие необычайной мощности, «дальнобойности», покоряющее мысли и волю людей, орудие массового внушения, радиоволны… И он усиленно работал над этим, позабыв на время об окружающих его людях. В тот самый день, когда Эльза и Зауер с поцелуем расстались друг с другом, задача Штирнера была разрешена. И только ночью он вспомнил об Эльзе и Зауере. Он вспомнил. И в их душах все переменилось. Зауер вновь любил свою маленькую «куколку» Эмму и боготворил ребенка, а Эльза уже в предутреннем сне с нежностью повторяла имя Людвига. Наутро она пришла к нему в кабинет и, поцеловав в лоб, сказала: — Милый Людвиг, у меня к тебе две просьбы! — Здравствуй, дорогая… Целых две! Приказывай, повелительница. — Здесь Готлиб. — Опять Готлиб? — Это молодой Готлиб, Рудольф. — Но молодой как две капли воды похож на старого. Ему нужны деньги, не так ли? — Рудольф поссорился с отцом, когда узнал, что старик получил от нас двести тысяч и ничего не дал ему, и Рудольф Готлиб просит… — Ни в коем случае! — Но мы так богаты, Людвиг! — Именно потому, что мы так богаты. Бросить подачку старику куда ни шло. Но дать этому мальчишке — значит дать ему повод думать, что мы не совсем ладно оттягали у него лакомый кусок и сами сознаем это. Тогда от него не отвяжешься. Он начнет шантажировать нас. Старику немного надо, и он удовлетворен. А Рудольф… Он еще опасен. Нет, нет, дорогая. Я не могу этого сделать в твоих же интересах. — Но я почти обещала ему… Штирнер подумал. Он был в хорошем настроении. Какая-то мысль заставила его улыбнуться. — Я сам поговорю с ним. Садись, Эльза, одну минутку. Штирнер скрылся в своей комнате и скоро оттуда вернулся. — Я сыграю над ним шутку, которая отвадит его от этого дома. Я просто мог бы заставить его забыть наш дом, но мне совсем не улыбается брать его в число «опекаемых», — сказал Штирнер непонятную Эльзе фразу. Штирнер позвонил и приказал вошедшему лакею пригласить Рудольфа Готлиба. Готлиб вошел. Он не был похож на просителя. Жадность, приведшая его сюда, боролась в нем с напыщенной гордостью. — Садитесь, молодой человек, — сказал Штирнер, — вам нужны деньги? Рудольфа передернуло от этого обращения, но он сдержался. Только веснушчатое лицо его вспыхнуло. — Да, мне нужны деньги, — сказал он, оставаясь стоять, — и, как мне кажется, моя… просьба не совсем безосновательна. «Дурак! — подумал Штирнер. — Этим началом он сам обезоруживает себя!» — Господин Готлиб, если вы ставите так вопрос, то обратитесь в надлежащие судебные учреждения и доказывайте там основательность ваших «законных» претензий. — Кроме норм юридических, есть нормы моральные, — ответил Рудольф заранее приготовленную фразу. — Мне нечего доказывать мои моральные права. — Моралью ведает благотворительность, а здесь не благотворительное учреждение. — Довольно вывертов! — вдруг вспыхнул Рудольф. — Или вы удовлетворите меня, или я… — Ах, вы угрожаете? Таких посетителей я имею обыкновение выводить с особым почетом. Штирнер свистнул. Из смежного кабинета послышались мягкие, но тяжелые шаги. В кабинет, переминаясь с ноги на ногу, вошел на задних лапах бурый медведь. Он молча приблизился к Рудольфу и, упершись лапами в грудь, стал толкать его к выходной двери. Рудольф побледнел и полуживой от страха дошел до двери, потом вдруг с истерическим криком бросился бежать от преследующего его медведя. Эльза была испугана, Штирнер хохотал, откинувшись в кресле. — Вот лучший способ отвадить нежелательных посетителей. Больше не явится, будь покойна! И он опять засмеялся. Позвонил телефон. — Алло! Штирнер, да, я вас слушаю. А, опять вы, господин Готлиб? Вы этого так не оставите? Ого! А вы хорошо стреляете? Так, так. Только не советую охотиться на меня вблизи дома! Имейте в виду, что я отдал приказ моим четвероногим друзьям о том, что если вы еще раз попадетесь им на глаза, то они должны разорвать вас на части, как глупого козленка!.. Что, смерть вашего дядюшки? Убийца? Скажите пожалуйста!.. Так, так… Желаю успеха! — Дурак, — сказал Штирнер, кладя трубку телефона. — Людвиг, можно ли так пугать людей? — Дорогая моя, это наиболее безобидное орудие в арсенале человеческой борьбы. Но у тебя была еще вторая просьба? — Теперь уж я не знаю… — Не беспокойся. Твой второй протеже не попадет в объятия медведя. Кто он? — Это Эмма. Я была у нее. И она умоляла меня отпустить с ней Зауера на юг. Ей необходимо лечиться, а без мужа она не поедет. — Да, можно. Теперь можно. Я обойдусь без Зауера. — И, взяв в руки утренний выпуск газеты, Штирнер повторил: — Теперь можно! Кстати, ты не читала сегодняшней газеты? Вот прочти, любопытная заметка. Читай вслух. Эльза взяла газету, на которой Штирнером было подчеркнуто красным карандашом заглавие: «МАССОВЫЙ ПСИХОЗ Вчера вечером в городе наблюдалось странное явление. В одиннадцать часов ночи, в продолжение пяти минут, у многих людей — число их пока не установлено, но, по имеющимся данным, оно превышает несколько тысяч человек — появилась навязчивая идея, вернее, навязчивый мотив известной песенки "Мой милый Августин". У отдельных лиц, страдающих нервным расстройством, подобные навязчивые идеи встречались и раньше. Необъяснимой особенностью настоящего случая является его массовый характер. Один из сотрудников нашей газеты сам оказался жертвой этого психоза. Вот как он описывает событие: — Я сидел со своим приятелем, известным музыкальным критиком, в кафе. Критик, строгий ревнитель классической музыки, жаловался на падение музыкальных вкусов, на засорение музыкальных эстрад пошлыми джаз-бандами и фокстротами. С грустью говорил он о том, что все реже исполняют великих стариков: Бетховена, Моцарта, Баха. Я внимательно слушал его, кивая головой, — я сам поклонник классической музыки, — и вдруг с некоторым ужасом заметил, что мысленно напеваю мотив пошленькой песенки: "Мой милый Августин". "Что, если бы об этом узнал мой собеседник? — думал я. — С каким бы презрением он отвернулся от меня!.." Он продолжал говорить, но будто какая-то навязчивая мысль преследовала и его… От времени до времени он даже встряхивал головой, точно отгонял надоедливую муху. Недоумение было написано на его лице. Наконец критик замолчал и стал ложечкой отбивать по стакану такт, и я был поражен, что удары ложечки в точности соответствовали такту песенки, проносившейся в моей голове. У меня вдруг мелькнула неожиданная догадка, но я еще не решался высказать ее, продолжая с удивлением следить за стуком ложечки. Дальнейшие события ошеломили всех! — Зуппе, "Поэт и крестьянин", — анонсировал дирижер, поднимая палочку. Но оркестр вдруг заиграл "Мой милый Августин". Заиграл в том же темпе и в том же тоне… Я, критик и все сидевшие в ресторане поднялись как один человек и минуту стояли, будто пораженные столбняком. Потом вдруг все сразу заговорили, возбужденно замахали руками, глядя друг на друга в полном недоумении. Было очевидно, что эта навязчивая мелодия преследовала одновременно всех. Незнакомые люди спрашивали друг друга, и оказалось, что так оно и было. Это вызвало чрезвычайное возбуждение. Ровно через пять минут явление прекратилось. По наведенным нами справкам, та же навязчивая мелодия охватила почти всех живущих вокруг Биржевой площади и Банковской улицы. Многие напевали мелодию вслух, в ужасе глядя друг на друга. Бывшие в опере рассказывают, что Фауст и Маргарита вместо дуэта "О, ночь любви" запели вдруг под аккомпанемент оркестра "Мой милый Августин". Несколько человек на этой почве сошли с ума и отвезены в психиатрическую лечебницу. О причинах возникновения этой странной эпидемии ходят самые различные слухи. Наиболее авторитетные представители научного мира высказывают предположение, что мы имеем дело с массовым психозом, хотя способы распространения этого психоза остаются пока необъяснимыми. Несмотря на невинную форму этого "заболевания", общество чрезвычайно взволновано им по весьма понятной причине. Все "необъяснимое", неизвестное пугает, поражает воображение людей. Притом высказываются опасения, что "болезнь" может проявиться и в более опасных формах. Как бороться с нею? Как предостеречь себя? Этого никто не знает, как и причин появления "болезни". В спешном порядке создана комиссия из представителей ученого мира и даже прокуратуры, которая постарается раскрыть тайну веселой песенки, нагнавшей такой ужас на обывателей. Будем терпеливы и сохраним спокойствие. Быть может, все окажется не столь серьезным и страшным, как кажется многим». Эльза окончила чтение и посмотрела на Штирнера. — Что же все это значит, Людвиг? — спросила она. — Это значит, что все великолепно! Идем завтракать, дорогая! V. Комитет общественного спасения Веселая немецкая песенка, всполошившая население огромного города, вопреки успокоительным уверениям газет, оказалась делом серьезным, внушающим большие опасения. Не прошло и недели с тех пор, как тысячи людей вынужденно пели эту песенку, случилось событие, которое еще в большей степени взволновало не только общество, но и правительство. Ровно в полдень в части города было приостановлено на одну минуту все движение. Можно было подумать, что происходит какая-то «минутная забастовка протеста». Но забастовка небывалая по своей организованности и своеобразию. Работа учреждений вдруг приостановилась, как по мановению волшебного жезла. Чиновники перестали писать, будто мгновенный паралич сковал их руки. Приказчики в магазинах замерли с протянутым покупателю товаром и стояли без звука, с раскрытым ртом и застывшей улыбкой, как в столбняке. В ресторанных оркестрах музыканты превратились в статуи с остановившимися смычками в руках. Замерли в своих позах и посетители — кто с поднятой чашкой в руке, кто с куском мяса на поднесенной к открытому рту вилке. Но особенно поражал вид улиц и площадей, охваченных странным столбняком. Вот конвойные с арестованным посередине. Арестованный легко мог бы убежать от своих окаменевших стражников, если бы и сам не застыл с поднятой ногой. На базаре голодный мальчик, с расставленными на бегу ногами и сильно наклонившимся телом, протягивает руку к пирожку. Торговка бросается на него с видом курицы, защищающей цыплят от налетающего коршуна. В этой окаменевшей группе столько движения, выразительности, живости, что скульптор дорого бы дал, чтобы иметь возможность приводить в такое состояние своих натурщиков. Будто моментальный фотографический снимок закрепил мгновенную игру мимики лиц и движений мускулатуры. Тою же каталепсией были охвачены и прохожие на тротуарах. Удивительнее всего было то, что это странное явление захватило городское движение полосой. Всякий прохожий, вступая в таинственную зону, мгновенно каменел, а по ту и другую стороны этой зоны обычное движение не прекращалось. Автомобили, въезжавшие с разгона в эту «мертвую зону», проскакивали ее. Вернее, их выносила машина. Шофер же и пассажиры на целую минуту теряли способность не только двигаться, но и думать. И автомобили не заворачивали на поворотах, врезались в дома, наезжали один на другой, нагромождаясь целыми поездами. Произошло крушение двух поездов городской железной дороги, причем один поезд, разбив упор, свалился на улицу. Не успело общество прийти в себя от этого потрясения, как город постиг новый удар. Полосой через город прошла волна какого-то массового пятиминутного помешательства. Крайнее возбуждение охватило всех. И пунктом помешательства на этот раз было слово «война». — Война, война до победы! Смерть врагам! — кричали мужчины, размахивая палками и зонтами, кричали женщины, старики и дети в необычайном задоре и нестройно пели национальные гимны. Лица всех были страшны. Казалось, эти люди уже опьянены кровью и видят перед собой смертельного врага. — Смерть или победа! Война! Да здравствует война! Жажда действия, борьбы, крови была так сильна, что на улицах произошел ряд побоищ. Мужчины и дети дрались между собой. Женщины окружили полную даму, показавшуюся им иностранкой, и били ее зонтиками так, что от зонтиков остались одни изогнутые прутья. Их лица были бледны, глаза горели ненавистью, шляпы падали на землю, волосы распускались. А они продолжали избивать несчастную женщину с каким-то садизмом, почти сладострастным упоением жестокостью. Везде им чудились иностранные шпионы. Толпа мужчин, остановив проезжавший автомобиль «скорой помощи», вытащила воображаемого шпиона. Мужчины сорвали бинты с обожженного тела несчастного. Больной кричал, а обезумевшие люди рылись в перевязках в поисках секретных бумаг. Все они, и мужчины, и женщины, старики и дети, были в таком состоянии, что действительно пошли бы умирать на поля сражений и умерли бы, думая не о себе, а только о том, чтобы убивать. Припадок безумия прошел так же внезапно, как и начался. Ошеломленные, потрясенные люди смотрели на избитых и раненых, на следы крови на земле, на свои истерзанные, растрепанные костюмы и волосы и не могли понять, что все это значит. Комиссия, созданная для расследования причин массового помешательства людей на мотиве веселой песенки, скоро была преобразована в комитет общественного спасения. Спасения от кого? Комитет не знал этого. Но что обществу угрожала огромная, небывалая в истории опасность от неизвестного, невидимого врага — будь то человек или неизвестный микроб, — в этом никто больше не сомневался. Новый неведомый враг казался правителям опаснее войн и революций именно потому, что он был неведом. Неизвестно было, откуда придет новая опасность и как бороться с нею. Возбуждение общества было необычайно. Каждый день десятки людей сходили с ума и кончали жизнь самоубийством, не будучи в состоянии переносить напряженное ожидание новых неведомых бед. С величайшим трудом правительство и печать поддерживали обычное течение жизни. Казалось, еще немного, и распадется не только государство, но и все основы общежития, и общество превратится в сплошной сумасшедший дом. В столице это чувствовалось особенно сильно. Находились проходимцы, которые, однако, не поддавались в такой степени панике. Они сами поддерживали эту панику, распространяя чудовищные слухи. — Скоро наступит новый приступ болезни, и люди начнут перегрызать друг другу горло… — Люди перестанут дышать и умрут в страшных мучениях от удушья… — Наступит внезапный сон, и никто больше не проснется… И всему этому верили. После того, что было, все казалось возможным. Люди за бесценок распродавали свои дома и вещи тем, кто спекулировал на панике, и уезжали из города в места, еще не захваченные эпидемией. Комитет общественного спасения заседал почти беспрерывно. Заседания эти, из опасения быть открытыми невидимым врагом, — если он живое существо, — происходили в глубоком подвальном помещении городской ратуши и обставлялись большой тайной. Несмотря на то, что члены комитета попеременно совещались день и ночь, тайна оставалась нераскрытой. Среди приглашенных экспертов-ученых существовало разногласие. Психиатры высказывали мысль о массовом психозе и гипнозе. Вспышка кровожадных воинственных чувств еще поддавалась этому научному объяснению, но труднее было объяснить одновременное исполнение массами людей одной и той же песенки. Эта песня, несмотря на невинность «заболевания», казалась ученым более страшным явлением, чем внезапное возбуждение уличной толпы. Наука знает примеры заразительности эмоций, ярко выраженных внешним образом, знает примеры «преступности толпы», массового гипноза. Но формы массового «скрытого» гипноза ей неведомы. Ссылка на факиров, будто бы способных производить нечто подобное, казалась неубедительной. Все их чудеса, совершаемые будто бы с помощью массового гипноза, не проверены, не изучены и переплетены с выдумкой фантазеров-путешественников. «Микробная гипотеза», пытавшаяся объяснить таинственные явления действием нового микроба, также не привела ни к чему. Сотни лиц, подвергшихся новой «болезни», были тщательно исследованы, врачи произвели анализ их крови, но никакого микроба не нашли. — Вопрос будет решен совершенно в иной области, — говорили инженеры-электрики. — Вероятнее всего, мы имеем дело с радиоволнами, которые непосредственно воспринимаются организмом человека. — Люди-радиоприемники? — с иронией спрашивали их старые инженеры. — Это что-то из области фантастики! — А само радио разве не из области фантастики? — отвечали первые. Старики пожимали плечами. — Докажите! — И докажем! И, подобно своим коллегам-медикам, инженеры усаживались за опыты. В то время как ученые сидели в своих лабораториях над микроскопами и катодными лампами, желая раскрыть тайну, над раскрытием этой же тайны усиленно работал Иоганн Кранц. Иоганн Кранц не принадлежал к почтенной корпорации ученых. Он был всего только полицейским сыщиком. Человек с большим профессиональным опытом и неплохой головой, Кранц не задавался даже вопросом, кто враг: микроб или человек. Кто бы он ни был, врага нужно найти по тому методу, который не раз приводил Кранца к цели. Следы преступления! Вот что интересовало сыщика. Их было более чем достаточно, надо только умело пользоваться ими. И Кранц усиленно принялся за работу, возбужденный ее важностью и таинственностью, а также и тщеславным желанием опередить многодумных очкастых ученых. В большом кабинете за письменным столом, заваленным трофеями его «побед» — снимками преступников, дактилоскопическими оттисками, отмычками, вещественными доказательствами, он сидел ночи напролет над большим планом города, систематизируя все сообщения газет и полицейские донесения о последних событиях. Он буквально плавал в табачном дыму, изредка проветривал комнату, вновь дымил и наносил на план какие-то пунктирные линии, как будто он уже преследовал по пятам опознанного им преступника. — Готово! — воскликнул он, сведя две линии в тупой угол на карте города. Был четвертый час утра. Кранц спешно сложил план города, всунул в потрепанный портфель, вызвал автомобиль и помчался в комитет. — Срочное сообщение! Тайна раскрывается! — крикнул он, влетая в сводчатый зал. Собрание, несмотря на поздний час довольно многолюдное, всполошилось. — Вы открыли тайну? — спросил взволнованно один из членов комитета. — Тайна раскрывается, сказал я, и она будет раскрыта, — ответил Кранц. — Я нашел местопребывание преступного микроба или человека. Я нашел тот фокус, откуда исходят таинственные влияния, — продолжал Кранц, спешно вынимая план и раскладывая его на столе. Все обступили его, и он начал объяснять: — Метод мой очень прост: я систематизировал весь материал о необъяснимых происшествиях, чтобы точно определить районы, захваченные «эпидемией помешательства». И вот что случилось. Случай с песенкой дал мне немного. Эта эпидемия захватила часть города по кругу радиусом около двух километров. Дальше двух километров навязчивый мотив наблюдался все слабее и на третьем километре он никого не затронул. Центр этого круга находился приблизительно около Биржевой площади и Банковской улицы. Именно вблизи этого места отмечалась такая сила навязчивости мотива, что о нем не только думали, но и пели его вслух. К сожалению, определить математически точно этот центр не удалось, так как установить убывающую градацию силы навязчивости на основании опросов не удалось. Лица, бывшие в одном и том же месте, дают довольно разные показания; очевидно, субъективные особенности заставляли каждого воспринимать по-разному. — И только-то? — сказал кто-то разочарованно. — Совсем не только-то. Следующая эпидемия дала гораздо больше. Эта эпидемия шла по известному направлению, захватив сравнительно узкий сектор, и заканчивалась в определенном месте. Получилось нечто вроде луча, который начинался от здания банка Эльзы Глюк. Толпа зашумела. — Штирнер! Это, конечно, он! Я говорил! Имя Штирнера не раз уже упоминалось в комитете. — Не спешите с выводами, господа, — прервал Кранц. — Я также был уверен, что нити привели меня к Штирнеру. Но для проверки я с нетерпением ожидал следующего «сеанса». «Военное помешательство» и было этим сеансом. Оно также прорезало город, как луч, и подошло к дому Готлиба — теперь Эльзы Глюк. Получился тупой угол. Но если свести концы, то исходная точка окажется за домом Эльзы Глюк. Она падает на смежный дом. Вот, изволите ли видеть. И он показал план, давая объяснения. — Что же помещается в этом смежном доме, где вершина угла? — Ресторан «Ампир». Вот куда должны быть направлены наши поиски. — И Кранц шлепнул по карте жирной ладонью, как будто прихлопнул муху. Доводы Кранца были просты и убедительны. После небольшого совещания комитет решил произвести в ресторане «Ампир» и номерах помещавшейся в том же доме гостиницы повальный обыск. Тотчас была по телефону поставлена на ноги вся полиция. Большой отряд солдат сплошным кольцом окружил дом. Обыскали перепуганных жильцов, перевернули все вверх дном от чердака до подвала, но, несмотря на все старания, не нашли ничего подозрительного. Кранц был смущен, но не сдавался. — Всю эту фантасмагорию мог производить кто-либо из посетителей ресторана. Это также было невозможно. Всем жившим в доме строжайше запретили говорить кому-либо о ночном обыске. Нескольких лиц, возбудивших подозрение, арестовали, а за посетителями ресторана решили установить негласное наблюдение. Однако весть разнеслась по городу. Возбужденная толпа разгромила ресторан, и его пришлось закрыть. Кранц кряхтел и ругался, раздосадованный неудачей. — Ну, мы еще поборемся! — говорил Кранц. — Кто бы ни был наш противник, он теперь знает, что мы на верном следу. Посмотрим, осмелится ли он еще раз напомнить о себе! Третья линия решит его судьбу. VI. Неудавшееся покушение — Счастье! Радость! Блаженство! Как прекрасна жизнь! Какое наслаждение! Молодой человек с отуманенным взглядом и широкой улыбкой на лице обнял уличный фонарь, как будто это был его близкий друг. — Милый фонарь! Счастлив ли ты так же, как я… — Дорогая моя, как я люблю вас! Как все вы мне милы и дороги! — обнимал изможденный, плохо одетый старик молодую женщину в дорогом костюме. И она целовала старика в жесткую щетину щек и шептала в ответ: — Я так счастлива! Мне кажется, я нашла своего покойного отца… Он был похож на вас… Отец, дорогой отец!.. А рядом обнимались старые политические враги: монархист и анархист. — Довольно борьбы! Жизнь так прекрасна! Какой-то оборванец сорвал цветок на соседнем бульваре и, как сокровище, преподнес полицейскому. — Друг мой, возьми! От меня!.. Толстый полицейский с сизым носом нежно поцеловал бродягу и взял у него цветок. — Душевно благодарен! Цветы — радость жизни!.. Я так люблю цветы и песни!.. — Споем? — Споем. Они уселись на травке и, обнявшись, запели сентиментальную песенку, проливая слезы умиления. — Берите, все берите!.. — кричал в исступленном восторге хозяин ювелирного магазина, набивая карманы посетителей кольцами и драгоценными камнями, жемчужными ожерельями и золотыми часами. — С собой в могилу все равно не возьмешь! Пусть радость наполнит ваши сердца, как она наполняет мое! К черту торгашество! Да здравствует всеобщее счастье! В суде был оправдан важный политический преступник. И прокурор, известный своей жестокостью, отказавшись на этот раз от обвинения, обнял преступника, томно положил ему на грудь свою голову и, плача от умиления, бормотал: — Друг мой, брат мой!.. Хорошо прощать и любить!.. Даже на бойне профессиональные скотобойцы обнимали приведенных на убой быков и нежно целовали их между глаз. — Мордашка моя!.. — гладили они руками животных. — Испугался? Испей водички, отправляйся щипать травку в соседнем парке. Довольно крови! Дыши!.. Это произошло всего через несколько дней после разгрома ресторана. Злой гений, овладевший городом, казалось, бросал вызов и смеялся над попытками комитета бороться с ним. Как бы в вознаграждение за минувшее мрачное помешательство и за жертвы внезапной остановки городского движения неведомый враг подарил людям небывалое блаженство. Состояние блаженства было так велико, что люди, испытавшие его, готовы были на все, чтобы еще раз вкусить неведомого наслаждения. На этот раз все сохранили полное воспоминание о пережитом. И толковали о потерянном рае. Это было едва ли не более страшно, чем вспышка кровожадности и жестокости. Какою властью над человеческими душами обладал этот неведомый враг? Он мог отравить людей ядом наслаждения или страдания, сделать их слепым орудием своих желаний, сделать блаженными или измучить, искалечить, убить, убить без единого выстрела, тихо, бесшумно, неизвестно откуда… Есть от чего прийти в отчаяние! В глубоком подземном помещении ночью члены комитета сидели подавленные, молчаливые, тоскливо поглядывая на Кранца, который подводил итоги, систематизируя донесения о последнем происшествии, чтобы определить сектор города, охваченный безумием блаженства. Изредка слышались нетерпеливые голоса: — Как идет дело, Кранц? — Прекрасно! Кто-то сердито фыркнул. — Хуже некуда! — Напротив, — отвечал Кранц, — все идет великолепно. Никогда еще у меня не было столь увлекательной задачи. И почтенной, да, да, да! Кранц быстро шевелил своими красными, толстыми пальцами, перебирая листки, и отмечал от времени до времени новый пунктир на плане города. — Кранц, как древний рыцарь, — продолжал он, — освобождает город от дракона, и ему ставят памятник. Кранцу, конечно, а не дракону, хе-хе! Или, вернее, нам вместе: Кранц с копьем в руке, а у его ног — пронзенный дракон. — Как вы можете шутить? — спросил прокурор, недавно плакавший на груди преступника. — Кругом сплошной ужас. Если я буду отказываться от обвинения, государство погибнет… — Я всегда шучу, даже перед дулом бандита. Что делать? Профессиональная привычка. Встречая опасность, можно только или смеяться, или убегать. А дела идут отлично, говорю я. Поветрие безумия опять носило характер направленной волны, и пусть меня изрешетят бандиты, если вершина этого луча не идет опять к тому же месту. Еще пяток рапортов просмотрю — и готово… Члены комитета в волнении обступили Кранца. Наступило напряженное молчание. Кранц нанес последние штрихи на карту. — Есть! — Опять к дому Эльзы Глюк! — вскрикнул чиновник министерства внутренних дел. — Да-с, опять. Извольте посмотреть на план. — Кранц отодвинул план от себя на середину стола и стал объяснять: — Вот, изволите ли видеть, пучок номер первый, полоса безумия, когда остановилось все движение, а вот пучок номер второй — безумие войны. Здесь углы не сходились на доме Эльзы Глюк. Вершина падала на соседний дом, где помещался ресторан. Туда мы и направили поиски. — И ошиблись. — Вполне понятно: мы полагали, что источник воздействия один. Но третий пучок, поистине «счастливый» пучок — сектор безумного счастья, открыл нам ошибку. Оказывается, воздействие было из двух точек. Но обе эти точки находятся в доме Эльзы Глюк. Дом этот, как видите, очень длинен. Точки воздействия, очевидно, находились на двух противоположных концах дома. Вот почему и казалось, что вершина тупого угла, если источник воздействия один, должна пасть на соседний дом. Третий сектор дал нам другую вершину, где сошлись линии номер первый и третий. Ясно? Все зашевелились. — Я же говорил, что это дело Штирнера! — Я еще раньше утверждал это. — Злодей! Изверг! Теперь он в наших руках!.. — Кранц, мы успеем арестовать этого преступника еще сегодняшнею ночью! — Арестовать недолго, — отвечал Кранц, — но не лучше ли отложить до утра? — Почему же до утра? — нетерпеливо спросил прокурор, который не мог простить Штирнеру свой отказ от обвинения и постыдную сцену братания с преступником. — Очень просто, — отвечал Кранц. — Мы имеем дело не с обычным преступником, поэтому должны принять все меры предосторожности и обдумать каждый шаг, чтобы бить наверняка. Банк крепко запирается на ночь и хорошо охраняется. Если мы пойдем ночью, то, несмотря на все предосторожности, мы поднимем суматоху, которая предупредит врага. Лучше пойти утром, в час открытия банка, когда там еще немного клиентов. Прийти в штатском, вооружившись только револьверами. Войти по одному, не возбуждая подозрения банковских сторожей и служащих, а потом сразу броситься наверх, застать врага врасплох и захватить. Несмотря на все нетерпение, прокурор принужден был признать эти соображения опытного сыщика правильными и отложить арест Штирнера до утра. — Но я думаю, — продолжал Кранц, — что там, может быть, придется отложить и еще на один день… — Этого недоставало! — воскликнул сухой старик в очках, министр внутренних дел, лично прибывший в комитет. Кранц поднял брови. — Что делать, ваше высокопревосходительство, я уже изволил докладывать, что надо обдумать каждый шаг, буквально каждый шаг. Мы должны хорошо знать все расположение дома Эльзы Глюк, все входы и выходы, точно знать комнату, где помещается Штирнер, и прочее. Надо собрать эти сведения, а на это потребуется время. Все вновь приуныли. Вдруг начальник полиции ударил ладонью себя по лбу: — Позвольте! Я, кажется, нашел выход. Поистине сама судьба благоприятствует нам! Только на днях я зачислил в мою канцелярию одного молодого человека — Рудольфа Готлиба; известна вам эта фамилия? — Еще бы! Неудавшийся наследник. Племянник покойного банкира! — Вот вам проводник, Кранц, — улыбаясь, сказал начальник полиции. — Лучшего не найти. Он на правах будущего наследника изучил весь дом сверху донизу. К Штирнеру питает самое искреннее чувство ненависти. Словом, человек вполне подходящий. — Отлично, но где его достать? — Нет ничего легче! — Начальник полиции позвонил по телефону и отдал распоряжение. Не прошло часа, как заспанный Рудольф Готлиб сошел в подвал, где заседал комитет. Сонливость Рудольфа прошла сразу, когда он узнал, зачем его вызвали. У него загорелись глаза. Сжимая кулаки, Готлиб воскликнул: — Теперь я посчитаюсь с вами, господин Штирнер! Начальник полиции сиял. — Господин начальник, — обратился к нему Рудольф, — убедительно прошу вас не отказать в одной покорнейшей просьбе! — В чем дело, мой друг? — Разрешите мне собственноручно убить эту гадину! — Ну как же так, без следствия и суда? — замялся министр юстиции. — Ведь у нас пока нет прямых улик. — А знаете, господа, — вдруг вмешался в разговор прокурор, — молодой человек прав. Дело слишком серьезное, чтобы играть в правосудие. Что все это проделал Штирнер, едва ли кто из нас сомневается. Кранц прав, говоря, что мы имеем дело не с обычным преступником. Значит, к нему должны быть применены необычные меры. Этого требует охрана государства и граждан. Если мы будем возиться со Штирнером, я не уверен, что во время суда над ним он не заставит меня вместо обвинительной речи целоваться с ним и предложить ему папироску. Когда на карте стоит судьба страны, — а это так и есть, — с нашей стороны было бы прямо преступно рисковать и, быть может, выпустить врага из рук во имя соблюдения формальностей. И потом… гм… мы в своем кругу… Разве Штирнер не может быть убит при попытке к бегству? Как ни осуждают такой способ, по существу, в нем нет даже обмана, потому что какой же преступник не желает избежать наказания и не воспользуется всяким случаем к бегству? Таким образом, мы одним ударом отделаемся от врага. — Совершенно верно! — отозвался начальник полиции. — Кто попирает законы общества и государства, тот вне закона! — Вы метко стреляете, Готлиб? — спросил Кранц. — Пуля в пулю, весь заряд. — Ну что ж, в добрый час! — сказал начальник полиции. До наступления утра обсуждался план нападения. Было решено идти только четверым: Рудольфу Готлибу, Кранцу и двум надежным агентам полиции. Эти двое брались как резерв. — Чем меньше, тем лучше, — говорил Кранц. В девять часов утра отряд был в сборе, вооружен парабеллумами, снабжен точными инструкциями. — В добрый час! — еще раз сказал начальник полиции. Отряд благополучно проник в банк, поднялся во второй этаж и, руководимый Рудольфом, направился к кабинету. Встречавшимся лакеям тихо, но повелительно приказывали стоять на месте. Кабинет был пуст. Один из агентов стал у входной двери, другой — у двери, смежной с комнатой Штирнера, а Рудольф в сопровождении Кранца приоткрыл дверь таинственной комнаты Штирнера и бегло осмотрел ее. Комната была почти лишена мебели. Кровать с тумбочкой, небольшой шкаф и туалетный столик составляли всю обстановку. Половина комнаты была отгорожена дубовой, довольно массивной перегородкой. Штирнер сидел у зеркала за туалетным столиком и брился. На весь этот осмотр потребовалось не больше нескольких минут. Штирнер еще не успел повернуть головы на шум открываемой двери, как две собаки Штирнера бросились на Рудольфа прежде чем он успел вынуть револьвер. В то же время Штирнер, сидевший задом к двери, увидал Рудольфа в отражении зеркала и, вскочив со стула, в два прыжка был у перегородки, открыл дверь и скрылся за нею. Рудольф и Кранц, отбиваясь от собак, — им дана была инструкция стрелять только по Штирнеру, чтобы не поднимать раньше времени шума, — бросились к перегородке и стали стучать. — Откройте, Штирнер! — кричал Готлиб. — Откройте, чего вы испугались? Дверь открылась назад так неожиданно, что Рудольф, напиравший на нее, споткнулся. — Осторожнее, не упадите! — спокойно сказал Штирнер. — Куш, Фальк! Куш, Бич! Собаки покорно улеглись, положив морды на протянутые лапы, но продолжая внимательно следить глазами за посетителями. — Я к вашим услугам, господин Рудольф Готлиб! — сказал Штирнер, усаживаясь опять за туалетный столик. Рудольф Готлиб положил на этот же столик револьвер, взял кисточку и стал намыливать шею и щеки Штирнера. Потом Рудольф взял бритву и начал ею брить. Штирнер откинул голову назад, и Рудольф внимательно и осторожно брил горло. — Немного беспокоит, Готлиб… Поточите бритву! Рудольф направил бритву на ремне и продолжал брить. Кранц стоял возле как на часах. — Благодарю вас, Готлиб. Вы прекрасно бреете. У вас талант, и я советую вам не зарывать его в землю. Открывайте парикмахерскую. Вы? — вопросительно обратился Штирнер к Кранцу. — Кранц! Иоганн Кранц! К вашим услугам! — вдруг ожил Кранц. И, бросив револьвер, схватил платяную щетку и начал чистить платье Штирнера. — Благодарю вас, вот вам за труды! — и Штирнер дал им по мелкой монете. Они униженно раскланялись и пошли к двери. Выйдя из дома, все они разошлись в разные стороны. Агенты пропали без вести. Кранц явился в тюрьму и потребовал, чтобы его засадили в одиночную камеру. Начальник тюрьмы принял это за шутку, но Кранц весь покраснел от гнева и затопал ногами. — Я имею распоряжение от самого министра арестовывать всех, кого найду нужным, и прошу не рассуждать! Вы не смеете не доверять словам служебного лица! Начальник тюрьмы пожал плечами и отдал распоряжение. Кранца увели и заперли. Начальник тюрьмы справился по телефону, но получил ответ, что никто не давал приказания арестовывать Кранца, что, наоборот, его очень ждут в комитете. Кранц, однако, категорически отказался выходить из тюрьмы. — Если вы попытаетесь вывести меня силой, я буду стрелять! — угрожающе кричал он. — Меня сам Кранц засадил, сам Кранц только и может выпустить! Начальник тюрьмы махнул рукой. — С ума спятил или напился! Так как Кранц никогда не расставался с оружием, то было опасно применять к нему силу. — Черт с ним, пусть сидит! И Кранц сидел, наблюдая из дверного волчка за часовым в коридоре. — Ты что плохо смотришь? — кричал он часовому. — Разве можно надолго останавливаться в одном конце? Службы не знаешь? Иди сюда, проверь замок, чтобы я не убежал. Кранц, очевидно, составлял исключение из правила, о котором говорил прокурор: Кранц не обнаруживал никаких попыток к бегству. Из всех участников неудавшегося нападения в комитет вернулся только один Рудольф Готлиб! Но от него трудно было добиться толку. Он был растерян и мрачен. На все вопросы, нетерпеливо задававшиеся ему членами комитета, он отвечал какой-то несуразицей. — Выбрил! — Кто выбрил? О чем вы говорите? — Я выбрил Штирнера. Члены комитета переглянулись в недоумении. — Может быть, это иносказательно, преступный жаргон, обозначающий убийство? — тихо спросил министр начальника полиции. — Что-то не слыхал такого выражения, — ответил начальник. — Да вы скажите толком, жив Штирнер или убит? Рудольф обвел всех мутным взором, потом, горько улыбнувшись, ответил: — Живей нас! Начисто выбрил! Надо будет открыть парикмахерскую! VII. «Трильби» — Людвиг, наконец-то! — встретила Эльза Штирнера обычными словами и протянула руки. — Ты совсем забыл меня! Они стояли в зимнем саду, разглядывая друг друга как после долгой разлуки. В самом деле, они не виделись уже почти месяц, и за это время оба несколько изменились. У Штирнера лицо стало как-то суше, глаза запали, взгляд сделался беспокойным, и резкие переходы настроения стали появляться чаще. Эльза похудела так, что выступали ключицы и удлинился овал лица. Но ее взгляд стал неподвижным, больше затуманился, движения сделались вялыми и автоматичными. Внутренне она изменилась еще больше. Под влиянием ненормальной душевной жизни, в которой она жила, казалось, начинался распад ее личности. Она думала отрывками, неожиданно, без связи переходя от мысли к мысли. Так же неожиданно ломалось ее настроение. Из живого человека она все больше превращалась в автомат. Это отражалось и на характере ее свиданий со Штирнером. Их разговор то обрывался на полуслове, то вспыхивал необычным оживлением… Штирнер усадил Эльзу рядом с собой и прижал щеку к ее щеке. Она провела рукой по другой его щеке. — Гладенький? Это Рудольф Готлиб выбрил меня! — Готлиб? — удивленно спросила Эльза. — Да, Готлиб, он хочет открыть парикмахерскую и тренируется, брея своих друзей. Штирнер трескуче рассмеялся. — Я не понимаю, Людвиг, ты шутишь? — И не нужно понимать. Забудь о Готлибе. Наступила пауза. — Ты так изменился, Людвиг. Ты утомлен… — Пустяки! — Зачем ты так много работаешь? Может быть, у тебя есть неприятности? Штирнер поднялся и стал нервно ходить. — Неприятности? Наоборот. Все идет прекрасно. Но я устал… да… Я смертельно устал, — тихо проговорил он, полузакрыв глаза. — Забыться… Ты холодна ко мне, Эльза! Открыв опять глаза, он скрестил руки и внимательно стал смотреть в глаза Эльзы. Под этим взглядом она вдруг побледнела и стала тяжело дышать полуоткрытым ртом. Как в опьянении, она с протяжным стоном бросилась к Штирнеру, обвила руками его голову и, задыхаясь, стала покрывать поцелуями глаза, лоб, щеки. Наконец до боли, до крови впилась в его губы. Штирнер неожиданно оттолкнул ее. — Довольно! Иди на место! Успокойся! Эльза покорно уселась на диван. Порыв ее прошел так же внезапно, как и начался, оставив лишь утомление. — Не то, не то… проклятие! — бормотал Штирнер, быстро шагая между пальмами. — Чем занималась ты, Эльза, последнее время? — спросил он, успокоившись. — Я думала о тебе… — вяло произнесла она. Штирнер кивнул головой с видом доктора, предположения которого оправдываются. — А еще что ты делала? — Я читала. В библиотеке я нашла старинный роман «Трильби» и перечитала его. Ты читал?… Свенгали гипнотизирует Трильби, и она делается игрушкой в его руках. Мне было жаль Трильби. Я подумала, какой ужас потерять свою волю, делать, что прикажут, любить, кого прикажут. Штирнер хмурился. — И я подумала: как хорошо, что мы любим друг друга свободно и что мы счастливы. — Ты счастлива? — Да, я счастлива, — по-прежнему вяло говорила Эльза. — Свенгали, какой это страшный и сильный человек!.. Штирнер вдруг резко расхохотался. — Почему ты смеешься? — Ничего, так. Вспомнил одну смешную вещь… Свенгали — щенок. — И, направив на нее опять сосредоточенный взгляд, он сказал: — Забудь о Свенгали! Так что ты читала? — Я ничего не читала. — Мне казалось, ты говорила про какой-то роман? — Я не читала никакого романа. — Музицировала? — Я давно не играла. — Идем, сыграй мне что-нибудь. Я давно не слышал музыки… Они вышли в зал. Эльза уселась за рояль, начала играть «Весну» Грига. Играя, она тихо говорила: — Эта вещь напоминает мне Ментону. Тихие вечера… Восходящая из-за моря луна… Запах тубероз… Как мы были счастливы тогда, в первые дни! — Разве теперь ты не счастлива? — Да, но… я так мало вижу тебя. Ты стал нервным, переутомленным. И я думала, зачем это богатство? Много ли нужно, чтобы быть счастливым? Уйти туда, к лазурным берегам, жить среди цветов, упиваться солнцем и любовью. Штирнер вдруг опять трескуче, резко рассмеялся. — Завести огород, иметь стадо коз. Я пастушок, ты прекрасная пастушка; Поль и Виргиния… Любимая белая козочка с серебряным колокольчиком на голубой ленте. Венки из полевых цветов у ручья. Идиллия!.. Ты еще слишком много думаешь, Эльза. Идиллия!.. Людвиг Штирнер в роли доброго пастыря козлиного стада! Хе-хе-хе!.. Ты, может быть, и права, Эльза. С четвероногим стадом меньше забот, чем с двуногим. Забудь о Ментоне, Эльза! Надо забыть обо всем и идти вперед, все выше, выше, туда, где орлы, и еще выше… достигнуть туч, похитить с неба священный огонь или… упасть в пропасть и разбиться. Оставь! Не играй эту сладкую идиллию. Играй что-нибудь бурное. Играй пламенные «Полонезы» Шопена, играй Листа, играй так, чтобы трещали клавиши и рвались струны. Покорная его словам, Эльза заиграла с мощью, превосходящей ее силы, «Полишинель» Рахманинова. Казалось, мятущаяся душа Штирнера переселилась в нее. Штирнер ходил по залу большими шагами, нервно ломая пальцы. — Так!.. Вот так!.. Крушить! Ломать!.. Так я хочу!.. Я один в мире, и мир — моя собственность!.. Теперь хорошо… Довольно, Эльза… Отдохни!.. Эльза в изнеможении опустила руки, тяжело дыша. Она почти теряла сознание от сверхъестественного напряжения. Штирнер взял ее под руку, провел в зимний сад и усадил. — Отдохни здесь! У тебя даже лоб влажный… Он вытер ей носовым платком лоб и поправил спустившиеся пряди волос. — Что пишет Эмма? Ты давно получала от нее письма? Эльза несколько оживилась. — Да, забыла тебе сказать. Вчера я получила от нее большое письмо. — Как ее здоровье? — Лучше. Но врачи говорят, что ей нужно еще пробыть на юге месяца два. Ребенок тоже здоров. — Чтобы сообщить это, ей потребовалось большое письмо? — Она много пишет о муже. Она жалуется, что у Зауера стал портиться характер. Он сделался мрачен, раздражителен. Он уже не так внимателен к ней. Эмма боится, что его любовь к ней начинает охладевать… Штирнер с тревожным любопытством выслушал это сообщение Эльзы. Казалось, любовь Зауера к Эмме интересует его больше, чем любовь Эльзы к нему самому. Штирнер задумался, нахмурился и тихо прошептал: — Не может быть!.. Неужели я ошибся в расчетах? Огромное расстояние… Но ведь это ошибка… Нет! Не может быть!.. Надо проверить… Он вдруг быстро встал и, не обращая на Эльзу никакого внимания, не простившись с нею, быстро вышел из зимнего сада. — Людвиг, куда же ты? Людвиг! Людвиг!.. В большом зале замирали удаляющиеся шаги. Эльза опустила голову и задумчиво смотрела на рыбок, плавающих в аквариуме. Беззвучно двигались они в зеленом стеклянном кубе, помахивая мягкими хвостиками и открывая рты. Маленькие пузырьки, блестящие, как капли ртути, всплывали на поверхность. VIII. Паническая зона Прокурор посетил лично Кранца в его «самовольном» заключении, желая узнать подробности неудавшегося налета на Штирнера. — Послушайте, Кранц, — начал прокурор вкрадчиво, — вы всегда были образцовым служащим. Скажите мне, что произошло у Штирнера и почему вы подвергли себя одиночному заключению. Кранц стоял навытяжку, руки по швам, но не поддавался на увещания. — Преступник, оттого и сижу. А в чем мое преступление, сказать не могу. Отказаться от дачи показания — мое право. Можете судить! — Но как же вас судить, если мы не знаем нашего преступления? — А мне какое дело? Буду сидеть в предварительном заключении, пока не узнаете. Если Кранц сказал «нет», значит, нет. Дело кончено, не будем говорить. Но я, заключенный, имею жалобу на тюремный режим. — В чем дело, Кранц? — заинтересовался прокурор. — Безобразие! Подали к обеду борщ. Зачерпнул я ложкой и выловил кусок мяса, граммов на двести. А поверх борща — жирок. Если этакими борщами в тюрьмах начнут кормить, то и честные люди станут разбойниками. Непорядок! Я вам заявляю категорически, господин прокурор: если только пищу не ухудшат, я объявляю голодовку, так и знайте! Или такое, например, здесь водится: конвойные провожают преступников из одиночных камер в уборную, расположенную в конце коридора, вместо того чтобы ставить парашу. Разве это порядок? Им, может быть, параши выносить лень, а я из-за этого сбежать захочу, а меня при попытке к бегству… того… Прошу принять меры к неуклонному выполнению тюремных правил внутреннего распорядка! Прокурор даже рот приоткрыл от удивления. Правда куску мяса в двести граммов и жирку в борще он не удивился: прокурор хорошо знал, что другие заключенные не вылавливают кусков мяса из жидкой, вонючей похлебки. Но требование об ухудшении пищи! Таких требований еще никогда не приходилось выслушивать прокурору. «Бедняга, — подумал прокурор, — у него совсем мозги набекрень после визита к Штирнеру!» И, желая быть как можно мягче, прокурор заговорил: — Я вас очень прошу, Кранц, скажите мне обо всем, как старшему товарищу. Ведь мы так много работали вместе… Ну дайте хоть какое-нибудь показание! — Дать вам показание? Вот вы чего захотели! Если преступники будут давать показания, то что останется делать нам, сыщикам? По миру идти? Вы хотите оставить нас безработными? Нет-с, я не сделаю подлости против своих товарищей! Пусть они раскроют мое преступление и получат награду! Прокурор был ошеломлен этой неожиданной логикой и огорчен неудачей. Кранц заметил это. Казалось, ему стало жалко прокурора. Кранц порылся в карманах, извлек оттуда мелкую серебряную монету и протянул ее прокурору, как нищему. — Вот все, что могу вам дать! Прокурор машинально протянул руку, взял монету и с недоумением смотрел на нее. — Приобщите к вещественным доказательствам. Деньги, полученные преступным путем… Это была монета, полученная Кранцем от Штирнера «на чай». Прокурор молча удалился, вертя меж пальцами вещественное доказательство. «Какого ценного работника мы потеряли! — думал он. — И все Штирнер! Неужели нам не удастся покончить с ним?» Когда члены комитета, с нетерпением ожидавшие прокурора, спросили его, чем кончился его визит к Кранцу, прокурор только рукой махнул и безнадежно опустился в кресло. — Что же делать? Неужели Штирнер непобедим? — спросил министр внутренних дел. Поднялся начальник военного округа, которого называли «железный генерал», — сухой, бодрый старик с щетинистыми фельдфебельскими усами. — Что делать? — начал он неожиданно громким и молодым для его лет голосом. — Я вам скажу, что делать. Объявить Штирнеру настоящую войну. Простите мне, старику, господин министр, но у вас, штатских, должно быть, нервы слишком слабы. Послали пару полицейских, они проворонили дело, и вы уже говорите о непобедимости какого-то проходимца, едва ли даже нюхавшего порох. Вот что надо делать, — и «железный генерал» начал кричать, как будто он уже командовал на поле сражения миллионной армией, — объявить в городе осадное положение. Оцепить дом Эльзы Глюк сплошным кольцом линейных войск и идти на приступ. Да, на приступ! На всякий случай подвезти артиллерию. И если, — чего я не допускаю, — пехотная атака почему-либо не удастся, смести с лица земли весь дом. Картечи и гранаты еще никому разговаривать не удалось. Вот что надо делать, а не паникерствовать! Энергичная речь «железного генерала» внесла струю бодрости и оживления. Против проекта генерала раздавались отдельные голоса, но и они возражали не по существу самого проекта. — Могут пострадать соседние дома… — Чем виноваты живущие со Штирнером, — хотя бы его жена… — Я сказал, что до бомбардировки, по всей вероятности, не дойдет, — отвечал генерал. — Но если бы и так: война без жертв не бывает. Лучше пусть погибнет несколько сот человек, чем все государство. — Нельзя ли хоть предупредить граждан и эвакуировать их? — Нельзя! Предупредить их, значит предупредить врага. Лучше этого дела не откладывать. Сегодня ночью, если на то будет ваше согласие, я сам поведу моих обстрелянных солдат, и посмотрим, что запоет этот непобедимый! — Но только без артиллерийского огня! — сказал военный министр. — Почему? — Потому что он уничтожит не только Штирнера, но и его орудие, а оно… может пригодиться и нам. С этим все согласились. В окрестностях города на совещании штаба «железный генерал» изложил свой план. — Перед нами не легкая задача. Мы ограничены директивами правительства — не прибегать к артиллерийскому огню. Я имею приказ — захватить Штирнера живым; если это будет невозможно, убить его, но сохранить в неприкосновенности дом со всеми находящимися в нем предметами. Мы имеем дело с необычайным врагом. Мы должны вести борьбу в центре города. И тем не менее тактика уличных боев едва ли здесь применима. Какой же это уличный бой, когда мы не можем нащупать врага, его слабые стороны? Если же нам удастся благополучно проникнуть в дом и только там столкнуться со Штирнером, то это… гм… это уже будет «домашний бой». Первое, о чем мы должны позаботиться, это исключить всякую возможность бегства Штирнера. Далее. Нам известно, что Штирнер излучает лучи, или направляя их по известному сектору, или охватывая ими определенную окружность. Притом, по-видимому, его лучи, — будем так называть его орудие, — не на всех действуют одинаково. Все это заставляет нас распределить наши силы по всему району боя и иметь резервы. Пусть пехота движется по улицам к месту боя сплошной массой. Если первые ряды будут поражены и, скажем, в панике бросятся назад, задние должны напирать, силою подвигая головные отряды вперед. Так, может быть, нам удастся попасть к самому дому Штирнера. Кто знает, может быть, таким путем они окажутся в «мертвой зоне», вне «обстрела», как это имеет место при артиллерийских боях. Я буду сопровождать головной отряд. — Ваше превосходительство, — сказал адъютант Корф, — это было бы крайне неосмотрительно с вашей стороны. — Господин полковник, — довольно резко ответил генерал, — разрешите мне самому определить свое место на поле сражения. Подчеркиваю, для данного случая. Полковник, привыкший к грубостям генерала, смолчал и только густо покраснел. — Я сам знаю, что это рискованно, — продолжал генерал. — Но всякая война — риск, а не игра в домино. Чтобы руководить боем, я должен знать орудие врага. Я должен испытать на себе действие враждебного «огня», чтобы убедиться, так ли он смертоносен для закаленного бойца, как и для слабонервного обывателя. Наступило молчание. Штабные офицеры стояли хмурые. Адъютант прервал это тяжелое молчание. Он знал, что спорить с упрямым генералом невозможно. Адъютанту не нравился весь этот план наступления, «с генералом на белом коне впереди», напоминающий старинные банальные олеографии. Но делать было нечего. Оставалось только подумать о последствиях. В двенадцать часов ночи из разных частей города к Банковской улице и Биржевой площади потянулись отряды солдат в полном боевом снаряжении. С головным отрядом ехал сам «железный генерал» на прекрасной арабской лошади золотистой масти. — Целая армия на одного, да еще на штатского!.. Это позор, но, черт возьми, лучше такой позор, чем гибель страны! Генерал проехал улицу, примыкающую к Биржевой площади. Дом Эльзы Глюк одной стороной выходил на эту площадь, а другой — на Банковскую улицу. — Посмотрим, что он у нас запоет! — сказал генерал, зорко всматриваясь в видневшийся дом Эльзы Глюк, и пришпорил коня. Арабский скакун, красиво перебирая тонкими ногами, пошел на площадь, но лошадь вдруг без видимой причины захрапела, прижала уши и сразу подалась корпусом назад, задрожав всем телом. Генерал был озадачен. Что могло испугать Абрека, который не дрожал даже от рева пушек? Генерал похлопал лошадь по шее. — Что ты, Абрек, дурачишься? — сказал он и дал шпоры. На этот раз Абрек, вступив на площадь, поднялся на дыбы и, повернувшись на задних ногах, бросился назад. В тот момент, когда лошадь поворачивалась и задние ноги ее на мгновение переступали черту, отделявшую улицу от площади, генерал почувствовал, как холодок жути пробежал и по его спине. А Абрек находился уже в нескольких десятках метров от площади. — Что за чертовщина? — проворчал генерал. Его вдруг охватил тот порыв гнева и ярости, который, бывало, находил на него в самые опасные минуты. Генерал повернул лошадь к площади и изо всех сил вонзил шпоры в бока. Абрек, не привыкший к такому жестокому обращению, мотнул головой, прижал уши и бросился вперед полным карьером. С разгона он влетел на площадь и тут, страшно захрипев, сделал такой прыжок в сторону, что генерал — лучший кавалерист во всей армии, — как срезанный, свалился с лошади. Но он, казалось, даже не заметил этого. Его сознание, нервы, весь его организм, так же как и у его лошади, были потрясены необычайным, сверхъестественным ужасом. Он пришел в себя только на улице, куда вытащил его Абрек, волоча за ногу, запутавшуюся в стремени. Отряды пехотинцев уже подошли к этому месту: «Видали!.. Какой позор!..» — думал генерал. Он поднялся, отряхнулся и, подавляя смущение, сказал подъехавшему адъютанту: — Ничего… Не беспокойтесь, пустяки! Проклятый Абрек, чего-то испугавшийся, выкинул такой фокус, что сам дьявол не усидел бы. Генерал не сказал о том паническом ужасе, который испытал он сам, чтобы «не понижать боевого настроения» и не опозориться еще больше перед офицерами и солдатами. — Все части стянуты? — Все на местах. Улицы, ведущие на площадь, и даже проходные дворы заняты… — Банковская улица? — Вход в эту улицу также занят. — Хорошо! Ждите сигнала! Как только по приказу генерала сияющие дуги ракет склонились над домом Глюк, войска двинулись на приступ. Тут произошло нечто невероятное. Такой паники не приходилось видеть генералу за всю свою долгую боевую жизнь. Генерал стоял недалеко от площади на площадке автомобиля и кричал своим громовым голосом: — Вперед! Вперед! Стрелять буду!.. Но его никто не слушал. С солдатами творилось что-то необыкновенное. В смертельном ужасе метались они, бросая винтовки, давя друг друга. Стон и крики стояли над площадью. Задние ряды напирали, вступившие на площадь рвались назад… Генерал отдал приказ — теснить беглецов. Сплошные ряды войск, запрудившие улицу, выдавливали на площадь головные колонны. Площадь превратилась в беснующийся ад, но она понемногу наполнялась. Вдруг какая-то новая волна разлилась более широким кругом, и паника охватила также войска, шедшие по улице. Волны эти набегали, как ледяное дыхание смерти, прокатываясь по рядам, и стройные колонны солдат превращались в дикое стадо обезумевших животных. Солдаты бросались друг на друга, спасались в подъездах, воротах домов, а оттуда им навстречу в паническом ужасе выбегали граждане. Паника наполнила и дома. Люди прятались под кровати, залезали в шкафы. Некоторые выбрасывались из окон на головы солдат, на штыки. Женщины хватали детей и с дикими воплями метались по комнатам, как будто весь дом был объят пламенем. По коридорам и лестницам домов бурлили потоки людей, потерявших голову. Одни бежали вверх, другие — вниз, катились по лестнице, топтали упавших женщин и детей. Ужаснее всего было то, что никто не знал причин паники, никто не знал, от кого нужно спасаться. Но постепенно в этом хаотическом, бурлящем потоке образовалось движение в одну сторону; возможно, что солдаты задних рядов, до которых еще не докатились волны паники, видя картину всеобщего смятения, побежали назад и увлекли за собой других. Этот поток обратного движения все рос. Казалось, люди нашли путь к спасению, и они побежали все в одном направлении с такой бешеной скоростью, как будто их преследовали тысячи пулеметов. Пробежав три улицы, адъютант увидал своего «железного генерала» — человека, не знавшего страха. Генерал без каски, в разорванном мундире, с безумными глазами, перескакивал через груды упавших тел, пробивая дорогу огромными кулачищами. А «заградительная паническая зона», как после назвали это явление, все ширилась. Она захватила собой и здание, в котором заседал комитет общественного спасения. Члены комитета и все правительство бежали. Только к утру паника утихла, но комитет не решался возвращаться в город. Столица была потеряна. Оставалось спасать страну. Но в это уже почти никто не верил. Когда члены комитета разыскали друг друга, в соседней деревушке был устроен военный совет. «Железный генерал» был совершенно подавлен неудачей и находился в полном отчаянии… — Перед чертом штыки бессильны, — сказал он и мрачно опустил голову. Штирнер победил. Он мог распоряжаться страной по своему желанию, как ни один деспот в мире. IX. «Дружеская помощь» Иностранные государства с интересом следили за исходом борьбы немецкого правительства со Штирнером. Французские и английские банкиры не скрывали своего удовольствия, когда телеграф и радио приносили известия о разорении и гибели крупнейших немецких банкиров — конкурентов на международном денежном рынке. — Отлично! Молодец Штирнер! — говорили иностранные банкиры и уже подсчитывали будущие барыши. Они считали Штирнера необычайно удачливым финансистом, но были уверены, что он в конце концов сорвется, как сорвался когда-то выросший как на дрожжах концерн Стиннеса. Могущество Штирнера росло, превосходя все ожидания, всякую меру. История капитализма не знала такой быстрой и головокружительной карьеры, какою оказалась карьера этого финансового Наполеона. «Солнце Аустерлица» разгоралось над ним все ярче, и не было никаких признаков, указывающих на приближающееся «Ватерлоо». Все чаще, все упорнее стали проникать слухи о том, что успех Штирнера имеет какие-то необычайные причины, что в его руках есть какие-то таинственные средства воздействия на людей, которых он обезволивает, подчиняет своему влиянию, делает игрушкой в своих руках. Когда Штирнер стал на путь борьбы с правительством, опасливо зашевелились не только иностранные банкиры, но и государственные деятели. Поражение «железного генерала» и бегство правительства произвели ошеломляющее впечатление во всем дипломатическом мире. Один против всех! Один против государства! Без армии, пушек, без единого выстрела — и он вышел победителем из борьбы!.. Оставаться пассивными зрителями больше было нельзя. Иностранным государствам приходилось определить свое отношение к узурпатору. Во Франции Штирнер на время заслонил собой вопросы и внутренней политики и даже колониальных войн. Событиям в Германии выли посвящены специальные закрытые заседания совета министров и палаты депутатов. Собрания эти носили бурный характер. Незначительным большинством голосов в конце концов было принято решение: принципиально участие в борьбе со Штирнером признать необходимым, предложив свою помощь Германии, но активно выступить, только обезопасив себя со стороны Англии. Англия относилась к событиям в Европе более спокойно, хотя внимательно наблюдала за ходом борьбы со Штирнером. Английский кабинет министров довольно скоро установил единство мнения. — Германия достаточно обессилена европейской войной, и дальнейший развал Германии может нарушить европейское равновесие. Штирнер, по мнению кабинета, непосредственной угрозы для других стран в настоящий момент не представляет, может быть, его властолюбие не идет так далеко. Если во Франции смотрят иначе, это их дело. Но нельзя допускать, чтобы Франция единолично вмешалась во внутренние дела Германии, хотя бы и с согласия последней. Кроме того, хотя Штирнер и узурпатор, но он, по-видимому, не плохой хозяйственник. Нужно посмотреть, как он поведет дело. А как вывод изо всего этого: следует предложить Франции обождать с выступлением. Если же Штирнер проявит намерение вмешаться в дела иностранных государств или затронет их интересы, выступить совместно с Францией. Ответ этот, сообщенный Франции, вызвал негодование среди милитаристов, которые взывали к достоинству нации. — Нельзя вечно идти на поводу Англии! — говорили они, призывая к немедленному выступлению, хотя бы уже только для того, чтобы доказать независимость французской политики. Однако к немедленному выступлению встретились препятствия дипломатического свойства. Германское правительство, не без основания опасавшееся, что «искренняя помощь» со стороны Франции обойдется слишком дорого, не торопилось принять руку этой помощи. Притом немецкое правительство еще не теряло надежды покончить со Штирнером собственными силами. Несмотря на неудачный исход сражения, «железный генерал» пользовался еще большим авторитетом в военных и министерских кругах, а он был решительным противником иностранного вмешательства. — Что нам даст это вмешательство, — говорил он, — кроме нового унижения и новых налогов? Я уже предлагал на военном совете пустить в ход дальнобойные пушки, чтобы снести с лица земли проклятое гнездо… Но мне возражали: это поведет к напрасной гибели, быть может, нескольких тысяч наших граждан, ни в чем не повинных мирных жителей. Такой сентиментализм вреден! Лучше обречь на гибель несколько тысяч, чем все государство! — И не только это, ваше превосходительство, — прервал его речь военный министр, в душе завидовавший популярности «железного генерала». — Решающим мотивом, который заставил нас отказаться от применения артиллерийского огня, было выдвинутое мною соображение, что, уничтожив тяжелой артиллерией до основания дом Готлиба, мы вместе со Штирнером начисто уничтожим и его изобретение. А оно… Его жалко уничтожить! Если бы нам удалось овладеть орудием Штирнера, ого! — министр даже мечтательно закрыл глаза. — Мы посчитались бы с Францией, мы уничтожили бы всех наших врагов, мы… — Правили бы миром? — резко ответил «железный генерал». — Остановка за малым: захватить живьем Штирнера. Я уже пробовал. Пусть попробуют другие! После долгих прений атака Штирнера из тяжелых дальнобойных орудий была решена. И когда огромная дальнобойная пушка выпустила из чудовищного жерла снаряд в два человеческих роста длиною и он, разрезая воздух с потрясающим шумом, понесся по направлению столицы, «железный генерал» не мог скрыть своего восторга. Для него этот громовой удар был сладок, как симфония. — Ого! — и он расхохотался. — Летит! Ну-те, господин Штирнер, заставьте свернуть этот гостинец с пути! — Теперь огонь батареи! Скорее, пока он там не одумался, если еще не переселился на небо. Казалось, обрушилась земля. От сотрясения воздуха солдаты не могли устоять на ногах. И только «железный генерал», как бог войны, стоял с сияющим лицом. Казалось, он стал еще выше. Морщины около глаз собрались в хищно-веселую улыбку. — Огонь! — крикнул он. Но, несмотря на звучный голос, его никто не услышал: потрясенные барабанные перепонки отказывались воспринимать слабые звуки человеческого голоса. Генерал в нетерпении махнул рукой, показывая на орудия. Прислуга занялась подготовкой к следующему выстрелу, но вдруг, будто обессилев, артиллеристы склонились и стояли неподвижно на своих местах. — Что же вы? — крикнул «железный генерал». — Огонь! Солдаты не двигались. «Железный генерал» подбежал к одному из них и дернул за плечо, но солдат как будто даже не заметил этого. «Железный генерал» стал неистово ругаться и топать ногами. Его сознание леденила мысль о том, что Штирнер жив и уже пустил в ход свое невидимое орудие. Так же неожиданно артиллеристы ожили и стали вдруг поворачивать орудия, стоявшие на круглых площадках, в обратную сторону. Никогда еще они не делали этого так четко, автоматично и быстро. Ошеломленный генерал не успел прийти в себя, как пушки были повернуты и грянул залп, один, другой, третий… Залпы не смолкали, пока не был расстрелян весь запас снарядов И снаряды летели один за другим, неся смерть соседним городам и мирным селениям. «Железный генерал» уже не кричал, не волновался. Он понял все, понял, что его приказы напрасны перед этой неведомой силой, сковавшей волю солдат. Сознание катастрофы подавило, ошеломило его Он сам чувствовал себя скованным неведомой силой. В изнеможении опустился он на землю и низко склонил побледневшее лицо. А когда последний залп замолк и наступила звенящая тишина, генерал вынул из кобуры револьвер и приставил к виску. Кто-то выбил револьвер из его рук. — Стыдно, ваше превосходительство! — сказал адъютант. Генерал как будто даже не заметил этого. Он продолжал сидеть, тупо глядя на землю. Кругом, как трупы, валялись упавшие от изнеможения солдаты. Вечерело. Молодой месяц пробирался по светлому еще небу между клубами облаков. Но люди не видали месяца, не слышали свиста птицы в соседнем лесу. Они были полумертвы. Только адъютант еще бодрился. Он даже нашел в себе силы послать из походной радиостанции телеграмму правительству об исходе сражения, хотя в этом едва ли была нужда: снаряды, падавшие на город и селения, сами разнесли весть о катастрофе. — Скверно — тихо сказал адъютант, уселся недалеко от генерала на походный стул и закурил папиросу, рассеянно глядя на небо. Его внимание неожиданно было привлечено точкой на горизонте, то появлявшейся, то исчезавшей между туч Опытный глаз адъютанта скоро определил, что это летит аэроплан. И летит, по-видимому, прямо на Берлин. За ним следовал другой, третий, целая эскадрилья «Чьи это могут быть аэропланы? — подумал адъютант. — Мы не отдавали распоряжения нашим летчикам… Может быть, военный министр распорядился, узнав об исходе сражения? Но было бы безумием посылать людей на верную гибель после того…» Не окончив мысли, он подошел к генералу и осторожно тронул за плечо. — Ваше превосходительство! — Да, да… Все кончено! Корф, зачем вы отняли у меня револьвер? — вспомнил вдруг генерал. — Отдайте мне. Все равно я не переживу этого позора. — Ваше превосходительство, на Берлин летит эскадрилья аэропланов. — Глупость… чушь, вам мерещится. — Извольте посмотреть! Рокот аэропланов уже ясно был слышен среди вечерней тишины. Генерал устало повернул голову. — Черт! Действительно! Дурачье! Этого еще недоставало. Запросите по радио, чьи? Адъютант послал радиограмму, но ни один аэроплан не ответил. Генерал начал ругаться: он оживал. «Наконец-то пришел в себя!» — подумал адъютант, улыбаясь. Генерал быстро поднялся на ноги и как-то весь встрепенулся, словно его окатили бодрящим, холодным душем. — У вас молодые глаза, Корф, чьи аэропланы, вы не видите? Аэропланы уже были довольно близко, но летели они на значительной высоте, притом быстро темнело от сгущавшихся туч. Над местом канонады собиралась гроза. Ветер крепчал. Он качал аэропланы, но, видимо, руководимые опытной рукой, они хорошо справлялись с ветром… — Трудно разобрать… — Осветите аэропланы прожекторами. Через несколько минут яркие лучи света залили аэропланы. Генерал и адъютант вооружились биноклями. — Или мне мерещится, — сказал генерал, — или… — Вам не мерещится. Я совершенно ясно вижу… Это американские аэропланы. — Час от часу не легче! — Генерал грузно опустился на стул и, положив бинокль на колени, смотрел на удаляющиеся аэропланы. — Вы понимаете, что происходит? — спросил он адъютанта. Корф, продолжая смотреть в бинокль, пожал плечами. — По-видимому, они держат путь на Берлин… Значит, Америка. — Но как? Почему? — Их, кажется, ветром относит несколько в сторону. Вмешательство Северо-Американских Соединенных Штатов в борьбу со Штирнером было неожиданностью не только для «железного генерала», но и для всей Европы. Пока между европейскими государствами происходили дипломатические переговоры, в Вашингтоне, который зорко следил за всем происходящим, быстро было принято решение. Америка не могла оставаться безучастной. Мало того, что разрушительная работа Штирнера понижала платежеспособность одного из европейских должников, Вашингтон еще раньше военного министра Германии учел все те последствия, которые могут произойти, если германское правительство, покончив с самим Штирнером, сумеет овладеть его средством борьбы. Америка раньше других оценила все значение этой новой могучей силы. Если овладеть этой силой самой Америке было трудно, то нужно было уничтожить орудие Штирнера вместе с ним, чтобы его тайна не попала в другие руки. И чем скорее это сделать, тем лучше. Но как? Американская техника уже значительно овладела способом управления аэропланами по радио, и они могли пролетать большие пространства без летчиков, по установленному в месте отправки направлению, и автоматически сбрасывать разрывные снаряды большой разрушительной силы на заранее определенном месте. Единственно, что еще не было закончено, это механизм для получения с летящих аэропланов съемки всего пролетаемого пути, чтобы все время следить за полетом и корректировать его. Но откладывать выступление до окончания этих работ было признано рискованным. Точность механизмов и тщательно составленные военные географические карты, казалось, могли обеспечить успех… Америка также рано поняла и то, что со Штирнером возможна лишь борьба механизмами, отправленными без людей с большого расстояния от него. Правда, Атлантический океан и путь по Европе от западного берега Франции был слишком велик. На таком большом протяжении воздушные течения могли изменить первоначальный полет аэропланов, несмотря на все автоматические «выпрямители». Поэтому необходимо было отправить их в путь по крайней мере с территории Франции, но для этого требовалось ее согласие, равно как нужно было и согласие Германии на этот налет на Берлин. Для американской дипломатии не составило труда получить от европейской дипломатии нужный ответ. Американским правительством были посланы по этому поводу Франции и Германии очень почтительные ноты, составленные в самых изысканных формах дипломатической вежливости. А одновременно с почтительными нотами были посланы короткие, но энергичные напоминания о немедленной уплате задержанных платежей государственного долга. Ответ не замедлил: Франция и Германия ответили такими же любезными нотами, с выражением согласия на вмешательство Америки, и одновременно до унижения почтительно они просили об отсрочке платежей. Америка великодушно согласилась на отсрочку и послала свои аэропланы. Она даже не дождалась замедлившегося ответа Германии, будучи в нем вполне уверена, и американские аэропланы, которые увидали «железный генерал» и его адъютант, летели над Германией в тот момент, когда министр только еще подписывал ответ. Однако Америка была обманута в своих расчетах. Буря отнесла аэропланы в сторону. Только один из них сбросил бомбы на столицу, снесши до основания королевский дворец. Остальные аэропланы посбрасывали свои смертоносные грузы в окрестностях города, произведя значительные опустошения. Американцев не смутила неудача, они отправили новую эскадрилью. Но тут немцы, видя плачевные результаты воздушной экспедиции, сначала взмолились, прося избавить их от такой сокрушительной помощи, а потом, видя, что им нечего терять, послали энергичный протест, взывая вместе с тем к общественному мнению Европы. Америка не обратила бы на этот протест внимания, если бы не изменилось положение на театре военных действий. Штирнер, очевидно, все усовершенствовавший свое необычайное орудие, вдруг послал направленное мыслеизлучение, прорезавшее не только Германию, но и всю Францию до самого океана. Все попавшие в полосу этого луча узнали, что думал Штирнер. «Вы хотите поднять мировую войну против меня? Я принимаю вызов! Ваши орудия ничтожны по сравнению с моим. Оставьте поэтому борьбу. Если же безумие овладело вами, я сделаю вас еще безумнее. Шлю последнее предупреждение!» И, очевидно изменив несколько угол луча, Штирнер послал новое мыслеизлучение. Все, кто попал в этот луч в Германии и Франции, действительно обезумели. Буйное помешательство охватило даже экипаж и пассажиров парохода, плававшего у берегов Франции. Люди бросались в безумии в волны, кочегары взорвали котлы, пароход потонул. Больницы для душевнобольных переполнились. Буйнопомешанные бродили по улицам, бросались на прохожих, наводя панику. Несколько человек особенно опасных и сильных пришлось застрелить. Вся Европа переживала панику. В Вашингтоне царило непривычно-подавленное настроение. Несколько американцев-инженеров, участников экспедиции, подпавших под действие лучей Штирнера, привезенные из Франции, производили удручающее впечатление. Впервые Америка переживала такой удар, тем более чувствительный национальному самолюбию, что он был нанесен могущественному государству одним человеком, да еще европейцем. На время пришлось прекратить военные действия, и Штирнер отдыхал от того постоянного огромного напряжения, в котором он находился во время «боев». X. В поисках равного оружия Зауеры жили на побережье Средиземного моря, в Оспидалетти, недалеко от Ментоны. Эмма имела основание жаловаться в своем письме к Эльзе на мужа. В первое время по приезде Отто Зауер был очень нежен и внимателен к своей больной жене. Он сам выносил ее на руках на широкую веранду, заботливо усаживал в кресло и вывозил в колясочке ребенка. Целыми днями просиживали они так, любуясь лазурным морем, следили глазами за проходящими пароходами и легкими, изящными яхтами, за гидропланами, с воркованием летавшими вдоль побережья. Они почти не говорили друг с другом, но это молчание было легким молчанием счастливых людей. Изредка Эмма с радостной улыбкой протягивала Зауеру руку, он пожимал ее и не выпускал из своей. Южное солнце оказывало на ее здоровье благотворное влияние. Скоро румянец вернулся на ее щеки, силы прибывали, и через три недели она уже была на ногах. Но радость выздоровления стала скоро омрачаться тем, что Зауер начал относиться к жене все более холодно. Она уже не находила, проснувшись, на столике у кровати свежего букета окропленных водой гвоздик, ниццких фиалок и темно-красных душистых роз. Зауер все реже сидел с нею на веранде. И молчание их стало тягостным. Оно уже не сближало, а отдаляло их. — Ты уходишь? — тоскливо спрашивала Эмма, видя, что Зауер поднимается. — Не могу же я торчать здесь целый день, — грубо отвечал он и уходил к себе в комнату или из дому. Однажды, войдя неожиданно в комнату мужа, она застала такую картину. Зауер с грустью и нежностью смотрел на портрет Эльзы, сидя у письменного стола с открытым ящиком. Будто тонкая игла пронзила сердце Эммы. Эмма вспыхнула, хотела выйти незамеченной. Но Зауер увидел ее в отражении большого зеркала. Их взгляды встретились, Эмма смутилась еще больше. А Зауер нахмурился, лицо его стало злым. Он бросил карточку в стол, со стуком задвинул ящик и, не оборачиваясь, глядя в ее зеркальное отражение, раздраженно сказал: — Что у тебя за манера врываться в комнату, когда я… занимаюсь? — Прости, Отто, я не знала… И она тихо вышла из комнаты. Сердце маленькой Эммы было ранено. Она забралась в свою комнату и долго плакала, склонившись над колыбелью сына. — Бедный мой мальчик, крошка моя! — плакала она, осторожно целуя головку ребенка, и несколько слез упало на его волосы. Вечером она не спала и думала, думала… Это было так не похоже на маленькую Эмму. «Так вот почему охладел ко мне Отто! — думала она, ломая руки. — Он любит другую. Эта другая — Эльза! Это так естественно. Ведь они любили друг друга. Как я могла забыть об этом? Почему я согласилась стать женой Зауера? Почему Зауер женился на мне, если он любит Эльзу? Но он любил и меня, мое сердце не обманешь. А Эльза?…» Все это было слишком сложно для Эммы. Тяжелые мысли, неразрешимые вопросы, как горная лавина, обрушились на нее и сразу раздавили нежный цветок ее счастья. — Отто, Отто! — шептала она в отчаянии и плакала бессильными слезами. Бороться? Она не создана для борьбы. К утру она приняла решение: написать Эльзе то самое письмо, которое Штирнера взволновало больше, чем Эльзу. Женское чутье подсказало Эмме верный тон письма: она ни слова не упомянула в письме о случае с карточкой. Она только делилась с Эльзой, как с подругой, своим горем. Полусознательно Эмма ставила этим письмом ловушку своей сопернице, надеясь, что та как-нибудь выдаст себя, если она продолжает любить Зауера. С нетерпением Эмма ожидала ответа Эльзы и, наконец, получила его. Руки не повиновались, когда она вскрывала конверт, сердце замирало, а строки прыгали перед ее глазами. Но, прочитав письмо, Эмма вздохнула с облегчением. — Нет, Эльза не умеет лгать! Эльза утешала Эмму, уверяла, что Отто опять будет нежен к «своей маленькой куколке», главное же, что успокоило Эмму, — Эльза больше писала о себе, о своей любви к Штирнеру, о своем счастье, о своих тревогах… Она искренно выражала беспокойство, что Штирнер стал плохо выглядеть, что он переутомлен и чрезвычайно нервен. У Эммы отлегло от сердца. Конец письма даже рассмешил ее. «Ты не узнала бы теперь Штирнера. Он отпустил бороду и теперь стал похож на пустынника-монаха…» — писала Эльза. — Представляю себе! Вот чудовище-то! Эмма повеселела. Но Зауер скоро заставил ее вновь погрузиться в безысходное отчаяние. После случая с портретом Эльзы Зауер стал с Эммой еще больше резок и груб. Он приходил теперь на веранду, когда там сидела Эмма, только для того, чтобы посмотреть на сына. Не обращая внимания на Эмму, Зауер усаживался у детской коляски и начинал возиться с малышом. Эмма с волнением следила за мужем, ловила его взгляд, но Отто не замечал ее. Иногда решалась заговорить. — Эльза писала, что Штирнер плохо выглядит и очень переутомлен… — Мир только выиграет, если подохнет эта скотина, — сквозь зубы отвечал Зауер. Эмма была удивлена резкой переменой Зауера к Штирнеру. Теперь Зауер не мог слышать его имени. Но Эмма не решалась спросить о причинах этой перемены. И они сидели молча. Как-то Эмме показалось, что Зауер в хорошем настроении. По крайней мере он был спокойнее обычного. Над морем летала стая аэропланов. — Отто, а почему аэропланы не падают? — спросила вдруг Эмма. — До какой степени ты глупа, Эмма! — ответил Зауер. — Поразительно, как я этого не замечал раньше!.. Эмма побледнела от горя и обиды. — Ну что ж, можешь оставить меня, — ответила она дрогнувшим от слез голосом. — Возьму маленького Отто и уйду… — Пожалуйста! Удерживать не буду. Но сына я тебе не отдам! — И, поправив одеяльце на ребенке, он вышел. Эмма, уже не сдерживая слез, подошла к ребенку и склонилась над ним. — Неужели я лишусь и этого? На дорожке сада заскрипел под чьими-то ногами песок. — Могу я видеть господина Зауера? Эмма наскоро вытерла лицо платком и обернулась. Перед нею стоял молодой человек в летнем белом костюме, с рыжими волосами и веснушками на лице. «Где я видела это лицо?» — подумала Эмма. — Вы не узнаете меня? Мы, кажется, встречались. — Ах, да, да, господин Готлиб! — Рудольф Готлиб, вы не ошиблись. На голоса вышел Зауер. Готлиб поклонился. — Господин Зауер, мне нужно с вами поговорить по весьма важному делу. Они прошли в кабинет. — Надеюсь, вам известно из газет, — начал Готлиб, — о всех событиях последнего времени. — Я не читаю газет, — ответил Зауер. Готлиб поднял с изумлением брови. — Но об этом говорит весь мир! Зауер был несколько смущен. С самого приезда на Ривьеру он совершенно не читал газет, как будто забыл об их существовании. Почему? Он сам не знал этого. И теперь вопрос Готлиба заставил его самого призадуматься. — Я хотел отдохнуть, — ответил Зауер, чтобы как-нибудь объяснить странность, — а в газетах всегда есть что-нибудь, что волнует или расстроит… все эти политические дрязги… — В таком случае я должен вам осветить положение вещей. Дело идет уже не о политических дрязгах, а об опасности, которая угрожает целой стране, быть может, всему миру. Готлиб рассказал Зауеру о необычайной войне между комитетом спасения и Штирнером и о бесславном поражении «железного генерала». Зауер слушал с возрастающим вниманием, прерывая иногда рассказчика ругательствами по адресу Штирнера. Эти реплики, видимо, очень нравились Готлибу. — Я чрезвычайно доволен, — сказал Готлиб, окончив рассказ, — что вы, кажется, так же мало расположены к Штирнеру, как и я. Каждый из нас имеет свои причины ненавидеть Штирнера. Но вы с ним работали, были его правой рукой, и я, признаюсь, опасался, что вы и сейчас на его стороне. Тогда моя миссия не увенчалась бы успехом… Я послан комитетом, — собственно, это была моя идея, — но я имею полномочия… Мне казалось, что вы единственный человек, который может открыть тайну необычайного влияния Штирнера на людей, тайну той силы, которою он обладает. В настоящее время большинство ученых склоняется к тому, что Штирнер овладел тайной передачи мысли на расстояние. Но секрет этой передачи не открыт. И если бы вы захотели… вы могли бы оказать нам огромную услугу… и награда… Зауер поднялся и в волнении прошел по комнате. — Награда? Свалить этого изверга Штирнера — лучшая награда для меня! В этот момент Зауер подумал об Эльзе. Ему вспомнилась сказка о принцессе, попавшей в руки злого волшебника. Штирнер — этот волшебник. А он, Зауер, рыцарь, который должен освободить принцессу от чар. Освободить! Но как?… — Я охотно помог бы вам, господин Готлиб, если бы хоть что-нибудь знал наверное. Собственно говоря, у меня имеются только догадки. Насколько мне известно, Штирнер до поступления на службу к вашему покойному дядюшке занимался научной деятельностью в области изучения мозга и передачи мыслей на расстояние. Он делал опыты над животными, и я сам видел, что эти животные проделывали чудеса. Я лично думаю… — Зауер помолчал, как бы колеблясь, затем продолжал, — что ваш дядюшка. Карл Готлиб, погиб не естественной смертью… Это собака, бросившаяся под ноги старика в момент приближения поезда, — пусть Штирнера не было в этот момент, — она могла действовать по его внушению. Рудольф Готлиб привстал и вытянул вперед голову. От волнения он тяжело дышал. — Я всегда думал, что в деле наследства скрыто преступление! — воскликнул он. — Но почему вы не высказали своих подозрений во время процесса? Больше того, на суде вы защищали интересы Эльзы Глюк… Зауер пожал плечами. — Я думаю, что я, как и все окружающие Штирнера, находился под влиянием этого ужасного человека. Я не ученый и не знаю, каким путем Штирнер внушает людям свои мысли. Но я думаю, что власть его ограничена известным кругом воздействия. Сужу я об этом потому, что только здесь, вдали от него, я почувствовал, как стал постепенно освобождаться от какого-то гипноза, «размагничиваться» от того заряда, который, очевидно, получен мною перед отъездом. Или Штирнер не достиг еще возможности действовать на большие расстояния, или же он сделал мне, при моем отъезде, недостаточно сильное внушение, и оно со временем ослабело. — Вы правы, — сказал Готлиб. — Но Штирнер, по-видимому, непрерывно совершенствуется, круг, сила и длительность его воздействия все увеличиваются. И кто знает, может быть, уже завтра мы не будем в безопасности и здесь. Зауер вздрогнул. — Опять? Опять подпасть под власть этого человека? Сделаться игрушкой в его руках? Нет, лучше бежать на край света! А еще лучше уничтожить Штирнера. Освободить, себя и других!.. — И если это так, если тайна успеха Штирнера в этом, то бороться с ним можно только равным оружием. Кто даст нам его? Они молчали. Зауер что-то обдумывал. — Да, вы правы, — сказал он. — Бороться можно только равным оружием. Мне сейчас пришла мысль. Не может же быть, чтобы только один Штирнер занимался разрешением проблемы о передаче мысли на расстояние. Надо поискать среди ученых… — Мы искали, — сказал Готлиб, — обращались к ученым, работавшим в этой области. Но их так мало. Мы запрашивали одного итальянского ученого. Он ответил, что то, что делает Штирнер, еще недоступно современной науке. Или Штирнер гений в этой области, ушедший вперед, или тут что-нибудь иное. — Но не один же итальянец… — Мне приходилось читать об опытах еще одного ученого. Правда, он даже не имеет профессорского звания. — И потому вы не обратились к нему? — с иронией спросил Зауер. — Признаюсь… — А Штирнер разве гнет нас в дугу своим профессорским званием? Надо непременно найти этого ученого! Нельзя упускать ни одного шанса. Подумав немного, Зауер сказал: — И нельзя упускать ни одной минуты. Вот что: я еду с вами, мы разыщем этого ученого и послушаем, что он нам скажет. Да, еще одно. Штирнер жил на вилле в Ментоне, это рядом. Надо заглянуть туда, не оставил ли он после себя каких-нибудь следов. Зауер быстро собрался в дорогу. — Эмма, — сказал он, встретив жену на веранде, — я уезжаю. — Надолго? — тревожно спросила Эмма. — Не знаю, но думаю, что надолго. — Холодно простившись с нею, он быстро вышел в сопровождении Готлиба. А Эмма не знала, плакать ли о том, что Зауер покинул ее, или радоваться, что он не лишил ее ребенка. Зауер, имевший доверенность от Штирнера, беспрепятственно проник в виллу Эльзы Глюк и внимательно осмотрел все помещение. В одной из комнат, почти пустой, был найден огромный кусок металлического сплава. На полу валялись обрывки проволочной спирали, обломки фарфоровых изоляторов, клеммы, зажимы. — Чистая работа! — сказал Готлиб, разглядывая сплавленную глыбу металла. — Штирнер умеет прятать концы в воду. Ясно, что здесь стоял какой-то аппарат. Но как удалось ему расплавить весь металл, не обуглив даже пола? — Ну что ж, нам здесь делать больше нечего, Готлиб. Едем искать противоядное оружие. Где находится ваш недипломированный ученый? — В Москве. XI. Московский изобретатель Месяц спустя Зауер и Готлиб входили во двор-колодец на Тверской-Ямской, недалеко от Триумфальных ворот. Шестиэтажные дома плотно обступали асфальтированную площадку. Голоса игравших детей гулко отдавались среди высоких стен. — Кажется, здесь, — сказал Готлиб, просматривая номера квартир у входной двери дома. — Идем, Зауер. Пока все идет хорошо. — Фу, черт возьми, когда же кончится эта лестница? Удивительно, как это могут люди жить без лифта! — ворчал Зауер, тяжело дыша. — Какой номер квартиры? — Двадцать девятый. — А это двадцать пятый. Значит, на самый верх. — Ничего, вам полезен моцион, вы слишком быстро полнеете, Зауер, — сказал Готлиб и нажал кнопку. Зауер был разочарован тем, что он увидел, войдя, наконец, к Качинскому. Ни обстановка комнаты, ни сам изобретатель не соответствовали тому, что представлял себе Зауер. Он ожидал увидеть кабинет, заваленный и заставленный всякими машинами, с тем беспорядком, который присущ изобретателям. Жилище Качинского не напоминало лаборатории современного Фауста. Это была небольшая комната, с широким венецианским окном. У окна стоял большой письменный стол с пишущей машинкой. Другая машинка помещалась на небольшом столике, примыкавшем к узкой стороне письменного стола. Эти машины, одна с русским, другая с латинским шрифтом, да небольшой чертеж ветряного двигателя по системе Флетнера на стене у стола были единственными неясными указателями характера работ владельца комнаты. Над широким турецким диваном висела неплохая копия с картины Греза, изображающая девушку с характерным «грезовским» наивно-лукавым выражением глаз. Зауер посмотрел на эту головку и поморщился. Ему вспомнилась Эмма. Он сравнивал ее с грезовскими девушками, когда так неожиданно влюбился в нее. Рядом с головкой Греза висели два пейзажа. На отдельном маленьком столике помещалась чугунная статуэтка, изображавшая одну из конных групп Клодта, стоящих в Ленинграде, на Аничковом мосту. Небольшой буфет, шкаф с зеркалом, стол посреди комнаты, застланный чистой скатертью, и несколько оббитых кожей стульев с высокими спинками дополняли обстановку. На всем лежала печать чистоты и аккуратности. И это тоже сбивало с толку Зауера. Сидя в этой комнате, можно было представить, что находишься в Берлине, Мюнхене, но никак не в Москве. Совсем иначе представлял он себе и русского изобретателя. Эта порода людей, по мнению Зауера, должна отличаться особыми чертами. Но перед Готлибом и Зауером стоял скромный на вид, еще молодой человек, со светлыми зачесанными назад волосами, светлыми глазами, гладко выбритым лицом, правильным носом и со скульптурно очерченной линией рта. Он был одет в темно-коричневую вельветовую блузу и брюки покроя галифе, заправленные в сапоги с узкими голенищами. Рядом с ним стояла жена, в белой блузке, радушная и приветливая. «Уж не ошиблись ли мы?» — подумал Зауер. Но они не ошиблись. Гости представились, и скоро завязалась оживленная беседа. «И этот человек, — подумал Зауер, — быть может, обладает такой же могучей силой, как Штирнер, но живет и выглядит так просто! Неужели он не чувствовал соблазна использовать эту силу в личных интересах, как Штирнер? Стать необычайно богатым, могущественным. Или здесь люди действительно мыслят и чувствуют иначе?…» Зауер постарался косвенно получить ответ на интересующий его вопрос. — Скажите, — обратился он с шутливой улыбкой к жене Качинского, — а вам не страшно иметь такого мужа, который может внушить окружающим все, что ему захочется, вам, например? Качинская удивленно подняла брови. — Зачем? Что особенного он мне может внушить? Мне и в голову никогда не приходила эта мысль. Для опытов у него есть лаборатория. Качинский улыбнулся. — Но все-таки это опасная сила, — сказал, несколько смутившись, Зауер. — Как всякая другая, — ответил Качинский. — Нобель изобрел динамит, для того чтобы облегчить человеческий труд в борьбе с природой — взрывать гранит. А человечество сделало из этого изобретения самое страшное орудие истребления. И огорченному Нобелю оставалось только учредить на «динамитные доходы» премию мира, чтобы хоть немного искупить свой невольный грех перед человечеством. Штирнер в этом случае не исключение. Он только использовал эту новую силу в своих единоличных целях. — Все зависит от того, в чьих руках находится топор, — продолжал Качинский. — Один рубит им дрова, другой — человеческие головы. Опасность такого использования предвиделась еще до того, как Штирнер бросил вызов обществу. Когда первые мои опыты сделались известны широкой публике, меня прямо осаждали взволнованные обыватели. Несколько женщин приходили ко мне и уверяли, что злые люди уже подвергают их внушению на расстоянии. В отчаянии эти несчастные просили меня спасти их от «злых чар». Одна из них говорила мне, что какие-то студенты Харьковского университета так «заряжают» ее электрическими токами, что, когда она проходит мимо железных фонарных столбов, от нее с треском отлетает искра. «А когда я иду в калошах и шелковой шляпе, — говорит она, — тогда искры нет. Что мне делать? Я ложусь спать и чувствую, что электроволны наполняют меня, и слышу голос: „Теперь ты в нашей власти!“» Я посоветовал ей накрываться шелковым одеялом, а в руку брать металлический предмет, соединенный с трубами отопления: заземлитесь, как в радиоприемнике. И она уверяла потом, что это помогло ей. Как только она «заземлялась», ее «крючило», ток уходил в землю. Она спокойно засыпала. Что мог я еще сделать? Это была просто нервно- или душевнобольная. Несколько мужчин угрожали убить меня, если я стану применять свое изобретение. «Я не желаю, — кричал один из них, — чтобы вы начиняли мой мозг вашими мыслями!» — И они правы в своих опасениях, — сказал Готлиб, желая скорее перевести разговор на практическую почву. — Ужасы, которые Штирнер сеет вокруг себя… — Да, да, я тоже предвидел эту возможность, — сказал Качинский, — и поэтому я с самого начала работал в двух направлениях: над тем, как усовершенствовать передачу мысли на расстояние и как оградить людей от причинения им вреда. — И что же, вам удалось это? — с интересом спросил Готлиб. — Я думаю, что я разрешу задачу, — ответил Качинский. — Позвольте мне задать один вопрос, — сказал Зауер. — Весь мир сейчас говорит о передаче мыслей на расстояние. Но, к стыду моему, я не знаю, в чем тут дело и почему только теперь вдруг люди открыли то, что, по-видимому, должно было существовать всегда? Качинский оживился, а Готлиб недовольно вздохнул. «Пойдет теперь теория, когда надо действовать!» — подумал он. — В кратких чертах дело сводится вот к чему: каждая наша мысль вызывает ряд изменений в мельчайших частицах мозга и нервов. Эти изменения сопровождаются электрическими явлениями. Мозг и нервы во время работы излучают особые электромагнитные волны, которые расходятся во все стороны совершенно так же, как и радиоволны. — Но почему же мы до сих пор не могли мысленно разговаривать друг с другом? — Эти электроволны небольшой мощности и притом своеобразной природы. Поэтому в другом сознании отмечается излученная кем-либо мысль только в том случае, если эта мысль попадает в мозг, если можно так выразиться, одинаково настроенный. — Словом, если «приемник»-мозг может принимать волны той же длины, какие посылает «передающая станция», то есть излучающий мозг? — Совершенно верно. И случаи таких передач наблюдались давно между близкими людьми. Но так как эти случаи невозможно было проверить и тем более объяснить научно, то наука их чаще всего просто отрицала, тем более что этими загадочными случаями пользовались всякие спириты, «телепаты», теософы и прочие мистики, пытавшиеся на этих научно необъясненных фактах доказать существование «духа», который может проявлять себя независимо от тела. Качинский сделал паузу и продолжал: — Один из таких «таинственных» случаев и натолкнул меня самого заняться вопросом о передаче мыслей на расстояние. — Это интересно! — сказал Зауер. Готлиб в нетерпении повернулся на стуле. — Дело было в Тифлисе. Мой друг болел тифом в тяжелой форме, и я часто навещал больного. Однажды я вернулся от него поздно ночью, потушил огонь и лег в кровать. Пробило два часа. И вслед за боем часов я услышал совершенно отчетливо звук… как будто кто-то ложкой ударил несколько раз о край бокала из тонкого стекла. «Кошка!» — подумал я и зажег свет. Но, осмотрев комнату, я не нашел ни кошки, ни какого-либо стеклянного предмета, который мог бы дребезжать. Я не придал значения этому случаю и скоро уснул. Наутро, войдя в дом друга, я увидал ту особую суету, которая без слов сказала мне все. Друг мой умер в эту ночь. Его труп еще лежал в кровати, и я стал помогать убирать его. «Когда он умер?» — спросил я. «Ровно в два часа ночи», — ответила его мать. Подходя к кровати, я толкнул ногой тумбочку, на которой стояли лекарства. Ложка, лежавшая в большом бокале тонкого стекла, повернулась, и я услышал знакомый звук. «Где я слыхал его? — с недоумением подумал я. — Вчера ночью. Нет никакого сомнения, что это тот же звук». И я спросил у матери моего друга, как умер ее сын. «Ровно в два часа ночи я поднесла к его губам ложку с лекарством. Он только слабо шевельнул губами, но не мог уже пить. Я положила ложечку в стакан и наклонилась над ним. Он был мертв». Случай этот заставил меня глубоко задуматься. Я, конечно, совершенно не допускал никакой сверхъестественности. Но чем же можно тогда объяснить этот случай? В то время я читал курс лекций по радио в одной из школ. Я, как вам, вероятно, известно, по профессии инженер-электрик. И первая мысль, которая у меня мелькнула, подсказала мне, что странное явление передачи звука должно быть электрического порядка, схожее с радиопередачей. Не излучил ли мозг умирающего друга электроволны, которые дошли до меня? Я стал изучать работу мозга и нервов уже здесь, в Москве. К моему удивлению, я нашел ряд очень близких аналогий в строении нервной системы и мозга с конструкцией радиостанции. Частицы мозга играют роль и микрофона, и детектора, и телефона; фибриллярные нити нейронов имеют на конце виток, удивительно напоминающий проволочную спираль — соленоид, вот вам самоиндукция. Интересно, что с физиологической точки зрения даже профессор-физиолог, с которым я работал, не в состоянии был удовлетворительно объяснить значение этой спирали. В свете же электротехники она получает вполне логичное объяснение. Природа, очевидно, создала этот виток для усиления электротоков. Есть у нас в теле даже лампы Раунда — это ганглиозные колбочки сердца. Источник энергии сердца соответствует батарее аккумуляторов, а периферическая нервная система — заземлению. Так, изучая строение человеческого тела с точки зрения электротехники, я пришел к полному убеждению, что наше тело представляет собой сложный электрический аппарат — целую радиостанцию, способную излучать и принимать электромагнитные колебания. Вот, пожалуйста, посмотрите чертеж. — Но мне не легко было, бесспорно, доказать наличие электромагнитных волн. Я вел свои опыты в лаборатории Дугова, который успешно занимается опытами внушения животным. Свой опыт я поставил таким образом: я собственноручно смастерил клетку из густой железной сетки, стоящую на изоляторах; сетка могла, по желанию, заземляться. Перед клеткой мы сажали собаку, а в клетке помещался Дугов. Когда клетка не была заземлена, собака удачно выполняла мысленные приказы Дугова. Но достаточно было заземлить металлическую оболочку клетки — и никакое внушение не доходило до собаки. Я думаю, вы понимаете почему: электромагнитные волны, попадая на металлическую сетку, уходили в землю, не достигая собаки. Таким образом задача была разрешена. Наличие электромагнитных волн, излучаемых мозгом, было установлено. Иными методами электромагнитная природа мозговых и нервных колебаний была доказана и работами наших ученых: академиком Лазаревым, профессором Бехтеревым, а в Италии профессором Казамали. Готлиб окончательно терял терпение. — Это все чрезвычайно интересно, — наконец сказал он, — но, признаться, мы интересуемся не столько научной стороной, сколько практическими результатами ваших работ. Вы изволили сказать, что вам удастся разрешить задачу охраны населения от преступного использования нового средства воздействия на людей. Но вы еще не разрешили этой задачи. Короче говоря: сможете ли вы обезвредить Штирнера? — Теоретически для меня вопрос решен, но опытной проверки в большом масштабе я еще не делал. Мы ограничивались опытами передачи мысли животным на коротком расстоянии. Моя «машина-мозг» вполне осуществима для современной техники. Я изучаю природу электромагнитных волн, излучаемых мозгом человека, устанавливаю их длину, частоту и так далее. Воспроизвести их механически уже не представляет труда. Усильте их трансформаторами, и мысли-волны потекут, как обычная радиоволна, и будут восприниматься людьми. Машина моя строится и состоит из антенны, усилительного устройства с трансформаторами и катодными лампами и индукционной связи с колебательным контуром антенны. Вы можете излучить определенную мысль на антенну моей «передающей радиостанции», она усилит это излучение и пошлет в пространство. Вот новая «пушка», при помощи которой мы будем обстреливать Штирнера. Готлиб вздохнул с облегчением. — И скоро можно будет пустить эту пушку в дело? — Недели через две, я думаю, удастся послать первый выстрел. — В чем же он будет состоять? — Мы застанем Штирнера врасплох и внушим ему, чтобы он вышел из дома и приехал к нам. И он будет в наших руках. — Но где вы установите вашу «пушку»? — Я думаю, что нам придется поехать возможно ближе к нашей цели. Повторяю, пушка не испробована на опыте, и я не ручаюсь за ее действие на большом расстоянии. — Но не опасно ли вступить в сферу влияния Штирнера? Ведь он обладает орудием более дальнобойным, совершенным и испытанным? — Другого выхода нет, мы должны пойти на риск. — А изолироваться мы не можем? Ведь вы говорили, что думали и над защитительными средствами? — спросил Зауер. — Конечно. Можно покрыть себя тонкой металлической сеткой, и электроволны, излученные мыслями Штирнера, будут осаживаться на сетку и проходить в землю. Мы будем нечувствительны к его излучениям, но в то же время такая изоляция лишит нас самих возможности излучить мысль. Правда, мы можем действовать механически, при помощи «машины-мозга». Но мною еще недостаточно изучены электромагнитные волны мозгового излучения, и потому пока придется рисковать собой. Я буду передавать мысли на антенну без изоляционного костюма. Если же почувствую влияние излучения Штирнера, вы накинете на меня сетку. Сами же вы будете в изолированных костюмах. — А что, если прямо идти в этих защитных костюмах в дом Штирнера и расправиться с ним? Авось на этот раз он не заставит меня щекотать его бритвой, вместо того чтобы перерезать ему горло? — Это значит идти на убийство. — Туда ему и дорога! — …не только Штирнера, но и тех, кто пойдет его убивать. Штирнер, конечно, дорого продаст свою жизнь. Постараемся захватить его живым. Так будет лучше, и победа будет полней. Готлиб встал За ним поднялись Качинский и Зауер. — Позвольте вас поблагодарить — начал Готлиб. — Не за что, — ответил Качинский. — Поблагодарите, когда Штирнер будет в наших руках. XII. Немая война Штирнер сидел в кабинете за столом над чертежами и вдруг почувствовал неудержимое желание выйти из дома Он уже поднялся и направился к двери, как промелькнувшая мысль заставила его остановиться что, если он сам оказался под воздействием чужой воли? Неужели они открыли его секрет и действуют тем же орудием? Очевидно, их воздействие еще не обладало достаточной силой. Штирнер не потерял способности рассуждать. Но непреодолимое желание выйти на улицу он ощущал совершенно ясно. Легкий холодок прошел по спине Штирнера. Он погиб, если сейчас же не освободится от влияния чужой мысли! Что делать? Как спасти себя? А его ноги непроизвольно уже донесли его до двери. У двери висело шелковое драпри. Рядом проходили радиаторы отопления. С чрезвычайным усилием воли Штирнер сделал шаг в сторону, сорвал шелковое драпри, накинул его на голову и уцепился руками за металлическую трубу отопления. Тотчас же он почувствовал, как желание выйти на улицу уменьшилось. Посылаемые неведомым врагом электромагнитные токи быстро уходили в землю. Штирнер вздохнул с облегчением. Но это еще не спасение. Надо было обдумать создавшееся положение. «В моей комнате, — думал Штирнер, — есть железная клетка, в которой я делал первые опыты. Если бы пробраться туда, войти в клетку, заземлиться… Как-нибудь отсижусь, а там видно будет. Но успею ли я добежать? Не разобьет ли противник мой волевой импульс, как только я отойду от заземления? Если бы еще не этот линолеум на полу! Черт возьми! Меня начинают бить моим же оружием. Это скверно. Прежде всего надо изолироваться. У меня есть металлическая сетка. Можно будет накинуть ее на себя… Потом я сделаю настоящий костюм. Но как достать ее? Эльза! Надо вызвать Эльзу». Между Штирнером и Эльзой давно установился такой полный контакт, что довольно ему было подумать, даже без применения каких-либо усилений излучения мысли, как она немедленно являлась. Штирнер начал мысленно призывать ее, как всегда ясно представляя весь путь, который должна та пройти. Но Эльза не шла. Шелковая материя на голове Штирнера задерживала излучения… — Проклятие! — Штирнер приоткрыл шелк и полуобнажил голову. В ту же минуту он почувствовал желание выйти из дому. Штирнер поспешно натянул на голову шелк и задумался. Одним глазом через щелку в шелковой материи он увидел недалеко на стене кнопку электрического звонка. — Спасибо покойному Готлибу, он везде насажал этих звонков. Может быть, мне удастся вызвать слугу… Звонок находился на расстоянии двух метров. Скользя рукой по металлической трубе, он стал приближаться к звонку. Труба окончилась. Следующий сектор отопления находился на расстоянии семидесяти сантиметров. Штирнер нагнулся, левой рукой ухватился за конец трубы, а правую протянул к трубе следующего сектора, следя в то же время, чтобы шелк не сполз с головы. Для этого он закусил края материи зубами. Так перебрался он к следующему сектору и, держась за трубу, нажал звонок. — Что, если они послали внушение и слугам? Я пропал… Штирнер с облегчением вздохнул, когда вдали послышались шаркающие шаги старика Ганса. Ганс вошел в кабинет и с невозмутимым лицом вышколенного лакея, который умел скрывать удивление за маской почтительности, стал перед закутанным в шелк Штирнером. — Ганс, в моей комнате… — сказал Штирнер и запнулся. Он еще никого не пускал в свою комнату. «Э, теперь не до того, — подумал он. — Я смогу ему внушить, чтобы он забыл все, что увидит там». — В моей комнате находится металлическая сетка. Принесите ее немедленно сюда. Вот вам ключ… Придерживая одной рукой шелк, как будто стыдливо закрывая свою наготу, Штирнер вынул другой рукой ключ и подал его Гансу. Ганс молча удалился и принес тонкую металлическую сетку. — Набросьте на меня! Старик исполнил приказание с таким привычным видом, как будто он подавал пальто. — Благодарю вас, Ганс. Теперь идите… Постойте! Вы ничего не испытываете, Ганс? Никаких особенных желаний? Ну, например, выйти на улицу? — Куда там на улицу! Если правду сказать, господин Штирнер, я чувствую желание полежать… больные ноги отдыха просят!.. — А давно появилось у вас это желание? — Да уж лет двадцать к кровати стало тянуть… — Идите, Ганс! Штирнер быстро прошел в свою комнату, помещавшуюся позади кабинета. — Ну погодите! — сердито ворчал он, приводя в движение машины. Внизу загудели мощные моторы, загорелись лампы, машина заработала. «Выстрел» был послан, и он достиг цели. В окрестностях города стоял большой грузовой автомобиль, на площадке которого была установлена радиостанция не совсем обычного устройства. Это была станция, спроектированная по схеме Качинского, для передачи с усилением излучений мысли. Шофер, Зауер и Готлиб были в особых костюмах, сделанных из тончайшей проволочной сетки, прикрывавшей все тело, не исключая лица. — Наряд не совсем обычный, — смеялся Качинский, — но если мода узаконит его, он покажется даже оригинальным. В будущем мы просто станем делать в наших костюмах тончайшую металлическую подкладку. К сожалению, я не знаю, как обойтись без вуали. Но ведь носили же вуаль женщины! А мы будем изготовлять наши вуали не толще и не тяжелее шелковых. — Снаряд послан, — говорил Качинский. — Я послал Штирнеру приказ выйти из дома и идти сюда. — А как мы узнаем, что снаряд попал в цель? — спросил Готлиб. — Я думаю, он так или иначе известит нас, если и не явится, — сказал Качинский. — Дело в том, что мы имеем и механическую приемную радиостанцию, кроме нашего собственного «приемника» — мозга. А в ней имеется прибор, автоматически записывающий излучения другой станции. И Штирнер действительно «известил» их, хотя и совершенно неожиданным для нападающих образом. В тот момент, когда Качинский без изолирующего костюма отправлял новую «мысль-снаряд», он вдруг упал на площадку автомобиля, сделал попытку подняться и упал снова. Он хотел сесть, но голова, а за ним и все тело свалилось на сторону. Зауер и Готлиб бросились к Качинскому. — Вы ранены? Контужены? Как вы себя чувствуете? — спрашивали они его. — Что у вас болит? — Ничего не болит и чувствую себя вполне здоровым, — отвечал Качинский, делая новую попытку сесть и вновь падая на сторону, — но, черт возьми, я совершенно потерял чувство равновесия!.. Зауер, Готлиб и шофер были поражены. Готлиб поспешил накинуть на Качинского металлическую сетку, чтобы оградить его от новых излучений. — Ну да, конечно!.. Чему же вы удивляетесь? Штирнер, очевидно, парализовал мозговые центры, которые управляют равновесием. Однако он далеко ушел в своих работах! Чувство равновесия — один из сложнейших и наименее разработанных вопросов. Профессор Бехтерев… «А все-таки эти изобретатели совсем особая порода людей, — думал Зауер. — Его свалили с ног, и он беспомощно копошится на земле, как раздавленный червь, а сам рассуждает о своей рефлексологии!..» — Это он нарочно, — продолжал Качинский, — чтобы показать своему противнику, с каким опасным врагом нам приходится иметь дело. Чувство равновесия… — Это все очень интересно, господин Качинский, но сейчас нам надо позаботиться о вашем здоровье. Я думаю, — обратился Готлиб к Зауеру, — нам придется на этот раз отступить и эвакуировать нашего первого раненого в этой необычайной войне, чтобы подать ему медицинскую помощь. Несмотря на протесты Качинского, который хотел продолжать дуэль на расстоянии, Зауер и Готлиб решили отступить. — Помните, что на вас лежит ответственность за миллионы людей. Что, если Штирнер убьет вас или, скажем, лишит разума? — Ну что ж, едем… — со вздохом согласился Качинский. — Да, Штирнер — опасный противник, — продолжал Качинский, лежа в автомобиле. — Он обладает более мощным орудием. И сила его передачи так велика потому, что он, очевидно, пользуется направленной волной. Попробуем и мы действовать направленными волнами!.. — Вы лучше скажите, как вы теперь будете жить без чувства равновесия? — Может быть, мне удастся найти его! — ответил Качинский. Готлиб с сомнением покачал головой. Качинский выглядел совершенно беспомощным. Он не мог даже протянуть руки, она тотчас падала в сторону как плеть, хотя все члены его тела были совершенно невредимы. — Посмотрите, Зауер, нет ли какой-нибудь записи на ленте аппарата. Зауер посмотрел. Лента была испещрена кривыми линиями. — Здесь что-то начерчено, но я ничего не понимаю. — Я скоро сделаю прибор, который будет переводить эти знаки на буквы. — Качинский сделал безуспешную попытку протянуть из-под сетки руку. — Поднесите к моим глазам ленту, Зауер! Так… гм… он хочет напугать меня!.. Вот какую мысль он излучил: «Вы проиграли сражение, так как потеряли свой единственный шанс: застать меня врасплох.      Штирнер». — Посмотрим, кто победит! — крикнул Качинский, в волнении поднял голову, которая тотчас же упала назад. — О дьявол! Но вы не запугаете меня этим, Штирнер! Подъехали к больнице. Качинского перенесли на руках. Стены комнаты завесили металлическими сетками. Врачи ничего не могли понять в болезни Качинского, и ему пришлось с улыбкой объяснить им. — К сожалению, медицина бессильна помочь вам, — сказал старший врач, разводя руками. — Я знал это, — ответил Качинский. — Придется создавать новую медицину или прибегнуть к гомеопатии. Врач недовольно тряхнул головой. — Гомеопатия — шарлатанство. — Не всегда, — улыбаясь, ответил Качинский. — Принцип гомеопатии — лечить подобное подобным. Вот в каком смысле я говорю о гомеопатии. Зауер первый понял мысль Качинского. — Вы хотите применить для лечения ваш мыслепередающий аппарат? — Ну конечно. Я передам моей «машине-мозгу» мысль, что мои мозговые центры, ведающие чувством равновесия, должны восстановить свою деятельность, потом сам восприму это излучение, усилив его. Так как Штирнер действовал на расстоянии, а я буду подвергать себя контрвоздействию возле самого источника излучения, то думаю, что мне удастся вернуть потерянное чувство равновесия… Сделаем опыт! Врачи с недоверчивым интересом следили за опытом. Но когда Качинский неожиданно поднялся с земли и начал размахивать руками, стоя на одной ноге, все зааплодировали. — Это прямо чудо! — крикнул молодой врач. — Если не была симуляцией сама «болезнь» Качинского, — тихо проворчал старый врач. Так было положено начало новой медицине, получившей впоследствии широкое применение в самых различных областях — от лечения нервных болезней до совершения безболезненных операций без применения наркоза. — Скажите, — спросил Зауер Качинского, когда они остались одни, — почему «удар», посланный Штирнером, поразил только вас? Ведь если Штирнер сумел точно определить направление, откуда послано вами мыслеизлучение, то его ответный луч мог встретить на пути других людей, не защищенных сетками. Почему же луч не задел их? Качинский подумал. — Я думаю, это уж не так трудно объяснить. Штирнер, получив мое мыслеизлучение, мог тотчас проанализировать его длину, частоту волн — словом, все те характерные особенности, которыми отличается моя передающая радиостанция, то есть мой мозг. Ведь каждый мозг излучает электроволны, несколько отличающиеся от излучения мозга других людей. Установив характерные особенности моего мыслеизлучения, Штирнер послал ответную «пулю», поразившую меня, на волне той же длины и частоты. И она воспринята была только мною. Это самое естественное объяснение. Но я думаю, что он мог послать излучение и «на предъявителя», если так можно выразиться. — То есть? — То есть он мог послать мысленное внушение: «У человека, излучившего мысль против меня, должны парализоваться двигательно-волевые центры». Я человек, пославший это излучение, значит у меня… — Но разве можно делать такие внушения? Были такие случаи в практике гипноза? — Не помню, хотя ничего невозможного в этом нет. Во всяком случае, первое объяснение мне самому кажется проще и логичней. Ну, с этим кончено. Теперь за дело! — бодро сказал Качинский. — На этот раз мы попытаемся действовать иначе. Мы окружим Штирнера целым кольцом наших «пушек» и будем действовать на него сразу со всех сторон. Конечно, он может парировать наши удары, обходя круг своим направленным лучом. Но пока он будет делать этот круг, каждая наша «пушка» успеет излучить по снаряду мысли. — А что, если нам направить наши излучения и на слуг в доме? Ведь если мы заставим их уйти из дому, Штирнеру некому будет приносить пищевые продукты, он будет обречен на голод и принужден будет сдаться, — сказал Готлиб. — Прекрасно. Мы применим и этот способ, — согласился Качинский. Срочно были изготовлены радиомашины, излучающие мысль. Когда все было готово, «главнокомандующий» выехал на позицию с тридцатью «орудиями», которые были расставлены вокруг города на расстоянии нескольких километров. Качинский отправил Штирнеру ультиматум: «Наши мыслеизлучения должны убедить вас в том, что настал конец вашему исключительному использованию новой силы — передачи мысли на расстояние. Наравне с вами этой силой владеют другие. Дальнейшая борьба при таких условиях бессмысленна. Она только усилит общественные бедствия и страдания масс. Если даже вы изолируете лично себя от влияния наших мыслеизлучений, мы парализуем вашу разрушительную деятельность; на всякое ваше мыслеизлучение массового характера мы ответим контризлучением, контрприказом. Мы можем гарантировать оставление вас живым при немедленном выполнении следующих условий: 1. Немедленно вернуть нормальное состояние и свободу воли всем подвергшимся действию ваших мыслеизлучений. 2. Совершенно прекратить в дальнейшем всякое мыслеизлучение с вашей стороны. 3. Сдать все машины и электроустановку, обслуживающие мыслеизлучения. В случае вашего отказа или неполучения ответа я не остановлюсь перед крайними средствами.      Качинский». В то же мгновение он отправил и мысленный приказ всем слугам Штирнера бежать из дома. Но Штирнер был наготове. Он прочитал автоматически записанную мыслерадиограмму и тотчас отправил ответ: «Я сложу оружие тогда, когда сам найду это нужным». Вдруг он заметил, что слуги бегут из дома. Он сразу понял причину этого бедствия и послал сильнейшее излучение с приказом вернуться. Слуги заметались, как в пламени пожара. Перекрещивающиеся излучения двух противоположных мыслей бросали их из стороны в сторону, и они метались по дому. Два «желания» раздирали их одновременно: бежать из дома во что бы то ни стало и ни в коем случае не покидать его. Люди то бросались к дверям, то бежали обратно. Некоторые из них цеплялись за мебель, косяки дверей, отопительные трубы, чтобы удержаться на месте. И вся эта необычайная суета происходила без единого звука. Излучения Штирнера были ближе и, очевидно, сильнее. Они удерживали слуг. Постепенно слуги вернулись на свои места. А в это время Штирнер уже послал новое излучение мысли. Он поднял поголовно все население, еще оставшееся в городе, и дал приказ идти и разрушить машины врагов. И люди бросились из города, как при землетрясении, выполнять приказ Штирнера. Эта атака была неожиданной. И толпе удалось разбить несколько мыслепередатчиков. Но большинство бойцов Качинского вовремя поняли значение бегущей толпы и излучили волны паники. И люди заметались в бешеном хороводе, смешались в водовороте двух излучений, не будучи в силах ни вернуться, ни наступать… Штирнер и не надеялся на полный успех этой атаки. Ему нужно было только отвлечь внимание для главного удара. Он направлял волны в разные стороны, по кругу, и враги, не защищенные сеткой или неосторожно открывавшие этот неудобный наряд, падали, пораженные параличом, безумием. Этих раненых отвозили в тыл или лечили довольно успешно по способу Качинского. Нападающие не унимались. Их было больше, они поспешно заменяли выбывших из строя, становились у своих мыслеотправительных машин и излучали мыслеволны день и ночь. Штирнер засыпал на несколько часов в своем изолирующем костюме, но спать долго было опасно. Можно было ожидать физического нападения. Он одел в изолирующие костюмы всех слуг и вооружил их. Штирнер устал, но не сдавался. Он спешно заканчивал новое усовершенствование своей передаточной машины, которая, по его мнению, должна была привести в негодность машины его врагов. Война продолжалась несколько дней. Однажды, передавая мыслеизлучения, парализовавшие воздействие Штирнера, Качинский стоял на автомобиле без изоляционного покрывала. Вдруг он соскочил с автомобиля и куда-то побежал. Зауер, закрывшись с головой изоляционной сеткой, спал на брезенте, а дежуривший Готлиб в первую минуту не придал значения бегству Качинского. Была темная ночь. Прожекторы не зажигались, чтобы не обнаружить местонахождения мыслепередатчика. Прошло несколько минут, а Качинский не возвращался. Готлиба стало охватывать чувство беспокойства. Он разбудил Зауера и сообщил ему о бегстве Качинского. — Что вы наделали! — закричал Зауер. — Неужели вы не поняли, что Качинский попал под направленный луч Штирнера? Он погиб. Сколько времени прошло с тех пор, как он убежал? — Минут десять. Он спокойно сошел с автомобиля, — оправдывался Готлиб. — Я думал, может быть, он пошел по делу. — Ну можно ли так опростоволоситься, Готлиб? — Зауер сбросил покрывало — для скорости работы они накидывали на себя только металлические покрывала — и излучил мысль: «Качинский, вернитесь! Качинский, вернитесь!..» В тот же момент Зауер соскочил с автомобиля и побежал в темноту. — Мы пропали!.. — услышал Готлиб удаляющийся голос Зауера. Готлиб догадался отдать приказ шоферу переехать в другое место, чтобы выйти из зоны воздействия направленного излучения. Спешно он дал мыслеприказ всем передатчикам излучать мысль: «Качинский и Зауер, вернитесь!..» Мысль была излучена одновременно двадцатью мыслепередатчиками. Минут через десять из темноты показалась темная, качающаяся вперед и назад согнутая фигура, как будто она шла против сильнейшего ветра. Это был Зауер. Его удалось спасти. Но Качинский, очевидно, слишком близко подошел к очагу лучеизлучения со все усиливающейся мощностью воздействия, и рассеянное излучение идущих наугад мыслепередатчиков уже не смогло вернуть его. — Скорей покрывало! — вскрикнул Зауер. Готлиб накинул на Зауера металлическую сетку. — Спасибо, Готлиб. На этот раз вы хорошо сделали. Вы спасли меня… Но если бы вы знали, что я пережил, когда меня дергало!.. Шаг вперед, два назад… Препоганое чувство! Качинский вернулся? — Увы, нет. — Бедный Качинский! Он погиб… Погиб не вовремя… Без него мы не справимся со Штирнером. — Будем продолжать борьбу, Зауер. Мы умеем обращаться с машинами. Наконец, если нам не удастся захватить Штирнера в плен мыслительным приказом, попытаемся напасть на него со старым оружием в руках. Оденем в изоляционные одежды большой отряд, вооружимся до зубов и проникнем к нему в дом. Изоляция сохранит нас от излучения, а пули, к счастью, не поддаются внушению… И мы прикончим его! XIII. «Чертовски интересная ночь» Качинский, почти падая от усталости, подбежал к дому Эльзы Глюк. Его, очевидно, ждали. Перед ним раскрылись двери. Прыгая через несколько ступеней, Качинский вбежал на второй этаж и, тяжело дыша, вытирая пот со лба, вошел в кабинет и в изнеможении опустился в кресло. Дверь из комнаты Штирнера открылась. На пороге появился человек, весь покрытый металлической сеткой с густой металлической вуалью на голове, совершенно скрывавшей черты лица. Это был Штирнер. — Ваша фамилия? — спросил он. — Качинский. — Поляк? — Русский. Штирнер помолчал. — Вы мой пленник, — начал он после паузы. — Вы знаете, что я могу остановить ваше дыхание и вы умрете мучительной смертью от удушья. Я могу сделать из вас покорного раба. Я все могу сделать с вами. — Я знаю, — ответил Качинский. — И это доставит вам удовольствие? Штирнер опять помолчал. — Война не знает пощады, — продолжал Качинский. — Я обречен и знаю это, но вы тоже обречены. И уж если со мной покончено и я лично больше не опасен вам, то позвольте мне, как ученому, обратиться к вам с просьбой. — Говорите. — Я хочу осмотреть ваши изобретения. Мне интересно узнать, каким путем шли вы в ваших изысканиях, как сконструированы ваши аппараты. Штирнер был удивлен. Он подумал немного, потом подошел к Качинскому и протянул ему руку. Но Качинский не принял рукопожатия. Штирнер отступил назад и спрятал руку под сетку. — Вот как! У вас там, в России, все такие герои? — с насмешкой спросил он. — Я не вижу геройства в том, что отказался пожать вашу руку, — просто ответил Качинский. — Мы стоим на двух полюсах, и моя рука слишком далека от вашей, вот и все. — Хорошо. Я удовлетворю вашу просьбу и, пожалуй, оставлю вам жизнь до утра, если вы согласитесь дать приказ своим соратникам прекратить излучения до девяти часов утра. Качинский подумал. В конце концов несколько часов «перемирия» не имеют значения. И потом ему хотелось сообщить своим, что он жив. — Я согласен. Штирнер провел Качинского в свою комнату, где была установлена мыслеизлучающая станция. — А это что такое? — спросил Качинский, обращая внимание на небольшой ящик из проволочной сетки, в котором мог поместиться человек в сидячем положении. — Вы также прошли через это? — Да, — ответил Штирнер. — Это моя железная клетка, которой я пользовался в своих опытах, чтобы установить наличие электромагнитных волн, излучаемых мозгом. — Удивительно! — сказал Качинский. — Мы шли одинаковым путем! — Но разошлись в пути. Извольте излучить приказ вашему штабу. Качинский сосредоточился перед аппаратом и передал приказ. Штирнер тотчас проверил верность передачи по автоматической записи. Через четыре секунды та же лента дала ответ. «Дайте доказательства, что это говорит Качинский», — излучил мысль Зауер. Качинский передал содержание их последних разговоров, а также бесед в Москве. Видимо, Зауер удовлетворился. «До девяти часов утра ни одного излучения и нападения не будет.      Зауер». — Ну вот и прекрасно, — сказал Штирнер. — А теперь я запру вас в кабинете и покажу все свои чертежи. Вы проведете интересную ночь! — Штирнер закрыл дверь кабинета на замок и положил ключ себе в карман. — Садитесь вот здесь, у стола. Мне нужно кое-что передать из моей комнаты. — Но я надеюсь, что вы не используете перемирия во вред нам? — Не беспокойтесь. Эта мыслепередача будет частного, так сказать, семейного характера. — Штирнер усмехнулся и прошел в свою комнату. Где-то внизу зашумел мотор. Через четверть часа Штирнер вышел из комнаты. — Ну, вот и я! — И, вынув из шкафа пачку с чертежами, он бросил их на стол. — Наслаждайтесь! Здесь вы найдете все, вплоть до плана дома. Вы видите, я не скрываю ничего. Мощные динамо-машины я установил в подвале. Штирнер замолчал, походил по кабинету, потом, круто обернувшись, спросил Качинского: — Вы не удивлены моим поведением? Я не убил вас, предложил вам, моему врагу, ознакомиться с моими военными тайнами — вот с этими чертежами. — Нет, не удивлен. Если вы не убили меня и предоставили возможность ознакомиться с этими планами, значит, на это у вас есть свои соображения. Поэтому я и не спешу выражать ни удивления, ни благодарности за ваш «великодушный» поступок. — Вы правы. Я поступаю так не из великодушия… — Штирнер помолчал. Он будто колебался, раскрыть ли ему перед Качинским причину своего поведения. Потом он медленно, как бы через силу, сказал: — Я проиграл сражение. — Разумеется, — быстро ответил Качинский, — вы проиграли. С тех пор как ваша тайна открыта, — а известна она теперь не одному мне, — ваша монополия кончена. Ваша власть раскололась надвое, и дальнейшая борьба… — Неправда! — крикнул Штирнер и топнул ногой. — Я еще не пустил в ход всех моих средств. Я ушел далеко по сравнению с вами по пути усовершенствования моих приборов. Я имею еще неведомое вам изобретение. Аккумуляция волн и мысли миллионов людей, чудовищные усилители… Если бы я пустил сейчас все это в ход, то я раздавил бы вас, заглушил бы комариное жужжание ваших мыслеизлучений, как сверхмощная радиостанция глушит слабое лепетание радиолилипутов. Я пятидесятитысячная киловаттная станция, а ваши ресурсы по сравнению с моей мощностью… — И все-таки вы побеждены! — Не там, где вы думаете. Не в технике… — А в чем же? — Я взял на себя ношу не по силам. То, что я затеял, было бессмыслицей. Чтобы властвовать над миром так, как хотел это сделать я, надо было стать излучающей волю машиной. Я же всего только человек. И я изнемог. Я истощил свою волю, истощив чисто физический запас своей нервной энергии. Вот вам одна из причин моего поражения. Теперь все равно. Кончено! Возьмите эти чертежи, используйте их, как хотите, сделайте их общим достоянием. Штирнер посмотрел на часы и вздрогнул. — Вот и все. Выполните строго наши условия. Это совершенно необходимо для меня. На всякий случай — уж не посетуйте — я запру вас и, кроме того, оставлю вот этих сторожей. — И Штирнер показал на трех огромных догов тигровой масти. — Они умеют исполнять приказания. Имейте в виду, что при первой вашей попытке проникнуть в мою комнату или попытке к бегству они разорвут вас на части. — И Штирнер вышел из кабинета, заперев дверь снаружи. Качинский раскрыл большую папку. В ней хранились листки, испещренные математическими вычислениями и формулами, планы, чертежи, схемы. Весь этот условный язык, непонятный для непосвященных, был ясен и понятен Качинскому. Цифры и формулы превращались в мысли, мысли — в образы. Стройные колонны цифр и букв отражали работу железной логики ума, их создавшего. Качинский восхищался оригинальностью замысла, красотою мысли, смелостью построения, как шахматный игрок восхищается партией шахматного маэстро. Качинский скоро углубился в чертежи и забыл обо всем на свете. Среди вороха бумаг Качинский нашел записную тетрадь. Это было нечто вроде дневника, который вел Штирнер. Беглые заметки, без дат. Отрывки мыслей, наброски схем, сделанные торопливой рукой. Выписки из книг. Домашние счета. Качинский просмотрел несколько страниц. — Однако это интереснее, чем я думал, — прошептал он и стал поглощать страницу за страницей… «Новый год. Что принесет он? Был у Гере! Профессор не в духе. Шимпанзе Фриц заболел и поранил Гере руку (укусил). Читал „Гусеницы на дереве“. Если начать раздражать одну гусеницу так, что она начнет сокращаться, то соседние гусеницы также начнут сокращать мышцы и корчиться. Чем объяснить? Фрицу лучше. Рука Гере поджила. Старик, кажется, боялся заражения крови. Говорил ему о гусеницах. Только туману напустил в своих „объяснениях“ и ничего не объяснил. Условный рефлекс. Так же, как плачут дети, видя другого плачущего ребенка. Но в том-то и дело, что гусеницы извиваются, если верить сообщению, не видя той, которую раздражают пальцами. Прачка ограбила: три марки двадцать пять пфеннигов за стирку! Надо будет поискать прачку подешевле. Не хватило на книгу. Аррениусу (книгу которого я не могу купить из-за прачки) удалось обнаружить в растворах, содержащих в своем составе соли, кислоты или основания и проводящих хорошо электрический ток, распадение нейтральных в электрическом отношении молекул растворенных солей на заряженные электрически части, которые получили название ионов (вот он, ион, — „странник“, отщепившийся электрон)… Хозяин требует за квартиру. Обещает выселить. Надо будет опять взяться за переводы. Кормили пуделя под музыку. Я играл на флейте. Закреплял условный рефлекс. После работы профессор Гере совершал свою обычную прогулку и проводил меня. Дорогой он рассказал мне любопытную вещь. Он уверяет, что если взять пару насекомых, самца и самку, разлучить их — самку посадить в маленькую клеточку, а самца вынести за город на значительное расстояние и там выпустить, — то самец прилетит к самке. Как он найдет дорогу? Профессор Гере говорит, что у насекомых хорошо развита зрительная память и что в этом нет ничего удивительного. Многие насекомые (пчелы) обладают такой памятью. Но мне кажется это неправдоподобным. Как только появятся насекомые, проделаю такой опыт, причем я самца понесу за город в закрытой коробочке. Гере вырезал собаке одно мозговое полушарие. Операция, кажется, не совсем удачно прошла. Бедная собака! Воет еще жалобнее, чем выла с обеими половинками мозга. Я впрыснул ей морфий — успокоилась. Я заметил, что успокаивающее действие морфия было периодическим: собака затихала постепенно, паузы между припадками становились все длиннее. Когда же морфий перестал действовать, такая же периодичность наблюдалась и в возобновлении болевых ощущений. Мне посчастливилось: получил книгу для перевода. Химию. Трудную. Но зато мне выдали аванс, и я удовлетворил своих самых назойливых кредиторов: хозяина квартиры, в том числе и нашей конуры, и лавочника. В химии, оказывается, есть не мало любопытного. Сегодня, переводя, узнал, что во многих химических процессах наблюдается периодичность. Например, если влить в склянку ртуть, а на ртуть налить перекись водорода известной концентрации, то между ртутью и перекисью водорода начнет происходить химический процесс, заключающийся в том, что перекись водорода разлагается на воду и кислород. И как показывает запись, периодически наблюдается замедление и ускорение выделения кислорода. Самое же любопытное то, что на эти периодические реакции яды и наркотики производят своеобразное действие, как и на человеческий организм ! Не говорит ли это за то, что в организме человека и животного происходят, по существу, совершенно такие же химические реакции? Не удивительно ли — морфий производит на реакции в склянке лаборатории такое же успокаивающее действие, как и на собаку, которую мы оперировали? Разные науки иногда неожиданно сближаются. Мы производили с профессором Гере опыты, изучая процессы утомления. Утомление глаза. Пурпур, разложившийся на свету, восстанавливается в темноте. Раздражение нерва можно доводить повторными возбуждениями до известного предела, затем наступает реакция, и нерв просто перестает реагировать на раздражения. Период чувствительности нерва зависит от полного разложения чувствительного вещества в нем. (Таким чувствительным веществом, например, в глазу оказывается пурпур.) Что касается нервных центров, расположенных выше спинного мозга, то раздражение их электричеством вызывает периодические „реакции“, не зависящие от периода действующего тока и характера раздражения. Двигательные возбуждения, передаваемые от центра мышцам, происходят от 16 до 30 раз в секунду. (Тоже периодичность, как и в химических процессах.) Гере находит у меня замечательные способности к дрессировке собак. Пожалуй, если бы я начал выступать в цирке, то заработал бы больше, чем переводами. А до профессуры еще далеко! Да и что даст профессура? Надоела нужда. 12 мая — великий день! Я оставил у себя в маленькой клеточке у открытого окна бабочку-самку, а самца в закрытой коробочке отнес за город и там выпустил. Я очень боялся, что самец попортит крылышки и не в состоянии будет лететь. Они действительно немного пострадали, но бабочка-самец полетела по направлению к городу. Я вернулся, ее еще не было. Но примерно через час бабочка прилетела и начала кружиться перед своей плененной подругой. Я отпустил обеих на свободу. Я был поражен. Как унесенная мною за город бабочка нашла дорогу обратно? Она была наглухо закрыта и не видела дороги. Гере ошибается. Бабочка вернулась, руководствуясь каким-то неведомым нам чутьем. Что это за чутье? И еще мне вспомнились гусеницы. А они каким чутьем знают, что одна из них судорожно извивается в чьих-то пальцах? Я думал весь день… И вдруг мне показалось, что я отгадал загадку, что я у порога какого-то огромного открытия. Может быть, это и есть то, что зовут интуицией? Непосредственное, внезапное постижение. Впрочем, постиг я позже. Когда меня „осенила“ мысль, это было еще не „озарение“, а радость, безмерная радость от предчувствия, что сейчас я узнаю что-то важное. В интуиции нет, конечно, ничего таинственного, хотя не все понятно нам. Мне кажется, что интуиция есть тот момент, когда целый ряд впечатлений, мыслей, отрывочных знаний, накопленных, быть может, за большой срок, вдруг ассоциируется — вступает между собой в связь; эта связь устанавливается в мозгу. И все мысли приводятся в систему, объединяются и дают какой-то вывод, какую-то новую мысль. Так по крайней мере было у меня. Теперь я могу проследить, как дошел я до своего открытия. Думая о мотыльках и гусеницах, я, скорее в шутку, подумал о том, что, может быть, они сообщаются по радио. Конечно, у них должна быть своя собственная „природная“ радиостанция Их усики, быть может, их антенна. Аналогия мне понравилась, и я продолжал думать об этом. Почему бы нет? Две разлученные бабочки могут сообщаться сигналами. Но какая энергия может передавать их? Хотя бы и электричество! Вспомним аррениусовские химические растворы, производящие ионы, то есть электричество. В организме живых существ происходят сложные химические процессы, сопровождающие работу мышц и главным образом нервов и мозга. В этой работе наблюдается известная периодичность. Значит, нервные центры периодически освобождают или излучают ионы. Эти ионы летят, воспринимаются нервной системой другого существа, и… вот вам и радиосообщение! Я еще не сделал всех выводов, но чувствовал, что мое открытие глубже, важнее, значительнее, чем простое объяснение того, как встретились две разлученные бабочки. Бабочки только дали новое направление моим мыслям. Быть может, бабочки нашли дорогу друг к другу и без участия радио. Может быть, у них развито обоняние или имеется неведомое нам чувство направления. Бабочки теперь могут улетать, разлучаться и встречаться, находя друг друга каким угодно способом. До бабочек мне нет дела. У меня есть более интересные объекты для изучения: животные, человек…» «Удивительно, — подумал Качинский. — Я и Штирнер пришли к одному и тому же выводу, хотя шли различными путями. Вернее, у нас с ним были различные исходные точки. Но и он и я воспользовались новейшими изысканиями в области химии, физиологии, физики. Если бы мы ничего не знали о радио, об ионной теории, о рефлексологии, то ни он, ни я ничего не изобрели и не открыли бы. Теперь мне понятно, почему ученые, иногда живущие на противоположных концах земли, делают одно и то же открытие, можно сказать, день в день, час в час…» «…Несколько дней я ходил как помешанный, — писал далее Штирнер в своем дневнике. — Я сделал научное открытие. Говорить или не говорить о нем профессору Гере? Я не утерпел и рассказал, быть может, не совсем связно и толково. Но он, по-видимому, усвоил самую главную мою мысль. Профессор насмешливо посмотрел на меня поверх своих маленьких очков, и его беззубый рот сжался в улыбке, отчего его усы и часть бороды под нижней губой приподнялись, как иглы ежа. — Вы утверждаете, — сказал он, — что вы, хе… что работающий, то есть мыслящий, человеческий мозг излучает радиоволны и что поэтому можно передавать мысли на расстояние? — Точнее говоря, передаются на расстояние не сами мысли, а те электроволны, которые излучаются мозгом. Каждая мысль, каждое настроение „выделяет“ свою особую волну, определенной длины и частоты. Эти радиоволны воспринимаются другим мозгом и „проявляются“ в сознании, как та же мысль или то же настроение, что и у отправителя. Гере слушал внимательно, утвердительно качал головой и, когда я кончил, отчеканил: — Чепуха! Не сердитесь, но это чепуха, мой молодой друг. Вы всегда были склонны к поспешным заключениям. И если вы дальше пойдете по этой дороге, то из вас никогда не выйдет серьезного ученого. — Но почему же чепуха? — обиделся я. — Потому, что это ненаучно. А ненаучно потому, что это не доказано на опыте. Ну, вот мы стоим с вами в двух шагах друг от друга. Попытайтесь передать какую-нибудь мысль мне! Я немного смутился. — Для этого надо, чтобы наши „станции“ — мозг и нервы — были одинаковы настроены. — Ну что же, настройте! — Настроить их нельзя. — Гере сделал торжествующий жест. — Позвольте, я еще не кончил. Настроить нельзя так, как настраивается радиоприемник. Но у близких людей одинаковая настройка бывает. Разве мало рассказывают случаев… — О видении на расстоянии, телепатии, спиритизме, столоверчении и прочей чепухе? Берегитесь, мой молодой друг. Вы вступили на очень скользкий путь. — Но ведь между моей теорией и всей этой чепухой нет ничего общего! Я был огорчен, но не обескуражен. Опять безденежье… Неужели хозяин выселит меня? А все-таки я прав. Я не успокоюсь, пока не докажу этому старому грибу, Гере, что я прав. Но как поставить опыт? Завтра обещают уплатить за перевод. Эврика! Гере удивляется моей способности дрессировать собак. Он не знает секрета моей дрессировки. Я не строю свою дрессировку на условных рефлексах. Я иду иным путем. Я внушаю собакам. А секрет этого внушения в том, что я стараюсь очень четко, очень ясно для самого себя представить весь путь и каждое движение, которое должна делать собака, выполняя мой приказ. Вчера был курьезный случай. Гере так надоел мне своей воркотней и своими поучениями, что я подумал: хоть бы Вега (белый шпиц, который до безумия любит Гере) покусала его. Я по привычке ясно представил себе, что Вега бежит к Гере и хватает его за ногу. И что же? Вега действительно подбежала с громким лаем к Гере и разорвала ему брюки. Разве это не передача мысли на расстояние? Гере огорчен и испуган. Поведение Веги настолько резко выпадает из круга всех рефлексов, которые мы привили ей, что Гере серьезно предполагает у Веги начинающееся бешенство. Он посадил бедняжку в изоляционную камеру и наблюдает за ней. Ставит ей воду и очень удивляется, что Вега пьет, как всегда. Мне смешно, а Вега скучает в своем карцере. Но не могу же я объяснить причину ее поступка. Курьезно! Я искал способа доказать Гере возможность передачи мысли на расстояние, а теперь приходится ждать другого случая. Впрочем, этот случай можно создать. Поставлю опыт внушения в присутствии Гере. Пусть Гере сам даст задание, например, чтобы собака пролаяла определенное число раз. Занял двадцать марок. Уплатил за комнату. Вега еще сидит. Я пробовал внушить ей через стенку, чтобы она пролаяла три раза. Обычно она верно выполняла мои мысленные приказы. Но теперь мое внушение не действует. Что бы это значило? Нашел причину. Стенка „карцера“ оббита железным листом, а лист прикасается к канализационной трубе, уходящей в землю. Великолепно. Сама судьба помогает мне и „ставит опыт“: мое мыслеизлучение попадает на железную стенку и уходит в землю через канализационное заземление, не достигая собаки. Если сделать железную клетку, которую можно будет по желанию заземлять или же изолировать от земли, засесть в эту клетку и оттуда делать внушения собаке, то…» — Удивительно! — прошептал Качинский. — Вот как возникла у него мысль сделать железную клетку! В дневнике Штирнера был, очевидно, значительный пропуск, так как следующие записи уже относились ко времени службы автора у Карла Готлиба. «Мой почтенный патрон, Карл Готлиб, — писал далее Штирнер, — очень любит собак. Как это ни странно, собаки „сосватали“ нас и сделали мою карьеру у Готлиба. Я познакомился с ним у Гере. Оказывается, они школьные товарищи и однолетки, чего никак нельзя предположить, глядя на них вместе: Гере — старый гриб, а Готлиб цветет как херувим. Готлиб очень заинтересовался моими дрессированными собаками и просил заходить к нему. У Гере Готлиб бывает не более раза в год. Поэтому я и не встречался ранее с банкиром. И вот я личный секретарь Карла Готлиба! Он доволен мною, я — им. Со стариком Гере давно покончено. Я так и не доказал ему на опыте возможности передачи мысли на расстояние. И к лучшему. Я решил работать самостоятельно. Эти старики с именем имеют обыкновение присваивать себе труды молодежи. „В лаборатории Гере были произведены опыты… Под руководством Гере…“ — и кончено. Вся слава Гере. Впрочем, меня интересует сейчас не слава, а кое-что поважнее. Для себя я проделал опыт внушения через железную клетку и бесспорно убедился в том, что мысль сопровождается излучением электроволн. Теперь нужно приняться за изучение природы этих электроволн. Занят по горло. Вечерами конструирую аппарат для улавливания радиоволн, излучаемых человеческим мозгом. Это должен быть приемник необычайной чувствительности для приема радиоволн очень короткой длины. Приемник будет с диапазоном настройки на длину волны от сорока сантиметров до метра. Вот схема! Эльза Глюк! Необычайно интересная девушка. Между нею и нашим юрисконсультом — никак не запомню его фамилию — что-то не то горькое, не то кислое. А, вот! Зауер! Между Глюк и Зауером существуют какие-то отношения, вполне корректные, но… Жених, может быть? Что нашла она в этом круглолицем? Неудачи! Приемник не воспринимает радиоволн моей мысли. Переделываю. Теперь работаю по ночам. А вечерами изучаю в университете анатомию и физиологию, но изучаю с точки зрения радиотехники. Необычайно! Человеческое тело, как приемная и отправительная радиостанция! Очень интересно. Но для того чтобы изучить эту радиостанцию, мне пришлось взяться за изучение радиотехники. Черт возьми, может быть, завтра окажется крайне необходимым взяться за изучение астрономии! Хорошо еще, что теперь квартирный хозяин не надоедает мне своими напоминаниями о должках. Живу у Готлиба и получаю хорошее жалованье. После своего полуголодного существования чувствую себя Крезом. Имею возможность приобретать необходимые материалы для моих машин. Эльза Глюк. Глюк — счастье. Кому достанется Глюк? Неужели круглому? Опять незадача. Слышу какой-то свист, завывания. Неужели это „музыка мысли“? Надо лучше отызолировать комнату от внешнего мира, чтобы не было никаких посторонних влияний. Наконец-то!.. Глюк не обращает на меня внимания. Фит — живая кукла, хорошенькая, но пустая. Она, кажется, влюблена в Зауера. Но его сердце занято Эльзой. В этом уже нет сомнения. А Эмма? Трагедия! Идет, идет дело на лад! Ничего нет удивительного. Выражаем же мы свои мысли знаками-буквами в письме, газете. Для меня теперь мысли и чувства имеют иной язык и иную номенклатуру. Длина волны — эн. Частота икс — страх. Чувство страха имеет такую радиоволну. Радость — иную. Я, кажется, скоро буду искусственно изготовлять чувства и рассылать их по радио. Не хотите ли повеселиться или поплакать? Любопытно, что чувства животных имеют электроволны, очень близко напоминающие соответствующие электроволны (страха, радости и пр.) людей. Нет, это было бы слишком необычайно!!! Черт возьми! Это же гениально! Я сам себя возвожу в гении. Я сделал маленькую передающую радиостанцию и начал излучать волну, которая соответствует чувству горя у собаки. Теперь мой аппарат очень точно регистрирует электроволны, излучаемые мозгом человека и животных, и у меня составился целый „словарь“ волн — чувств — мыслей. Так вот, я завел мой „граммофон“ — маленькую передающую станцию — на печальный лад. Она излучала радиоволны собачьей печали. Рядом со станцией я посадил моего Фалька на изоляционном стуле, чтобы радиоволны лучше воспринимались им. И что же? Мой Фальк вдруг загрустил и завыл! Радиоволны собачьей грусти были восприняты им! От радости я схватил моего пса в объятия и закружился с ним по комнате. Когда я, наконец, пришел в себя, то решил повторить опыт, и посадил пса за перегородкой. Но Фальк уже не выл. Очевидно, радиоволны воспринимаются им только на близком расстоянии. А что, если усилить мощность моей передающей радиостанции? Я решительно не понимаю Эльзы Глюк. Но почему она так интересует меня! Быть может, я влюблен в нее? Глупости! Мне не до этого. Необычайный курьез! Я настроил себя на грустный лад. Мой аппарат записывал излучаемую моей грустью волну. Волна имеет довольно сложное колебание. Затем я ту же волну излучил из моего передающего аппарата, значительно усиливающего передачу. Я настроился на самый веселый лад и начал ждать результатов. Поразительно! Я загрустил и, право же, готов был завыть, как Фальк. Я сам себе передал волны грусти. И ведь удивительнее всего то, что я прекрасно сознавал, что никаких причин грустить у меня нет, что эта грусть „искусственного происхождения“. Можно ли это назвать самогипнозом? Мне кажется, в данном случае имеется нечто иное, чем внушение или самовнушение. Общее с гипнозом только то, что в данном случае, как и в гипнозе, имеется налицо, так сказать, влияние той или иной мысли или настроения. Но здесь это вызывается механически: в нервных волокнах искусственно вызываются те же электрохимические процессы, которые всегда сопровождают данное настроение или мысль, и в результате сознание регистрирует возникновение этого настроения или мысли. Удивительная механика! Однако как же я буду проделывать дальнейшие опыты? Как мне влиять на других, не подпадая самому под влияние излучения? Для этого два пути: во-первых, направленное излучение и, во-вторых, изоляция (металлическая сетка на голове). Сетка помогает. Начну работать направленными волнами. Какие антенны для этого удобнее? Пожалуй, вот такого вида. Необходимо построить антенну по типу „фокусных зеркал“, собирающих лучи в определенном фокусе. Таким путем я могу значительно усилить действие излучения. Я не даю воли своим мыслям, но иногда у меня голова кружится: какие перспективы открываются передо мною! Эльза!.. Вчерашний опыт. Я излучил мысленный приказ Фальку принести мне книгу из другой комнаты. Приказ этот восприняла передающая станция и излучила. Фальк выполнил приказ. Я отнес книжку на место и повторил механически излучение, то есть сам я мысленно уже не давал никакого приказа, но излучил при помощи передатчика ту же волну, что и при мысленном приказе. Фальк вновь принес книгу. Эти радиоволны записываются аппаратом, как голос на пластинке граммофона. И теперь мне можно будет отдавать повторные приказания одним поворотом рычага. Сегодня я сделал любопытный опыт. Я попытался мысленно передать свой приказ человеку. У Карла Готлиба живет старый слуга, Ганс. Я мысленно приказал ему прийти в мою комнату. Я сосредоточивал всю силу своей мысли и как бы представлял себя на месте Ганса, мысленно проделывал весь путь от его комнатки до моей — словом, я поступал так, как будто внушал Фальку. Но старик Ганс не шел. Это меня не удивило. Между мною и Фальком давно установился полный „рапорт“ — связь, как говорят гипнотизеры. Притом Фальку я делал мысленные приказания на близком расстоянии. Излучаемые моим мозгом радиоволны слишком ничтожной мощности, чтобы они могли дойти и возбудить аналогичные электроколебания (то есть мысли или образы) в мозгу другого человека. С Гансом мы слишком различные люди. Не мудрено, что его мозг — его приемная станция — не мог воспринять сигналы, посылаемые моим мозгом. Тогда я тот же мысленный приказ отправил, усилив мощность передачи, через мою передающую радиостанцию. Признаюсь, я с большим волнением ожидал, что будет дальше. И, к своему неизъяснимому удовольствию, я услышал шаркающие шаги Ганса: у него больные ноги, и он всегда ходит в мягких туфлях. Он открыл мою дверь, не постучав, чего с ним никогда не было, и вдруг с недоумением и смущением остановился. Что делать дальше, я не приказывал ему, и теперь он не знал, чем объяснить свое появление. — Простите, но… мне послышалось, что вы звали меня. — сказал он, переминаясь с ноги на ногу. — Да, да, — поспешил я успокоить старика. — Я хотел узнать, вернулся ли из клуба господин Готлиб. — Они еще не возвращались, — ответил повеселевший Ганс. Теперь он не сомневался в том, что явился на мой зов. Неприятное ощущение от необъяснимости своих поступков у него прошло. — Благодарю вас, можете идти, Ганс. Старик поклонился и вышел. А я?… Я готов был догнать его и от радости схватить и кружиться с ним по комнате, как я делал это с Фальком, завывшим от грусти. Опыт удался! А что означает он? То, что я могу повелевать и другими людьми. Я могу заставлять их делать все, что мне хочется. Я могу! Я все могу! Разве это не всемогущество? Захочу, и люди принесут мне свое богатство и сложат у моих ног. Захочу, они выберут меня королем, императором. К черту корону! Захочу, и меня полюбит самая красивая женщина… Эльза! Нет, нет… Этого я не сделаю. Штирнер, ты теряешь голову! Возьми себя в руки, Штирнер, иначе ты наделаешь глупостей! Штирнер! Давно ли нищий студент, потом аспирант профессора Гере… Средний, рядовой человек, с довольно некрасивым, длинным лицом… И ты мечтаешь о власти, славе, любви только потому, что тебе посчастливилось случайно напасть на интересное научное открытие?! Вчера мы были на прогулке: я, Эльза Глюк, Эмма Фит и Зауер. Я, кажется, наговорил много лишнего. Полушутя-полусерьезно я делал Эльзе предложение. Этого и следовало ожидать… Но пусть она не шутит со мной! Впрочем, она и не шутит. Зачем только Зауер смотрит победителем? У меня чешутся руки испытать на нем силу моих мыслепередатчиков». «Как давно я не писал! Жена опять хандрит. Надо еще и еще усилить мощность моих передатчиков. Я затеял крупную игру. Или сверну себе шею, или… Зачем я не послушался голоса благоразумия? Теперь уже поздно останавливаться, но игра завела меня слишком далеко. Я устал, измотался от вечного напряжения. Черт бы меня побрал! Лучше бы мне не бросать профессора Гере! Война!.. Довольно! Устал смертельно. Пора кончать игру…» XIV. Игра окончена Эльза Глюк сидела в зимнем саду, вся окутанная тонкой металлической вуалью. Приближалась гроза, и дальние раскаты грома глухо отдавались в соседнем зале. Было душно. Эльза, как всегда, думала о Людвиге и вся встрепенулась, услышав его шаги. Она очень удивилась, когда Штирнер, войдя в зимний сад, вдруг сбросил с себя металлическое покрывало и, подойдя к ней, сбросил такое же покрывало и с нее. — Сегодня можем отдохнуть, Эльза, от этого неприятного убора. Уф! — и он с облегчением вздохнул. Эльза давно не видела лица Штирнера и удивилась, как оно изменилось. Нос обострился еще больше, как у тяжелобольного, и еще глубже запали глаза. А волосы на голове и борода сильно отросли. — Ты так изменился, Людвиг! Тебя трудно узнать! Штирнер усмехнулся. — Тем лучше. Не правда ли, я похож теперь на старца пустынника? Пойдем, Эльза… Ты сыграешь мне… Я давно не слышал музыки… В последний раз… Они вошли в зал. Эльза уселась за роялем и стала играть ноктюрн Шопена. — Подожди, Эльза… Перестань… не то… Можно ли играть эту грустную ласкающую мелодию, когда приближается гроза?… Ты слышишь раскаты грома? Гроза!.. Она возрождает, освежает одних и несет гибель другим… Сегодняшней ночью Штирнер умрет… Эльза в волнении поднялась. — Людвиг, что с тобой? Ты пугаешь меня! — Ничего… Не слушай меня… Ты еще наслушаешься в эту ночь… Нам о многом надо переговорить с тобой… Играй скорей… Играй Бетховена — похоронный марш на смерть героя. Герой! Ха-ха-ха! Эльза заиграла. Штирнер ходил большими шагами по залу, ломая руки. — Похоронный марш на смерть развенчанного героя… Говорят, Бетховен писал его на смерть Наполеона, но потом разочаровался в нем и назвал марш просто: «На смерть героя». О чем я хотел говорить? — Штирнер посмотрел на часы и сказал: — Довольно, Эльза. Минуты сочтены. Теперь поцелуй меня, поцелуй крепко, как ты не целовала еще никогда. …Штирнер оторвался от губ Эльзы. — Сладкий самообман!.. Часы пробили двенадцать ночи. — Конец! — тихо прошептал Штирнер. И в то же мгновение Эльза почувствовала, что с нею творится что-то необычайное. Как будто сползла с нее какая-то пелена, подобная металлической сетке, которую носила она последнее время. Мысли необычайно прояснились. Она вдруг стала снова прежней Эльзой, какой была до смерти Карла Готлиба. Какие-то чары рушились. С удивлением смотрела она на большой, неуютный зал, утопающий в полумраке. Молния осветила лицо Штирнера, и она вздрогнула, увидев перед собой незнакомое, бородатое лицо. — Что это? Где я? — спросила он с недоумением. — Кто вы? Штирнер с болезненным любопытством следил за этой переменой. — Это зал Карла Готлиба, покойного банкира. Стенографистка Эльза Глюк никогда не была здесь… А перед вами Людвиг Штирнер. Вы не узнали меня? Эльза!.. Я виноват перед вами и не прошу прощения. Единственно, что оправдывает меня, это то, что я действительно любил и… люблю вас… люблю глубоко и искренно… Эльза опустилась на круглый стул у рояля и, откинувшись назад, почти с ужасом смотрела на Штирнера. — Не смотрите так на меня, Эльза! — Штирнер потер ладонью лоб, как бы собираясь с мыслями. — Да, я люблю вас. И разве любовь меня первого толкнула на преступление? Я долго боролся с собой. Вы помните наш далекий разговор на прогулке, в лодке? Я тогда говорил о могучей силе, которой владел я. Это были не пустые слова. Я действительно обладал этой силой. Я прежде других открыл способ передачи мыслей на расстояние. В моих руках оказалась сила, которой не владел еще ни один человек в мире. И у меня… закружилась голова. Самые грандиозные планы носились в моей голове. Пользуясь этой силой, я внушил вам любовь ко мне… Эльза с ужасом отшатнулась от него. — Я внушил Зауеру любовь к Эмме. Я двигал людьми, как марионетками, я дергал их за ниточку, и они плясали по моему желанию. Я хотел богатства, и оно пришло ко мне. Но пока я не убедился вполне в моем всемогуществе, я был осторожен. Я шел окольными путями. Кривая! Она вернее ведет к цели. И об этом я говорил тогда, в лодке. Чтобы не возбудить подозрения против себя, я сделал так, что наследство Готлиба получил не я, а получили его вы, а я… получил вас с хорошим приданым! Ха-ха-ха!.. Расширенными глазами Эльза смотрела на Штирнера. — Я наделал много зла людям. Но не думайте, что зло само по себе доставляло мне удовольствие. Я хотел стать великим. Мне казалось, что власть моя беспредельна. Довольно было мне захотеть славы, и люди стали бы рукоплескать мне, воспевать мои самые бездарные произведения. Но ведь это было бы в конце концов самовосхвалением, тем же самым самообманом, как и внушенная вам любовь ко мне. И вдруг, опустив голову, с тою же горечью в голосе он продолжал: — Я похож на Тора. Эльза, вы помните скандинавскую сагу о боге Торе? Он считал себя всемогущим, как я. Как-то забрел он в страну, где жило племя великанов. Они стали смеяться над его небольшим ростом. Тор рассердился и предложил им испытать его силу. Великаны сказали: «Выпей воду из этого рога». Он пил без конца и не мог выпить. Великаны предложили ему бороться со старухой, но он не мог победить ее, хотя от напряжения по колена ушел в землю. Рог был соединен с морем, даже бог Тор не в силах выпить море. А старуха была сама смерть. И я, как Тор, хотел выпить море, я один хотел повернуть историю человечества, навязать свою волю миллионам «капель» человеческого океана. При помощи своих машин я хотел создать нечто вроде «фабрики счастья», но я создавал только грубые суррогаты. Штирнер нервно посмотрел на часы. — Я, кажется, говорю не то… Так много надо сказать… Эльза, если бы вы знали, как я страдал, загнанный как зверь в темный угол, окруженный бесчисленными врагами, всегда настороже, в постоянном, неослабевающем нервном напряжении. Если бы хоть один друг, — искренний, преданный друг был около меня… Если бы вы любили меня не искусственной, мною созданной любовью! Быть может, я бы еще боролся. Но я был одинок. Я устал… Я бесконечно устал!.. Штирнер умолк, опустив голову. Эльза смотрела на Штирнера и думала, что в этом бледном, измученном лице нет ничего таинственного, страшного. Это лицо неврастеника, переутомленного человека. Что же представляет собой Штирнер? Быть может, талантливого изобретателя и экспериментатора, но заурядного человека, который случайно открыл способ подчинять себе волю других людей и почти обезумел от своего «могущества». Он наделал тысячи глупостей и, не победив «мира», сам был раздавлен непосильной тяжестью, которую он взвалил на себя. Это Эльза поняла скорее чувством, чем умом. Она видела перед собою не героя трагедии, не сверхчеловека, а просто страдающего человека, который жестоко расплачивается за свои ошибки. Такой Штирнер был понятнее ей и возбудил в ней жалость. — Вы должны были очень страдать! — тихо сказала она. — Благодарю вас! Эти слова участия для меня дороже, чем искусственно внушенные поцелуи!.. Да, я смертельно устал. И я… — Штирнер сделал паузу и глухо проговорил: — Я решил отказаться от борьбы. Я решил покончить со всем, покончить и с самим Штирнером. Он снова вынул часы и посмотрел на них. — Штирнеру осталось жить всего несколько минут. Эльза в ужасе смотрела на него. — Вы приняли яд? — Да, принял, но яд не совсем обычный. Сейчас вы узнаете об этом… Но прежде чем покончить со Штирнером, я решил хоть немного искупить вину перед вами. Я вернул вам ваше прежнее сознание. Я внушил вам в одиннадцать часов ночи, что ровно в двенадцать вы станете прежней Эльзой. Вся искусственная жизнь спадет с вас, как шелуха. Будьте свободны, будьте сами собой. Устраивайте жизнь, как хотите, любите кого хотите, будьте счастливы. Эльза глубоко вздохнула. — А Штирнер? Что делать со Штирнером, которому честные люди отказываются пожать руку? — продолжал он. — Штирнер должен умереть. Я отдал приказ моей мыслепередающей машине. Я поставил ее на полную мощность. Ровно в час ночи, — Штирнер опять посмотрел на часы, — всего через шесть минут, она излучит этот приказ, посланный от Штирнера — Штирнеру. И Штирнер забудет о том, что он Штирнер. Он потеряет свою личность. Он забудет обо всем, что было в его жизни. Это будет новый человек, наделенный новым сознанием. Это будет Штерн. Штерн уйдет отсюда туда, куда ему приказал идти Штирнер. И Штерн даже не будет подозревать, что в железной клетке его подсознательной жизни будет влачить существование скованный Штирнер!.. Это смерть… Смерть сознания! — Но вас могут поймать? — с невольной тревогой спросила Эльза. — Кто узнает в этом анахорете Штирнера? В таком виде, с бородой, меня никто не видал. Я все обдумал заранее. Сегодня ночью излучения врагов не будет. А если бы они и были, они не опасны для какого-то Штерна. Излучения направлены и должны поражать сознание Штирнера. Его больше не будет!.. Эльза расширенными глазами смотрела на Штирнера. Перед ней должна была произойти тайна какого-то перевоплощения. — Еще одно, Эльза. Когда я уйду, здесь все пойдет вверх дном. От вас, наверно, отберут все ваше имущество. Я позаботился, чтобы вы не нуждались. Вот здесь, — Штирнер протянул Эльзе пакет, — вы найдете деньги на дорогу и адрес одного человека, на имя которого я перевел крупную сумму денег. На ваше имя держать их опасно. Он получил крепкое внушение, и деньги будут в целости. Поезжайте туда. Это очень далеко. Но тем лучше. Вам надо отдохнуть от всего пережитого. Пора! Прощайте, Эльза!.. — Подождите, один вопрос… скажите, Штирнер, вы… виноваты в убийстве Карла Готлиба? Часы пробили час. Вдруг по лицу Штирнера прошла судорога. Глаза его закатились, стали мутными. Он ухватился за край рояля, тяжело дыша. Эльза с замиранием сердца следила за этой переменой. Штирнер вздохнул и постепенно стал приходить в себя. — Ответьте же, Штирнер, на мой вопрос! Штирнер посмотрел на нее с полным недоумением и сказал каким-то новым, изменившимся, спокойным голосом: — Простите, сударыня, но я не имею чести вас знать и не знаю, о каком вопросе вы говорите. — Потом Штирнер поклонился и размеренным, незнакомым шагом вышел из зала. Эльза была потрясена. Штирнера больше не было. XV. У разбитого аквариума Эльза совсем не спала в эту ночь. Уже рассветало, а она все сидела на том же месте, у рояля. События этой ночи потрясли ее. Она разбиралась в том сложном запутанном клубке, в том хаосе, который внес в ее сознание Штирнер. Она вспомнила все, что пережила со времени смерти Карла Готлиба: свое неудачное бегство от Штирнера, неожиданную любовь к нему, поездку в Ментону. Но вспомнила, как о чем-то чужом, как будто все это прочла она в романе. Так же ясно вспомнила она и то время, когда она была невестой Зауера. Но что-то и в этой картине прошлого изменилось. Думая о Зауере, она чувствовала, что еще любит его. Но любит как-то иначе: образ Зауера потускнел. Что с ним стало? Изменился ли он? Что он вообще за человек?… К своему удивлению, Эльза поймала себя на мысли, что, в сущности, она не знала Зауера. Как сложатся теперь их отношения? Ее размышления были прерваны неожиданным появлением Эммы. Эмма была в дорожном костюме, усталая, побледневшая. — Эльза! — крикнула она и бросилась со слезами к подруге. — Здравствуй, Эмма! Отчего же ты плачешь? Почему не предупредила о приезде? Где твой мальчик? — забросала Эльза вопросами плачущую Эмму. — Малютка там, внизу, с няней. Отто бросил меня и не оставил даже денег. Я продала платья и кое-какие безделушки и собрала на дорогу. — Оставил без денег, с ребенком? — Он совсем сошел с ума. Я чувствовала себя такой несчастной и одинокой. У меня никого нет, кроме тебя… — И вдруг с новым припадком истерического плача Эмма прерывающимся голосом заговорила: — Не отнимай у меня Отто! Он любит тебя. Он хранит твою карточку и смотрит на нее. Я совсем не следила за ним, я вошла случайно, но он грубо прогнал меня… Он любит тебя!.. Не отнимай его. У тебя все есть, ты такая счастливая. У тебя есть богатство, ты любишь Людвига, зачем тебе еще Отто?… Эльза улыбнулась краем губ, но глаза ее оставались печальными. «Бедная Эмма, — думала Эльза, глядя на изменившееся, похудевшее лицо подруги. — Куда девался ее румянец во всю щеку, серебристый смех? Бедная куколка, что сделал с нею Отто? Неужели он такой бессердечный?» — Я не счастливей тебя, — серьезно сказала Эльза, гладя рукой растрепавшиеся волосы Эммы, — у меня нет богатства, я больше не люблю Штирнера, и Штирнера больше нет… Эмма от удивления на минуту забыла о своем горе. — Он умер? Почему же ты не писала мне об этом? И разве мертвых не любят? Сколько новостей!.. Эльза опять улыбнулась. Лицо Эммы сделалось печальным. — Это значит, — всхлипывая, начала она, — это значит, что ты призналась ему в любви к Отто, и Штирнер в отчаянии убил себя. Значит, ты отнимешь у меня Отто? — Успокойся, глупенькая девочка, — ласково сказала Эльза, — я не отниму у тебя твоего Отто. Ведь он твой муж и отец твоего ребенка. — Это ничего не значит! — ответила Эмма. — Он говорил, он говорил не раз, что вся его любовь ко мне была одним чертовским наваждением, что если бы не это наваждение, он никогда не полюбил бы такую дуру. И такой брак, говорит он, можно расторгнуть. А если Отто говорит, это верно. Ведь я действительно глупенькая. Но только… ведь и глупенькие хотят счастья! — И она опять заплакала. — Ведь любил же он меня такую, какая я есть! А потом… потом он стал будто мстить мне за то, что любил меня. И Эмма, прерывая разговор плачем, подробно рассказала Эльзе историю своей любви. Она слишком долго страдала в одиночестве и теперь говорила обо всем, что наболело, о грубости, придирчивости Отто, о его насмешках, издевательствах, оскорблениях. Эльза слушала, и ее сердце невольно холодело. Отто вставал перед нею в новом свете. Это уже не было «наваждением». Он так поступал уже после того, как освободился от власти Штирнера. Он мог разлюбить Эмму. Но неужели у него не хватало такта, корректности, наконец, простой порядочности, чтобы удержаться от такого обращения с женой? И, вспоминая уже о своей любви к Зауеру, Эльза подумала: «Неужели прав Штирнер в том, что мы лишь слепые игрушки инстинкта, который может заставить полюбить человека с ослиной головой? Ужасно!..» Эльза слушала подругу, думая о своем, и прислушивалась ко все увеличивающемуся шуму во втором этаже. «Что бы там могло быть?» А там происходил последний акт борьбы. Вооруженный отряд в защитных металлических костюмах, во главе с Зауером и Готлибом ворвался в дом Эльзы. Зауер ударял рукояткой парабеллума в дверь кабинета и кричал: — Откройте, Штирнер, или мы взломаем дверь! Неожиданно нападающие услышали доносившийся из кабинета голос Качинского и лай собак. — Штирнера нет, а я открыть дверь не могу. Штирнер, уходя, запер ее снаружи и приставил собак. — Это вы, Качинский? Вы еще живы? — Обратившись к солдатам, Зауер приказал: — Ломайте двери! Несколько дюжих плеч навалились на дверь, и она затрещала. За дверью послышался неистовый лай догов. Доги просунули в образовавшиеся проломы оскаленные, покрытые пеной морды. Несколько выстрелов уложили собак на месте. — Зачем же убивать животных? — послышался спокойный голос Качинского. — А вы предпочли бы, чтобы собаки разорвали нас? — проворчал Зауер, пролезая в образовавшуюся брешь. Он был удивлен, увидев, что Качинский спокойно сидит за столом; подперев голову руками, изобретатель сосредоточенно рассматривал чертежи. — Где Штирнер? — спросил Зауер. — Не знаю, — ответил Качинский, не поднимая головы, — он обещал меня утром ослепить, удушить или что-то в этом роде, но, вероятно, забыл или занят чем-нибудь… — Хлопнув рукой по чертежам, Качинский воскликнул: — Вот великолепная штука! Штирнер не обманул. Я провел чертовски интересную ночь! Этот Штирнер прямо гениален. Схемы антенны усилительного устройства с трансформаторами и катодными лампами и схема индукционной связи с колебательным контуром антенны… Зауер и Готлиб переглянулись: неужели Штирнер отнял у Качинского разум? — Нужно обыскать все здание сверху донизу и поставить караулы у мыслепередающих станций, — сказал Зауер. Осмотр начали с комнаты Штирнера, где помещалась одна из мыслеизлучающих станций. Вторая такая же станция находилась в другом конце дома, рядом со «зверинцем». Станция не работала. — Ну что ж, господа, я думаю, теперь безопасно. Можно снять наши защитные маски, — сказал Готлиб и первый снял со своей головы сетку. Его примеру последовали другие. Среди пришедших было несколько старых знакомых Готлиба: прокурор, начальник полиции и «железный генерал», который принимал участие в военной экспедиции против Штирнера «в целях изучения новых методов ведения войны». Он разводил руками, как бы оправдываясь в своих прежних неудачах военной экспедиции против Штирнера, и говорил: — Кто же его знал, что на Штирнера надо идти с дамскими вуалями на голове? — И, нахмурив свои большие седые брови, он печально сказал, указывая на Качинского: — Теперь вот они будущие полководцы, вы, господа инженеры. Наша песенка спета! Что мы сделаем штыком, если эта штука может повернуть штык в любую сторону? — и он с недоброжелательством указал на машину, видневшуюся через дверь комнаты Штирнера. — Однако надо оповестить всех, что орудия мысленного воздействия нами захвачены. — И Зауер прошел в комнату Штирнера. — Фу, черт, — проворчал он, глядя с недоумением, на незнакомую конструкцию машины. — Качинский, — позвал он на помощь изобретателя, — вы понимаете в этом что-нибудь? Качинский подошел к машине и стал уверенно поворачивать рычаги. Машина заработала. — Нужно послать излучение, которое освободило бы всех пораженных Штирнером, — сказал Качинский. — Правильно! — ответило несколько голосов. И Качинский принялся «лечить на расстоянии», как выразился кто-то из стоящих в комнате. — Ну что? — спросил Зауер одного из солдат, обыскивавших подвальное помещение. — Штирнер не найден! — ответил он. — Ищите в первом этаже! Обыщите каждую щель! — Виноват, господин прокурор, — обратился Качинский к прокурору, — могу ли я взять эти чертежи? Штирнер передал их мне… — Сейчас я ничего не могу разрешить трогать и брать отсюда. Все это является следственным материалом. Потом, может быть… — Очень жаль! — ответил Качинский. «Хорошо, однако, что я успел ознакомиться со всем этим и записать важнейшие формулы. Обойдемся и без чертежей! — подумал Качинский. — А они, пожалуй, и в формулах не все поймут». — Я также хочу обратиться к вам с просьбой, господин прокурор, — сказал Готлиб. — Необходимо вызвать дополнительный отряд для охраны подвала, в котором хранятся огромные ценности. Я полагаю, что настаивать на этом я имею право, поскольку я являюсь законным наследником. Думаю, что теперь вопрос о нашем праве на наследство ни в ком не вызовет сомнения. — Ваши права — вопрос будущего, — ответил прокурор. — Но против усиленной охраны я ничего не имею. Зауер все больше хмурился, слушая этот разговор. Он подошел к Готлибу и язвительно произнес: — Не слишком ли вы забегаете вперед, господин Готлиб? Как вам должно быть хорошо известно, суд присудил наследство в пользу Эльзы Глюк, и решение вошло в законную силу. — Но оно может быть пересмотрено ввиду вновь открывшихся обстоятельств! — И, вдруг вспылив, недавний союзник крикнул: — Да вы с какой стати вмешиваетесь в это дело? Довольно морочили всех! Если вы еще раз станете на моей дороге к наследству, я потребую, чтобы вас арестовали. Вы выступали от имени Глюк и, значит, являетесь соучастником преступления! — Но вопрос о причинах лишения наследства вашего почтенного родителя. — горячился Зауер. Спор их был прекращен появлением Кранца. — Ого! — в волнении размахивал он руками. — Вот оно самое! Вот где мы с вами, Готлиб, брили господина Штирнера, и чистили его платье, и, кхе… получили на чаек с его милости! Помните, ваше превосходительство, вещественное доказательство, которое я преподнес вам в тюрьме, — обратился он к прокурору, — монетку помните? Это самое и есть мое преступление. Цена крови, так сказать. Вместо того чтобы убить, я почистил платьице у господина Штирнера! — Никто не поставит вам в упрек этого преступления, Кранц Довольно вы насиделись, теперь вас ждет серьезная работа. Клетку мы захватили, но птичка улетела. Штирнера нет. — Найдем, найдем! Из-под земли выроем! — весело сказал Кранц, потирая руки. — Печальные новости, — послышался голос Качинского. Он отложил трубку телефона и сказал: — Сейчас телефонировали с одного завода, что как только прекратилось действие влияния Штирнера, сотни рабочих упали замертво, очевидно наступила реакция после ужасного переутомления, в котором держал их все время Штирнер. Требуется немедленная помощь. Зауер, хмурый и злой, вышел из комнаты и поднялся на третий этаж. В зимнем саду он застал Эльзу и свою жену. Эмма бросилась к нему с радостным криком: — Отто! Но он грубо оттолкнул ее. — Откуда ты? — хмуро спросил он жену. — Уйди, мне надо поговорить с фрау… Штирнер. Эльза с упреком посмотрела на него, Эмма со слезами на глазах — на Эльзу, как бы говоря: видишь, как он относится ко мне? — Ну? — сказал Зауер, сурово глядя на жену. Эмма вздохнула и послушно вышла. — Отто Зауер, я не узнаю вас, — с упреком сказала Эльза. — Она мое несчастье! Я не знаю, как отделаться от нее, — с раздражением сказал Зауер. — Вы должны знать, что моя любовь к ней была искусственно вызвана Штирнером. — Это не дает вам права так относиться к ней. Она не виновата ни в чем, и она любила вас раньше не по приказу Штирнера. — Какое мне дело до нее? — так же раздраженно ответил Зауер. — Где Штирнер? — Он ушел. — Куда? — Я не знаю. Он не сказал мне, но в доме его нет наверно. — Вы лжете! Вы скрываете его! Эльза встала. — Послушайте, Зауер, если вы не оставите этот тон, я сейчас же уйду. Зауер заставил себя успокоиться и сел рядом с Эльзой. — Простите меня, Эльза, — почти ласково сказал он. — Я слишком изнервничался за это время. Вы говорите, Штирнера нет. Вы, значит, свободны? Эльза в ответ кивнула головой. — Что же мешает нам теперь быть вместе? — Зауер, но ведь у вас ребенок, жена… — Не говорите мне о ней, Эльза! Он взял ее руку. Эльза нахмурилась и тихо, но решительно отняла свою руку. Не только жена и ребенок отдаляли ее теперь от Зауера. Новые черты характера Зауера делали его чужим. А может быть, это и не новые черты; может быть, эта грубость и черствость всегда жили в нем под покровом холодной корректности, и она раньше только не замечала их? И еще одно удерживало Эльзу. Штирнер, каким она узнала его в последнюю ночь, поразил ее воображение. Он был преступен. Он учинил насилие над свободой ее воли и чувств, но он прошел через ее жизнь, оставил след. И та бездна страдания, которую он открыл перед нею в последнюю ночь, не могла не взволновать ее. Вернув ей свободу, он показал, что доля порядочности еще сохранилась в нем. Зауер не понимал, что творится в душе Эльзы, и думал, что в ней говорит лишь женская стыдливость. Он сделал новую попытку взять ее за руку и начал говорить, все более увлекаясь: — Скажите «да», Эльза, и мы будем счастливы. Мы оба много страдали и заслужили право на счастье. И еще, Эльза, вы помните, я радовался, когда вы отказались от наследства, потому что я боялся потерять вас? Я думаю, что теперь оно не будет стоять стеной между нами. Штирнера нет. Что мешает вам воспользоваться вашим правом? Готлиб? Мне не страшен этот щенок! Эльза посмотрела на Зауера и вновь отняла свою руку. Во взгляде Эльзы Зауер заметил удивление и страх. — Не думайте, что во мне говорит корыстолюбие! — поспешил он оправдаться, по-своему поняв этот страх. — Нет, я люблю вас, только вас, а не ваше богатство. Но будьте же практичны. Поймите, что рай в шалаше — мечта поэтов. Подумайте о своем будущем. Дайте мне доверенность, и я ручаюсь, что спасу по крайней мере часть вашего состояния в размере оставленного вам наследства. Эльза встала и подняла руки, как бы защищаясь. — Нет, Зауер, нет! Не говорите мне о наследстве! Я не хочу переживать еще раз все эти ужасы, всю эту грязь… Прекратим этот разговор… Я так устала… Я не спала всю ночь и еле стою на ногах… — Но это не последнее ваше слово? — спросил Зауер вслед удаляющейся Эльзе. Она быстро ушла, ничего не ответив. Эльза вбежала в свою комнату и обняла плачущую Эмму. — Не плачь, моя девочка! Я не отниму от тебя Отто, но боюсь, что тебе не удастся вернуть его. — Ты думаешь? — спросила Эмма, беспомощно взглянув на Эльзу. — Может быть, потом… — сказала Эльза, чтобы утешить подругу, хотя и не верила в это возвращение. — А теперь нам с тобой надо отдохнуть. Я не оставлю тебя. Мы поедем далеко, чтобы забыть обо всем. Не плачь! Тебе надо беречь себя. И ты совсем не одинока. У тебя есть сын, мы будем вместе воспитывать его. В нем ты найдешь свое счастье. — Да, поедем. Не оставляй меня, Эльза! Зауер продолжал сидеть в зимнем саду, перед аквариумом, опустив голову, хмурый и злой. — О черт!.. — вдруг крикнул он и неожиданно для себя ударил кулаком в стеклянную стенку аквариума. Стекло разбилось, вода вылилась, и рыбки, опустившись на дно, жадно открывали рты и били хвостами по сырому песку… Часть третья I. Домик у моря Листья пальм, колеблемые ровным береговым ветром, мерно покачивались, как огромные веера, приводимые в движение невидимой рукой. Несмотря, на ранний час, солнце палило немилосердно. От пальм ложились на землю иссиня-черные тени. Небольшой дом с плоской крышей и широкой верандой, выходящей на берег океана, стоял на склоне горы. За домом начинался тропический лес. Пальмы густо обступили дом, укрывая его от зноя широкими листьями. Живая ограда из колючих растений опоясывала участок вокруг усадьбы. Дом стоял особняком. За невысоким горным кряжем находился небольшой городок. На веранде за утренним кофе сидела молодая русоволосая женщина в летнем белом костюме и в плетеных туфлях местного изделия на босу ногу. — Еще чашку прикажете? — спросил старый слуга в белой блузе, белых шароварах и таких же плетеных туфлях. — Нет, Ганс, благодарю вас. Можете убирать кофе. Как ваши ноги, Ганс? — Благодарю вас; отлично. Это солнышко прекрасно излечило меня. Еще немножко, и я буду танцевать. — Фрау Шмитгоф дома? — Ушла за провизией. Скоро должна прийти. Вам что-нибудь нужно фрау? — Нет, благодарю вас, ничего. Ганс вышел. Эльза вздохнула, взяла веер, сделанный из пальмового листа, повернула легкое плетеное кресло к океану и, тихо махая веером, стала смотреть на сверкающую в утренних лучах солнца поверхность воды. Прошло три года с тех пор, как поселилась она здесь вместе с Эммой, ее маленьким сыном и фрау Шмитгоф, которая упросила взять ее с собой. Первое лицо, которое она встретила здесь, был Ганс, старый слуга Карла Готлиба. Он и был тем доверенным человеком, которому Штирнер перед своим уходом вручил заботы об Эльзе. Штирнер постарался «закрепить» верность Ганса мыслеизлучением большой силы. Штирнер тогда достиг большого успеха в мысленном внушении на продолжительный срок, — он сам готовился внушить себе «перевоплощение личности» на всю жизнь. Ганс был первым опытом в этом направлении. Когда опыт с Гансом был закончен и по испытании дал вполне прочные результаты, Штирнер улыбнулся, довольный своей работой. «Как легко теперь делать людей верными и честными!» — подумал он, отпуская Ганса. Но эта искусственно закрепленная внушением верность была только предосторожностью. Ганс, по всей вероятности, и без внушения остался бы верен и точно выполнил бы все приказания Штирнера. На имя Ганса была положена крупная сумма в банке ближайшего города. Но полной хозяйкой денег и дома была Эльза. Ей очень нравился этот укромный уголок, далекий от шумных центров и всего, что могло ей напомнить прошлое. Она хотела одного: чтобы о ней скорее забыли. Их переселение сюда было похоже на бегство. Они никому не сказали, куда едут, уехали внезапно, без предупреждения, а здесь даже переменили свои фамилии. Эльза стала называть себя Беккер — по фамилии доброй старушки, приютившей и воспитавшей ее в детстве. Эмма приняла девичью фамилию своей покойной матери — Шпильман. Только Шмитгоф оставила прежнюю фамилию. — Я слишком привыкла к своей фамилии и буду путаться, если переменю ее. И потом… может быть, это незаконно, и я боюсь ответственности, — говорила она. Маленькая колония жила тихой и мирной жизнью. Боясь быть открытыми, они ни с кем не переписывались и даже не получали газет. Шмитгоф и Ганс вели небольшое хозяйство. Чернокожая нянька помогала Эмме ухаживать за ребенком. Два негра работали в саду и в огороде и присматривали за парой лошадей и ослом. Но в лошадях почти не было надобности. Изредка Эмма ездила с сыном кататься. Обычно же они ограничивались пешими прогулками по берегу океана. Все так загорели, что их трудно было узнать. Особенно маленький Отто, или Крепыш, как его звали. Темноволосый, курчавый, почти всегда голый, бронзовый от загара, он совсем походил бы на мальчика-туземца, если бы не европейские черты лица. Эмма в первое время несколько скучала без привычной обстановки большого города, но скоро втянулась в новую жизнь. Сквозь загар на ее щеках проступал прежний румянец, и ее смех теперь часто сплетался со смехом ее ребенка, как два звонких колокольчика, наполнявших звоном весь небольшой дом. Вечером Эльза иногда играла на рояле: от этой культурной привычки она не могла отказаться. Ребенок засыпал. Эмма усаживалась у ног Эльзы на циновке и замолкала. Каждая из них думала о своем. Эльза вставала позже. За утренним кофе она с немой улыбкой прислушивалась к веселым голосам, звеневшим у берега океана. Крепыш пропадал на берегу все дни. Он собирал раковины и камешки, ловил крабов, бросал обратно в воду мелкую рыбку, выкидываемую на берег волнами океана. Трусиха Эмма первое время боялась всего. Боялась, что океан в бурю смоет их домик, боялась скорпионов, змей, которые могли вползти в дом, боялась львов. Львы действительно водились здесь, но далеко, в глубине леса Они никогда не подходили близко к дому. Только раз или два обитатели дома слышали их отдаленный рев. И Эмма в ужасе будила Эльзу. Но потом она привыкла ко всему. Эльза медленно махала веером, следя за белой яхтой, показавшейся в океане, у входа в залив. По заливу нередко шныряли пироги туземцев-рыболовов. Появление европейского судна было событием для обитателей этого уголка. Океанские пути лежали в стороне. Небольшие суда появлялись иногда на горизонте, но они или шли мимо, или заходили в порт соседнего городка. На этот раз белая яхта заворачивала в залив. Эльза испытала неприятное чувство человека, опасающегося, что его покой и обычный уклад жизни могут быть нарушены. Яхта, мерно покачиваясь, приближалась к берегу. На яхте развевался красный флаг. «Странно», — подумала Эльза. Между тем яхта пристала к берегу. Слышно было, как заворчала якорная цепь; паруса опустились, и яхта закачалась на месте В шлюпку спустились два матроса и три человека в белых костюмах с пробковыми шлемами на голове. Шлюпка отчалила Вот трое в белом вышли на берегу у того места, где находилась Эмма с ребенком и черной няней Голоса-колокольчики умолкли. Крепыш прижался к матери и с испугом смотрел на незнакомых людей. Матросы вынимают из шлюпки тюки и по пояс в воде переносят и складывают их на берегу. Мужчина в белом подходит к Эмме с поклоном, и снимает пробковый шлем, что-то говорит и показывает на тюки. Эмма кивает головой. Матросы и трое в белых костюмах развязывают тюки, вынимают колья, брезент, веревки. Они разбивают палатку. Этого еще недоставало! Почему именно здесь? Эмма что-то говорит няне, которая берет ребенка на руки, и они трое быстро поднимаются по каменистой дорожке к дому. Эльза все быстрее машет веером и в нетерпении ожидает их. Эмма опережает няню с ребенком и почти бежит к веранде. Эльза видит взволнованное, побледневшее лицо Эммы и неизвестно почему начинает волноваться сама. — Кто это? Что им здесь нужно? — спросила Эльза подругу, взбегавшую по легким ступеням лестницы в густую тень веранды. От быстрого подъема на гору, усталости и волнения Эмма не смогла справиться с дыханием. Пряди волос прилипли к ее влажному лбу. — Птицы сегодня не достала, но купила хорошей рыбы! — услышала Эльза за собой голос фрау Шмитгоф, вернувшейся с провизией. — Кто эти люди? — повторила свой вопрос Эльза, не отвечая Шмитгоф. — Приехал Штирнер и с ним еще двое каких-то… — ответила Эмма, глядя испуганно на подругу. Эльза побледнела, выронила веер из рук и откинулась на спинку. — Не может этого быть! Ты ошиблась, Эмма. — Он, он! Уверяю тебя, это он! У него, правда, сильно изменилось лицо, но это он. Его глаза нельзя забыть! А с ним двое каких-то неизвестных. Один помоложе, а другой пожилой, с усами. Наступила пауза. Эльза была глубоко взволнована. Она стала дышать так часто, будто не Эмма, а она только что вбежала на гору. — О чем он говорил с тобой? — спросила Эльза. — Они приехали на охоту и просили разрешения разбить палатку. Штирнер почему-то назвал себя Штерн. — Штерн! — вскрикнула Эльза. — Да, это он, сомненья нет. — Почему Штерн он? — спросила Эмма. Эльза на минуту задумалась, потом сказала: — Он переменил имя, так же как и мы… — Ты знала это и молчала? — с упреком сказала Эмма. — Я не думала, что мы встретимся когда-нибудь с ним. У него больше оснований забыть свое прошлое и не открывать его, чем у нас. И потому я прошу тебя, Эмма, и вас, фрау Шмитгоф, предупредите также и Ганса, что если Штирнер явится сюда, никто из нас не должен называть его прежним именем и не подавать виду, что мы знали его. Как бы он ни был виноват, он уже не тот. Он покончил со своим прошлым, и мы должны сохранить его тайну. — А если эта тайна известна его спутникам? — Не думаю. — А если Штирнер сам выдаст себя, узнав нас? Я думаю, что, увидя тебя, Эльза, он не сохранит спокойствия. Это будет так неожиданно! — И, всплеснув руками, она по-детски воскликнула: — Как интересно! — И тут же озабоченно добавила: — Если только он опять не наделает никаких бед… — Не беспокойся. Он не наделает бед. И он никого из нас не узнает, в этом ты можешь быть совершенно уверена. Ведь не узнал же он тебя. Разве только меня… немножко… как случайную знакомую, — добавила она, как будто вспоминая о чем-то. Но, может быть, они и не придут сюда? — Придут, наверно придут, — сказала Эмма. — И вот почему. Штирнер сказал мне: «Надеюсь, что мы вас ничем не побеспокоим. Но если среди ваших слуг есть туземец, знающий местность, мы будем очень просить вас разрешить нам взять его в проводники на день-два». Идут, идут сюда! — вдруг закричала она. — Меня уж все равно они видели такой растрепанной дикаркой, — безнадежно махнула рукой Эмма, — а ты иди хоть переодень туфли да чулки натяни! Нельзя же так. Ведь Штирнер, тьфу, Штерн, Штерн, Штерн как-никак был твоим… Эльза не дослушала, быстро поднялась и ушла к себе. Не забота о наряде заставила ее уйти, а желание наедине справиться со своим волнением. Сейчас она опять встретится лицом к лицу со Штирнером, с этим загадочным человеком, который ей сделал столько зла, но который искренне любил ее. Эльза быстро ходила из угла в угол. Рой воспоминаний кружил ей голову. Она сама удивилась силе своего волнения. Ей казалось, что ею все было забыто, все стало невозвратным прошлым. Только одна тайна осталась нераскрытой и изредка мучила ее: виновен ли Штирнер в смерти Карла Готлиба? Эту тайну Штирнер унес с собой. Эльза подошла к зеркалу и начала бессознательно поправлять волосы. «Какая я стала черная!» — подумала она, глядя на свое лицо. — Впрочем, он все равно не узнал бы меня, — прошептала она со вздохом. Около дома послышались голоса. — Однако что же я? — И она вдруг бросилась к шкафу и стала перебирать платья. «Вероятно, все это покажется им ужасно старомодным», — подумала она. Наконец выбрала легкое белое платье, быстро оделась, осмотрела себя еще раз в зеркало и, глубоко вздохнув, вышла на веранду. II. Охотники на львов К Эльзе подошел пожилой человек с пушистыми седыми усами. — Позвольте мне, как самому старшему из нашей компании, представить других, — сказал он с поклоном. — Дугов, заведующий зоологическими садами в Москве. А это вот Качинский. Он стоит во главе всего дела передачи мыслей на расстояние. Качинский поздоровался. — Ну-с, а это, — Дугов указал на Штирнера, — это мой ближайший помощник Штерн. Штирнер протянул руку Эльзе, и они несколько церемонно поздоровались. Все уселись за стол. Эльза позвонила и попросила принести завтрак. Поднос заметно дрожал в руках старого слуги, когда он подходил к столу, искоса поглядывая на Штирнера. Эмма вдруг улыбнулась, глядя на дверь. Эльза оглянулась, чтобы посмотреть, что рассмешило Эмму, и увидала испуганное лицо фрау Шмитгоф, выглядывавшее из-за дверей. Дугов выпил бокал вина за здоровье хозяек и сказал: — Мы очень просим извинить нас за то, что нарушили ваше одиночество, но, право, это вышло случайно, фрау Беккер. Мы, пользуясь отпуском, решили поохотиться в здешних местах на львов. В наших зоологических садах недостает нескольких экземпляров этих прекрасных животных той породы, которая встречается только здесь. Вот мы и отправились со Штерном сюда, а к нам присоединился и Качинский, который хочет испытать на деле то оружие, которым он сам нас вооружил. — Что же это за оружие? Где оно? — спросила любопытная Эмма. Дугов засмеялся. — А вот пойдемте с нами на охоту и увидите! — На львов? Ни за что! — в ужасе воскликнула Эмма. — Я дрожу, когда слышу отдаленный рев… — Ого! Значит, нас не обманули, и охота должна быть удачная! — сказал Дугов, потирая руки. — А вас мы побеспокоили потому, — продолжал он, — что не хотим своим прибытием в городок возбуждать лишний шум. Толпа зевак всегда мешает. И мы решили завернуть в ваш залив. — Дугов протянул руку к берегу. — Жить мы будем в палатке. Вас же мы попросим только об одном: если среди ваших служащих имеются туземцы, разрешите использовать их в качестве проводников. Эльза охотно согласилась на просьбу Дугова. Она старалась не глядеть на Штирнера, но не могла удержаться, чтобы не скользнуть несколько раз взглядом по его лицу. Наконец она не выдержала и обратилась к нему: — Скажите, господин Штерн, если я не ошибаюсь, вы не русский? — Да, я не русский, — ответил Штерн. — А вы… давно живете в России? — Около трех лет. Вежливость не позволяла продолжить этот разговор, похожий на допрос. И все же Эльза неожиданно для себя спросила: — А раньше где вы жили? Штирнер рассмеялся самым добродушным образом. И этот смех удивил Эльзу: так не похож он был на прежний, иронический, сухой и злой, смех Штирнера. Действительно, перед нею был другой человек. — Где я жил раньше и вообще что было со мною раньше — это загадка для меня самого. Не верите? Спросите моих товарищей. Я абсолютно не помню ничего, что было со мной до приезда в Москву, и «забвение» в первое время крайне угнетало меня. Я обращался за советами к профессорам, и они находили у меня какое-то сложное психическое заболевание с мудреным названием, что-то вроде шизофрении. При этом заболевании человек может как бы утратить свою личность, память о прошлом. Вот товарищ Качинский предлагал мне испробовать его собственный метод лечения. — Штирнер, улыбаясь, развел руками. — При всем моем доверии и уважении к Качинскому я отказался. Это лечение что-то вроде гипноза, а я чувствую к нему органическую неприязнь. Эльза посмотрела на Качинского. Он утвердительно кивнул головой и сказал: — Я предлагал Штерну свои услуги. Но он отказался. А без его согласия я, конечно, не стал делать опытов. — В Москве я служил рабочим на заводе «Динамо», — продолжал Штирнер. — Потом поступил в зоологический сад — я очень люблю животных — и там познакомился с заведующим Дуговым, который был так любезен, что скоро сделал меня своим ближайшим помощником. — Вы стоили того, дорогой мой, — ответил Дугов. — А через Дугова я познакомился и с «передатчиком мыслей», как шутя зовут у нас Качинского. Вот и все, что я могу рассказать о себе. — А у вас так широко поставлено теперь это дело передачи мысли на расстояние? — спросила Эмма. — Ого! — отозвался Дугов. — Что-то необычайное! Передача мысли на расстояние действительно достигла широкого применения. Через несколько десятков лет вы не узнаете мира. — И то, что уже достигнуто, изумительно, — сказал Штирнер. — Неужели вы не читали в газетах? — Мы не выписываем газет. Штирнер посмотрел на Эльзу и нахмурился, как бы стараясь что-то вспомнить. — Странно, — сказал он, — мне кажется, что я как будто где-то когда-то мельком видел вас. Может быть, случайная встреча в пути?… — Возможно, — ответила Эльза, смутившись. — Так вы говорите, что передача мыслей творит чудеса? — Да, чудеса. Чудеса, фантазии и химеры мы воплотили в жизнь. — И, вдруг вдохновившись, Качинский стал быстро говорить: — Вы не узнали бы Москвы, если вам когда-нибудь приходилось бывать в ней. Первое, что вас поразит, — это то, что Москва стала городом великого молчания. Мы почти не разговариваем друг с другом с тех пор, как научились непосредственно обмениваться мыслями. Каким громоздким и медленным кажется теперь нам старый способ разговора! Возможно, что со временем мы и совсем разучимся говорить. Скоро и почту, и телеграф, и даже радио мы сдадим в архив. Мы научились уже разговаривать друг с другом на расстоянии. Вот сейчас, если хотите, я могу обменяться мыслями с моим приятелем в Москве. Качинский замолчал, полузакрыл глаза и сосредоточился, приложив к виску какую-то коробочку. Эльза и Эмма с удивлением следили за игрой его лица, отражавшей этот молчаливый разговор. Качинский открыл глаза и улыбнулся. — Друг здоров, но очень занят — он на заседании. В Москве идет снег. Ивин шлет нам всем привет. Просит нас, чтобы мы привезли его жене попугая. Эмма даже рот приоткрыла от удивления. — Но как же, — спросила она, — не перемешаются все эти мысли? — Взаимные мешания существуют, но не в такой степени, как в радиопередаче. Наши «радиостанции» более точны, чем старые; мы всегда знаем, как настроен приемник нашего собеседника, и быстро устанавливаем нужную связь. — Где же ваша радиостанция? — спросила Эльза. — Вот здесь! — ответил Качинский, с улыбкой показывая на свой лоб. — Наш мозг — наша радиостанция. У нас есть и настоящие усилительные машины, но теперь мы пользуемся ими только для передачи мыслей, так сказать, массового восприятия: новостей дня, лекций, концертов. Отдельные же лица для общения друг с другом имеют усилители, которые помещаются в кармане. Вот он! — и Качинский показал коробочку, которую только что держал у виска. — На близком расстоянии усиления не нужно и сейчас. А скоро мы и вообще обойдемся без искусственного усиления. Постепенным упражнением мы достигаем все большей мощности нашей природной «радиостанции». — И вы можете передать концерт, как по радио? — Лучше, чем по радио. Мы просим наших лучший композиторов мысленно импровизировать и излучать импровизацию. Какой восторг слушать свободный полет фантазии! Или, например, шахматы, которыми у нас так увлекаются. Сотни тысяч людей мысленно следят за игрой шахматных маэстро. Особенно интересна игра «в открытую», когда шахматисты излучают весь процесс обдумывания ходов. Да всего не расскажешь! — Приезжайте и посмотрите своими глазами, — сказал Штирнер, поймав взгляд Эльзы. — Да, это лучше всего, — согласился Качинский. — Мысленно мы передаем не только звуки, но и краски, образы, сцены — словом, все, что может вообразить человек. Когда передача мысли станет общим достоянием, больше не будет театров, кинематографов, школ, душных помещений, скопления людей. Знания, развлечения, зрелища станут доступны каждому. Чрезвычайно полезной оказалась мыслепередача и в нашей рабочей жизни. У нас теперь идеальные трудовые коллективы, которые выполняют работу со стройностью лучшего оркестра. Дело сводится к координированию при помощи мыслепередачи деятельности нервных систем. Сочетание движений само по себе чрезвычайно важно в тех случаях, где применяется коллективный труд. Для этого, например, во все времена, начиная с глубочайшей древности, употреблялись песни. У нас когда-то распевалась песня «Эй, дубинушка, ухнем». На слоге «ух» работавшие как бы слагали общие усилия в одной точке времени и пространства. Но этот способ годился и помогал только в тех случаях, где приходилось применять грубую физическую силу. В более сложных процессах пытались применять иные способы координирования трудовых движений. Устраивались так называемые конвейерные системы, когда все процессы шли «лентой» так, что остановка в одном месте производила остановку всей ленты. Волей-неволей приходилось применяться к общему темпу работ. Эта система заставляла работать в одинаковом темпе людей с различной нервной и физической организацией. На смену механическому принуждению пришла наша мыслепередача, которая не принуждает, а помогает рабочим координировать работу своей нервной системы и мышц с работой коллектива. Когда-то в Москве удивлял так называемый Персимфанс: первый симфонический оркестр без дирижера. Это была действительно первая попытка создать коллектив, связанный внутренней спайкой — координированием работы нервных систем многих людей. Но все же и в Персимфансе было больше механической спайки: члены его подчинялись больше заранее установленным музыкальным темпам, чем единой воле коллектива. Иное дело, когда невидимый «дирижер» воздействует непосредственно на волевые центры. Слаженность работы получается изумительная и, конечно, и производительность труда максимальная. — Но разве все это не подавляет личность, ее свободу? Ведь могут же быть люди, которые захотят использовать эту силу во зло другим! — Был такой человек, его звали Штирнером, мне о нем приходилось кое-что слышать, — сказал Штирнер. — Этот человек действительно наделал много вреда, использовав в личных целях мощную силу мысли. Но вот Качинский сумел обезвредить Штирнера. — А вы не знаете, где теперь Штирнер? — не удержалась Эльза от жуткого вопроса, обращаясь к Штирнеру. — Не знаю, и пусть он благодарит судьбу, что я не знаю, где он… Если бы я встретил этого человека, не поздоровилось бы ему. Качинский улыбнулся. — Зачем мстить Штирнеру? У нас есть более мягкие способы вырвать ядовитое жало. Правда, мы прибегаем к ним лишь в исключительных случаях. И потом надо же быть справедливым: Штирнер оставил нам огромное наследство. Без его изобретений мы не имели бы таких успехов в области передачи мысли. Наконец, он сохранил мне жизнь. В нем было свое благородство. — В России не может быть того, что натворил Штирнер, — продолжал Штирнер. — С тех пор как передача мысли на расстояние сделалась общим достоянием, произошло, так сказать, уравновешение сил. Если вы не желаете воспринимать чужие мысли, вы всегда можете «выключить ваш приемник», и дело с концом. — Собственно говоря, возможность внезапного «мысленного нападения» не исключена, — сказал Качинский. — Но мы строго следим за этим и своеобразно караем. При помощи сверхмощных усилителей, которые у нас имеются, мы делаем преступнику соответствующее «внушение», и он навсегда делается безопасным, так как самая мысль о повторном преступлении не может уже возникнуть в его сознании. Нам не нужны теперь тюрьмы, мы делаем из всякого преступника полезного члена общества. Эльза о чем-то задумалась. Дугов заметил это и, опасаясь, что своими разговорами они утомили хозяев, отвыкших от посещения посторонних людей, посмотрел на часы и сказал: — Однако мы заговорились. Пойдемте, Штерн, нам надо готовиться к охоте. Простившись с дамами, Дугов и Штирнер спустились с террасы. — Надеюсь, вы будете у нас обедать? — спросила Эльза вслед. — Если это не очень обеспокоит вас, — ответил с поклоном Дугов. Где-то заплакал маленький Отто. Эмма извинилась и вышла. III. Штирнер и Штерн Эльза осталась одна с Качинским. Ее охватило волнение. Из всего, что рассказывал Качинский, ее больше всего поразило и заинтересовало одно: Качинский может вернуть Штирнеру его прежнее сознание, сделать хоть на несколько минут из Штерна прежнего Штирнера. Ей очень хотелось этого. Почему? Она сама едва ли отдавала себе в этом отчет. «Я хочу узнать тайну смерти Готлиба», — думала она. Но не только это возбуждало ее желание увидеть прежнего Штирнера. Быть может, в ней бессознательно говорило чувство женщины, которое не могло примириться с тем, что человек, который любил ее и решил так своеобразно покончить с собой, вместе со своей личностью убил и чувство любви к ней. Быть может… Быть может, она странными изгибами чувства начинала любить этого человека. Она сидела молча, не зная, как приступить к своей цели. — Скажите, господин Качинский, — начала она нерешительно, — вы не могли бы здесь же, у нас, испробовать ваш способ, чтобы вернуть прежнее сознание Штерна. Возможно ли это? — И да и нет. Вообще говоря, восстановление памяти вполне возможно. Медицина знает много таких случаев. Их бывает немало на войне, когда от сильной контузии люди совершенно теряют память о прошлом и даже забывают свое имя, но потом память возвращается. Известны такие случаи и при гипнозе. Окончательная потеря памяти может быть только тогда, когда органически разрушаются самые центры памяти в мозговом веществе. Это, так сказать, травматическая потеря памяти. Она безнадежна. Но в данном случае разрушение мозговой ткани едва ли было, иначе оно отразилось бы на всей психической деятельности. А Штерн во все остальном, кроме воспоминания прошлого, вполне нормален. Я могу в пример привести себя. Во время моей борьбы со Штирнером он поразил мои мозговые центры, управляющие равновесием. Я был совершенно беспомощен и тем не менее сумел восстановить чувство равновесия. — Значит, можно? — оживилась Эльза. — Почему же вы ответили «и да и нет»? — Да вообще можно, но… вы же слыхали, что сам Штерн не желает подвергаться этому опыту? Это во-первых… Но почему вас так интересует прежнее сознание Штерна? — Дело в том, что мне кажется… я была знакома с этим человеком… даже наверно очень хорошо знакома… Но он забыл обо мне, как обо всем прошлом. Мне хотелось бы пробудить в нем одно воспоминание. И потом… узнать одну тайну, очень важную тайну, которую он хотел мне сказать, но не имел возможности… Качинский посмотрел на нее с удивлением. «Роман?» — подумал он. — Против его желания я, к сожалению, лишен возможности удовлетворить ваше любопытство, — ответил он. Эльза нахмурилась. — Это не любопытство. Это очень серьезно, — сказала она с некоторой обидой в голосе. — Настолько серьезно, что я просила бы вас сделать опыт, не спрашивая его разрешения. Всего на десять минут. И кто бы он ни был в прошлом, он опять станет Штерном и ничего не будет знать о вашем опыте. Ведь в этом же нет ничего преступного. Я прошу вас, очень прошу! На этот раз нахмурился Качинский. — Если я сам первый начну изменять нашим принципам охраны свободы чужого сознания, то вряд ли это будет похвальным, — сурово ответил он. Эльза начала раздражаться. «Качинский не понимает важности дела. Так я же покажу ему, что тут нечто более серьезно, чем женское любопытство!» — подумала она и сказала: — Штерн говорил, что вы обезвредили некоего Штирнера. Как это было? Я прошу рассказать мне. Качинский рассказал. — Значит, вы видели в лицо Штирнера в том стеклянном доме? — Нет, в лицо я его не видел. Он был в густой металлической маске. — Если вы так упрямы, что не хотите исполнить мою просьбу, то я принуждена открыть тайну: Штерн и есть Штирнер, а я его жена, урожденная Эльза Глюк, по мужу Штирнер. Качинский был поражен. — Неужели Кранц был прав? — сказал он после паузы. — Кто такой Кранц? — Кранц — сыщик. Он поставил целью своей жизни отыскать Штирнера. Не так давно он встретил в Москве Штерна и стал уверять меня, что это и есть Штирнер. Тогда мне стоило больших трудов убедить Кранца, что он введен в заблуждение внешним сходством. — Теперь, надеюсь, вы признаете мою просьбу основательной? — спросила Эльза, довольная произведенным эффектом. — Штерн — это Штирнер! — мог только произнести Качинский и глубоко задумался. Эльза выжидательно смотрела на него. — Ну что же, да или нет? — Нет! — Но если Штерн-Штирнер согласится на опыт? — Он не согласится. — Посмотрим! Я сама поговорю с ним. Подождите здесь, я сейчас приду. Качинский остался на террасе, следя за удаляющейся Эльзой. Она спустилась вниз к палатке на берегу и стала о чем-то говорить со Штирнером, который внимательно слушал ее, потом кивнул головой. «Неужели ей так скоро удалось уговорить его? — подумал Качинский. — Ведь он всегда с ужасом отказывался, когда я предлагал ему сделать попытку вернуть память о прошлом». Эльза пригласила Штирнера идти за собой. — Он согласен, — сказала Эльза, поднимаясь на веранду, — согласен и даже сам просит вас об этом. — Вы согласны? — спросил, еще не веря, Качинский. — С большим удовольствием. Ничего не имею против, — ответил Штирнер. Качинский задумался: «В конце концов я ведь каждую минуту могу погасить у Штирнера память о прошлом. Я буду следить за ним». — Ну что ж, пусть будет по-вашему, — сказал Качинский. Он вынул из кармана коробочку — аккумулятор-усилитель, приложил к виску и мысленно приказал, фиксируя Штирнера глазами: — Садитесь и усните! Штирнер покорно уселся и тотчас уснул, закрыв глаза и опустив голову. — Обычно к усыплению мы не прибегаем, — сказал Качинский, обращаясь к Эльзе, — но это трудная операция. Я верну ему прежнее сознание всего на десять… — На двадцать! — сказала Эльза. — Ну, на пятнадцать минут, не больше. Надеюсь, за это время он не натворит больших бед. На всякий случай я буду следить за ним из комнаты, уже с этим вы должны примириться. Ровно через пятнадцать минут он вновь станет Штерном. Качинский замолчал и стал сосредоточенно смотреть на Штирнера. — Сейчас он проснется. Я ухожу. Качинский ушел в дом и стал у двери так, что с веранды его не было видно. Штирнер несколько раз глубоко вздохнул, приоткрыл глаза и вдруг опять закрыл их, ослепленный ярким солнцем. Переход от полумрака большого зала в доме Готлиба к сверкающей поверхности океана был слишком резким. Наконец, щурясь, он открыл глаза. — Что это? Где я? Эльза? Ты?… — он бросился к ней и стал целовать ее руки. — Милая Эльза! Но что это значит? Я не соберусь с мыслями… — Садитесь, Людвиг, — ласково сказала она, — слушайте и не перебивайте меня. У нас только пятнадцать минут на это свидание… Я вам все объясню. Вы ушли в ту бурную ночь, превратившись в Штерна. И вот мы опять встретились с вами. Как? Я вам скажу потом, если у нас останется время. А теперь я прошу вас скорее сказать мне то, что мучило меня все это время, эти три года. — Три года? — удивленно повторил Штирнер. — Скажите мне правду: вы не виноваты в смерти Карла Готлиба? — Я же вам говорил, Эльза. Смерть Готлиба действительно произошла от несчастной случайности. — Но второе завещание было составлено всего за месяц до смерти. Это тоже случайность? — Нет, это не случайность. В этом я, если хотите, виновен. Я действительно поторопил Готлиба составить последнее завещание, так как дни его были сочтены. Несмотря на свой цветущий вид, он был смертельно болен сердечной болезнью. Ему врачи не говорили об этом, но мне, как доверенному лицу, сказали, что дни его сочтены, больше месяца он не проживет. Поэтому я и внушил ему мысль скорее составить завещание. Почему на ваше имя, а не на свое, я, кажется, уже говорил вам. Эта «кривая» была ближе к цели, — сказал он со знакомой иронической улыбкой. — Но моя услуга Готлибу, о которой упоминается в завещании?… — Она была, хотя я, пожалуй, несколько преувеличил ее. Я как-то передал вам несколько полученных нами для оплаты векселей, подписанных Карлом Готлибом, и вы, может быть случайно, заметили и обратили мое внимание на то, что почерк не похож на обычный. Я не подал вам тогда виду, но потом произвел тщательное расследование и нашел с десяток таких векселей. Это были подложные векселя. Откуда они появились? Кто их подделал? После долгих и осторожных разведок я пришел к убеждению, что это дело рук Оскара Готлиба — брата покойного Карла. Я собрал уничтожающие улики и представил их нашему старичку Карлу. Таким образом, вы оказали ему услугу, хотя я не говорил ему, что вы первая заметили подлог — вы открыли ему глаза на недостойное поведение брата; Карл страшно рассердился, тогда же сказал мне, что лишит Оскара наследства — эта мысль не была внушена мною — и послал Оскару резкое письмо. Оскар ответил письмом, в котором униженно просил о прощении, сознался в вине, но оправдывался своим тяжелым материальным положением. Письмо это должно храниться в одном из несгораемых шкафов Готлиба… — И оно нашлось! — воскликнула Эльза. — Это правда… Теперь я верю вам! — Кто же его нашел? — У Зауера были ключи. Когда вы ушли, Зауер поссорился с Рудольфом Готлибом, который вновь предъявил свои права на наследство. А Зауер, видимо, хотел во всем заменить вас и решил бороться с Готлибом, чтобы сохранить имущество за мной. Прежде чем шкафы были опечатаны, Зауер успел вскрыть один из них, нашел пачку подложных векселей и письмо Оскара Готлиба и предъявил их прокурору, чтобы доказать правильность завещания Карла Готлиба, лишившего брата наследства. Раздраженный Рудольф Готлиб выстрелил в Зауера, ранил его в живот, и Зауер скончался от перитонита, а Рудольф Готлиб был присужден к десяти годам заключения и отбывает теперь наказание. Дело о подлоге Оскаром векселей пришлось прекратить в самом начале, так как Оскар при первом же допросе внезапно умер от апоплексического удара… — Сколько несчастий! — сказал Штирнер. — Но ведь в них я не виноват, Эльза? — Да, хотя косвенно, быть может, и виноваты. Но не будем говорить об этом. Теперь скажите мне, почему вы оказались в Москве? Штирнер пожал плечами. — Когда я обдумывал свое бегство, то решил, что врагам менее всего придет в голову искать меня в Москве. Да и московская милиция, уж конечно, не имела контакта с нашей. И я решил «отправить» Штерна туда. Что было со Штерном, я не знаю. — Об этом я могу сказать немного из того, что я узнала от Штерна. И Эльза рассказала Штирнеру обо всем, что произошло со Штерном, не упоминая только фамилии Качинского, вплоть до того момента, как он приехал. — Но как вам удалось вернуть мое прежнее сознание? — спросил Штирнер. — Я попросила об этом одного из ваших новых друзей. Я хотела поговорить с прежним Штирнером хотя бы несколько минут, чтобы узнать то, что вы мне сказали. — И я согласился на то, чтобы мне вернули сознание? — Да, вы согласились. — Странно, — сказал Штирнер. — Я предвидел такую возможность и, внушая себе изменение личности, отдал приказ Штерну, чтобы он ни в коем случае не соглашался подвергать себя внушению. — Ну, значит, Штерн не послушался вас, а послушался меня, — улыбаясь, ответила Эльза. — Эльза, Эльза, зачем вы это сделали? Как тяжело почувствовать опять на своих плечах груз пережитого! — с тоскою сказал Штирнер. — Он скоро опять спадет с вас, — ответила Эльза. — Да, но мне теперь труднее расстаться с вами, чем раньше. Забыть вас опять… Штирнер встал, протянул руку и, глядя на нее с любовью, сказал: — Эльза!.. — В этот момент вдруг глаза его и лицо сделались спокойными, и он, несколько смутившись тем, что держал ее за руки, сказал: — Так как же, фрау Беккер, едете вы с нами на охоту? Я согласен, думаю, что и мои товарищи будут не против. Наша охота будет вполне безопасной. Эльза поняла, что перед нею стоит опять Штерн. Время истекло. Качинский с часами в руках вошел на террасу и спросил Штирнера: — Скажите, Штерн, о чем вы говорили с фрау Беккер на берегу, только об охоте? — Ну да, — ответил Штирнер, с удивлением глядя на Качинского. — А о чем же иначе? Фрау Беккер подошла ко мне и просила взять ее с собой на охоту. Она говорила, что вы и Дугов согласны, если я также соглашусь. Я согласен. Вот я и пришел сказать об этом. Ведь так? — обратился он к Эльзе. — Да, так, — ответила она, улыбаясь. Качинский посмотрел на Эльзу укоризненно и покачал головой. — Почему вы качаете головой, Качинский? — спросил Штирнер. — Но ведь все обошлось благополучно, — сказала Эльза Качинскому. — Что благополучно? О чем вы говорите, господа? — недоумевал Штирнер. Качинский махнул рукой. — Так, пустяки. Фрау Беккер схитрила, желая принять участие в охоте… — сказал он, поглядывая с упреком на Эльзу. — А вы… серьезно хотите идти? — спросил Качинский Эльзу. — Конечно, серьезно! — ответила она, смеясь. Качинский опять развел руками. — Итак, завтра утром идем? — спросил Эльзу Штирнер. IV. «Лебедь» Сен-Санса Вечером после ужина все сидели на веранде и оживленно разговаривали. Гости рассказывали о Москве, о чудесах, которые творит передача мысли на расстояние, о необычайных возможностях, которые развернет это мощное орудие, когда человечество овладеет им в совершенстве. Эмма слушала с увлечением, вздыхала и поглядывала на Эльзу, как бы говоря: «Как там интересно! А мы-то живем здесь!..» Огромный шар луны поднялся из-за горизонта, проливая серебро бликов через весь океан до самого берега. И волны бережно качали этот подарок неба. Океан дышал вечерней влажной прохладой. Цветы пахли сильнее пряным, сладковатым запахом. Где-то недалеко пели туземцы. Напев их был так же ритмичен и однообразен, как прибой. Под впечатлением этой южной ночи разговор на веранде становился все медленней и, наконец, затих. Слышнее стал доноситься шорох гальки, обтачиваемой волнами. — А мы-то тут живем!.. — с тоской вдруг докончила вслух свои мысли Эмма. — Вы несправедливы, фрау, — отозвался Дугов и провел широко рукой вокруг. — Разве все это не очаровательно? — Да, но… сегодня и завтра — одно и то же… Хочется нового! Здесь хорошо, и все-таки чего-то не хватает. — Я знаю, чего не хватает! — сказал, улыбаясь, Дугов. — Музыки! По крайней мере нам для полноты впечатлений. Фрау Беккер, ведь вы играете? Я видел у вас инструмент. Сыграйте нам что-нибудь этакое… лирическое! Мы будем слушать, молчать и созерцать. — Просим, просим! — поддержал Качинский Дугова. — С удовольствием, — просто ответила Эльза, вошла в комнату и села у рояля. «Сегодня я хорошо буду играть», — подумала она, прикоснувшись пальцами к прохладным, чуть-чуть влажным от вечерней сырости клавишам и чувствуя нервный подъем. — Что бы такое сыграть? — И прежде чем она успела подумать, ее пальцы, как бы опережая ее мысль и повинуясь какому-то тайному приказу, начали играть «Лебедь» Сен-Санса. Ласковые, тихие звуки полетели в ночь, по серебристой дороге океана, к луне, сливая очарование звуков с очарованием ночи. — Как прекрасно вы играете! Эльза вздрогнула. Опершись на рояль, перед ней стоял Штирнер и внимательно смотрел на нее. Когда он вошел? — Простите, я помешал вам? Но я не мог не прийти сюда… Эти звуки… Продолжайте, прошу вас!.. Эльза, не прерывая музыки, с волнением слушала Штирнера и думала о своем. «Лебедь», это «Лебедь» Сен-Санса… — так говорил он когда-то там, давно, в стеклянном зале. Нет, он не мог быть злым до конца. И тогда его голос был так же нежен, как и теперь. — «Лебедь»… «Лебедь» Сен-Санса!.. Десятки раз я слышал эту пьесу в исполнении лучших музыкантов, — говорил Штирнер, глядя на Эльзу, — но почему эта музыка, ваша музыка так волнует меня? Мне кажется, я когда-то слышал ее так же, как иногда мне кажется, что где-то я встречал вас. От волнения грудь Эльзы стала подниматься выше. — Это не только кажется. Мы действительно встречались с вами, — быстро ответила она, продолжая играть. — Где? Когда? — так же быстро спросил Штирнер. — Ночью, в грозу, в большом зале со стеклянными стенами и потолком… Штирнер потер лоб рукою и сосредоточенно вспоминал о чем-то. — Да… действительно… Я вспоминаю что-то подобное… — И еще раньше мы виделись с вами… часто… в той жизни, о которой вы забыли… — по-прежнему быстро и нервно продолжала Эльза бросать фразы. — Вы забыли меня… и когда вы стали Штерном, то на один мой вопрос вы ответили: «Простите, сударыня, но я не знаю вас». — Как? Неужели? И мы… были очень хорошо знакомы с вами? Эльза колебалась. Пальцы ее начали путаться. Потом она решилась и, оборвав музыку, посмотрела Штирнеру прямо в глаза Очень… и тотчас она заиграла «Полишинель» Рахманинова, чтобы в бравурной музыке скрыть свое волнение. Взволнован был и Штирнер. — Но тогда… тогда вы знаете, кем был я раньше? Эльза молчала. Звуки «Полишинеля» росли, ширились, крепли. — Фрау Беккер, умоляю, скажите мне! Здесь какая-то тайна, я должен ее знать! Эльза неожиданно оборвала музыку и, серьезно, почти с испугом глядя на Штирнера, сказала: — Я не могу вам сказать этого, по крайней мере сейчас. — Что же вы не играете? — послышался голос Дугова. Эльза начала играть снова. Штирнер молчал, склонив голову. Потом он опять тихо начал: — Ваша музыка… вы сами… Почему?… — Он не договорил свою мысль, как бы ища подходящего выражения. — Почему вы так волнуете меня? Простите, но я должен высказать. Я не донжуан, легко увлекающийся каждой красивой женщиной. Но вы… поворот вашей головы, складки вашего платья, легкий жест — все это необычайно волнует меня, вызывает какие-то смутные, даже не воспоминания, а… знакомые нервные токи, если так можно выразиться… И вдруг с горячностью, которой она не ожидала, Штирнер подошел к Эльзе, взял ее за руку и сказал: — Фрау Беккер, я не буду настаивать на том, чтобы вы сказали, кем я был раньше. Но если мы были с вами знакомы, вы все же должны мне рассказать об этом времени… о нашей дружбе… быть может… больше, чем дружбе… Это… это так важно для меня!.. Пойдемте туда, на берег моря, и там вы расскажете мне. Они вышли на веранду. — Концертное отделение кончилось? — спросил Дугов. — Очень жаль, мы только настроились слушать. — У фрау Беккер болит голова, — ответил за нее Штирнер, — мы пройдемся к берегу моря подышать прохладой. Штирнер и Эльза спустились к берегу. Качинский провожал их внимательным и задумчивым взглядом. Весельчак Дугов усмехнулся в усы. Эмма подметила эту улыбку и рассердилась на него. «Ничего не знает, не понимает, а тоже — улыбается!» — подумала она. И, глядя на две фигуры, сидящие на прибрежных камнях, Эмма вздохнула. V. Укрощенные Небольшой отряд выступил в поход. Впереди шли два проводника-негра, вслед за ними — Дугов, Эльза, Штирнер и Качинский. — Где же ваши ружья? — с недоумением спросила Эльза. — Вот здесь! — ответил Дугов, стукнув себя по лбу. — Как, опять здесь? Ваш мозг? Это и радиопередатчик, и ружья, и, может быть, собственная электрическая лампочка? — шутя спросила Эльза. — Не только может быть, но так оно и будет. Человеческая мысль — величайшая сила, или, как это там, Качинский, сказано у Аррениуса?… — «Самый великий источник энергии это — человеческая мысль… Электромагнитные колебания, которые возникают в клеточках человеческого мозга, — это величайшая сила, которая владеет миром». — Видите, какое могучее оружие заключено в нашем мозгу! — сказал Дугов. Они вошли в чащу тропического леса. Здесь стоял полумрак. Пестрые птицы порхали среди ветвей и паутины лиан. Пробивающиеся кое-где лучи солнца, как луч прожектора, выхватывали из полумрака группы листьев разнообразной окраски и зажигали радугу на цветном оперении птиц. Дорожка исчезла. Идти по преющим листьям и гнилым стволам упавших деревьев становилось все труднее. Штирнер помогал Эльзе преодолевать препятствия пути. Со вчерашнего вечера Штирнер стал необычайно внимателен и любезен к Эльзе. — Сколько продлится наше путешествие? — спросила Эльза, которая начала уже уставать. — Я думаю, звери живут далеко в глубине леса. — А зачем нам искать их? — сказал Дугов. — Зверь сам должен бежать на ловца. Вот найдем полянку и покличем их. Скоро они вышли на лесную поляну, ярко освещенную солнцем. Все невольно сощурились после полумрака чащи. Огромные красные и желтые, пятнистые цветы, вроде тюльпанов, покрывали поляну сплошным ковром. — Какая прелесть! — воскликнула Эльза. Все уселись, беспечно беседуя. — Ну, пора, — сказал Дугов. Он вышел на самую середину поляны и остановился. Выдвинул несколько голову вперед и вверх. Лицо его сделалось серьезным и сосредоточенным. Он медленно стал поворачиваться во все стороны, как бы пронизывая взором чащу леса. Вдруг Эльза вздрогнула. Где-то далеко она услышала рычанье льва, как отдаленный раскат грома. Ему ответило другое, третье… — Клюет! — улыбаясь, сказал Качинский. А Дугов продолжал медленно поворачиваться в той же сосредоточенной позе. Рычанье все приближалось. В ветвях испуганно завозились и закричали обезьяны. Волнение охватило даже птиц: они вспорхнули с ветвей и перелетели выше. Вот послышался хруст веток под мягкими, но тяжелыми шагами зверей. Они идут отовсюду, окружают безоружных, беззащитных людей… Эльзе сделалось страшно. Что, если новое оружие окажется бессильным?… Все они погибнут ужасной смертью!.. Штирнер заметил ее испуг, взял за руку и, глядя в ее глаза, сказал: — Успокойтесь! Ее волнение улеглось. В это время огромный лев, ломая заросли, выбежал на поляну, зажмурился от яркого света и остановился. Потом он тихонько подошел к Дугову и, ласково рыча, потерся головой о его ноги. Дугов почесал его между ушей, и лев растянулся у ног укротителя. Послышалось что-то вроде мяуканья, и на поляну выбежала львица с двумя львятами. Они также улеглись у ног Дугова. Еще один лев прыгнул из леса огромным прыжком. — Однако довольно! — сказал Дугов. — Наша яхта не поднимет всех этих гостей. Пожалуй, ты лишний, — обратился он к первому льву, похлопывая его по голове, — ты уже не так красив, иди назад, старина! Лев лизнул огромным языком руку Дугова и побежал в чащу. — А вот этот красавец, — продолжал Дугов, проведя рукой по спине огромного льва, прыгнувшего через всю поляну, — посмотрите, не шерсть, а настоящее золотое руно!.. А ты чего плачешь, маленький? Лапу занозил? Бедный малыш! Дай я тебе вытащу занозу. Дугов вытащил из лапы звереныша большой шип колючего растения. Львица спокойно смотрела на эту операцию. — У них очень нежные лапы, — сказал Дугов, обращаясь к Эльзе, — и они часто страдают от заноз. Но почему же вы не подходите, фрау? Вы видите, они безопасны, как дети! Эльза подошла и стала гладить львов. Они ласково ворчали, терлись головами и норовили лизнуть руку. — Ну, пора и домой. Уже солнце склонилось на вечер. Где же наши проводники? Одного из них нашел Качинский в густой траве. Бедный негр лежал как мертвый, парализованный страхом. Другой сбежал при первых звуках львиного рева. Но и тот, которого нашли, был мало способен служить проводником. Он дрожал так, что ожерелье из раковин, висящее на его шее, беспрерывно звенело. При виде львов он боялся шевельнуться. Качинский стал фиксировать его взглядом. Негр успокоился и пошел вперед. На этот раз Дугов шел позади, а вслед за ним послушно, как собаки, следовали лев и львица с двумя детенышами. Впереди шел проводник, за ним — Эльза со Штирнером, за Штирнером — Качинский. В самой густой чаще, где было почти темно, над ними вдруг затрещали ветви деревьев. Штирнер вскрикнул и заслонил собой Эльзу. Огромный ягуар, прыгнувший на нее, упал на Штирнера и сбил его с ног. В ужасе вскрикнула и Эльза. Однако ягуар не растерзал Штирнера, как ожидала она, а внезапно убежал в чащу, поджав хвост, как побитая собака. — Однако и наша охота не совсем безопасна! — послышался голос Дугова. — Вы не ранены, Штерн? — Цел и невредим, — отвечал Штирнер, поднимаясь с земли. — Только изорван костюм. — Вы можете теперь убедиться в силе нашего оружия, фрау Беккер, — сказал Качинский, подходя к Эльзе. — Ягуар не подвергался воздействию мысли и пытался напасть на нас. Но прежде чем он упал на Штерна, я уже успел дать зверю мысленный приказ убираться подобру-поздорову. И, как видите, он позорно бежал. Электромагнитные волны при излучении мысли летят со скоростью трехсот тысяч километров в секунду, то есть со скоростью света. Вы видите, что мы обладаем самым скорострельным оружием в мире. Довольно было стотысячной доли секунды, чтобы обезвредить врага. — Но все же нам надо быть осторожнее, — сказал Штирнер, поглядывая на Эльзу. Он испугался не столько за себя, сколько за нее. — Теперь не опасно, чаща редеет, мы скоро выйдем из леса, — ответил Дугов. — Какие прекрасные попугаи! — воскликнула Эльза, когда ее волнение несколько улеглось. — Ах, чуть было не забыл! — воскликнул Качинский. — Я обещал Ивину привезти его жене попугая. — И, выбрав на ветке самого красивого, он послал мысленный приказ. Попугай уселся на плечо Качинского. Негр смотрел на Качинского с суеверным почтением. Качинский заметил этот взгляд и рассмеялся. — Для него, — он указал на негра, — мы высшие существа, всемогущие боги, способные творить чудеса. Так уж устроен человек: он или обожествляет, или отрицает то, чего не может понять. — Это может показаться чудом не только для негра, — ответила Эльза. — А между тем здесь нет никакого чуда, — сказал Дугов. — Всякая дрессировка животных основана на том, что мы вызываем и закрепляем у животных так называемые условные рефлексы. Наши успехи в передаче мысли на расстояние сделали только возможным сразу закреплять в сознании все, что мы желаем. Да, — продолжал он после паузы, — вспомните, Качинский, наши первые опыты, это была детская забава по сравнению с тем, что мы делаем теперь! — Будьте справедливы к нашим первым опытам, — ответил Качинский. — Без них мы не имели бы нашего зоологического сада, которым восхищается весь мир. — Что это за сад? — спросила Эльза. — О, это стоит посмотреть! Огромная площадь в окрестностях Москвы остеклена и превращена в зимний сад необычайных размеров. Тропическая растительность привольно растет в этом саду. А среди цветов и растений расхаживают на воле львы, тигры, козы, антилопы, пантеры и дети — множество детей, которые проводят там целые дни, играя со зверями, катаясь на тиграх, возясь с молодыми львятами. Однако вот и конец нашего путешествия. Уже виден наш дом… Появление необычайного шествия взволновало всех обитателей дома. Эмма, увидя приближавшихся львов, в ужасе вскрикнула и, ухватив ребенка, бросилась в дом, запирая двери и окна. Старая негритянка побежала с отчаянным криком к берегу. Шмитгоф упала в обморок. Ганс еле стоял на ногах. В конюшне хрипели и бились лошади, почуя диких зверей, а осел неистово ревел. Но постепенно все улеглось. Эльза уговорила Эмму выйти на веранду и, чтобы ободрить подругу, стала возиться со львами. В конце концов даже маленький Отто осмелел и близко подошел к молодым львятам, не решаясь еще прикоснуться к ним. — Не желаете ли, фрау Шпильман, — обратился Дугов к Эмме, — я оставлю вам одного льва? Он будет развлекать вашего сына и сторожить ваш дом. — Благодарю вас, но… пожалуйста, уберите скорее их отсюда! Дугов засмеялся, посмотрел на львов и перевел взгляд на матросов, сидевших у палатки. Матросы тотчас поднялись выполнять мысленное приказание. Они стали складывать палатку и готовить лодки к отплытию. Львы, медленно и осторожно ступая по каменистой дороге, спустились к берегу и улеглись на песке. Матросы перевезли их по одному на яхту. — Вы уже уезжаете? — спросила Эльза печально. — К сожалению, мы не можем оставаться долее. Нас ждет большой дирижабль. Но мы надеемся, что наше приятное знакомство этим не закончится. Мы будем изредка навещать вас, нам нужно будет много новых зверей для пополнения филиалов нашего сада, которые мы открыли в Харькове, Тифлисе и других городах. А еще лучше, если бы вы побывали у нас и посмотрели наши чудеса. Эльза поклонилась. Дугов подошел к Эмме. — А вы, фрау, очень много потеряли, что не пошли с нами на охоту. Вы увидали бы много чудес. — Посмотрев на небо, где над заливом кружилось множество птиц, Дугов продолжал: — Впрочем, чтобы вознаградить вас за то, чего вы не видели на охоте, я могу показать вам одно «чудо». Дугов стал смотреть на птиц. Они тотчас изменили свой полет, выстраиваясь в треугольник. В таком порядке подлетели они к дому. Треугольник превратился в круг. Круг все расширялся и, отдаляясь, как бы растаял в воздухе, сливаясь с далью. Эмма с восхищением всплеснула руками. — Еще! Еще! — закричал мальчик. Пока Дугов на прощанье потешал Эмму и ребенка, Штирнер, отойдя с Эльзой в сторону, горячо о чем-то говорил с нею. Эльза смущалась, краснела, но, видимо, была довольна словами Штирнера. — Ну, нам пора! — сказал Дугов. Все спустились к берегу. Качинский, Дугов и Штирнер уселись в шлюпку и взялись за весла. — До свидания! — крикнул Штирнер, глядя на Эльзу, и взмахнул веслами. В заходящих лучах солнца капли воды стекали с его весел, как капли красного хиосского вина. Вот шлюпка достигла яхты, и путешественники поднялись на нее. Паруса Натянулись от попутного ветра. Гремит якорная цепь. — До свидания! — еще раз донеслось до Эльзы. С яхты махали платками. Эмма, Эльза и мальчик махали в ответ. У самого борта выстроились все львы, положив лапы на перила. Шерсть зверей в лучах заката казалась золотым руном. Новые аргонавты отплывали… Дугов посмотрел на львов, и все они вдруг закивали головами и замахали лапами, как бы прощаясь с обитателями маленького домика. Мальчик и Эмма засмеялись Улыбнулась и Эльза, хотя лицо ее было грустно. Уже паруса яхты скрылись вдали, солнце опустилось в изумрудную гладь океана, которая быстро подергивалась пепельным оттенком, а две женщины и ребенок все еще стояли на берегу и глядели в ту сторону, где на поверхности океана переливался след от яхты. — Да, пожалуй, действительно нам нужно поехать туда и посмотреть все эти чудеса, — наконец задумчиво сказала Эльза. — Разумеется! — живо ответила Эмма. — Мы слишком засиделись здесь! Эльза долго не могла уснуть в эту ночь. А когда под утро она задремала, то ей казалось, что она услышала голос Людвига, который звал ее. — Да, да, милый Людвиг! — прошептала она сквозь сон. Но Эльза ошиблась. Не Штирнер, а Штерн думал в это время о ней. Штерн сидел на палубе яхты, под южным звездным небом, на низком плетеном стуле, облокотившись на голову спящего льва. Луна уже зашла, от воды тянуло предутренним свежим ветерком, а он все, еще не спал и думал о фрау Беккер, живущей в одиноком домике на берегу океана. Мерная волна укачивала. Штерн склонил голову на косматую гриву льва и незаметно уснул. Первый луч солнца осветил их — человека и льва. Они мирно спали, даже не подозревая о тайниках их подсознательной жизни, куда сила человеческой мысли загнала все, что было в них страшного и опасного для окружающих. Изобретения профессора Вагнера (Материалы к его биографии, собранные А. Беляевым) Человек, который не спит I. Странный жилец — Дэзи… Я не перенесу ее потери! Дэзи — мой лучший друг… Я так одинока… Гражданка Шмеман вытерла кружевным платочком красные подслеповатые глаза и длинный нос. — Уверяю вас, — продолжала она, жалобно всхлипнув, — что это дело рук профессора Вагнера. Я сама не раз видела, как он приводил на веревочке собак в свою квартиру… Что он делает с ними? Боже! Мне страшно подумать! Может быть, моей Дэзи нет в живых… Примите меры, прошу вас!.. Если вы не сделаете этого, я сама пойду в милицию!.. Дэзи, моя бедная крошка!.. И мадам Шмеман вновь заплакала… Ее худые старые щеки покрылись красными пятнами, нижняя губа отвисла. Жуков, председатель жилищного товарищества, круто повернулся на стуле и щелкнул пальцами. Он терял терпение. — Успокойтесь, гражданка! Уверяю вас, что мы примем меры. А сейчас, простите… Я очень занят… Шмеман глубоко вздохнула, поклонилась и вышла. Жуков вздохнул с облегчением и обернулся к секретарю правления Кротову. — Фу!.. Измучила! Бывают же такие настырные бабы! — Да… — задумчиво отозвался Кротов. — Бедовая старуха! А дело расследовать надо. Ведь это четвертый случай пропажи собак только на нашем дворе. Соседи тоже жалуются. Что за собачий мор? Я не удивлюсь, если действительно окажется, что собак крадет профессор Вагнер. Только на кой черт они ему нужны? Воротники на шубу делает? Странный человек! Подозрительный человек! — Профессор! — Что из того, что профессор? Может быть, он фальшивые деньги делает. — Из собак? — Ты не смейся. Бывали случаи! Собаки — особая статья. Ты обрати внимание: у него в комнате всю ночь свет. На оконной занавеске его тень часто видна. Шатается по комнате… Полуночник! — Да, со странностями человек… На днях я еду домой в трамвае. Гляжу, напротив сидит профессор Вагнер. В каждой руке по книжке держит и обе сразу читает. Я в книжки заглянул. Одна — русская, все цифры разные, а другая — немецкая. И вот что удивительно: каждый глаз у него отдельно по строчкам бегает: одним глазом одну книгу читает, другим — другую. Кондукторша подошла к нему. «Билет, — говорит, — возьмите!» Он на нее один глаз поднял, а другим в книжку смотрит. Она так и ахнула. И публика вся на него уставилась. Смотрят, рты открыли от удивления, а он хоть бы что… — Может быть, он с ума сошел? — Все возможно… Стукнула дверь. В комнату вошла Фима, старая экономка профессора Вагнера. — Здравствуйте вам! Барин мой за квартиру деньги прислал. — Были бары, да все вышли! — сказал Жуков. — Ну, хозяин, что ли, Вагнер. — А вот она нам скажет!.. — Расскажи нам, Фима, что твой «барин» с собаками делает. Фима безнадежно махнула рукой. — Много собак-то у него? Говори правду! — Сколько у него собак, сказать не могу: не пускает он меня во вторую комнату, где они у него. А собаки есть. Слышно, как лают. Ночью раз подсмотрела я в щелочку. Ну что же? Сидит собака, привязанная на коротком ошейнике. Лечь не может. Спать ей, видно, смерть как хочется. Голова так и виснет. А он сидит около да ее так ласково под шеей щекочет: спать не дает. И сам он не спит. Он никогда не спит! — Как же так не спит? Человек не может не спать. — Уж не знаю как, а только совсем не спит. И кровать давно выбросил. «Чтоб ее, — говорит, — и звания не было! Кровать, — говорит, — только больным нужна». Жуков и Кротов с недоумением посмотрели друг на друга. — Вот сумасшедший! — Не иначе, как сумасшедший, — охотно согласилась Фима. — Только привычка моя: пятнадцать годов живу я у него, а то давно бы от него ушла… Был человек как человек, а вот уже с год совсем на себя не похож. Прямо как бы не в себе. — С чего же это началось у него? — Кто ж его знает? Может, сглазу?… Сначала начал он вроде как гимнастику делать. Придешь к нему в комнату, он будто танцует: правой ногой вроде как польку, а левой — вроде как вальс. И руками по-разному отбивает. А потом глазами косить стал. Сидит перед зеркалом и глазами косит. Однажды смотрю на него, а у него один глаз в потолок смотрит, а другой — на пол. Я так всю посуду на пол и грохнула, — обомлела. — Собачку шмеманскую знаешь ты? Дэзи кличут. — Беленькая, кудластенькая такая? Как не знать! — Так вот, не утащил ли твой хозяин и эту собачку? — Видать не видала, а все может быть. Заболталась я, а у меня там утюг остынет… Вот деньги!.. — Что ж так мало? — Барин говорит, хозяин мой, что в ЦИКАПУ записан и право на дополнительную площадь имеет. — Какая такая ЦИКАПУ? — спросил Кротов. — ЦЕКУБУ! — догадался Жуков. — Пусть удостоверение представит, а пока по-прежнему должен платить. Так и передай. — Ладно! — И, утирая нос краем фартука, краснощекая Фима выбежала из комнаты. — Придется сообщить милиции. Этот сумасшедший еще дом подожжет или укокошит кого! II. По «собачьему делу» Дело по обвинению профессора Вагнера в краже собак собрало полный зал публики. Знакомые, встречая друг друга, спрашивали: — Вы тоже по «собачьему делу»?… По повестке? — Нет, из любопытства!.. Профессор — и вдруг собак крадет!.. Что он, ест их?… — А я по повестке. Свидетель. Ведь и у меня Тузик пропал! Хорошая собака. Думаю гражданский иск предъявить… — Прошу встать!.. В зал входят судьи. — Слушается дело по обвинению гражданина Ивана Степановича Вагнера в краже… К столу подошел профессор Вагнер. На вид ему можно было дать не более сорока лет. В его каштановых волосах, в окладистой русой бороде и нависших усах можно было заметить только несколько серебристых волосков. Свежий цвет лица, румяные щеки и блестящие глаза дышали силой и здоровьем. «И про этого человека говорили, что он совсем не спит!» — подумал судья, с недоумением оглядывая обвиняемого. Он ожидал встретить изможденного старика. И уже с живым интересом судья стал задавать формальные вопросы. — Ваше имя, отчество, фамилия? — Иван Степанович Вагнер. — Возраст? — Пятьдесят три года… В публике удивленно переглядывались. — Занятие? — Профессор Московского университета. — В профсоюзе состоите? — Состою. Работников просвещения. — Партийный? — Беспартийный. Под судом и следствием не состоял. — Гражданин СССР? — Да. — Женат? — Вдовец. — Признаете себя виновным? Профессор Вагнер неопределенно пожал плечами. — Нет, не признаю. — Но собак-то вы похищали? — Разрешите дать объяснение после допроса свидетелей. — Хорошо. Запишите, — обратился судья к секретарю: — «Обвиняемый виновным себя не признал». Вызовите свидетеля, участкового милиционера Ситникова! Что вы можете показать по делу? — В наше отделение милиции поступали заявления от граждан Бондарного переулка о пропаже собак. У гражданина Полякова пропал очень дорогой сеттер, у Юшкевич — мопс, а у Дерюгиных — даже персидский кот. Собаки исчезали бесследно. Их трупов не находили. Собак, очевидно, кто-то крал. — Производили вы розыск? — Пропала собака — дело не большое. Признаться, у нас не было времени по каждому случаю розыск делать. Но когда поступили жалобы гражданки Шмеман на гражданина Вагнера и заявление правления жилищного товарищества, мы стали наводить справки. Почти все потерпевшие указывали на профессора Вагнера. Он вообще чудной какой-то. Говорят, по ночам не спит. Или дома работает, или по улицам шатается. Дворник ихнего дома видел несколько раз, как Вагнер ночью возвращался домой с собачкой на аркане. В комнате его собаки лают, визжат. Улики были серьезные. Поэтому, вследствие поступивших заявлений, мы решили произвести у профессора Вагнера обыск и выемку его бумаг. Обыск производил я в присутствии председателя правления жилищного товарищества, дворника и гражданки Шмеман. В первой комнате обвиняемого ничего предосудительного найдено не было, кроме различных инструментов и машин неизвестного происхождения. Во второй комнате мы застали шесть собак различной породы, пола и возраста. Все они были привязаны к стене на коротких ремешках. У некоторых из них свисали головы, как бы околевали или устали очень. А на столе лежала белая собачка, лохматенькая, с пробитой в черепе дыркой, так что мозги видны были. Гражданка Шмеман опознала в трупе свою собачку, закричала и в обморок упала… В зале суда послышались сдержанные рыдания Шмеман. — Дэзи, Дэзи!.. — шептала она, всхлипывая. — Забранные бумаги мною представлены в суд, — закончил милиционер. — Распишитесь. Свидетель Жуков! Жуков, председатель правления жилищного товарищества, подтвердил показания милиционера. — Произвести обыск, — добавил он, — нас заставило еще то обстоятельство, что профессор Вагнер является очень непонятным жильцом. Жильцы думают, что он помешанный, и даже боятся детей выпускать. Во избежание паники и дезорганизации населения я просил бы подвергнуть Вагнера психиатрической экспертизе. Может быть, он опасен, — почему-то смутившись, прибавил Жуков, — и его выселить надо. Профессор Вагнер улыбнулся. — Чем же он опасен? — спросил судья. — Как вообще ненормальный! И соседи жалуются: шипит у него что-то в комнате, жужжит, а то взрывы вдруг… Еще дом взорвет!.. И собаки целую ночь воют… Неудобный жилец, одним словом. — Гражданка Шмеман! — Господин судья! — начала она дрожащим голосом, утирая платком слезы, и тотчас поправилась: — Гражданин судья!.. Он — убийца! — Она указала на Вагнера пальцем с двумя обручальными кольцами. — Я вдова… У меня никого нет… Он убил моего лучшего друга… Моя Дэзи!.. — И Шмеман опять заплакала. — Вы предъявляете гражданский иск? — Какой иск? За что? — За собачку… Вы об этом просите в вашем заявлении… — Ничто не вознаградит меня за потерю!.. — трагически произнесла она. — Я не знаю, что там написано… Остальные свидетели не внесли чего-нибудь нового. Дворник подробно рассказывал, как пропадали собаки на их дворе, как пропала и «остатняя» собачка Дэзи, как он видел Вагнера, приводившего в дом собак… Один из свидетелей опознал свою собаку среди «жертв» профессора Вагнера. Собака была жива, но она выглядела необычайно утомленной и, приведенная домой, проспала трое суток непробудно. — Среди бумаг, — сказал судья, когда допрос свидетелей был закончен, — у профессора Вагнера были взяты во время обыска журналы с различными записями, очевидно о производимых им опытах над животными. Я оглашу некоторые из них. — Вот, — начал судья, — записи профессора Вагнера об опытах: «Опытное животное: Диана, сеттер, самка, вес двадцать два килограмма. Вязкость крови во время бодрствования — две целых восемьдесят девять сотых. Вязкость крови в период истощения бессонницей — одна и сорок шесть сотых». Имеется и ряд таких таблиц: «Криоскопическая точка: нормальное состояние — пятьдесят девять сотых градуса; состояние повелительной потребности сна — пятьдесят восемь сотых градуса. Плотность: нормальное состояние — одна и шестьдесят четыре тысячных; состояние повелительной потребности сна — одна и пятьдесят семь тысячных. Вязкость: нормальное состояние — две целых семьсот одиннадцать тысячных; состояние повелительной потребности сна — два». Обвиняемый профессор Вагнер! Свидетельскими показаниями и оглашенными документами, я полагаю, вполне установлена ваша виновность. Почему же вы не признаете себя виновным? Объясните нам… — Граждане судьи! Я не отрицаю факта похищения собак, но виновным себя не признал, и вот почему. Всякая кража предполагает корыстную цель. У меня такой цели не было. Вы сами огласили документы, из которых суд мог убедиться, что я преследовал исключительно научные цели. Я веду опыты, имеющие громадное значение для всего человечества. Та польза, которую должны принести эти опыты, несоизмерима с ничтожным вредом, который я причинил. — Какие же это опыты? После некоторого колебания профессор Вагнер сказал: — Я работаю над проблемой усталости и сна. Победить усталость и уничтожить потребность сна — вот какую задачу поставил я себе. — И вы успешно разрешили ее? Правда ли, что вы сами уже обходитесь без сна? — Да, правда. Я больше не сплю и могу работать без утомления двадцать четыре часа в сутки. В публике произошло движение. Послышались удивленные возгласы и перешептывание. — Отчего же вы не опубликовали ваших достижений? — Я продолжаю совершенствовать свои методы. — Но не объясните ли вы, почему вы сочли нужным прибегать к таким странным и незаконным способам добывания собак для ваших опытов? Если опыты представляют ценность, правительство обеспечило бы вас всем необходимым для работы! Профессор Вагнер замялся. — Эти опыты слишком смелы. Они могли показаться даже фантастичными. В успех я верил, но на пути лежали неизбежные неудачи. Они могли погубить и дело и мою репутацию прежде, чем я достиг бы положительных результатов. И я решил производить их в тиши своего кабинета, на свой страх и риск. Но у меня было слишком мало личных средств на приобретение собак для опытов. Отказаться же от них, когда задача наполовину была разрешена, я не мог. И я был принужден… — Красть собак? — с улыбкой добавил судья. Профессор Вагнер выпрямился и ответил тоном глубокого убеждения в своей правоте: — Собачий век — каких-нибудь двадцать лет. Стоимость собаки — рубли, много — десятки рублей. Уничтожив же несколько собак, я удлиню жизнь человечества втрое, а вместе с тем утрою и ценность человеческой производительности. Если за это я заслуживаю наказания, судите меня! Мне больше нечего прибавить. Судьи ушли совещаться. Публика зашумела, как встревоженный улей. Во всех углах образовались кучки спорящих о предстоящем приговоре. Слышались отдельные выкрики: — Кража остается кражей! — Но его опыты могут облагодетельствовать человечество!.. — Совсем не спать?… — говорил какой-то улыбающийся толстяк. — Слуга покорный! Позвольте отказаться от этого благодеяния! Еще Тургенев сказал, что вся наша жизнь — сон и лучшее в жизни — опять-таки сон!.. — Может быть, он врет? — Кто? Тургенев? — Да нет, Вагнер, будто он совсем не спит. Не может человек обойтись без сна!.. — Суд идет!.. При напряженном внимании был выслушан приговор. Признавая факт кражи установленным, суд присуждал профессора Вагнера к месяцу лишения свободы без строгой изоляции. «Принимая же во внимание прежнюю несудимость обвиняемого и отсутствие корыстных целей, наказание применить условно, установив годовой срок испытания…» — Слушается дело по иску жилищного товарищества… Публика хлынула из зала, обсуждая приговор, который, видимо, удовлетворил большинство: формально Вагнер наказан, фактически остался на свободе. Только некоторые критиковали приговор. — Значит, можно безнаказанно красть и убивать? — демонстративно громко спрашивала Шмеман, ища глазами поддержки. — Если нет корысти, то нет и кражи! Вагнеру надо подать кассацию! — говорили другие. Под перекрестными взглядами доктор Вагнер пробирался по коридору суда. Но он не обращал ни на кого внимания. Его озабочивала мысль: «Откуда же я возьму теперь необходимых для опыта собак?…» III. Человек, который не спит Судебный процесс имел для профессора Вагнера неожиданные последствия: к нему пришла известность, быть может, раньше, чем он этого хотел. На судебном заседании случайно оказался корреспондент одной небольшой московской газеты. Через несколько дней в отделе судебной хроники появилась заметка с интригующим названием «Человек, который не спит». В заметке описывался судебный процесс доктора Вагнера и сообщалось о том, что профессор «победил сон»: он совершенно не спит и может работать без устали двадцать четыре часа в сутки. Результатом этой заметки было то, что через несколько дней экономка доложила Вагнеру о приходе корреспондента «Известий». Вагнер недовольно поморщился: он привык оберегать тайну своих работ. Но, подумав немного, профессор решил использовать посещение представителя прессы: если нельзя больше ловить по ночам собак, остается прибегнуть к правительственной помощи. Продолжать опыты втайне больше не представлялось возможным, да в этом не было и большой нужды: с тем, чего он достиг, уже можно было выступать публично. Корреспондент был принят. Пробираясь через нагроможденные машины и аппараты, корреспондент Горев увидал профессора Вагнера и в изумлении остановился. Вагнер стоял у высокой конторки. Из носа профессора шли две резиновые трубки, выходящие сквозь отверстие оконной рамы наружу. Эти трубки как бы органически связывали профессора с окружающими его машинами, будто и он сам наполовину превратился в машину. И еще одно поразило Горева: левым глазом Вагнер просматривал какую-то книгу и делал из нее левой же рукой выписки, а правый глаз он устремил на посетителя и протянул ему правую руку. — Прошу садиться! — любезно сказал Вагнер, не прекращая работать левой рукой. Горев, видавший виды, как всякий опытный корреспондент, был так поражен, что забыл все обычные подходы журналиста и молча, с полным недоумением смотрел то на бегающий по книге и рукописи левый глаз профессора, то на трубки в его носу. Профессор заметил этот недоуменный вид посетителя и улыбнулся. — Вас удивляют эти трубки? — любезно начал он. — Но это так просто: я слишком дорожу своим временем, чтобы ходить гулять. Между тем чистый воздух необходим для здоровья тела и ясности мысли. И вот я сделал маленькое приспособление: я вывел наружу, над крышей, две трубки, концы которых с особым приспособлением вставляются в нос. При вдыхании воздуха открывается один клапан, при выдыхании этот клапан давлением воздуха закрывается, а открывается другой, который выпускает отработанный легкими воздух. Это маленькое приспособление дает мне возможность все время дышать свежим воздухом, и видите, какие у меня румяные щеки! Пустяковое изобретение, но оно может принести большую пользу. Представьте больных, которых нельзя выносить из комнаты. Да и современная вентиляция оставляет желать много лучшего. При помощи же этого прибора все больные могут дышать чистым воздухом. Я предвижу большее: если еще древние римляне умели проводить воду за сотни километров, создав свои монументальные акведуки, то почему бы нам не создать «аэродуки»? Можно было бы по трубам доставлять, например, горный или морской воздух. В конце концов это было бы дешевле, чем посылать больных ради воздуха за сотни и тысячи километров. Центральные трубы с особым нагнетателем будут подавать воздух в наши города, и там он будет распределяться. Горный, морской, степной или напоенный хвоей воздух будет доступен всем… Профессор Вагнер говорил быстро, не переставая писать левой рукой. Правым глазом он продолжал смотреть на посетителя. Горев, наконец, обрел дар слова. — Скажите, как вы это можете?… — И он посмотрел на скошенные глаза профессора и его левую руку. — Писать левой рукой, управлять каждым глазом отдельно, работать и одновременно беседовать с вами? Дело в том, что у меня оба мозговых полушария действуют совершенно самостоятельно и почти независимо друг от друга. Но я должен вам пояснить, так сказать, мою отправную точку. Как вам известно, официально я профессор биологии. Не менее вам, надеюсь, известно и то, что современные научные дисциплины чрезвычайно быстро распадаются на самостоятельные части. На наших глазах вырастает биологическая химия. Каждое новое научное ответвление, вроде атомной теории, быстро вырастает в самостоятельную научную дисциплину. Нужны годы, чтобы постигнуть каждую из этих отдельных научных областей. А между тем для того чтобы идти вперед, надо знать и смежные науки: биология и физиология, химия и электричество, даже геология и астрономия — все они переплетаются, взаимно влияют друг на друга. Нужен какой-то всеобъемлющий ум, чтобы охватить всю эту массу знаний. А жизнь человеческая так коротка! Мне за пятьдесят. Еще десяток-другой лет, и конец. Передо мной колоссальные задачи, которые я хочу разрешить. Значит, первое, что я должен был сделать для своей цели, это так или иначе удлинить жизнь. Сначала я думал об опытах омоложения. То, что уже достигнуто, помогло мне: я выгляжу моложе своих лет. Может быть, я и вернусь к этим опытам. Но пока я остановился на том, что было мне больше знакомо по своим работам над мозгом. Первое, что мне пришло на мысль, это выработать способность работать отдельно каждым мозговым полушарием. К сожалению, я не могу подробно остановиться на этих работах: это заняло бы слишком много времени. Скажу лишь, что здесь главную роль играет тренировка. Вам, может быть, приходилось видеть ритмическую гимнастику Далькроза? Детишки быстро овладевают способностью управлять асимметрическими движениями: правой рукой они могут отбивать три такта, левой — два, притом в различных темпах, одновременно проделывая различные движения и ногами. Нечто подобное проделывал и я, кстати сказать, к полному недоумению моей экономки. Труднее оказалось овладеть аппаратом глаз. У нас каждый глаз имеет самостоятельную систему управления, но в силу того, что мы лучше видим, фиксируя оба глаза на одной точке, у нас выработалась привычка согласовывать движения глаз. Наследственность этих навыков осложняла борьбу за «автономность» в движении глаз. Однако такая независимость движения каждого глаза вполне возможна. Примером этому может служить хамелеон. Я занялся упражнениями. Результаты вы видите. Научиться писать и работать левой рукой не представляло труда. Осталось перейти к последнему: научиться одновременно производить две умственные работы, например писать обеими руками сразу два научных исследования на разные темы. На это ушло у меня несколько лет. Я добился своего. Таким образом я удвоил свою мозговую продукцию. Но мне и этого казалось мало. Восемь часов сна! Треть человеческой жизни мы теряем на то беспомощное, полумертвое состояние. Вот что возмущало меня. Освободить человечество от сонной повинности. Какие необычайные перспективы, какие возможности!.. Сколько великих произведений дали бы нам еще великие мыслители, если бы им подарить все ночи для творчества! Сколько неоконченных великих произведений было бы закончено! Как двинулся бы прогресс! Рабочий, отработав положенные часы у станка, проводил бы ночь за книгой или общественной работой. У нас не было бы неграмотных. Больше того, все получили бы возможность стать вполне образованными людьми. Какими бы гигантскими шагами двинулся прогресс! Вот о чем думал я… Профессор Вагнер одушевился. Его правый глаз горел энтузиазмом. По-видимому, волнение передалось и другой половине мозга: левый глаз также вспыхивал и левая рука стала писать прерывисто. Но Вагнер заметил это, и левый глаз как будто погас, углубившись в работу, левая рука методично застрочила, в то время как правый глаз продолжал гореть воодушевлением и правая рука обводила широкие круги. — И теперь это возможно! — сказал профессор. — Сон — совсем не нормальное явление, а болезнь, являющаяся результатом отравления гипнотоксинами: это особые яды, которые выделяет мозг при своей работе. Отравленный этими ядами, человек засыпает, то есть заболевает. Когда человек спит, мозг не вырабатывает новых токсинов; за это же время организм уничтожает токсины, накопившиеся за рабочий день. Таким образом, поспав, человек выздоравливает, но — увы! — чтобы опять заболеть к вечеру, и он опять принужден ложиться в кровать. Разве это не ужасно?! Если хотите, сон заразителен. Я делал такой опыт: заставлял собаку не спать. Когда ее организм был отравлен гипнотоксинами, я извлекал их и впрыскивал хорошо выспавшейся и только что проснувшейся собаке. Она тотчас засыпала. Вся задача была в том, чтобы найти «противоядие» — антигипнотоксины. И мне удалось разрешить задачу шире, чем я предполагал: найденный мной антягипнотоксин убивает не только токсины сна, но и другие. Следовательно, он оздоровляет весь организм. Было немало препятствий, но они побеждены. Я поборол сон. Я выбросил кровать — этот символ больницы. Я больше не сплю и работаю почти круглые сутки. Антигипнотоксин я принимаю вместе с пищей. На прием пищи уходит у меня час-два в сутки. Все это было так необычайно, что Горев продолжал сидеть молча, внимательно слушая профессора. — Но как вы чувствовали себя первое время? — наконец спросил он. — Да, мне пришлось немного повозиться с привычкой спать. Спать мне совершенно не хотелось. Но этот беспрерывный, бесконечный рабочий день — то с солнцем за окном, то с темной завесой ночи — действовал как-то странно. К этому я, однако, скоро привык. Зато как хорошо работается в тиши ночи! Не скрою одну эгоистичную мысль: я боюсь, что, когда все люди начнут вести бессонный образ жизни, не будет так тихо по ночам. — А вам не кажется, что не всем может понравиться перспектива жизни без сна? — Я уверен даже в этом, — и профессор улыбнулся. — Я предложил как-то зимой, в глухой деревне, одному крестьянскому парню, удивлявшемуся, что я не сплю, испробовать на себе мое средство. Он согласился. Наутро я его спрашиваю, как он себя чувствует. «Будь оно неладно! — говорит парень. — С тоски чуть не помер! Вся деревня спит. Одни собаки лают. Ходил, ходил — тощища! На печь залез — сна ни в одном глазу. Думал, ночи этой и конца не будет!» Освободите людей от привычного труда, — продолжал профессор, — они тоже заскучают. Но все это лишь на низших ступенях культуры. Сама же эта культура быстро поднимается при рациональном использовании «бессонных ночей». — Еще один вопрос. Вы говорите, что вы не спите почти все двадцать четыре часа. Но как же вы не устаете? — Очень просто. Усталость — это тоже болезненное явление. Работающий мозг выделяет гипнотоксины, работающие же мускулы выделяют кенотоксины — яды, которые вызывают чувство усталости. Я ввожу противоядие — ретардин, и усталости как не бывало. Мой ретардин так же прерывает течение болезни, именуемой усталостью, как прерывают теперь возвратный тиф, введя в организм диоксидиаминоарсенобензолдихлоргидрат, — скороговоркой проговорил Вагнер. У Горева дух захватило от этого длинного слова. Он попросил профессора повторить по слогам диковинное название и записал в блокнот. «Такие слова придают статье научный вес», — подумал он. — И вот теперь подсчитайте, — сказал профессор Вагнер. — Работая двумя половинками мозга, я удваиваю свою продукцию. Работая двадцать четыре часа вместо восьми, я утраиваю рабочее время. Значит, я работаю за шестерых, притом без всякого вреда для здоровья. Следовательно, за тридцать лет рабочей жизни человек в состоянии будет произвести работу ста восьмидесяти лет. Еще иначе говоря, за каждое полстолетие человечество будет двигаться вперед по пути прогресса сразу на три столетия. Как вы полагаете, стоит этого пяток обывательских собак?… — с улыбкой закончил профессор. IV. «Диктатор» Вместительная гостиная банкира Гольдзака, купившего недавно баронский титул, была отделана с тяжеловесным великолепием. На стенах, отделанных резной дубовой панелью, красовались рога оленей и гербы новоявленного барона. В углу помещался рыцарь в латах и с мечом XIII века — сомнительный «предок» барона. На окнах с узкими решетками цветные стекла изображали тот же баронский герб: на желтом щите согнутая в локте рука, закованная в латы, сжимала железной перчаткой меч. Над рукой — пять темно-синих звезд. Посредине комнаты вокруг большого круглого стола из черного дуба на дубовых креслах с высокими резными спинками заседали члены центрального комитета немецкой политической организации «Диктатор». На кресле с более высокой спинкой, с резным германским государственным орлом на ее вершине сидел председатель собрания — старый генерал, один из «героев» империалистической войны, друг кайзера. Грубое лицо генерала, будто высеченное топором из куска дерева, плотно сжатые губы под приподнятыми кверху усами говорили о большой силе воли. Из-под нависших седых бровей выглядывали пытливые, редко мигающие глаза. На его форменном сюртуке красовался только «железный крест». По правую сторону от председателя помещался хозяин дома — барон Гольдзак, в черном фраке, с совершенно лысой головой, бритый, с моноклем в глазу. Далее в строгом порядке, по рангу, помещались члены комитета. Генерал с узким лбом, глубоко посаженными глазами и выдающимся подбородком. Что-то жестокое, звериное было в этой голове. Еще генерал… Чиновники министерств, депутаты… Крупные фабриканты и банкиры замыкали круг. Моложавый человек во фраке, с лицом и манерами дипломата — секретарь комитета — делал доклад. На столе около него лежал номер «Известий» со статьей Горева «Победа над сном и усталостью профессора Вагнера». Здесь же перевод статьи на немецкий язык. — Мы еще не проверили до конца достоверность приведенных в статье данных, но, по имеющимся уже у нас сведениям, по-видимому, она отвечает действительности. Мне не приходится говорить о значении этого научного открытия. Если оно будет использовано Советской Россией, соотношение сил между нею и другими государствами мира значительно изменится. В какие-нибудь пять лет мощь большевизма необычайно вырастет. Одновременная работа обоими мозговыми полушариями, к счастью, требует времени и тренировки и поэтому не совсем доступна массам. Но одна победа над сном и усталостью уже утраивает физические и интеллектуальные силы наших политических противников, а вместе с тем и их материальные ресурсы. Их научные силы и квалифицированные работники будут работать втрое и даже в шесть раз больше. Продукция промышленности возрастет. Через несколько лет они будут иметь новые кадры хорошо подготовленных специалистов во всех областях техники. Словом, их мощь будет расти безостановочно Они будут работать, когда весь мир будет спать. Они будут работать, когда мы принуждены будем отдыхать после трудового дня. — Ну, рост промышленности произойдет не так уж скоро, — сказал фабрикант. — Положим, все их заводы и фабрики будут работать круглые сутки. Но дальше?… Достать кредиты для постройки новых фабрик и заводов им будет не так-то легко. Ведь вы, барон, не предоставите им кредита? — с улыбкой обратился он к Гольдзаку. Барон ответил такой же улыбкой и пустил колечко дыма. — Но есть другая опасность, — послышался хриплый голос генерала. — Я говорю о военной мощи Красной Армии. Что, если только восемь из шестнадцати «добавочных» часов в сутки будет использовано ими для военной подготовки рабочих и крестьян? Это равносильно созданию многомиллионной армии. Далее, во время войны они будут иметь бойцов, которые не нуждаются в отдыхе. Им не придется сменять солдат в окопах. Они всегда будут зорки, бдительны, свежи, в то время как у нас две трети солдат временно выходят из строя для сна и отдыха. Их летчики, не знающие устали, в состоянии будут производить дальние полеты… Их командный состав, их штабы смогут руководить операциями, не выпуская нитей управления ни на одну минуту для отдыха и сна. Возможно, что средство профессора Вагнера они используют и над лошадьми Их обозы, их кавалерия не будут знать усталости. Все это слишком серьезно!.. Речь старого генерала произвела большое впечатление на собрание, в особенности на военных. Генералы хмурились, нервно барабанили пальцами, глубже затягивались сигарами… — Но самое опасное, — поднялся вновь секретарь, — заключается в политическом значении факта. Уже сейчас большевизм потрясает мир, держит в постоянном нервном напряжении правительства всех стран мира. Средство Вагнера утраивает, а может, даже ушестеряет число большевиков. Здесь, в своем кругу, мы можем быть откровенными Мы не знаем, как справиться с одним вождем Коммунистического Интернационала. Что будет, если этот вождь получит возможность работать в шесть раз больше? Мы будет иметь шесть таких вождей, в шесть раз увеличенный Коминтерн, миллионы русских большевиков, не знающих устали, пропагандирующих и разлагающих массы день и ночь, день и ночь, по двадцать четыре часа в сутки!! Эти доводы произвели потрясающее впечатление. Дрожали руки собравшихся, платки отирали на лбах и лысинах холодный пот… — Это ужасно!.. — Кошмар! — слышались взволнованные голоса. Наступило жуткое молчание. Казалось, страшные призраки проникли вдруг в этот кабинет и наполнили его леденящим дыханием смерти. Наконец председатель собрания тряхнул головой и стукнул волосатым кулаком по столу. — Этого нельзя допустить! — хрипло крикнул он. — Во что бы то ни стало мы должны устранить угрожающую опасность! Прежде чем изобретение профессора Вагнера станет достоянием большевиков, мы должны овладеть секретом профессора Вагнера! И, побуждаемое страхом и ненавистью, собрание перешло к обсуждению вопроса о том, как это сделать. Один барон Гольдзак не принимал участия в совещании. Ему рисовались уже грандиозные планы. Он думал о том, сколько выгоды можно извлечь из открытия профессора Вагнера, если секрет этого открытия окажется в его руках. V. «Любитель наук» После судебного процесса весь распорядок занятий профессора Вагнера был нарушен. К нему являлись корреспонденты газет и журналов, профессора, студенты и просто любопытствующая публика, желающая испробовать «порошок от сна». Профессор Вагнер уже привык к этим посещениям и потому не удивился, когда услышал, как за дверью кто-то с немецким акцентом попросил разрешения войти. Когда дверь открылась, профессор увидал молодого человека с пухлым, розовым лицом и короткими вьющимися светлыми волосами. Большие «модные» черепаховые очки как-то не шли к этому юному лицу. Безукоризненный костюм придавал незнакомцу европейский вид. — Позвольте представиться, уважаемый господин профессор!.. Герман Таубе, член Берлинского общества любителей естествознания. От этого общества я и прибыл к вам… Ваше открытие чрезвычайно заинтересовало нас. И общество обращается к вам с покорнейшей просьбой: не могли бы вы прочитать в нашем кругу несколько лекций о ваших работах? — К сожалению, я не располагаю временем. — О, это не займет много времени! — засуетился молодой человек. Его женский голос поднялся до самых высоких нот, глаза смотрели просительно сквозь черепаховые обручи очков. Он даже склонил голову набок и сжал руки. — Только бы вы согласились!.. Только бы согласились! Для нас это будет такой праздник! Я сам не ученый, но страстный любитель науки. Отец мой богат… очень богат… Если бы вы пожелали, вы нашли бы у нас все необходимое для ваших работ… Мы оборудовали бы вам прекрасную лабораторию… десятки, сотни собак были бы в вашем распоряжении!.. Вагнер улыбнулся. — Вы очень любезны, но, к сожалению, я должен отклонить ваше предложение. Я не собираюсь покидать Россию. — Как жалко!.. О, как жалко! Мне казалось, что здесь работать… что там работать… Но вы не откажетесь прочитать у нас несколько лекций! Это займет всего несколько дней. Мы отправимся воздушным путем, на пассажирском аэроплане новой компании воздушных сообщений «Уэншетлих унд Бэквемхейт» — «Безопасность и удобство». Вполне оправдывает название… Успешно конкурирует с «Дерулуфтом»… Я беру на себя все хлопоты по визированию паспортов. О расходах и гонораре говорить не будем… Мы, конечно, все берем на себя… — Я мог бы потратить на это дело не более трех-четырех часов. Я слишком дорожу временем. Не забудьте, что у меня шестикратная производительность. Если я истрачу только двое суток, то для меня они будут равны потере двенадцати. Нет, я не могу принять вашего предложения! — Я крайне огорчен. А еще больше будет огорчен руководитель нашей лаборатории профессор Брауде. Он работает в той же области, что и вы. Но его метод несколько иной… Профессор Вагнер оживился. — Вот как! В чем же его метод? — Он пытается… — Таубе несколько смутился. Лицо его выразило напряжение мысли, как будто он хотел вспомнить что-то. — Он работает над методом, который даст возможность самому организму вырабатывать токсины против гип… гип… Но Вагнер уже угадал мысль. — Как раз я сам работаю сейчас над этим! Наши газеты несколько преувеличили мои успехи на этом пути… — Я не из газет! — прорвалось у Таубе. Он покраснел от досады на себя. — Профессор Брауде уже несколько лет работает в этой области. Он так хотел познакомиться с вами и поделиться опытом!.. Очень жалко, что теперь придется огорчить его… — Это изменяет дело! Я думаю, что потеря времени будет вознаграждена… Профессор Брауде?… Я что-то не слыхал о нем. — Молодой и чрезвычайно скромный… не любит рекламы… Но страшно гениален!.. — Я согласен! Таубе бросился к профессору и стал пожимать его руки. — Тысячу благодарностей! А об отъезде позабочусь я сам. Вы ни минуты не потеряете своего драгоценного времени! И, расшаркавшись, он скрылся за дверью. «Странный молодой человек. Собаками подкупить меня хотел!» — подумал после его ухода профессор Вагнер. VI. «Уэншетлих унд Бэквемхейт» Рано утром почтово-пассажирский аэроплан снялся с аэродрома и быстро стал набирать высоту. В уютной кабине на мягких кожаных креслах разместились: профессор Вагнер, Герман Таубе, дипломатический курьер французского посольства в Москве и служащий советского торгпредства в Берлине. Если бы не ослабленное усовершенствованным глушителем жужжание мотора да плавное покачивание, можно было подумать, что сидишь в купе вагона. Сквозь зеркальные окна внизу виднелась панорама Москвы с извивающейся лентой реки. Как игрушечный, показался Кремль, сверкавший своими куполами. А впереди уже расстилался бесконечный ковер полей и лесов, изрезанный желтоватыми линиями дорог и голубыми извивами рек. Желтыми квадратами выделялись поля созревающей ржи. Кое-где, как муравьи, двигались по дорогам и копошились на полях люди и животные. Но профессор Вагнер недолго любовался этими видами с высоты птичьего полета. Как скупец дрожит над каждой копейкой, так Вагнер дорожил каждой минутой времени. Он вынул книги, пристроил на коленях складной пюпитр и принялся за работу. Читая книгу, он в то же время непрерывно что-то писал в тетради стенографическими знаками. Заметив вопросительный взгляд Таубе, он объяснил: — Я пишу только стенографически. Это моя собственная система. Я сокращаю и упрощаю работу, где можно. Я создал собственную систему мнемоники — этой прекрасной помощницы, на которую, к сожалению, мало обращают внимания. С помощью мнемоники я в состоянии хранить в памяти необычайно большое количество цифр, формул, названий. Дело облегчается тем, что благодаря чистоте моего мозга, из которого выделены отравляющие его токсины, он работает с неослабевающей ясностью и силой. Все это еще больше увеличивает производительность моего труда. Без преувеличения, я работаю за десятерых… И Вагнер замолчал, углубившись в работу. Таубе смотрел в окно на живую картину страны, столь непонятной для него, такой бедной и вместе с тем могущественной, мирной в развертывающихся картинах труда селян и страшной той силой, которая организует миллионы этих сильных рук… Какая-то река показалась вдали. На высоких прибрежных холмах раскинулся город. На правом берегу город был опоясан старинными зубчатыми стенами кремля с высокими башнями. Над всем городом царил огромный пятиглавый собор. — Днепр!.. Смоленск!.. Наша первая остановка!.. Аэроплан пролетел над лесом и плавно опустился на хороший аэродром. Позавтракали и пустились в дальнейший путь. Небо затянуло тучами. Порывистый встречный ветер покачивал аэроплан, как корабль на больших океанских волнах. Движение полета замедлилось. До Ковно все же долетели благополучно. Это последняя остановка перед Кенигсбергом. Несмотря на увеличивающееся ненастье, аэроплан отправился в дальнейший путь. Ветер переходил в шквал. Аэроплан кидало в стороны, круто поднимало на встречные воздушные волны. Иногда, будто потеряв крылья, аппарат стремительно падал вниз. — Однако, — сказал французский дипломатический курьер, нервно уцепившись за кресло, — я не испытывал еще такой качки! Его позеленевшее лицо говорило о том, что у него начался приступ морской болезни. В поисках благоприятного воздушного течения пилот то брал высоту, врываясь в туманную полосу туч, то снижался к самой земле. Но ветер везде бушевал одинаково, решив, казалось, оборвать крылья аппарата. Свист металлических тросов был слышен даже сквозь громыханье мотора. Начался дождь. Серая завеса мешала ориентироваться. — Ничего, долетим! — крикнул на ухо побледневшему Таубе служащий советского торгпредства. — Мы должны быть около Инстербурга… Оглушенный и взволнованный Таубе ничего не понял. Профессор Вагнер бранил бурю, которая прервала его занятия. Книги валились из рук, карандаш выводил совершенно невероятные каракули. Наконец он бросил работу и с обиженным видом уселся плотнее в кресло. Дождь прекратился так же неожиданно, как начался. Утих и ветер. Полоса косматых туч была позади. Аэроплан пошел плавно. Все вздохнули с облегчением. Но в этот самый момент мотор стал давать перебои и вдруг остановился. Пилот быстро стал снижать аппарат планирующим спуском, зорко выглядывая удобное место. Аппарат сильно вздрогнул, пробежал, потряхивая пассажиров, по сжатому полю и остановился. Пилот и механик осмотрели мотор. — Придется сделать остановку не менее часа! — сказал механик. Пассажиры вышли из кабины, разминая затекшие ноги. Аэроплан остановился у опушки соснового леса. Среди ровных, как мачты, красноватых стволов виднелось озеро, блестевшее голубым серебром. — Какая живописная местность! — сказал Таубе, обращаясь к профессору Вагнеру. — Мы успеем сделать прекрасную прогулку. Кстати, встретим кого-нибудь из окрестных жителей и узнаем, где мы находимся. Вы ничего не имеете против? Профессор Вагнер кивнул головой, и они углубились в лес. Прошел час. Мотор был исправлен, а Вагнера и Таубе все еще не было. Их окликали, искали в лесу, но они исчезли бесследно. Истекло еще сорок минут. Француз стал настаивать на отлете. — Я везу срочную дипломатическую почту в министерство, и, если мы не прилетим в Кенигсберг к отлету аэроплана на Париж, я опоздаю на много часов… Это недопустимо!.. Служащий торгпредства возражал. Решили отложить отлет еще на полчаса, продолжая поиски, но без успеха. — Не можем же мы заночевать здесь! — говорил француз. — Они не дети. Доберутся и по железной дороге! Я плачу за срочность и вы должны доставить меня в срок! Пилот пожал плечами и уселся на свое место. За ним последовали остальные. Мотор загудел. Аэроплан взвился в воздух. VII. В плену Профессор Вагнер пропал бесследно. Когда об этом узнали в Москве, Наркоминдел запросил германское правительство по поводу этого странного исчезновения. От германского министерства по иностранным делам была получена ответная нота, в которой высказывалось сожаление по поводу этого прискорбного случая. «Нами принимаются все меры к розыску, но, к сожалению, до настоящего времени они не дали результатов. Считаем не лишним обратить ваше внимание на то, что вместе с профессором Вагнером исчез и германский подданный Герман Таубе. Полагаем, что этот факт снимает с германского правительства всякие подозрения в том, что в данном случае мог иметь место враждебный акт по отношению к профессору Вагнеру, как гражданину Союза Советских Социалистических Республик. Примите уверение в нашем искреннем уважении…» Ответ этот, конечно, не мог удовлетворить Наркоминдел, но так как невозможно было установить факты, сопровождавшие исчезновение профессора Вагнера, то оставалось выжидать, когда эта тайна будет так или иначе раскрыта. С профессором же Вагнером случилось вот что. Когда он углубился в лес, Таубе предложил ему осмотреть развалины замка, стоявшего у лесного озера. Ничего не подозревая, профессор последовал за Таубе. Там уже ждала их засада. Трое замаскированных набросились на профессора и завязали ему рот и глаза. Таубе вырвал из рук профессора портфель с бумагами, который Вагнер, идя на прогулку, захватил с собой. Сильные руки усадили Вагнера в поджидавший автомобиль, и они тронулись в путь. Проехав не более часа, автомобиль остановился; Вагнера ввели в дом. Профессор был взбешен. — Что все это значит? — спросил он, ища глазами Таубе, когда повязку сняли с его глаз. Но Таубе не было. Не было и трех похитивших его людей. Перед ним стоял изящный молодой человек в штатском платье, с военной выправкой. Он улыбался самым любезным образом. — Дорогой профессор, если вы не устали, то, наверно, проголодались. Поговорить мы еще успеем. Прошу чувствовать себя как дома. Не откажите разделить со мною ужин. Кровать вам не поставили, ведь вы не спите? И он показал рукой на хорошо сервированный стол с бутылками дорогого вина. — Благодарю вас! Я не голоден, — отвечал Вагнер, хотя ему очень хотелось есть. — Я бы просил вас объясниться со мной! — Как жаль! — отвечал с тою же любезной улыбкой молодой человек. — А мы приготовили для вас ваши любимые блюда. Не буду мешать. К сожалению, не могу вам пожелать спокойной ночи: вы не нуждаетесь в этом. И он вышел со своей неизменной улыбкой. Профессор Вагнер осмотрелся вокруг. Комната эта, во всяком случае, не напоминала притон бандитов. Все вокруг было изящно, удобно и уютно. Скользнув глазом по столу, он увидел дымящуюся спаржу, зеленый горошек, салат. Вагнер, глотая слюну, отвернулся от стола и угрюмо уселся в кресло. В довершение всего он лишился портфеля и не мог заниматься. От времени до времени Вагнер вставал, подходил к двери — она была закрыта. Поднял штору окна и увидал густую железную решетку. Побег был невозможен. — Какая нелепость! — проворчал он и, мрачный, опять опустился в кресло. Так он просидел до утра. Рано утром явились трое в масках и молча завязали ему рот и глаза, вывели и усадили в мягкое кресло. Заработал мотор аэроплана. Профессор почувствовал, как аппарат отделился от земли. Полет продолжался не менее трех часов. Когда ему вновь развязали глаза, он увидел перед собою того же молодого человека. — Добро пожаловать, дорогой профессор! Поздравляю вас с новосельем! Так как нам придется проводить время вместе, то позвольте представиться: Генрих Брауде. — Профессор? — Не совсем, — улыбнулся Брауде. — Но ваши опыты над усталостью?… Мне говорил Таубе… — Ах, вот что!.. Ну, это, вероятно, другой Брауде. Разрешите вас ввести, так сказать, во владения… Это ваш кабинет, — он сделал рукой круговое движение, показывая вместительную комнату с большим письменным столом, дубовой мебелью и книжным шкафом. Окна с матовыми стеклами были за решеткой. — Здесь вы найдете все, что писалось учеными по исследованию сна и усталости. Несмотря на всю необычность положения, Вагнер не мог удержаться и подошел к книжным шкафам. — Прейер… Эррер… Бушар… Клапаред, — читал он на корешках книг. — Все это старо… Лежандр, Пьерон… Им я кое-чем обязан… — Разумеется, вы пошли дальше их! А вот, дорогой профессор, не угодно ли пройти в лабораторию!.. И они прошли в другую комнату. VIII. Судьба профессора Вагнера решается В то время как Брауде с изысканной любезностью «вводил» профессора Вагнера «во владения», комитет «Диктатор» решал судьбу пленника. Большинство членов комитета склонялось к тому, что Вагнера необходимо «убрать». — В портфеле доктора Вагнера мы, безусловно, найдем секрет его изобретения. Нам блестяще удалось его похищение, но остается опасность, что рано или поздно тайна похищения будет раскрыта, если не уничтожить главной улики против нас. Этой «уликой» был сам профессор. «Убить Вагнера» — об этом, конечно, никто не говорил в собрании, считавшем себя цветом культуры. Но все понимали друг друга. Против «уничтожения улик» возражал лишь барон Гольдзак. — Полнейшая тайна исключает возможность обнаружения Вагнера. Замки и надежная охрана гарантируют от побега. К чему прибегать к крайним мерам? Такой ум, ум исключительной даровитости может оказать нам большую пользу. Нужно только суметь так или иначе заставить его работать на нас. Гольдзак не досказал своей мысли: он рассчитывал воспользоваться еще не одним изобретением Вагнера для коммерческой эксплуатации. Но большинство голосов было против него. Однако выступление секретаря изменило дело. — Я вношу предложение, — сказал он, — оставить на некоторое время вопрос открытым. Дело в том, что Вагнер все свои записки вел по совершенно неизвестному методу стенографии, вероятно изобретенному им самим. Я уже привлек к расшифровке лучших специалистов из министерства иностранных дел и… других учреждений. Пока им удалось установить, что, по-видимому, это система сокращения до одного знака целых слов. Но расшифровать им еще не удалось. Подождем результатов, иначе мы рискуем остаться перед нераскрытой тайной его изобретения. Решение было отложено на несколько дней. Специалисты по расшифровке оказались на высоте положения: им удалось найти ключ к стенографии Вагнера. И, когда они нашли, они были изумлены гениальной простотой этой системы. Но членов комитета ожидало и огорчение: когда удалось прочитать и перевести записки Вагнера, оказалось, что они содержали целый ряд ценных научных материалов по самым различным областям знания. В сжатых фразах, почти намеках на мысль, в кратких формулах было такое богатство содержания, что его хватило бы на многие печатные тома. Некоторые места даже для специалистов оказались непонятными. Все это оправдывало предположение Гольдзака, что работа Вагнера представляет громадную ценность. Но в записках не было ни строчки о том, что больше всего интересовало комитет: о средстве борьбы со сном и усталостью. Так или иначе нужно было вырвать секрет у профессора Вагнера. Это было поручено сделать Брауде. В целях сохранения полной тайны он был единственным лицом, которое виделось с Вагнером. — Дорогой профессор! — обратился Брауде к Вагнеру. — Вы хотели знать, какие причины привели вас сюда. В настоящее время я могу удовлетворить ваше понятное желание. Только крайняя необходимость заставила нас прибегнуть к способу… — Бандитов! — не удержался Вагнер. Брауде улыбнулся, как будто он услышал милую шутку, и, нисколько не смутившись, продолжал: — Мои друзья представляют собой мощную организацию, которая стоит на страже европейской культуры. Увы! Над этой культурой нависла громадная опасность, имя которой — большевизм. Вы человек, далекий от политики, и, может быть, вы сами не учитываете того, какое могучее орудие дало бы ваше изобретение этим врагам культуры. Вот что побудило нас во имя цивилизации, для блага всего человечества посягнуть на вашу личную свободу. Вам, как человеку науки, также должна быть дорога наша старая европейская культура. Подарите же ей ваш ценный дар! Поверьте, он будет использован наилучшим образом. Профессор откинулся на спинку кресла и слушал, устремив оба глаза на своего собеседника, что с ним случалось редко. — Да, я человек науки, далекий от политики, — ответил Вагнер. — Но вы глубоко ошибаетесь, если думаете, что я противник Советской власти. Впрочем, ваша ошибка понятна: к вам большевизм обращается только своей разрушительной стороной. Я же пережил уже эту полосу и, не скрою, полосу сопутствовавших ей настроений; последние годы я мог наблюдать и другую сторону этого самого «страшного» большевизма — созидательную. Вы ее не видите или не хотите видеть. Меня же поражает и невольно захватывает этот грандиозный размах творческой энергии, широта планов, кипучая работа… Никогда еще столько научных экспедиций не бороздило вдоль и поперек великую страну в поисках естественных богатств, где бы они ни находились: глубоко прикрытые полярными льдами, жгучими ли песками пустыни или молчаливыми недрами земли. Никогда еще не было у нас такой тяги к технике, механизации труда. Никогда самая смелая творческая мысль не встречала такого внимания и поддержки… И потом, что нужно ученым? Прежде всего условия для спокойной работы. Моя страна уже перенесла бурю революции и судороги контрреволюции. Впереди только мирное строительство. А вы?… Разве не ваш страх перед грядущими потрясениями заставил вас привезти меня сюда столь… неделикатным манером? Нет, господин Брауде, я желаю жить и работать в России. Ей же принадлежат и мои труды. Я не открою вам секрета! Ответ Вагнера был доложен комитету. — Да он сам большевик! — воскликнул узколобый генерал. — С ним нечего стесняться! — слышались голоса. На этот раз и Гольдзак нашел невыгодным выступать против общего настроения. Не было принято никакой резолюции, но все было ясно без слов: профессору Вагнеру был вынесен смертный приговор. И Брауде должен был привести его в исполнение. Не без волнения вошел он в кабинет профессора, чувствуя тяжесть браунинга в своем правом кармане. Но, хорошо владея собой, он с обычной любезной улыбкой поздоровался с профессором и уселся в кресло напротив него, заложив руки в карманы. — Ну-с, как, дорогой профессор, вы еще не изменили вашего решения? — спросил он Вагнера, нащупывая в кармане рукоятку револьвера. — Предупреждаю вас, что ваш отказ приведет к самым тяжелым для вас последствиям. — Нет, господин Брауде: не изменил и не изменю! Брауде ощупью наложил палец на курок, все еще не вынимая револьвера из кармана. — Но у меня есть одна просьба, господин Брауде! «Время терпит, — подумал Брауде, — узнаем, что это за просьба», — и задержал в кармане руку с револьвером. — К вашим услугам, дорогой профессор. Профессор имел смущенный вид. Брауде поразило, что Вагнер выглядел очень усталым и всегда румяные щеки его побледнели. — Дело в том, — начал профессор, запинаясь, — что ваши друзья в масках при обыске не заметили в моем жилетном кармане небольшой коробочки с пилюлями. То есть они, может быть, и заметили, но, вероятно, не обратили внимания на нее, так как на коробочке была безобидная этикетка: «Purgen». Обычное лекарство для людей, ведущих сидячий образ жизни. В этой коробочке у меня был запас пилюль против сна и усталости. Увы, коробочка пуста! Вчера я принял последнюю пилюлю. Если сегодня я не возобновлю прием, я должен буду уснуть. Для меня это было бы ужасно… И усталость… Я был бы вам… очень благодарен… — профессор говорил все медленнее, — если бы вы достали мне некоторые химические продукты по моему указанию и если можно… скор… Голова профессора откинулась назад, веки закрылись, и он заснул глубоким сном. — Это облегчает задачу! — сказал вслух Брауде, спокойно вынул револьвер и направил его в грудь профессора. Но он не выстрелил: какая-то мысль остановила его. И, быстро сунув револьвер в карман, он выбежал из комнаты. IX. Акционерное общество «Энергия» — Профессор Вагнер спит! Он в наших руках! — быстро проговорил Брауде, вбегая к секретарю комитета. — Говорите яснее, Брауде, в чем дело? — Дело в том, что у Вагнера истощился запас противосонных пилюль и он нуждается в химических материалах, иначе говоря — он нуждается в нас! Мы можем дать ему все необходимое, но под условием выдачи секрета. Я уверен, теперь он пойдет на все! Я взял на себя смелость отложить исполнение приговора. — Вы правы! Несколько дней не составляют расчета. Попытайтесь сговориться с ним, когда он проснется. Но сговориться с Вагнером оказалось не так-то просто. Однако Брауде не терял надежды. Он играл на психологии Вагнера и поднимал с ним торг в тяжелые для Вагнера минуты, когда его начинали одолевать сон и усталость. Профессор страдал. — Сколько непроизводительно потерянного времени! Сон для меня равносилен смерти, а смерть страшна только тем, что это вечный сон, который оборвет мои работы. Сколько неоконченного! Сколько погибнет замыслов!.. На третьи сутки было достигнуто соглашение: «друзья Брауде» доставляют профессору Вагнеру все необходимые продукты, а профессор Вагнер будет вырабатывать в лаборатории свой чудесный препарат. Никто не может присутствовать при производстве работ. Из осторожности Брауде поставил условием, чтобы одну из приготовленных пилюль Вагнер проглатывал первый. Комитет «Диктатор» полагал, что если ему станут известны составные элементы препарата и самый препарат в готовом виде, то немецким химикат не представит особого труда угадать остальное. Однако профессор Вагнер явно осложнял их работу. Он составил длиннейший список различных химических веществ. Было очевидно, что многие из этих веществ не входили в состав его антитоксина. Когда получился готовый препарат, химики обнаружили полипептиды и аминокислоты. Найдены были вещества, содержащие группу C: NH; но в препарате оказывался, очевидно, еще какой-то неразложимый остаток. По крайней мере все опыты ученых не приводили к цели. Практических неудобств от этого пока не проистекало. Пилюли Вагнера, принимаемые один раз в день вместе с пищей, заключали в себе, помимо обычных пилюльных связывающих веществ, не более 0,05 грамма чистого препарата. Несколькими килограммами можно было обеспечить потребность всего населения. Лаборатория Вагнера вполне успешно справлялась с этим производством. Профессор Вагнер на время примирился со своей участью. Когда производство наладилось, для него потекли дни и ночи обычного труда. Изготовление пилюль отнимало у него не более четырех часов в сутки. Отработав этот «урок», он погружался в свои научные изыскания, не думая больше о судьбе «продукции». А между тем эксплуатация его препарата имела громадное влияние на всю жизнь Германии. Как только производство пилюль было поставлено, на сцену выступил барон Гольдзак. Им было создано акционерное общество «Энергия», которое выпускало в продажу чудесный препарат, уничтожавший сон и усталость. Акции, выпущенные в огромном количестве, находились в руках членов комитета. Широкая рекламная кампания оповестила мир о новом препарате. «НЕТ БОЛЬШЕ СНА! НЕТ БОЛЬШЕ УСТАЛОСТИ! УДЛИНИТЕ ВАШУ ЖИЗНЬ!» крупными буквами кричали плакаты и объявления газет. В ответ на эти рекламы в советских газетах появился ряд статей о профессоре Вагнере, уже открывшем секрет борьбы со сном и так странно исчезнувшем на немецкой территории. Но немецкие газеты, находящиеся на содержании «Энергии», возмущались этими «инсинуациями» и доказывали, что «Энергия» купила свой препарат у немецкого профессора Фишера, ранее Вагнера разрешившего эту задачу. Такой профессор действительно был, но коллеги, знавшие его бездарность, только руками разводили. Неожиданно открытая «гениальность» Фишера и привалившее к нему вслед за этим богатство заставляли многих немецких ученых усомниться в истине. Но они молчали. Акционерное общество «Энергия» преследовало коммерческие и политические цели. Препарат Вагнера был настоящим золотым дном. Деньги лились рекой, и эти деньги в значительной доле расходовались комитетом «Диктатор» на подкупы своих политических противников, прессы, избирателей, социал-демократических вождей пролетариата, министров. Колоссальные средства шли и на пропаганду. Благодаря всему этому «Диктатор» скоро оказался фактически правителем страны. Первым покупателем препарата была денежная аристократия: капиталисты, рантье, лица свободных профессий. Из всех них только лица свободных профессий использовали препарат с наибольшей выгодой для себя и общества: купленное «прибавочное» время приносило хороший доход. Профессора выпускали утроенное количество печатных трудов, юристы утраивали свою практику, хирурги успевали производить громадное количество операций. Что же касается рантье и, в особенности, «золотой молодежи», то для них «прибавочное время» ценилось как прибавочная сумма наслаждений. Ночные развлечения распустились пышным цветом. Кабаре, рестораны, театры вырастали, как грибы. Все ночи напролет эти места удовольствий довольно грубого свойства горели огнями, привлекая посетителей, не знавших больше сна и отдыха. Однако такая жизнь, разумеется, не обходилась без вреда для здоровья. Вино лилось рекой. Все виды азарта и разврата расшатывали нервную систему капиталистической «смены». Скоро пилюли вошли во всеобщее употребление. Все городское население забыло о сне, за исключением бедняков и безработных, не имевших средств на покупку чудодейственных пилюль. Препарат «Энергия» оказал крупнейшее влияние и на финансы страны. Торговые заведения и банки работали двадцать четыре часа в сутки. Денежное обращение быстро увеличивалось. Но особенно сильное влияние оказало изобретение профессора Вагнера на промышленную жизнь страны. Фабриканты и заводчики очень быстро поняли все выгоды препарата. Прежде всего они смогли сразу на две трети сократить управленческие аппараты своих учреждений. Затем они принялись за рабочих. Все крупные денежные тузы были членами организации «Диктатор», отпускавшей им препарат по себестоимости. Среди рабочих был произведен «отбор». «Неблагонадежные» увольнялись, «благонадежные» получали двойные оклады, работая беспрерывно две смены. Пилюли они получали «бесплатно». Восемь часов оставляли свободными от работ. «Пусть рабочие войдут во вкус траты денег. Если они станут работать двадцать четыре часа, у них могут скопиться сбережения, а это нежелательно. Лучше будет, если их „лишние деньги“ вернутся к нам через наши кабачки». Безработица росла. Безработные начали борьбу, но она подавлялась беспощадно. Все это делалось за спиной профессора Вагнера, поглощенного своими научными работами и занятиями. От времени до времени он спрашивал Брауде: — Ну, какие результаты дает мой препарат? — Прекрасные, дорогой профессор! Восемь часов для работы, восемь для наук и искусств и восемь часов для движений на свежем воздухе. Промышленность растет, науки процветают, молодежь пышет здоровьем! Доверчивый профессор был в восторге. Но в глубине его сознания звучала какая-то тоскливая нотка неоформившейся еще мысли. Она все чаще посещала его и мучила своей неопределенностью. Но он подавил ее. — И это достигнуто лишь при работе одного мозгового полушария! Надо научить молодежь работать обоими полушариями. Это еще удвоит их силы! Брауде замялся. — Ваш метод требует большой тренировки. Вам пришлось бы потратить слишком много времени на личное инструктирование… Но если бы вы могли написать об этом книгу… За окном вдали послышался шум, крики толпы, несколько выстрелов и стоны… Вагнер подошел к окну, но матовые стекла не позволяли видеть, что делается снаружи. — Что это? — спросил он. — Вероятно, праздничный карнавал! — Эти крики не напоминают шума праздничной толпы, — сказал задумчиво Вагнер и почувствовал, как тоскливая нотка опять запела где-то внутри. Несмотря на все увлечение работой, он чувствовал себя пленником. Он не знал, что творится вон там, за окном. Он не знал, что творится на Родине. Россия!.. Не о ней ли тосковал он все время? Так дальше продолжаться не может! Он должен вырваться на волю! А прежде всего он должен узнать, что делается там, за окном!.. X. Что делается за окном — Господин Брауде, мне нужен для новых опытов ряд приборов и частей. Вот чертежи. Будьте добры срочно заказать по ним приборы и доставить материалы. — Можно узнать, что за опыты, дорогой профессор? — Превращение световой волны в звуковую. Вы знаете, что многим музыкантам каждая гамма или тон кажутся окрашенными в определенный цвет. Например, C-dur — белый цвет, A-moll — синий, D-dur — розовый… Я хочу установить соотношение звуковых и световых волн. Вагнер дал большой заказ. Среди разнообразных и часто не имеющих ничего общего частей и материалов было все необходимое для конструирования радиоприемника. Когда заказ был получен, Вагнер принялся за работу. Задача его облегчалась тем, что Брауде оказался ничего не понимающим в радиотехнике. Однако опасаясь, что Брауде мог скрывать свои знания, Вагнер очень хитро маскировал свою работу и опыты. Ему помогало в этом умение производить одновременно две работы сразу. Довольно громоздкий «аппарат» был готов. Это было соединение радиоприемника, хорошо скрытого внутри, и «светозвукового трансформатора». От аппарата шли две слуховые телефонные трубки: одна — от скрытого радиоприемника с рамочной антенной, другая — от «светозвукового» отделения аппарата. Телефонную трубку от радиоприемника взял Вагнер. К другой трубке с любезной улыбкой, но решительно протянул руку Брауде. — Разрешите поинтересоваться? — Пожалуйста! Правый глаз и правая рука профессора были к услугам Брауде, левыми он работал над радиоприемником. Правая рука повернула рычажок, и на экране появилось розовое пятно. В то же время Вагнер регулировал герметически закрытую индукционную катушку, и она гудела в слуховую трубку Брауде, меняя тон. — Слышите? D-dur! Но тут вышло осложнение: Брауде оказался обладателем абсолютного слуха. — Это не D-dur! Уверяю вас, это C-dur! — сказал он. — Я не музыкант… Но это доказывает только, что субъективные сближения звука и цвета ошибочны! — нашелся профессор. В то же время левой рукой он настраивал свой радиоприемник. Среди фокстротов, забавлявших Европу, и выстукивания радиотелеграфа он вдруг уловил русскую речь: «…Уже на этом примере вы можете видеть, товарищи, как самые ценные достижения науки извращаются на капиталистической почве. То, что могло принести громадную пользу трудящимся, поднять их культурно, превращается в орудие эксплуатации пролетариата… Изобретение русского профессора Вагнера, столь странно исчезнувшего на гер…» — Это крайне интересно! — громко сказал Брауде. — Поразительно! Я страшно заинтересован! Надо поставить здесь рояль… Представьте картины, превращенные в звуки… Быть может, мы услышим новые симфонии… Или шумановский световой «Карнавал». «…средство от сна, — продолжало радио, — вызвало страшную безработицу… Бедствия рабочих не поддаются описанию…» «А меня-то уверял Брауде…» — подумал Вагнер, и, не удержавшись, он воскликнул: — Какой обман!.. — Обман? В чем обман? — удивленно спросил Брауде. — D-dur окрасить в розовый цвет! — раздраженно ответил Вагнер. — Но ведь это субъективно!.. XI. Сонное царство Одна цель была достигнута. Профессор Вагнер знал, что делается за окном. Оставалось проникнуть туда, за окно, на свободу, самому. План его был готов. Он ухмылялся в свои усы и зорко вглядывался в лицо Брауде. Его тюремный смотритель устало потянулся и зевнул. — Что это значит, профессор, я чувствую сонливость?! — Представьте, я тоже, — сказал Вагнер, искусственно зевая. — Боюсь, что нам вчера прислали не совсем доброкачественные химические продукты. — Странно… Я положительно засыпаю… Надо, во всяком случае… а-а-а… предупредить… Он поднялся, но тотчас свалился в кресло и захрапел. — Готово! — произнес профессор Вагнер, широко улыбаясь. — Теперь этот мор пойдет по всей стране! Раньше суток им не проснуться. И как просто! Надо было только изменить состав препарата. Вместо антитоксинов они проглотили простой безвредный порошок магнезии. Действие вчерашнего приема пилюль против сна кончилось, и теперь они спят как убитые «естественным сном». Весь Берлин, вся Германия погрузилась в сонное царство! Свобода! Свобода! — закричал Вагнер, не боясь разбудить спящего Брауде. Но радость Вагнера была преждевременной. Толстая дубовая дверь кабинета запиралась снаружи. Надо было разбить ее. Он обошел всю лабораторию, ища подходящего орудия. Там были лишь легковесные точные инструменты и стеклянные химические сосуды… Оставалась тяжелая дубовая мебель. Он принялся за нее, работая как тараном. Мебель ломалась, куски превращались в щепы, но дверь не поддавалась. Брауде продолжал спать: его не разбудили бы теперь и пушечные выстрелы. С таким физическим напряжением Вагнер не работал еще никогда. Ему несколько раз приходилось принимать ретардин — средство, уничтожающее усталость, — чтобы поднять силы. Но главное — драгоценное время текло… Уже прошло несколько часов этой упорной работы. Наконец одна половина двери поддалась. Профессор вздохнул с облегчением и пролез в образовавшуюся брешь. Здесь он мог убедиться, как хорошо его стерегли: в соседней комнате оказался целый штат сторожей. Все они крепко спали, сидя на креслах или лежа на полу. Их храпение сотрясало воздух. Прямо перед собой профессор увидел гладкую стальную дверь, какие бывают в кладовых банков. Профессор в отчаянии опустил руки. Нечего было и думать разломать такую дверь. Ее можно было разве только взорвать. «А почему бы и не взорвать?» — вдруг мелькнула у Вагнера мысль. Он бросился в лабораторию и стал лихорадочно рыться в склянках. Он одновременно развешивал, растирал, смешивал, быстро работая обеими руками. Не прошло и получаса, как профессор держал в руках патрон со взрывчатым веществом большой силы. Сделав небольшое отверстие в стене у двери, он заложил патрон и провел от него фитиль в дальний угол лаборатории. «Или я погибну, или буду свободен!» Посмотрев на спящих, он задумался. Вынул часы, неодобрительно покачал головой. «В конце концов несколько минут не составляют разницы. Не надо напрасных жертв!..» — И он перетащил спящих служителей в лабораторию. Покончив с ними, Вагнер еще раз посмотрел на часы, вздохнул и поднес огонь к фитилю. Шипящая искра побежала к двери… Профессор Вагнер невольно прижался к стене… Прошло несколько бесконечно долгих секунд напряженного ожидания… Громовой раскат потряс все здание. Волна воздуха ударила Вагнера. Он потерял сознание. Придя в себя, Вагнер ощупал свое тело. «Кажется, цел! — И тотчас посмотрел на часы. — Однако! Целых двадцать минут я лежал в обмороке… Голова кружится… Ничего… Пройдет!» — И посмотрел вокруг себя. Комната была наполнена удушливым дымом. Все окна в лаборатории вырваны с рамами. Штукатурка на потолке обвалилась. Стеклянная посуда перебита. Один из сторожей был ранен и глухо стонал во сне. Брауде отбросило к двери лаборатории, но он, по-видимому, счастливо отделался. Он что-то бормотал и, пытаясь проснуться, приподнимал голову, но она тяжело падала вниз. Вагнер перешагнул через его тело и вошел в кабинет. Здесь было полное разрушение. Потолок наполовину обрушился. На выступавших балках висели какие-то лохмотья, по которым прыгали язычки пламени. Вся мебель исковеркана. Письменный стол лежал на боку, расщепленный свалившимися кирпичами. Пол вспучило и поломало. Через наваленные обломки Вагнер пробрался к двери и заглянул в следующую комнату. Но на месте стены со стальной дверью он увидел сквозь завесу дыма небольшой сад, огражденный высокой каменной стеной. Дальше, за стеной, высилась громада серого здания с разбитыми стеклами и виднелся погнувшийся столб уличного фонаря. — Вот не думал, что нахожусь среди города! — сказал Вагнер, подходя к обрыву пола. В висках стучало, голова еще сильно кружилась, едкий дым вызывал боль в глазах, но Вагнер, цепляясь за выступы обвалившейся стены, стал спускаться в сад. Все деревья были поломаны, листва обожжена. «Стена!.. Последняя преграда… Как преодолеть ее?» — Вагнер осмотрелся кругом. Садовая беседка. У порога лежит спящий старик садовник… А вот и то, что ему надо! Лестница! Вагнер быстро приставил ее к стене. Посмотрев с высоты каменного забора на развалины своей тюрьмы, он перебросил лестницу, быстро спустился на улицу и сразу вступил в спящий город. Стояла мертвая тишина. Ничто не нарушало сонного покоя. Улица представляла необычный вид. Она вся была завалена грудами тел спящих людей. Ежеминутно приходилось переступать через эти тела, и Вагнер, чтобы быстрее идти, вышел на середину улицы. Здесь стояли автомобили со спящими в них людьми. Вагнер шел к перекрестку. Вот на тротуаре лежит толстая дама, положив голову на ногу почтальона. Шляпа сползла с ее головы, зонтик валяется в стороне. Вот стоит автомобиль для поливки улицы со спящим шофером. Вода еще льется из бака, подмывая лежащих на улице. Некоторые из них ежатся от воды, медленно поворачиваются, но продолжают спать. Валяются цилиндры, шляпы, пакеты, узелки, картонки… На некоторых лицах застыл ужас. Их организм, очевидно, дольше других боролся со сном: на их глазах падали и засыпали люди, и им казалось, что город и сами они охвачены эпидемией какой-то страшной, неизвестной болезни. И они засыпали с ужасной мыслью, что, быть может, никогда не проснутся. Иных, наоборот, сон сваливал почти мгновенно. Их лица были спокойны. Чем ближе к перекрестку, тем гуще лежали тела на тротуарах. Вот и перекресток. Вагнер остановился и прочитал на углу дома название улицы: «Kunigstrasse». «Так вот где я! Почти в центре Берлина!» На самом перекрестке лежал толстый шуцман (полицейский), раскинув ноги по трамвайным путям. Он даже во сне не выпускал свою палочку. В двух шагах от его ног стоял трамвай, очевидно остановленный вагоновожатым в последние минуты борьбы со сном. А дальше виднелись два столкнувшихся трамвая. Один вагон был наполовину разбит. Часть людей выпала на мостовую. Среди них были убитые и раненые. Окровавленные трупы перемешивались с телами спящих, оставшихся в живых. Возле девочки с раздробленной рукой лежала спокойно спящая женщина, очевидно мать… Каково будет их пробуждение?… Несколько автомобилей было также повреждено. Один лежал на боку, ударившись о столб фонаря, другой въехал на тротуар и придавил ноги спящего молодого человека в белом костюме. Молодой человек глухо стонал и гримасничал от боли, но продолжал спать. «Однако погружение города в неожиданный сон не обошлось без жертв! — подумал профессор Вагнер. — Очень печально, но этого я не мог избежать». Из открытого окна и дверей многоэтажного дома валил черный дым. Там, очевидно, возник пожар. Вагнер вздохнул и невольно поморщился. Спасать? Но что может сделать он один? И он не имеет времени. Отвернувшись от дома, он быстро зашагал вдоль Королевской улицы, к Курфюрстскому мосту, мимо знакомых зданий Гигиенического музея и Музея национальных костюмов. Вот и ратуша (городская дума) из темно-красного песчаника на цоколе из серого гранита, с высокой башней и статуями в нишах у входа курфюрста Фридриха Первого и императора Вильгельма. Профессор Вагнер вспомнил, что в подвальном этаже здания находится один из величайших ресторанов Берлина. Вагнер с утра ничего не ел. Он спустился в ресторан. Здесь, несмотря на ранний час, уже были посетители. Они спали за столом и на полу вперемешку с кельнерами, в лужах пива, вытекавшего из открытого крана пивного бочонка. Вагнер наскоро закусил бутербродами, лежавшими на буфете, и вышел на улицу. У Курфюрстского моста Вагнер был удивлен появлением нескольких неспящих людей. Они были плохо одеты и своими криками резко нарушали тишину спящего города. Это были бедняки из предместья Берлина — безработные или бродяги. Они не получали казенного противосонного «пайка», не имели средств и купить чудесные пилюли. А если бы и имели, то вряд ли купили бы: сон друг обездоленных… И потому они, выспавшись прошлой ночью, теперь явились сюда, привлеченные вестью о сонном городе. Через огромные витрины кафе и магазинов было видно, как эти выходцы подвалов и окраин доедали объедки, откидывая спящих у столиков, как отбивали головки бутылок и пили вина. В магазинах готового платья они сбрасывали свои лохмотья, одевались в модные костюмы, так не шедшие к их обрюзглым, небритым или истощенным нуждой лицам, нагружали на спину узлы и, наспех застегивая пуговицы, бросались к другим магазинам, прыгая со своими узлами через спящие тела. Там их привлекали иные соблазны. Бросая узлы с платьем, они хватали конфеты, пирожные, консервы, чтобы бросить и это все ради золота и драгоценных камней ювелирных магазинов. Они блаженствовали. Они царили. Никто не останавливал их. Встречая распростертые тела спящих шуцманов — их извечных врагов, — они не могли отказать себе в удовольствии позабавиться: надевали спящим шуцманам на голову дамские капоры, привязывали к их ногам бродячих собак, всовывали в руки пустые бутылки… Вот и Курфюрстский мост с двумя спящими девочками у бронзовой статуи курфюрста. Весь мост завален телами спящих. Вагнер с трудом добрался до Дворцовой площади. Здесь неспящие оборванные люди встречались толпами. У дворцового фонтана Вагнер увидел нечто вроде митинга голытьбы. Вагнер заинтересовался и стал пробираться среди спящих на земле тел к фонтану Нептуна, стоящего на скале среди четырех аллегорических фигур: Рейна, Эльбы, Одера и Вислы. Фонтан — подарок города Берлина императору Вильгельму Второму. И «бог морей», конечно, он, кайзер… «Будущее Германии на воде!..» «Увы, превратна судьба человека! — думал Вагнер, переступая через чье-то тело. — Что осталось от могущества „бога морей“?… Революция отняла у „бога“ корону, и памятник Вильгельму Второму уже не будет стоять — тридцать третьим по счету — в аллее Побед Тиргартена…» Какой-то рабочий, взобравшись на возвышение, обращался к толпе: — Товарищи! Остановитесь! Что вы делаете? Проснутся наши враги — банкиры, фабриканты и заводчики, проснется полиция, и у вас отберут все и бросят вас в тюрьмы. Обезоруженный враг лежит перед нами! Он в наших руках! Нужно идти в арсенал, захватить оружие!.. Нужно захватить членов правительства, генералов, полицию… Надо действовать немедленно — и власть окажется в наших руках! Послышались отдельные возгласы одобрения. Но когда начали обсуждать план действий, оказалось, что захватить власть не так-то легко. Прежде всего никто не знал, долго ли продлится этот странный сон. Большинство неспящих состояло из люмпен-пролетариата, изголодавшейся голытьбы, которая увидала вдруг в своих руках несметные богатства города. Трудно было оторвать эту толпу от соблазнов грабежа и в несколько часов организовать, заставить их действовать по определенному плану. — Позвольте и мне вмешаться в ваш разговор! — сказал профессор Вагнер. — Вы интересуетесь тем, когда проснется город. Могу вам дать довольно точные сведения. Все уснувшие должны проспать не менее восьми — десяти часов. Уснули они около девяти часов утра. Сейчас сорок минут второго. Надо ожидать, что между пятью — семью часами вечера начнется пробуждение. В вашем распоряжении около четырех часов. Четыре часа! За это время надо найти грузовики, освободить тюрьмы, перевезти туда спящих врагов… Вместит ли Моабит их всех? Положим, место для арестованных в Берлине найдется, но шоферы, вероятно, все также спят. Где найти других, много ли их найдется?… — Послушай, Карл, не обратиться ли нам за помощью к нашим московским товарищам? Кто знает, может быть, город проспит и несколько суток? — Город скоро проснется! — вмешался опять в разговор профессор Вагнер. — Откуда вы это знаете? — Из первоисточника: я сам причина этого сна. Они, — и Вагнер показал рукой на тела спящих, — не отравлены. Они лишь не получили обычного состава противосонных пилюль, которые я изготовлял, и теперь спят естественным сном, насколько вообще сон естествен. А нормальный сон продолжается около восьми часов. Расчет простой… О помощи из Москвы нечего и думать в такой короткий срок. Я уж не говорю о некоторых дипломатических препятствиях, которые могут встретиться или по крайней мере потребуют своего обсуждения в Москве. Но самый полет в Москву меня крайне интересует. Я не могу остаться здесь. Я «усыпил» город только для того, чтобы бежать из плена одной из ваших боевых реакционных организаций. И я был бы вам очень благодарен, если бы вы помогли мне в этом. Рабочий Карл задумался, потом хлопнул по плечу товарища и, указав глазами на Вагнера, воскликнул: — Летим с ним, Адольф! Если помощь из Москвы и опоздает, мы по крайней мере выберемся отсюда. Другого такого случая не дождешься! Остаться здесь и ожидать их пробуждения у меня совсем нет охоты. Ты умеешь управлять автомобилем. Вези нас на аэродром! И они быстро подошли к новенькому автомобилю. — А ну-ка, товарищ, уступи нам место! — сказал Карл, вытаскивая спящего шофера из-за рулевого колеса. — Этого поросенка тоже долой! — принялся он за пассажира. — Ему еще никогда не приходилось спать на земле. Пусть попробует наших пуховиков! — Позвольте! — вскричал Вагнер. — Да это Таубе! — Какой Таубе? — Ах, сейчас не время рассказывать! А знаете ли что? Возьмем его с собой, прошу вас! — Это еще для какой надобности? — Я расскажу вам дорогой. И автомобиль двинулся на аэродром. Вагнер, поддерживая мотающуюся голову спящего Таубе, смеялся в душе, представляя, какие глаза сделает Таубе, когда профессор поблагодарит его в своем московском кабинете за приятную прогулку в Германию. В ангаре стояло несколько пассажирских самолетов. Один из них был выведен и готов к отлету. Пилот, механик и пассажиры спали на своих местах. Пассажиров вынули из кабины. Пилоту и механику Вагнер влил в рот разведенный в воде препарат против сна: они быстро проснулись и с недоумением смотрели вокруг себя. — Сейчас же заводите мотор и отправляйтесь в путь! — сказал повелительно Карл. — Куда? — спросил пилот. — На Москву! Пилот отрицательно покачал головой. — Это линия на Кенигсберг. И у меня были другие пассажиры. Вы имеете билеты? — Вот наши билеты! — сказал Карл, вытягивая из кармана старенький револьвер. — Это насилие! Я буду звать на помощь! — Зови! Вот этих позови! — И Карл указал на спящих рядышком на земле пассажиров. — Или вот этих!.. Пилот и механик удивленно оглядывали спящих людей. — Летим!.. — сказал механик, пожимая плечами. Быстро уселись. Аппарат зажужжал… И опять перед Вагнером раскинулся внизу широкий пестрый ковер с ровными нитями железнодорожных путей, голубым узором извивающихся рек и пестрыми пятнами городов. Полчаса прошло в молчании. Вдруг Карл, поглядев в окно, вскочил и начал кричать. Шум мотора заглушал его голос, но, когда Карл показал на часы и на солнце, Вагнер понял: косой луч солнца освещал кабину слева. В этот час, если бы они летели прямо на восток, солнце должно быть справа. Карл пробрался к пилоту и начал трясти его за плечо, показывая на солнце. Пилот со своей стороны показывал на карту и пытался оправдаться: он летит по знакомому пути на Кенигсберг, а оттуда по маршруту Ковно — Смоленск — Москва. Лететь прямо на восток он не может. Путь не изучен. Места посадок неизвестны… Карл не принимал никаких объяснений. Он вынул свой старенький револьвер, потряс им угрожающе перед носом пилота и провел дулом по карте прямую линию на восток. Пилот пожал презрительно плечами и жестами предложил Карлу занять его место. Здесь, на высоте пятисот метров, держа в своих руках управление аппаратом, пилот не очень опасался угроз Карла. Но Карл крикнул ему на ухо: — Я убью вас не сейчас, а в тот момент, когда аппарат коснется земли! Пилот поежился, сжал губы и повернул руль. Аппарат, накренившись набок, сделал крутой поворот и пошел на северо-восток. Пролетая над Бромбергом, пассажиры заметили на его улицах движение. Карл посмотрел на Вагнера и многозначительно качнул головой: — Пробуждаются!.. Профессор хотел объяснить, что если Бромберг уже пробуждается от сна, то, очевидно, там раньше принимали пилюли. Берлин, наверное, еще спит, хотя скоро проснется и он. Но шум мотора мешал говорить, и Вагнер только молча показал рукой на спящего Таубе. И опять молчание. Минутами кажется, что аппарат стоит на месте, а земля медленно ползет. Карл задремал… Но Вагнер зорко смотрел вперед. Вдруг Карл просыпается от толчка в бок. Адольф, возбужденный, показывает ему что-то в окне. Карл глядит вдаль, но не понимает, в чем дело. Вагнер дает ему бинокль, оказавшийся в кабине, и показывает на беленький домик у опушки леса. Карл наводит бинокль, и вдруг грудь его широко поднимается. У пограничного столба развевается красный флаг. — Спасены! — кричит он и машет биноклем в окно. Амба I. Званый ужин Помню, в детстве у меня возникли серьезные разногласия с моим другом Колей Бибикиным, которые едва не повлекли к разрыву нашей двухлетней дружбы. Он убеждал меня бежать в Америку, чтобы сражаться с индейцами, я же ни о чем не хотел слышать, кроме «Абессинии». — Во-первых, не «Абессиния», а «Абиссиния», — поправил меня Коля. — Во-вторых, пишется и «Абессиния» и «Абиссиния». Но я считаю правильнее писать и произносить «Абессиния», так как это слово происходит от местного старинного названия страны Хабешь, — возразил я с эрудицией настоящего ученого. Я прочитал тоненькую книжечку об этой далекой стране и был очарован. — Но почему ты выбрал именно Абессинию? — не унимался Коля. — Потому Абессинию, — отвечал я, — что, во-первых, амба. Ты знаешь, что такое амба? Он кивнул головой. — Отец говорил: амба — это если в лото или лотерее выходит сразу два выигрыша. Я презрительно рассмеялся и пояснил: — Амба — это высокое горное плато в Абессинии с такими обрывистыми краями, что жители лазят на свою амбу по лестницам, а скот поднимают на веревках. Понимаешь, как интересно. Выбрать хорошенькую амбу, недоступную человеку, взобраться на нее и жить, как на воздушном острове. Или может занять две амбы и через глубокий каньон перекинуть веревочную лестницу и ходить друг к другу в гости. Ветер будет дуть в ущелье, а лестница качаться из стороны в сторону, вот так: туда-сюда, туда-сюда. — А индейцы? — спросил Коля, уже, видимо, начинавший сдаваться, но ему трудно было расстаться с индейцами. — Там, в Абессинии, тоже есть дикие племена и разбойники, страшно свирепые. Ты будешь с ними сражаться. — Да, об этом надо подумать… — Нет, ты не можешь себе представить, что это за прелесть, — продолжал я, все больше вдохновляясь. — Абессиния — это Швейцария. Даже лучше. Абессиния в пятьдесят раз больше Швейцарии и во много раз красивее. Абессиния — это красивый остров над морем песков и болот. Абессиния — это крыша Африки. Это чудесный парк. Везде пастбища с тенистыми рощами. Даже не один парк, а сотни, с различной растительностью. Внизу — сахарный тростник, бамбук, хлопок, тропические фрукты, этажом выше — кофе, еще выше — поля нашей пшеницы. Ты любишь кофе? А знаешь, почему кофе называют «кофе»? Каффа — провинция Абессинии, где растут прекрасные кофейные деревья. Оттуда к нам идет лучший кофе. Там водятся гиппопотамы, гиены, леопарды, львы. Там столько птиц, что ты не успеешь стрелять. И знаешь, там замечательные деньги. Из тонких брусков каменной соли в полметра длиной. Это у них рубль. Если брусок треснул, или облупился, или плохо звучит, такой рубль не берут. А когда люди встречаются на дороге, то друг друга угощают, отламывая кусочек соли, — как у нас табачком. Каждый съедает кусочек, благодарит и уходит. Но самого главного я тебе не сказал. Там мы с тобой были бы военными. Уверяю тебя. Там берут на военную службу мальчиков девяти лет, делают их помощниками солдат. Мальчик несет впереди солдата ружье, чистит это ружье, ухаживает за лошадью или мулом и проходит пешком много-много километров. Коля был побежден. Он задумался, тряхнул головой и сказал: — Да, об этом надо подумать… Коля Бибикин скоро уехал из нашего города вместе со своими родителями, а я таки исполнил свою мечту, хотя и с двадцатилетним опозданием. Сказать по правде, в то время я и сам скоро позабыл об Абиссинии, увлекшись лыжным спортом. И вспомнил я о ней только тогда, когда мне, как научному сотруднику Академии наук и «подающему надежды» молодому ученому-метеорологу, предложили принять участие в одной из экспедиций, отправлявшихся в различные пункты земного шара для метеорологических наблюдений. Предсказатели погоды еще совсем недавно пользовались репутацией отъявленных лгунов. «Их предсказания надо принимать наоборот», — иронически говорили обыватели. Отчасти они были правы: метеорологи очень часто ошибались. Несмотря на все синоптические карты, на взаимоинформирование по телеграфу, откуда-то в последний момент появлялись непредвиденные циклоны и портили все предсказания. И только сравнительно недавно ученые-метеорологи решили обосноваться в самих очагах «производства» погоды. — Куда вы хотели бы ехать? — спросили меня. — На родину циклонов, в Исландию, или же в Абиссинию? Для этих двух пунктов еще не набраны научные сотрудники. «Абиссиния. Коля Бибикин. Амба…» — вдруг пронеслось в моей голове, и я без колебания ответил: — Конечно, в Абиссинию. …Когда я сошел на плоский песчаный коралловый берег Красного моря и увидал на горизонте голубую стену гор с серебряными зубцами, мне показалось, что я помолодел на двадцать лет, и, удивляя своих спутников, крикнул: — Амба! Мы углубились в узкую страну, втиснутую между грядою скал и берегом моря, покрытую холмами, орошаемую многочисленными ручьями. Вечнозеленые тамаринды покрывали холмы. Многое оказалось в этой стране совсем не таким, как я представлял в детстве. Но все же действительность превзошла даже мои детские грезы. В стране оказалось кое-что поинтереснее амб. Впрочем, теперь я обращал внимание на то, что в детстве мало занимало меня: на температуры, ветры, климат. А в этом отношении Абиссиния интереснейшая страна. В том уголке ее, где находится «столица-деревня» и живет босоногий негус-негушти (царь царей), стоит вечная весна. Самый холодный месяц — июль — там теплее, чем май в Москве, а самый теплый — чуть прохладнее московского июля. На высотах Тигре ночью коченеешь от холода, а внизу, к востоку, расстилается пустыня Афар, одно из самых жарких мест на земном шаре. Но особенно меня интересовали периодические дожди, без которых была бы невозможна вся египетская культура. Древние египетские ученые-жрецы не помышляли о том, чтобы открыть истинную причину разливов Нила, оплодотворяющих весь бассейн реки, они умели только хорошо использовать эти разливы, создав удивительную сеть каналов, заградительных плотин и шлюзов, регулирующих запасы воды. Жрецы не знали, почему в начале разлива Нил грязно-зеленого цвета, а затем воды его приобретают красный оттенок. Так делали боги. Теперь мы знаем этих богов. Влажные ветры Индийского океана охлаждаются на холодных высотах Абиссинии и падают страшными тропическими дождями. Вот эти-то дожди и размывают глубокие каньоны, превращая горное плато в ряд разбросанных амб. Затем потоки устремляются в ущелья, захватывают там гниющие отбросы, червей, звериный помет, перегной и несут эту зеленоватую грязь в Голубой Нил и приток Нила — Атбар. После того как ливень вычистит эту гниль, прорвав плотину камышей, задержавших в своих зарослях воду и ил, дожди начинают размывать красноватые горные породы, и вода в Ниле становится красная как кровь. Горе путнику, который будет застигнут ливнями в ущелье или на дне долины. Итак, я был в Абиссинии, сидел на горном плато Тигре, курил трубку возле походного шатра и мог вволю наслаждаться видами амб. Похожие на кактусы молочаи горели как золотые канделябры в лучах заходящего солнца; рядом с палаткой стояла группа кедров напоминавших ивы. Из соседней деревни доносились песни, не очень приятные для европейского слуха. Там, вероятно, был какой-то праздник. Не потому ли задержался мой проводник и носильщик абиссинец Федор? Он отправился раздобыть для меня в деревне чего-нибудь съестного на ужин. — Как бы он не напился галлы, — сказал я, чувствуя приступы голода. Но в этот момент мы услышали приближающееся пение. Это был Федор, и явно навеселе. Он явился с пустыми руками. Я укоризненно покачал головой и, мешая итальянские и английские слова, упрекнул его за то, что он ничего не принес и опять напился галлы. Федор начал креститься, уверяя, что он только отведал вкус галлы. А не принес он ничего потому, что старик (старший в роде, староста) деревни просит нас к себе на ужин. — Большая еда! — сказал Федор и даже зачмокал губами. Его шама (плащ) распахнулась, обнажая крепкую грудь. Федор не носил рубашки, весь его наряд состоял из узких штанов и шамы. Только в холодную погоду он, как многие горные жители, надевал меховой плащ. Его длинное, овальное шоколадного цвета лицо, узкий нос, курчавые волосы и реденькая бороденка, казалось, испускали лучи света. И источником этого света была мысль: «большая еда». Но я уже знал эти торжественные обеды и ужины и отклонил приглашение. — Иди скажи старику, что я и мой товарищ больны, не можем прийти, и принеси нам лепешек. Федор начал уговаривать нас принять приглашение. Он уверял, что наш отказ может разгневать главу рода, а это повредит нам, но я продолжал отказываться. Тогда Федор, многозначительно подмигнув, сказал: — Ну, теперь я скажу такое, что ты не откажешься. На ужине будут гости. Белые. Один рус, один немец. Я не поверил Федору. Он это выдумал, чтобы я согласились идти на пиршество: Федор тогда, конечно, пойдет в качестве моего слуги и получит свою долю. Встретиться в Абиссинии с итальянцем или англичанином — в этом нет ничего удивительного. Их колонии граничат с Абиссинией, отрезая владения негуса-негушти от моря. Можно встретить и немца. Но «рус»? Откуда может появиться «рус» в Абиссинии? А Федор продолжал креститься и божиться, уверяя, что будет «рус», что он приехал с одним немцем из Аддис-Абебы и остановился в соседней деревне. Любопытство мое было задето. Если Федор прав, было бы глупо не воспользоваться случаем повидать своего соотечественника. Притом голод решительно не давал мне покоя. Я не ел целый день и сделал, вероятно, километров тридцать по горным тропам. — Хорошо, идем. Но если ты обманул, Федор, тогда держись… Среди островерхих крытых соломой хижин на лужайке расположилось целое общество. Так как солнце уже зашло, то молодежь разложила и зажгла большие костры, ярко освещавшие картину пиршества на высоте двух тысяч метров. В центре большого круга сидел старик с морщинистым лицом, но совершенно черными волосами — абиссинцы почти не седеют. По левую сторону от него место было свободно, а по правую сидели два европейца: один из них — красивый мужчина с каштановой бородой и нависшими усами, и другой — рыжий бледный молодой человек. Старик — глава рода и начальник деревни — показал мне место рядом с собой, предложив сесть. Я поклонился и занял указанное мне место. Мне очень хотелось сесть рядом с европейцем, обладавшим завидным румянцем и каштановой бородой, и говорить с ним. Но между мною и им сидел наш гостеприимный хозяин, а он, как и все абиссинцы, отличался большой болтливостью. Его звали Иван, или, как он сам выговаривал, «Иан». Кушанье к столу еще не было «приведено», и пока хозяин занимал нас разговорами, обращаясь главным образом к соседу справа. Иан, видимо, хотел блеснуть перед нами образованностью. Он говорил о том, что ему прекрасно известно, что делается в мире. Есть Абиссиния, и еще есть Европия и Туркия. Европия — хорошо, но не очень; там нет негус-негушти. Впрочем, как недавно он узнал, есть еще Греция — «самое большое государство на свете»… Тем временем было «подано» первое блюдо. Два молодых, довольно красивых абиссинца привели, держа за рога, корову. Ноги ей связали. Один старый абиссинец взял нож и, уколов корову в шею, пролил на землю несколько капель крови. Потом корову повалили. Молодой абиссинец, вооруженный острым кривым ножом, сделал надрез на коже живой коровы, отвернул кусок кожи и начал вырезать с филейной части узкие полосы трепещущего мяса. Корова заревела, как сирена гибнущего парохода. Этот рев, видимо, ласкал слух и возбуждал аппетит Иана, у которого потекли слюни. Женщины хватали трепещущие куски мяса, разрезали на мелкие части, посыпали перцем и солью, завертывали в лепешки и подносили ко рту пирующих. Европеец с каштановой бородой поблагодарил, но отклонил предложенный ему кусок. Он объяснил, что нам, европейцам, закон не позволяет есть сырое мясо и потому мы будем есть поджаренного барашка. Вдруг он обратился ко мне на русском языке: — Если не ошибаюсь, вы мой земляк. Не ешьте и вы сырого мяса, от него все эфиопы страдают солитерами и ленточными глистами. И если бы они каждый месяц не делали себе генеральной чистки, поедая цветы и плоды местного глистогонного растения куссо, то многие из них, наверно, погибли бы от паразитов. Я охотно послушался этого совета и попросил кусочек прожаренной баранины. Мой земляк жевал жареную баранину и чавкал так громко, как умеют чавкать только воспитанные абиссинцы. Признаюсь, я не знал, что чавканье является признаком хорошего воспитания. Когда все наелись, подали местный опьяняющий напиток федзе. Иан заставил налить себе из чаши немного федзе на ладонь и выпил, чтобы показать, что напиток не отравлен, и только после этого вино было предложено гостям. Несчастное «блюдо» продолжало реветь. Этот рев разбудил тишину окрестных полей и ущелий. Из соседних деревень стали подходить гости. Предсмертный рев коровы служил для них призывным гонгом. Гостей встретили радушно, и они приняли участие в пожирании живой коровы. Скоро весь бок коровы был обнажен. Корова судорожно била ногами, но на это не обращали ни малейшего внимания не только мужчины, но и женщины. Детей же рев коровы и ее судорожные подергивания приводили в восторг. Иан скоро опьянел. Он то начинал петь божественные песнопения, напоминавшие мотивом вой голодных волков, то тихо чему-то смеялся. Наконец этот нудный вечер был окончен. «Рус» поднялся и кивнул мне. Я последовал его примеру. Поблагодарив хозяина, он попросил позволения взять с собой голову коровы. Иан очень охотно согласился. Он приказал одному из молодых людей отрезать голову, но «рус» взял нож из рук юноши и сам занялся операцией, причем делал это с необычайной скоростью и ловкостью, чем заслужил общее одобрение. Несчастная корова перестала реветь, и скоро ее ноги вытянулись. Я решил, что земляк сделал это из сострадания, чтобы прекратить мучения животного. — Будем знакомы, — сказал он, протягивая мне на прощание руку. — Профессор Вагнер. Милости прошу к моему шалашу. Вот там, видите? — И он показал на две большие палатки на краю деревни, слабо освещенные догорающими огнями костров. Я поблагодарил за приглашение, и мы расстались. II. Смерть Ринга На другой день, покончив с работой, я отправился навестить профессора Вагнера. — Можно войти? — спросил я, остановившись у палатки. — Кто там? Что надо? — отозвался кто-то на немецком языке. Дверь в палатку приоткрылась, и в щель выглянуло лицо рыжего молодого человека. — Ах, это вы. Войдите, пожалуйста, — сказал он. — Садитесь. Профессор Вагнер сейчас занят, но он скоро освободится. И словоохотливый немец начал занимать меня разговором. Его фамилия Решер. Генрих Решер. Он ассистент профессора Турнера — известного ботаника. А Турнер — давнишний друг профессора Вагнера. Они — Турнер и Вагнер — приехали в Африку вместе. Вагнер отправился в бассейн Конго изучать обезьяний язык, а Турнер с Альбертом Рингом и проводником отправился в экспедицию в область Тигре. — Турнер и профессор Вагнер расстались в Аддис-Абебе и там же условились встретиться, — продолжал Решер. — В Аддис-Абебе у профессора Турнера была основная база. В этом городе находился я. Ко мне Турнер отправлял коллекции растений, я делал гербарии, производил микроскопические исследования. Вагнер и Турнер обещали вернуться до наступления летних дождей, которые, как вам известно, здесь бывают в июле и августе. Вагнер явился вовремя — в конце июня. Он прибыл с большим багажом и целым зверинцем. Слышите, как кричат обезьяны? Профессор Вагнер сказал, что в лесах Конго он встретил экспедицию какого-то английского лорда, который скоро умер. Вагнеру пришлось взять на себя все заботы об имуществе умершего: он решил отправить багаж и обезьян родственникам покойного. Дожди перепадают уже в конце июня. Если Турнер не хотел рисковать и быть застигнутым страшными тропическими ливнями в горах, он должен был поторопиться. Мы ждали его со дня на день. Не являлся и Ринг, который был посредником между Турнером и мною, доставляя время от времени коллекции. Прошел июль. Дожди лили как из ведра. Даже наши отличные палатки не выдерживали и пропускали воду. Но все же в них было лучше, чем в туземных жилищах. Беспокойство за судьбу профессора Турнера, Альберта Ринга и проводника все возрастало. Неужели они погибли? Однажды — это было уже в начале августа — под утро я услышал сквозь шум ливня какой-то стон или вой за брезентом палатки. Вы знаете, как много собак на улицах абиссинских городов. А ночью шакалы и гиены нередко забегают в город. Ведь они вместе с собаками являются единственными чистильщиками и санитарами этих грязных городов-деревень. Заглушенный стон повторился. Быстро одевшись, я вышел из палатки. У входа я увидел тело человека. Это был Альберт Ринг, но в каком виде! Одежда его, изорванная в клочья и испачканная, едва держалась на нем. Все лицо в синяках, а на голове виднелась глубокая рана. Я втащил Ринга в палатку. Вагнер никогда не спит, и потому он тотчас же услышал, что в моем отделении палатки что-то неладное. Увидав раненого, Вагнер начал приводить его в чувство. Но несчастный Ринг, казалось, уже испустил дух. У него хватило силы только дотащиться до нашей палатки. Вагнер впрыскивал камфару, чтобы поддержать деятельность сердца, — ничего не помогало. «Погоди же, ты у меня заговоришь!» — сказал Вагнер и, быстро пройдя к себе за занавеску, вернулся оттуда со шприцем. Он впрыснул Рингу какой-то жидкости, и наш мертвец открыл глаза. «Где Турнер? — крикнул Вагнер. — Он жив?» — «Жив, — еле слышно ответил Ринг. — Помощь… Он…» Ринг опять впал в беспамятство, и даже Вагнер не мог уже ничего поделать. «Он потерял слишком много крови, — сказал Вагнер. — доложим, кровь мы могли бы накачать ему, взяв у одной из обезьян. Но у Ринга пробит череп и поврежден мозг. Больше нам, пожалуй, ничего не удастся вытянуть из него. Ну что стоило ему пожить еще хоть пять минут! Я так и не узнал, где находится мой друг Турнер». — «Мы похороним его тело?» — спросил я. «Разумеется, — ответил Вагнер, — только раньше я произведу вскрытие. Может быть, оно даст нам какие-нибудь сведения. Помогите мне перенести труп в мою лабораторию». Труп был так легок, что и один из нас легко перенес бы его, но неприлично труп человека таскать, как тушу. Мы перенесли труп и положили на прозекторский стол.[2 - Стол, на котором производят вскрытия.] Я удалился, а профессор занялся вскрытием. Родители Ринга, вероятно, не позволили бы вскрывать труп — они такие религиозные люди. Но они были далеко, а Вагнер… он не послушался бы меня и все равно сделал бы по-своему. С Вагнером я встретился в тот день только вечером, когда он вышел, чтобы взять какую-то банку из нашего склада, находившегося в соседней палатке. «Что вы узнали?» — спросил я. «Узнал, что у Ринга рана в черепе имеет неровные края, а на волосах я нашел кусочек ила, на теле много ссадин и кровоподтеков. По всей вероятности. Ринг был застигнут потоками ливня в каком-нибудь каньоне, подхвачен и унесен этим потоком. Его тело билось о камни и стены утеса. Каким-то образом ему удалось выбраться из потока, и он добрался до нас. Удивительно сильный организм. Он должен был пройти немало километров с этакой раной в голове». — «А профессор Турнер?» — «Об этом я знаю столько же, сколько и вы. Но Ринг успел сказать, что Турнер жив и, по-видимому, ожидает помощи от нас. Мы должны немедленно отправиться к Тигре на поиски Турнера». — «Это бессмысленно, — возразил я. — Тигре — огромная область старой Абиссинии, имеющая тысячи амб, тысячи каньонов. Где мы будем искать Турнера?» — Ведь я был прав, не правда ли? — спросил Решер, обращаясь ко мне. — Ваш профессор Вагнер, — продолжал он, — бывает грубоват. Он резко сказал мне, что если я не желаю, то могу оставаться в Аддис-Абебе. Я, конечно, ответил, что отправлюсь с ним. И в тот же день, вернее — вечер, похоронив Ринга, мы выступили в путь. Мы оставили всех обезьян и багаж умершего лорда в Аддис-Абебе, а сами отправились налегке. Впрочем, это относительно говоря. Профессор Вагнер не может обойтись без своей лаборатории. Он взял с собою довольно большую палатку — вы видели ее. А я захватил вот эту для себя. — Ну и как ваши поиски? — Разумеется, безрезультатны, — ответил Решер как будто даже с некоторым злорадством. Мне показалось, что он не очень дружелюбно относится к Вагнеру. — Меня ждет дома невеста, — признался Решер, — а тут приходится бесцельно бродить по горам. Бедный Ринг! У него тоже была невеста. III. Говорящий мозг В это время пола брезента, прикрывавшая дверь, приоткрылась, и на пороге показался профессор Вагнер. — Здравствуйте, — сказал он мне приветливо. — Чего же вы здесь сидите? Пройдемте ко мне. — И, обняв меня, повел в свою палатку. Решер не последовал за нами. Я с любопытством оглядел походную палатку-лабораторию Вагнера. Здесь были аппараты и приборы, говорившие о том, что Вагнер работает в самых различных областях науки. Радиоаппаратура стояла рядом с химической стеклянной и фарфоровой посудой, микроскопы — со спектроскопами и электроскопами. Назначение многих аппаратов было мне неизвестно. — Садитесь, — сказал Вагнер. Сам он уселся на походный стул у маленького стола, вдвинутого между большими столами, заваленными приборами, и начал писать. В то же время, поглядывая на меня одним глазом, он разговаривал со мной. К моему удивлению, оказалось, что обо мне он знает гораздо больше, чем я о нем. Он перечислил мои научные труды и даже сделал несколько замечаний, удививших меня своей меткостью и глубиной, тем более что Вагнер был по специальности биолог, а не метеоролог. — Скажите, вы не могли бы помочь мне в одном деле? Мне кажется, что с вами мы скорее сварили бы кашу. «Чем с кем?» — хотел спросить я, но удержался. — Видите ли, — продолжал Вагнер. — Генрих Решер очень симпатичный молодой человек. Пороха он не выдумает, но будет честным систематиком. Он один из тех, кто в науке собирает, накапливает сырой материал для будущих гениев, которые сразу освещают одной идеей тысячу непонятных доселе вещей, соединяют воедино частности, дают всему систему. Решер — чернорабочий от науки. Но дело не в этом. Всякому свое. Он продукт своей среды. Аккуратненький сынок аккуратненьких бюргерских родителей со всеми их предрассудками. По воскресеньям утром он поет потихоньку псалмы, а после обеда пьет кофе, приготовленный по способу его почтенной мамаши, и курит традиционную сигару. — Разве я не замечал, как косился он на меня за то, что я произвел вскрытие трупа Ринга. — Вагнер вдруг засмеялся. — Если бы Решер знал, что я сделал! Я не только вскрыл черепную коробку Ринга, я вынул его мозг и решил анатомировать его. Я никогда не пропускаю такой возможности. Вынув мозг Ринга, я забинтовал его голову, и мы с Решером похоронили этот безмозглый труп. Решер прошептал на могиле молитвы и ушел с чопорным видом. А я занялся мозгом Ринга. В Аддис-Абебе не найти льда, чтобы в нем хранить мозг. Можно было заспиртовать его, но для моих опытов мне нужно было иметь совершенно свежий мозг. И тогда я решил: почему бы мне не поддержать мозг в живом состоянии, питая его изобретенным мною физиологическим раствором, который вполне заменяет кровь? Таким образом я мог сохранить живой мозг неопределенно долгое время. Я предполагал срезать сверху тонкие пласты и подвергать их микроскопическим и иным исследованиям. Самое трудное было придумать для мозга такую «черепную крышку», которая идеально предохраняла бы его от инфекции. Вы увидите, что мне удалось очень удачно разрешить эту задачу. Я поместил мозг в особый сосуд и начал питать его. Поврежденную часть мозга я хорошо продезинфицировал и начал лечить. Судя по тому, как рубцевалась мозговая ткань, мозг продолжал жить, так же как живет, например, палец, отрезанный от тела, в искусственных условиях. Работая над мозгом, я ни на минуту не переставал думать о судьбе моего друга профессора Турнера. Я отправился искать его живого или мертвого, захватив и мозг Ринга вместе с моей походной лабораторией. Я надеялся, что удастся найти следы Турнера. Он путешествовал в довольно людных местах. Должен был покупать продукты в деревнях, расположенных на его пути, и о нем, таким образом, можно было узнать у местных жителей. Я быстро продвигался вперед вместе с Решером и через несколько дней уже был на высотах Тигре. Однажды вечером я решил сделать первый срез мозга Ринга. И когда я уже подошел со скальпелем в руке, одна мысль заставила меня остановиться. Ведь если мозг живет, то он может и испытывать боль. Не слишком ли жестока моя операция? Не обрекаю ли я мозг Ринга на судьбу несчастной коровы, которую медленно режут и пожирают местные жители на своих пиршествах, как вы это видели вчера вечером? Я начал колебаться. В конце концов научный интерес, наверно, восторжествовал бы над чувством жалости. Ведь в моих руках был не живой человек, а только кусок «мяса». Гуманисты возражают против вивисекции. Но разве десяток «умученных» учеными кроликов не спасает тысячи человеческих жизней? А наши мясные блюда? Да что толковать! Одним словом, я опять приблизил скальпель к мозгу и опять остановился. Какая-то еще не оформившаяся новая мысль заставила меня насторожиться и ожидать, пока она поднимется из темных бездн подсознательного на поверхность сознания. И вот какую мысль через несколько секунд регистрировало мое сознание: «Если мозг Ринга продолжает жить, то он способен не только ощущать боль. Мысль — одна из функций мозга. Что, если мозг Ринга продолжает думать? И о чем он может думать? Нельзя ли попытаться узнать об этом, установить с мозгом связь? Ведь Ринг так и не успел сказать нам, где находится Турнер и что с ним. Не удастся ли мне вырвать эту тайну у мозга Ринга? Если этот опыт удастся, я убью двух зайцев одним ударом: разрешу интересную научную задачу и, быть может, спасу моего друга». — Амба? — улыбаясь подсказал я. Вагнер секунду подумал, улыбнулся и ответил: — Да, амба, только не абиссинская, а игроковская. Два выигрыша сразу. В научном отношении опыт сулил мне чрезвычайно много интересного, и я с жаром принялся за дело. А дела предстояло немало. Надо было изобрести способ войти в сношения с мозгом, который, конечно, не мог ни видеть, ни слышать, разве что ощущать. Это было, пожалуй, не легче, чем войти в сношение с марсианами или селенитами, не зная их языка. Должен вам сказать еще по секрету, что Ринг, когда он был «во всей форме», не отличался умом. Однажды Турнер сказал мне, что Ринг был захвачен людоедами и вернулся из плена живехоньким, тогда как два его спутника были съедены. «Это потому, — шутливо объяснил Турнер, — что людоеды, убедившись в глупости Ринга, побоялись его съесть, чтобы не заразиться его глупостью. Ведь людоедство возникло не от голода, а от веры в то, что, скушав врага, можно приобрести его доблести». — Таким образом, — продолжал Вагнер, — мне приходилось работать над очень трудным материалом. Но трудности никогда не останавливают меня. В своих изысканиях я рассуждал так. При работе мозга происходят сложные электрохимические процессы, сопровождаемые излучением коротких электроволн. Я уже года два назад сконструировал прибор, при помощи которого мог воспринимать электроволны, излучаемые мыслящим мозгом. Я изобрел даже аппарат, автоматически записывающий кривую этих колебаний. Но как перевести эту кривую на человеческий язык? Тут были чрезвычайные трудности. Я убедился, что одна и та же мысль передавалась графически различно в зависимости от настроения человека. Очевидно, надо было научиться читать не целые мысли и даже не отдельные слова — надо было идти другим путем: договориться с мозгом о буквах, создать особый алфавит, если только каждая буква, о которой будет думать мозг, даст четкую, не похожую на другие электроволну, отраженную видимой чертой на моем приборе. Словом, я находился в положении заключенного в одиночную камеру, который, не зная тюремной азбуки, захотел установить связь с заключенными в соседней камере путем перестукивания. Но все это было еще впереди. Прежде всего надо было установить, излучает ли мозг Ринга какие-либо электроволны, иначе говоря, работает ли он «умственно», или вся его жизнь заключается в физическом существовании клеток. Теоретически мозг должен был мыслить. Я смастерил очень точный приемный аппарат и соединил его с мозгом. Дело в том, что мозг излучает очень слабую электроволну. И для того чтобы она еще больше не ослабела, рассеявшись в пространстве, я решил собрать по возможности всю излучаемую электроэнергию. Для этого я накинул на мозг Ринга тонкую металлическую сетку, от которой шел провод к моему аппарату. Ящик, на котором стоял мозг, был изолирован от земли. Электроволны, попадая в аппарат, должны были передаваться чувствительному самопишущему прибору. Тонкая игла писала на двигавшейся кинопленке, покрытой особым лаком. Кинопленку я брал просто как подходящий материал для записи. О, если бы Решер увидел меня за этой работой! Он взвыл бы от негодования, видя такое кощунство. Вагнер замолчал, а я смотрел на него с нетерпением, не решаясь вопросом нарушить ход его мыслей. — Да, — продолжал Вагнер, — аппарат отметил излучения электроволн; игла зачертила на пленке неведомые письмена, подобно сейсмографу, отмечающему колебания почвы. Мозг Ринга думал. Но о чем он думал, для меня еще оставалось тайной за семью печатями. Все, что проходило на ленте, запечатлевалось в моем мозгу. И левую — лучшую — половину моего мозга я отдал исключительно работе расшифрования этой неведомой грамоты. «Шамполион знал не больше меня, приступая к расшифрованию египетских иероглифов, и, однако же, ему удалось прочитать их. Почему же мне не расшифровать иероглифы мозга Ринга?» — думал я. Но они долго не давались мне. Еще не умея читать эти иероглифы, я, однако, уже мог установить, что некоторые знаки повторяются несколько раз. И особенно часто повторялся такой знак: Что он означает, я еще не знал. Но повторяемость одинаковых знаков уже давала некоторые опорные пункты для дальнейшей работы. Я смотрел на зигзагообразные линии на ленте и думал о том, что они означают. Ни одно впечатление внешнего мира не доходило до мозга Ринга. Он был погружен в вечную тьму и тишину, как глухонемой и слепой человек. Но он мог жить воспоминаниями. Быть может, этот зигзаг на ленте — воспоминание мозга о любимой девушке… Допустим, мне удастся расшифровать эти иероглифы. Для меня откроется внутренний мир мозга — последнего пристанища «души». Это очень интересно в научном отношении. Но ведь я преследовал теперь не только научную, но и практическую цель: мне нужно было спросить у мозга Ринга, где Турнер и что с ним. Значит, прежде всего нужно было добиться того, чтобы мозг Ринга научился понимать меня, но как это сделать? Я решил, что самый простой путь — это механическое раздражение мозга. Я вскрыл «черепную коробку» и начал надавливать пальцем в стерилизованной резиновой оболочке на поверхность мозга сначала коротким нажимом, а потом более продолжительным. Это должно было соответствовать точке и тире, иначе говоря букве «а» телеграфного алфавита Морзе. Алфавита этого целиком Ринг мог и не знать. Но «точка-тире» — это, вероятно, ему было известно. Я проделал эту манипуляцию несколько раз с промежутками, а затем перешел к следующей букве немецкого алфавита. На первый урок довольно было запомнить мозгу четыре буквы: а, b, с, d. В то же время я наблюдал за лентой. Во время этого своеобразного урока на ленте появились какие-то новые штрихи и линии с амплитудой колебания гораздо более нормальной. Я решил, что до мозга Ринга, во всяком случае, дошли мои сигналы. Быть может, он был испуган нажимами, быть может, воспринимал их болезненно. Так или иначе — мозг реагировал. Теперь оставалось только повторять эти уроки, пока мозг не осознает, что это не случайные раздражения. Если бы только он понял, чего от него хотят! К сожалению, мой необычайный ученик оказался большим тупицей. Турнер был прав. Мне хотелось добиться одного, чтобы на мой сигнал — надавливание «точки-тире» — мозг ответил электроволной — знаком на ленте, соответствующим данному осязательному впечатлению. В дальнейшем, представляя ту или иную букву или воспроизводя соответствующее ощущение при надавливании мною этой буквы, мозг получал бы возможность самопроизвольно сигнализировать мне букву за буквой и таким образом вступить со мною в разговор. Не буду перечислять все этапы этой трудной и кропотливой работы. Скажу лишь, что мои упорство и изобретательность подвергались огромным испытаниям. Но терпение и труд все перетрут. Мозг Ринга в конце концов заговорил. Через несколько дней Ринг начал повторять за мной буквы, то есть, думая о них, он излучал определенную электроволну, которая отражалась на ленте особым знаком. Я начал «диктовать» буквы вразбивку, мозг верно воспроизводил их. Дело было сделано. Но понимает ли мозг значение нажимов, связал ли он их с буквенным значением? Я «продиктовал» слово «Ринг» и ждал, что мозг повторит это слово буква за буквой. Но, к моему удивлению, на ленте оказалось написанным: «Я». Ринг, очевидно, ответил: «Да, Ринг — это я». Этот ответ так обрадовал меня, что в ту минуту я готов был допустить мысль, что людоеды прогадали, отказавшись от мозга Ринга. Он оказался сообразительней, чем я предполагал. Дальше пошло легче. Еще несколько испытаний, и я мог приступить к беседе. Больше я не завидовал лаврам Шамполиона, хотя о моих успехах никто не знал. Мне одновременно хотелось скорее узнать, где находится Турнер и что думает, чувствует мозг Ринга. Однако интересы живой человеческой личности должны стоять на первом плане. И я задал мозгу вопрос о Турнере. Игла на ленте задвигалась. Мозг слал мне телеграмму: «Турнер жив. Мы были застигнуты в долине тропическим ливнем». — «Где?» — телеграфировал я мозгу, надавливая пальцем точки и тире. Мозг довольно точно указал мне направление маршрута, и по этому указанию мы добрались сюда, на эту стоянку. «Идите на север до Адуа, не доходя семи километров, сверните на восток…» — таково было главное направление. Но дальше… Увы, если бы Ринг был жив, он, вероятно, сумел бы провести нас на место. Но объяснить, где находится Турнер, он не сумел бы так же, как не мог объяснить теперь. Высокая амба. Крутые обрывистые края. Глубокое ущелье… Тысячи амб и ущелий походили на это описание. Я сделал невозможное — заставил говорить мозг Ринга неделю спустя после его смерти, — и тем не менее я не мог получить от мозга нужные мне сведения. Я бился с мозгом целые часы. Мозг, вероятно, утомился, потому что некоторое время он не давал ответов на мои вопросы, а затем задал мне сам вопрос, который смутил меня: «Где я сам и что со мною? Почему темно?…» Что мог я ему ответить? Частица тела Ринга, очевидно, продолжала считать себя целым. Сказать остаткам Ринга, что он давно умер, что остался один мозг, я опасался. Может быть, этот ответ поразит сознание Ринга, мозг Ринга не вместит этой мысли и сойдет с ума. И я решил схитрить — заменить ответ вопросом. «А что вы чувствуете?» — спросил я у мозга, как врач. И мозг начал мне «говорить» о своих впечатлениях. Он не видит, не слышит. Обоняние и вкус также отсутствуют у него. Он чувствует перемену температуры. У него время от времени «мерзнет» голова. (Вы знаете, что ночи в Абиссинии бывают довольно холодные, и разница в дневной и ночной температуре достигает тридцати и более градусов. Хотя я предохранил мозг от внешних влияний температуры искусственным «черепом», все же температурные колебания чувствовались мозгом.) И еще мозг чувствовал, когда я надавливал ему на «темя». Он так и сказал: «Кто-то нажимает мне на темя». — «И вам больно?» — спросил я. «Немного. У меня как будто немеют ноги». Можете себе представить, как это интересно! Ведь как раз в верхних долях мозговой коры содержатся нервы, управляющие движениями и ведающие ощущениями нижней части тела вплоть до кончиков ног. Таким образом, я получил возможность проверить все участки мозга с точки зрения локализации в них тех или иных ощущений. Вагнер взял книгу с полки, раскрыл ее и показал мне рисунок. — Вот видите, здесь изображены нервные центры. Я нажимал на различные извилины и борозды и спрашивал мозг, что он ощущает. «Я вижу смутный свет», — ответил мозг, когда я начал нажимать на зрительный центр. «Я слышу шум», — ответил на раздражение слухового нерва. Ведь вы знаете, что каждый нерв отвечает на разнообразные раздражения только одной реакцией: зрительный нерв передаст мозгу ощущение света, чем бы вы ни возбуждали нерв — светом, давлением, электрическим током. Так же действуют и другие нервы. Немудрено, что мои надавливания вызывали в мозгу то представление света, то шума — в зависимости от того, какой центр я раздражал. Для меня открывалось огромное поле для наблюдений. Однако о чем думал мозг все это время? Вот что занимало меня. Я задал мозгу этот вопрос, и, к моему удовольствию, он довольно охотно ответил мне. «Ринг» помнит все, что произошло с ним (мозг Ринга все время был убежден, что Ринг жив). Итак, он рассказал мне, как они — Турнер, Ринг и проводник — отправились в Тигре, как решили спуститься в глубокий каньон, где были застигнуты неожиданным ливнем. Бушующие потоки несли их по каньону. Несколько раз на крутых излучинах они сильно ударялись о скалы и, наконец, были вынесены к огромной запруде в широкой долине. Росший на дне камыш задержал приносимый потоком мусор, ветви и целые деревья, образовав огромную плотину. Путники увязли в этой гуще. Надо было выбраться отсюда во что бы то ни стало, пока вода не прорвет плотину и не понесется дальше с еще большим бешенством. Добраться до берега было невозможно. Вода бурлила, кипела; ветки и сучья спутывали руки и ноги. А вода все прибывала и уже перекатывалась через гребень плотины. Тогда Турнер крикнул своим товарищам, что единственный путь — перелезть через плотину и броситься вниз, а затем спасаться на высокое место, пока вода не залила пространство, лежащее ниже плотины. Так они и сделали С величайшим трудом перебрались через плотину и скатились вниз с десятиметровой высоты. Они упали на острые камни. Проводник разбил голову и был унесен ручьем, бежавшим ниже плотины, Турнер сломал ногу и с величайшим трудом пополз к берегу, и только один Ринг остался невредим. Им вдвоем удалось добраться до бедной деревеньки, лежащей на высоком уступе амбы. Турнер слег, а Ринг отправился в Аддис-Абебу за помощью. Он благополучно прошел весь путь и был всего в десяти километрах от города, когда какие-то разбойники пустили в него камнем и поранили голову. Но у Ринга, очнувшегося после обморока, хватило сил добраться до Решера. Там он и упал, потеряв сознание. Потом пришел в себя, увидел Решера и меня, сказал несколько слов и вновь забылся. «А потом что?» — спросил я с интересом. «Потом, — ответил мозг, — я опять пришел в себя. Но ничего не видел и не слышал. Мне казалось, что меня бросили в темный карцер связанного по рукам и ногам. Мне ничего больше не оставалось, как вспоминать всю мою жизнь. В этих воспоминаниях и проходило время…» Я несколько раз просил мозг Ринга точно описать мне путь в каньон, где застал их ливень, но Ринг по-прежнему так бестолково объяснял мне, что я отчаялся найти по этим указаниям моего друга. «Вот если бы я мог видеть, то привел бы вас на место», — говорил мозг. Да, если бы он видел и слышал, дело пошло бы на лад. Не удастся ли мне разрешить эту задачу? Мозг может воспринимать только неопределенное ощущение света при нажиме на глазной нерв, так же как мы ощущаем красные пятна и круги, когда нажимаем на глазное яблоко сквозь закрытое веко. Но ведь это не зрение. Как бы наделить мозг настоящим зрением? Один план занимал меня в продолжение нескольких часов. Я думал, нельзя ли пересадить мозг Ринга на место мозга какого-нибудь животного. Сложность этой операции не смущала меня. Я надеялся сшить все нервы, сосуды и прочее, если только… найти подходящее по размеру вместилище для мозга Ринга. Но в этом-то и была вся задача. Я перебрал в памяти объем и вес мозга различных животных, сравнивая с мозгом Ринга. Мозг Ринга весил тысячу четыреста граммов. Мозг слона весит пять тысяч граммов. Увы, череп слона — слишком большое вместилище для мозга человека. У кита мозг весит две тысячи пятьдесят граммов. Это ближе к делу. Но у меня не было под рукой кита. И что делал бы кит среди амб Абиссинии? А все остальные животные имеют слишком малый мозг по сравнению с человеком: лошадь и лев — по шестисот граммов, корова и горилла — по четыреста пятьдесят, прочие обезьяны — еще меньше, тигр — всего двести девяносто, овца — сто тридцать, собака — сто пять граммов. Было бы очень занятно иметь слона или лошадь с мозгом Ринга. Тогда он, наверное, нашел бы путь в долину. Но это, к сожалению, было маловыполнимо. Задача очень интересная, и, может быть, когда-нибудь я сделаю такую операцию. «Но сейчас, — думал я, — мне надо достигнуть цели возможно быстрым путем». И вот что я придумал… Вагнер поднялся, подошел к занавеске, отделявшей угол палатки, и, приподняв полу занавески, сказал: — Не угодно ли войти в это отделение моей лаборатории? В этот угол свет проникал только сквозь плотный брезент палатки, и потому здесь стоял полумрак. Я увидел лежащий на ящике мозг, заключенный в какую-то прозрачную желтоватую оболочку и прикрытый сверху стеклянным колпаком. На другом ящике стоял большой сосуд, наполненный какою-то жидкостью, и на дне его лежали два больших глаза. От глазных яблок шли какие-то нити. — Не узнаете? — спросил, улыбаясь, Вагнер. — Это глаза вчерашней коровы. Что может быть проще! Я беру конец этого нерва и пришиваю к глазному нерву в мозгу Ринга. Когда нервы коровы и Ринга срастутся, мозг Ринга вновь увидит свет, пользуясь глазом коровы. — Почему глазом? — спросил я. — Разве вы дадите мозгу Ринга только один глаз? — Да, и вот почему. Наше зрение устроено сложнее, чем вы, по-видимому, представляете. Глазной нерв не только передает зрительные представления мозгу. Нерв этот затрагивает целый ряд других нервов, в частности тех, которые ведают мышечными движениями глаза и речевыми движениями. При такой сложности наладить зрение обоими глазами — задача чрезвычайно трудная. Ведь мозг Ринга не в состоянии будет двигать глазом в любом направлении и сводить в один фокус два глаза. Довольно того, что он сможет владеть этим органом, наводя глаз на фокус. Конечно, это будет несовершенное зрение. Мне придется держать глаз и наводить его, как фонарь, на окружающие окрестности, а мозг будет узнавать местность и давать свои указания тем же несовершенным способом при помощи азбуки Морзе. Со всем этим немало хлопот. И Решер будет нам только мешать. Пожалуй, он еще напортит. Помилуйте, он человек, верующий в бессмертную душу, и вдруг душа его друга в таком заключении! Я решил поступить с Решером так. Скажу ему, что я признал бесцельность дальнейших поисков Турнера, и предложу отправиться на родину или куда он хочет. Я уверен, что Решер охотно оставит меня и уедет. Тогда у меня руки будут развязаны, если только вы согласитесь помочь мне. Я согласился с большой готовностью. — Ну, вот и отлично, — сказал Вагнер. — Надеюсь, что к утру мозг Ринга прозреет. Мною изобретено средство для ускорения процессов срастания тканей. К тому же времени, вероятно, Решер уберется отсюда и мы с вами отправимся на поиски друга. Я прошу вас быть готовым выступить в поход рано утром. IV. Необычайный проводник Наутро я уже был в палатке Вагнера. Он встретил меня со своей обычной радушной и немного лукавой улыбкой. — Все вышло как по писаному, — сказал он мне, поздоровавшись. — Господин Решер выразил приличествующее случаю душевное сокрушение, повздыхал, поморгал, быстро утешился и тотчас начал собираться в дорогу. В полночь его уже здесь не было. А я тоже времени не терял даром, вот смотрите. Из «подлобья» мозга выглядывал большой коровий глаз. Он был устремлен на меня, и мне даже стало жутко. — Другой глаз я держу на всякий случай. Он содержится в особой жидкости и не испортится. — А этот видит? — спросил я. — Разумеется, — ответил Вагнер. Он начал быстро нажимать на мозг (стеклянный колпак был снят) и потом посмотрел на ленту. — Вот видите, — сказал Вагнер, обращаясь ко мне, — я спросил мозг, кто находится перед ним, и он довольно точно описал вашу внешность. Теперь мы можем двинуться в путь. Мы решили отправиться совсем налегке, даже без проводников и носильщиков. Что бы они подумали, если бы увидели коровий глаз, который руководит экспедицией! На случай встречи с туземцами Вагнер умело замаскировал ящик, в котором помещался мозг, оставив для глаза только небольшое отверстие. Лента, выписывающая телеграммы мозга, была выведена наружу, и по ней мы справлялись, правильно ли мы идем. Ринг не обманул: у него оказалась довольно хорошая зрительная память. И если он не в состоянии был словесно описать дорогу, то теперь был совсем недурным проводником. Возможность видеть знакомые места, очевидно, самому мозгу доставляла удовольствие. Он очень охотно руководил нами. «Прямо… Налево… Еще… Спускайтесь…» Мы не без труда спустились в глубокий каньон. Летние ливни уже прошли. Воды на дне каньона не было. Но здесь стоял невыносимый смрад от разлагающихся трупов животных и гниющих растений. Горные жители не могут спускаться сюда из-за этого смрада. «Вот здесь была плотина», — сигнализировал мозг. От плотины высотою в десять метров не осталось ничего, кроме мусора, устилавшего сухое дно. Мы вышли на широкую поляну. Здесь как бы сходились десятки горных ручьев и рек, разливающихся лишь во время дождей и размывающих горы. Прежде чем мы добрались до деревни, нам пришлось миновать участок леса с такой обильной растительностью, что мы принуждены были сделать несколько десятков километров кругу. Даже слоны ломают иногда клыки в этих дебрях. Наконец мы нашли профессора Турнера в бедной абиссинской деревне, в шалаше, который не предохранял ни от ветра, ни от дождя. К счастью, погода стояла теплая и Турнер не страдал от сырости и холода. Он чувствовал себя неплохо, но ходил еще с трудом. Турнер очень удивился и обрадовался приходу Вагнера. — А Решер, Ринг где? К счастью, «Ринг» ничего не слышал, и Вагнер рассказал Турнеру без предрассудков о нашем необычайном проводнике. Турнер покачал головой, задумался, потом рассмеялся. — Только вы, Вагнер, способны на такие проделки! — сказал он, похлопывая приятеля по плечу. — Где он? Покажите мне его. И когда Вагнер приоткрыл коровий глаз, выглядывавший из ящика, Турнер раскланялся, а Вагнер протелеграфировал мозгу приветствие Турнера. «Что со мной?» — спросил мозг Ринга Турнера, но и Турнер не мог объяснить «Рингу» его странной болезни. Вот и все. В Европу мы явились вместе: профессор Турнер, Вагнер и я. Решер приехал раньше нас. Простите, я забыл упомянуть еще об одном спутнике. Мозг Ринга также ехал с нами. В Берлине мы расстались с Турнером. При прощании он обещал никому не говорить о мозге Ринга. Этот мозг, кажется, до сих пор существует в московской лаборатории профессора Вагнера. По крайней мере, в последнем письме, полученном мною не больше месяца назад, Вагнер писал мне: «Мозг Ринга шлет вам привет. Он здоров и уже знает, что от Ринга остался только один мозг. Эта новость не так поразила его, как я ожидал. „Лучше так, чем никак“, — вот что ответил мозг. Я сделал много чрезвычайно ценных наблюдений. Между прочим, клетки мозга начали разрастаться. И теперь мозг Ринга весит не меньше мозга кита. Но от этого он не стал умнее…» * * * Вагнер на рассказе написал: «Не только ткани, но и целые органы, вырезанные из тела человека, могут жить и даже расти. Ученые (Броун-Секар, Каррель, Кравков, д-ра Брюхоненко и Чечулин и др.) оживляли пальцы, уши, сердца и даже голову собаки. При условиях питания кровью или раствором, близким по химическому составу к крови, так называемым физиологическим раствором, ткани и органы могут жить очень долго, ткани — даже по несколько лет. Поэтому и оживление мозга научно вполне допустимая вещь. Но я сомневаюсь, что с таким оживленным мозгом удалось бы вступить в переговоры. Мозг и нервы при своей работе действительно излучают электромагнитные волны. Это бесспорно установлено работами академиков Бехтерева, Павлова и Лазарева. Однако мы еще не научились „читать“ эти волны. Вот что пишет академик Лазарев по этому поводу в одном своем труде: „Пока мы можем только утверждать, что волны существуют, но не можем строго выяснить их роль“. Я был бы очень рад, если бы мне удалось оживить и вступить в переговоры с мозгом Ринга, но, к сожалению, такая возможность не больше как научное предвидение.      Вагнер». Рассказы Инстинкт предков I. Сумасшедший Последние посетители давно оставили территорию Московского зоопарка. Ворота закрылись, лучи солнца погасли на куполе соседней церкви, летняя ночь покрыла синим пологом вольеры и дорожки парка, погасила блеск прудов, перекрасила зелень деревьев в черный цвет. И звезды, как глаза любопытных волчат, засверкали на небе — им хотелось узнать, что делается в зоопарке, когда он пустеет от посетителей, назойливо сверлящих тысячами любопытных глаз обитателей сада. И глаза небесных волчат видели более любопытные вещи, чем видят глаза людей. Когда уходят посетители, звери вздыхают свободнее, как актеры, исполнив надоевшую им роль. Театр опустел, зрители разошлись, и можно наконец быть собою, помечтать о своем, личном, далеком, невозвратимом. Мрак расширяет тесные пределы тюрьмы, и если прищурить глаза, то можно представить себе, что находишься в беспредельной африканской пустыне, в джунглях Индии, в ледяных просторах Арктики, — кому что нравится. Лев выше поднимает свою могучую голову, шевелит ушами, как кошка, почуявшая мышь, расширяет ноздри, втягивая свежий ночной воздух, потрясает гривой и вдруг испускает короткий, отрывистый, глухой звук, похожий на рев крупного, породистого быка. Еще один короткий звук, — лев как будто прочищает горло. Потом он наклоняет морду к земле и ревет по-настоящему тем могучим, протяжным ревом, который арабы называют «раад», что значит «гром гремит». От этих звуков дрожит земля и волнами отражает «гремящий гром», который как будто исходит из самых недр земли. На несколько километров вокруг этот «гром» вспугивает зверей — и лев выходит на охоту. Сонная львица просыпается от своей дневной дремоты, зевает, потягивается и легкой походкой приближается к своему царственному пленнику — супругу. Где-то откликнулись шакалы — ведь им остаются крохи от пира властелина пустыни. Белохвостый орлан закричал пронзительно: «аи, аи, аи», как несмазанная трамвайная ось. Скрежещущий звук разорвал воздух и разбудил уток на малом пруду, они испуганно закрякали, скрываясь в осокорях. Скоро весь парк наполнился звуками. Это становилось уже настолько интересным, что из-за камней ограды совиным глазом выглянула луна. И при ее свете туша слонихи Джандау, ночевавшей по случаю теплой погоды на открытом воздухе, казалась вылитой из древней, позеленевшей бронзы, только что откопанной из земли. Слониха вытянула хобот, повертела им из стороны в сторону и недовольно фыркнула. Уши ее беспокойно зашевелились. А бурый медведь, сидевший у воды своего звериного острова на задних ляжках, зачерпнул воду правой лапой, поднес к морде и вдруг насторожился, не успев обсосать ее. Нет, решительно сегодня, в эту лунную, теплую ночь, в парке творилось что-то необычайное. И чуткое ухо сторожа уловило в оттенках звериных и птичьих криков какие-то тревожные нотки, как будто что-то неведомое и волнующее зверей приносил легкий ветерок, наполненный запахом цветов. Но что? Ни человеческое ухо, ни зрение, ни обоняние не улавливало этого. Быть может, зверей томила лунная ночь? Сторож медленно шел по дорожке сада мимо здания буфета. Вдруг он остановился и повернул голову. Он услышал фырканье оленя, стук копыт… Огромный марал вырвался из своего загона и, прыгая через клумбы и изгороди, мчался по направлению к большому пруду. А следом за ним, не отставая ни на шаг, бежал какой-то коренастый человек в спортивных трусиках. Олень мчался стрелою по берегу пруда, человек преследовал его, время от времени ударяя кулаком по крупу. Сторож был так удивлен, что несколько минут стоял неподвижно, не сводя глаз с фигур оленя и человека, то приближавшихся к нему, то удалявшихся. Человек, видимо, приходил все в большее возбуждение. Он начал издавать хриплые звуки, еще более пугая оленя, который пробежал уже один круг. Человек опередил оленя и старался преградить ему дорогу. Олень, не уменьшая бега, опустил рога, готовый поднять на них человека. Но человек как будто ждал этого. Он схватил оленя за рога и круто повернул шею. Олень упал со всего разбега и забил ногами. Человек издал торжествующий крик. Между ним и оленем началась борьба. Человек, не выпуская рог, стягивал оленя к воде. Ноги оленя уже бились в пруду, поднимая сверкавшие при лунном свете брызги. Неизвестно, чем могла окончиться эта необычайная борьба, но сторож уже пришел в себя. Он неистово засвистал и бросился к человеку. Пронзительный свисток разнесся по всему саду, взбудоражил и без того взволнованных зверей и птиц. Кричали обезьяны, испуганно гоготали гуси, выли волки, лаяли лисы, гортанно перекликались попугаи. Со всех концов парка сбегались сторожа. Даже звери на новой территории волновались. Бурый медведь влез, как на вышку, на дерево, ствол которого был обтянут железными листами, ухватился за сук и, раскачиваясь, пытался узнать о причине шума. Его косматые товарищи поднялись на задние лапы и смотрели на него с интересом, как бы ожидая, что он сообщит им. Но он ничего не видел, хотя и старался придать себе глубокомысленный вид. Зато лебеди на острове большого пруда были счастливее: они видели все. Их длинные шеи от испуга и любопытства вытянулись еще длиннее. И если бы они могли рассказать медведю, он узнал бы, чем окончился весь переполох. Увлекшийся борьбою человек увидел сторожей, когда они были от него всего в нескольких шагах. Он неохотно оставил свою жертву, быстро поднялся, перепрыгнул с ловкостью горной козы через расставленные руки сторожа и побежал к стене, далеко оставляя за собой погоню. Однако навстречу ему бежали два сторожа с другой стороны. Человек в трусиках не растерялся. Он, по-видимому, обладал в огромной степени тем, что впоследствии научный сотрудник зоопарка назвал «ориентировочным рефлексом». В одну минуту человек учел положение, измерил расстояние между собой, преследователями и стеной, метнулся в сторону, влез на ветлу, уперся голой пяткой в ствол дерева, сильно оттолкнулся и, сделав огромный прыжок, перемахнул на стену. Оттуда он соскользнул на улицу с ловкостью ящерицы. Изумленные сторожа стояли неподвижно добрую минуту и вдруг сразу заговорили. Их голоса смешались с голосами зверей и птиц встревоженного парка. Неизвестно, каков был приговор зверей. Но люди единогласно решили: — Это был сумасшедший! Взмыленный олень, тяжело поводивший боками, стряхивал пену со рта и смотрел на людей своими большими глазами-сливами так, что даже неграмотные могли прочитать этот взгляд: с приговором людей олень был совершенно согласен. Таково же было мнение и администрации. Да, только сумасшедший мог проделать такую штуку. Но этот «охотник за оленями» — опасный сумасшедший, тем более что он, видимо, человек ловкий, сильный и находчивый. В парке охрана была усилена. Несколько ночей прошло спокойно. Сторожа и звери начали успокаиваться от вторжения сумасшедшего. Но когда луна была уже на ущербе и напоминала не глаз, а только коготь совы, сумасшедший вновь напомнил о себе и вызвал еще больший переполох. II. «Победитель львов» Остров зверей на новой территории зоопарка был погружен в сон. Отгремел львиный рев, лев поиграл в охоту и растянулся на каменном ложе возле львицы. Мирно спали бурые медведи. Не слышно было и трубных звуков слонихи Джандау. Она лежала на боку и чутко дремала. Только мелкое зверье, ночные хищники возбужденно сновали в вольерах на старой территории и перекликались разными голосами. Перевалило за полночь. На востоке едва заметно намечался рассвет. Ночь протекала спокойно. Уставший сторож, медленно волоча ноги, подошел к скамье и уселся против львиного сектора острова зверей. У сторожа начали слипаться глаза. Тихо подкрадывалась дремота… Однако слух сторожа продолжал улавливать знакомые звуки. Сторож научился у зверей дремать чутко. Тихое, короткое рычание льва раздалось в тишине ночи. И в этом рычании послышались какие-то беспокойные нотки. «Быть может, над львами слишком низко пролетела птица», — подумал сторож сквозь сон, но на всякий случай приоткрыл один глаз. То, что он увидел, показалось ему сном. По бетонному козырьку над площадкой львов осторожно полз человек. Как он забрался туда? Что ему надо?… Сторож открыл оба глаза и при слабом свете месяца увидел, что на человеке были одни трусики. «Он! Сумасшедший!» — подумал сторож. Человек подполз к самому краю козырька и, держась на руках, спустил переднюю часть туловища, внимательно рассматривая львов. Это было так необычно, что сторож замер в молчаливом наблюдении, ожидая, что будет дальше. Крикнуть?… Но человек так низко висел над площадкой, что неожиданный окрик может испугать его и человек, чего доброго, слетит вниз и будет растерзан львами… А безумный, как будто играя с опасностью, выдвинулся еще дальше. Было совершенно непонятно, как он мог держаться в такой позе. Большая часть тела висела в воздухе, а руки лежали вдоль тела, одними пальцами опираясь на край козырька. Сторожем овладело волнение. Сон прошел. Надо было действовать, но страх за человека сковал все члены сторожа. И он неподвижно сидел на своей скамье, полуприкрытый ветвями дерева. Человек начал глухо ворчать, и лев ответил сердитым ответным рычаньем. Все это было так жутко, что нервы сторожа не выдержали. Он неожиданно для себя вдруг поднялся и крикнул: — Эй ты! Что там делаешь? Слезай оттуда! Этот неожиданный окрик как будто разбудил сумасшедшего. Случилось то, чего боялся сторож: по всему телу сумасшедшего прошла мелкая дрожь, руки его ослабели, и вдруг его тело, метнувшись в воздухе, полетело вниз. У сторожа перехватило дыхание. Он бросился к каменному барьеру. Тело сумасшедшего сделало в воздухе полукруг, повернулось на ноги, как тело кошки, и сторож увидал человека уже стоящим на ногах посередине площадки. Лев и львица находились у левой стены. Неожиданное падение напугало их. Звери вскочили на ноги и смотрели испуганными глазами на неожиданного нарушителя их покоя. А человек стоял неподвижно. Только голова его была втянута в плечи, как будто он сам готовился к прыжку на льва. Лев тоже пригнул голову, сердито зарычал и начал бить себя хвостом по бедрам. Страх уступал место гневу и кровожадности. За львом стояла львица, присев на ноги, как кошка, готовая к прыжку на мышь. Эта картина навеки запечатлелась в мозгу сторожа. Еще мгновение, и лев бросится на человека… Но лев как будто раздумывал, а человек стоял по-прежнему, как окаменелый. Однако каждый мускул и каждый нерв человека был напряжен, а глаза зорко следили за зверем. Лев еще ниже опустил голову, широко открыл пасть, прорычал так громко, что задрожала земля, и несколько раз поднял вертикально свой хвост. Это было высшим проявлением гнева и сигналом к действию. Лев решительным шагом двинулся к человеку. Львица продолжала стоять в той же позе, как бы наблюдая, чем окончится поединок, готовая в каждую минуту прийти на помощь своему супругу. Лев уже был в двух шагах, а человек все еще стоял неподвижно. «Конец!» — подумал сторож. Но в это самое мгновение случилось нечто неожиданное. Все произошло так быстро, что сторож скорее понял умом, чем воспринял глазами, что произошло. Человек в неизмеримо малую долю-секунды вдруг выбросил свою правую руку и нанес кулаком жестокий удар в нос льва. От боли и неожиданности лев как-то крякнул, низко опустил голову к земле и осел всем туловищем. Львица, очевидно, не могла перенести этого оскорбления, нанесенного ее царственному супругу. Ее стальные мышцы распрямились. И вытянутое тело львицы уже неслось по воздуху по направлению к человеку. Но человек замечал все. Прежде чем лапы львицы с выпущенными огромными когтями коснулись его тела, человек сделал огромный прыжок, и львица грохнулась на каменистую почву. В ту же секунду ее тело собралось в клубок, перевернулось на месте и опять вытянулось в гигантском прыжке. Но как будто невидимая сила перебрасывала тело человека. Он прыгал по площадке, как теннисный мяч, все время увертываясь от ужасных когтей. Лев в это время уже оправился от удара и, раскрыв пасть, ринулся к человеку, ноги которого едва прикоснулись к земле. Но этого было для человека достаточно, чтобы сделать новый прыжок. Человек перепрыгнул через тело льва и, наклонившись, проскользнул под летящей над ним львицей. Однако он занял неудобное положение, у самого края водоема, а лев и львица стояли на возвышенном месте справа и слева от него. И, понимая без слов друг друга, звери направились к человеку. «Конец!» — еще раз подумал сторож. Но и это был еще не конец. Когда звери были уже возле него, человек неожиданно бросился в воду бассейна, нырнул, выплыл и начал дразнить зверей гримасами и криками. Разозленный лев ревел и царапал когтями камни. Львица горящими глазами смотрела на человека, облизывалась и била себя хвостом по тугим бедрам. Только теперь, когда человек был в относительной безопасности, сторож пришел в себя и бросился за шестом, чтобы помочь человеку выбраться из воды. Когда старик вернулся с шестом к львиному острову, картина вновь изменилась. Человека в воде уже не было. Львица стояла у воды, низко склонив голову, и терла морду о плечо. Из носа у нее шла кровь. А лев с остервенением рычал и царапался у входа в свою пещеру, проделанного в стене. Он напоминал собаку, которую мальчик дразнит палкой. Лев бросался к пещере и вдруг отступал с рычаньем. У входа в пещеру сидел человек. Он держал в руке осколок бетонного козырька, отвалившийся при его падении, и храбро защищался, нанося льву короткие, меткие удары. Морда льва была окровавлена, но и человеку, видимо, досталось. На его правой руке была содрана кожа. Сбежавшиеся сторожа горячо обсуждали положение. Скоро к ним присоединились несколько наспех одетых сотрудников и заведующий зоопарком. Человека можно было спасти, открыв внутренний проход пещеры, но надо было предупредить возможность выхода льва вслед за человеком. Решено было спустить сверху деревянный щит, чтобы закрыть вход в пещеру. Эта работа заняла более часа, и, когда щит наконец был опущен, утренняя заря уже разгоралась ярким пламенем. Теперь человек был изолирован от льва и сам находился в ловушке. Оставалось только арестовать опасного сумасшедшего. Для этого был вызван целый отряд милиции. Начальник отделения приехал на мотоциклетке. Он распорядился расставить на всякий случай милиционеров вдоль всей стены новой территории зоопарка. — Выходи! — крикнул милиционер, открывая внутренний проход в пещеру. Сумасшедший не заставил себя ждать. Он вышел и покорно отдался в руки милиционеров. Два дюжих милиционера схватили его за руки и вывели с каменного острова на дорожку сада. Три других милиционера оцепили группу. Сзади стояли сторожа и сотрудники зоопарка. Все с интересом разглядывали безумца, побывавшего в львином логове и оставшегося живым. — Как ваша фамилия? — спросил начальник милиции. Сумасшедший ничего не ответил и, улыбаясь, обвел глазами собравшуюся толпу. Это был еще молодой человек, лет двадцати пяти, коренастого сложения, с бритым, несколько скуластым лицом и тупым носом. Осмотрев толпу как будто небрежным, но на самом деле очень внимательным взором, человек в спортивных трусиках вдруг как-то обвис всем телом, как будто падая в обморок. Милиционеры, державшие его, невольно ослабили руки. И вдруг сумасшедший сделал неожиданный рывок вниз, а вслед за тем — чудовищный прыжок. Десяток рук протянулись к нему, но его тело, как выпущенная из туго натянутого лука стрела, распласталось в воздухе, пронеслось над толпой, коснулось земли, еще раз подпрыгнуло — и человек уже мчался к забору. Это было так неожиданно, что толпа не успела прийти в себя, как голое тело уже мелькало вдали. Милиционеры и сторожа бросились вслед и еще раз остановились и ахнули, увидав, как неизвестный сделал второй гигантский прыжок. Он легче тура перескочил, не прикасаясь даже руками, через высокий забор, почти в три человеческих роста. Но там беглеца ждало разочарование. На Садовой-Кудринской улице, куда он прыгнул, стоял мотоцикл с милиционером. Правда, милиционер не успел схватить свалившегося с неба — как ему показалось — человека, но он тотчас пустил мотор и помчался вслед за убегавшим человеком. Однако это оказалось нелегкой задачей. Когда милиционер повернул свой мотоцикл на Никитскую, беглец уже приближался к Никитским воротам. Это было невероятно. Милиционер не верил своим глазам. Сумасшедший бежал с такой быстротой, что его ног не было видно, как спиц мотоцикла на полном ходу. Милиционер развил предельную скорость, и все же расстояние между ним и беглецом видимо увеличивалось. И так мог бежать человек, только что перенесший борьбу со львами, борьбу на жизнь и смерть! Машина все же выносливее человека, даже если он «черт, сорвавшийся с цепи». На улице Герцена милиционер, мчавшийся на мотоцикле, с радостью начал замечать, что расстояние между ним и сумасшедшим уменьшается. Беглец, видимо, начал выдыхаться. На углу Моховой расстояние между беглецом и преследователем сократилось всего до десятка метров. Милиционер уже предвкушал победу машины над этими неукротимыми мышцами. Однако и сумасшедший, очевидно, хорошо знал преимущества машины и вовремя сумел воспользоваться ими. На его счастье, с Моховой вдруг показался крытый автомобиль, ехавший по направлению к Охотному ряду с большой скоростью. Это, вероятно, какая-нибудь веселая компания «проветривалась» после бессонной ночи. Сумасшедший еще раз удивил милиционера, сделав невозможное даже для трюкового американского киноартиста: собрав остаток своих сил, сумасшедший погнался за бешено мчавшимся автомобилем и, сделав прыжок, оказался на верху автомобиля, стоя на ногах. Так он успел проехать до Охотного ряда, прежде чем перепугавшиеся пассажиры, услышавшие падение тела, не приказали шоферу затормозить машину. Но пары минут, проведенных на крыше автомобиля, было достаточно беглецу, чтобы отдохнуть. Когда он заметил, что автомобиль замедляет ход, он ловко соскочил и вновь побежал с такою скоростью, что дворник, вышедший мести улицу, окаменел с метлой в руках, видя «человека без ног», как ветер промчавшегося мимо него. Милиционер на мотоцикле успел крикнуть шоферу автомобиля о том, что он гонится за опасным сумасшедшим, и просил помочь ему. Шофер пустил машину на полную скорость. Теперь за беглецом гнались мотоцикл и автомобиль. Подъем Театрального проезда был взят беглецом с такою легкостью, как будто он бежал вниз, а не вверх. Человек, автомобиль и мотоцикл промчались мимо Политехнического музея и свернули на Маросейку. У Покровских ворот стоявший на посту милиционер, видя погоню, крикнул человеку: — Стой, стрелять буду! — Но человек продолжал бежать. Милиционер, больше для острастки, выстрелил вслед убегавшему. Однако пуля, видимо, задела ногу: беглец споткнулся, несколько уменьшил бег и свернул в Барашевский переулок. На двух крутых поворотах переулка автомобилю и мотоциклу пришлось задержать ход, и беглец успел передохнуть. У высокого пятиэтажного дома на углу Барашевского и Лялина переулка беглец вдруг остановился и прошмыгнул в подъезд. Следом за ним подъехал автомобиль, а затем появился и мотоцикл милиционера. След из капель крови вел на пятый этаж. Милиционер, задыхаясь от быстрого подъема, поднялся наверх и начал стучать у двери. Скоро дверь приоткрылась, и оттуда выглянуло заспанное, взлохмаченное, бородатое лицо. — У вас живет молодой человек, бритый?… — спросил милиционер. — Живет. Антипов. Его комната направо. Другого молодого человека нет. Антипов бритый. Да вот его дверь открыта… Милиционер бросился в открытую дверь и вошел в комнату. Пуста!.. Дверь на балкон раскрыта настежь. Милиционер вышел на балкон и увидал внизу автомобиль, милиционера, дворника и несколько случайных прохожих. Все они размахивали руками и о чем-то горячо говорили. — Эй! Что там у вас? — крикнул милиционер с балкона. — Бежал сумасшедший! — ответил ему дворник. — С балконов… Но милиционер уже не слушал и бросился вниз по лестнице, прыгая через четыре ступеньки. Когда он сбежал вниз, все начали наперебой рассказывать ему о взволновавшем их происшествии. Очевидцем был дворник (он же ночной сторож), ему и дано было слово после того, как общий гам утих. — Я сидел на углу, около кооператива, — говорил дворник, — покуривал и вдруг вижу: на балкон пятого этажа выскочил человек в одних трусах, спустился вниз и повис на решетке. Покончить с собой, значит, человек хочет! А он — не тут-то было! Раскачался немного да и прыг на балкон четвертого этажа! Опять повис на руках и опять прыгнул, и так с этажа на этаж, как белка. Я и дым изо рта не успел выпустить, а он уже соскочил с последнего балкона. Эва, какая высота! Розыску удалось установить, что сумасшедший, оказавшийся служащим почтамта Антиповым, в то утро прибежал на Курский вокзал, вбежал на платформу, сбив с ног билетера, догнал скорый поезд, вспрыгнул на буфер и укатил. Дальнейшие следы его были потеряны. III. Что произошло в доме отдыха Статья «Вечерней Москвы» под интригующим заглавием «Сумасшедший в зоопарке» и подзаголовком «Победитель львов» наделала шуму и сделала Антипова героем дня. Вскоре после появления этой статьи в «Вечерней Москве» появилось письмо в редакцию одного из сослуживцев Антипова, сообщавшего о «сумасшедшем» новые интересные данные. Текущим летом Антипов находился вместе с автором письма в подмосковном доме отдыха, в бывшем помещичьем имении. Здоровый, коренастый, но очень неловкий и неуклюжий, Антипов нередко служил мишенью для острот своих товарищей по дому отдыха. Он, видимо, никогда не занимался физкультурой и не любил спорта. Однажды, проходя по доскам, не огороженным перилами, в купальню, Антипов оступился, упал в воду и начал тонуть, отчаянно призывая на помощь. Его вытащили и прочитали ему соответствующее поучение о пользе спорта вообще и необходимости изучить плавание в частности. Антипов безнадежно махнул рукой и с тех пор перестал купаться, больше того: он стал бояться воды и всегда обходил пруд, не решаясь приблизиться даже к берегу. Несколько дней спустя после того, как его спасли из воды, и произошел случай, удививший всех. Была теплая, летняя ночь. Полная луна стояла над старым домом. Большинство отдыхающих уже покоилось мирным сном. Только несколько любителей «лунных ванн» сидели на скамье у пруда и мирно беседовали. — Тс! Смотри… что это? — сказал один из них, показывая рукой на крышу дома. Там виднелась фигура человека. — Антипов! Да, это был он. Луна ярко освещала его коренастую, характерную фигуру. Но он делал вещи, не свойственные ему. Антипов смело и быстро продвигался по самому краю крыши, подошел к высокой башне и с обезьяньей ловкостью начал взбираться по отвесной стене, цепляясь кончиками пальцев за неровности и выбоины. Он взобрался на крышу башни, затем полез на высокий шпиц. Крепко сжав шпиц ногами, он протянул руки вверх, к луне, и начал раскачиваться в такой позе. Потом, не придерживаясь руками, соскользнул вниз по шпицу, подбежал к краю крыши и вдруг прыгнул в пруд с пятидесятиметровой высоты. Свидетели этого необычайного прыжка сидели несколько секунд неподвижно, а придя в себя, бросились спасать самоубийцу. Но его тело не всплывало на поверхность. На месте падения расходились только широкие круги. Несколько человек начали нырять в поисках тела, как вдруг один из свидетелей этого происшествия увидел, что Антипов вынырнул на другом берегу, проплыв под водою не менее трехсот метров. Несколько человек побежали к нему по берегу, но Антипов вновь нырнул и, прежде чем они сделали несколько шагов, уже вынырнул около башни. Все громко заговорили и, схватив Антипова за руки, вытащили на берег. Антипов смотрел на них широко открытыми, но невидящими глазами и молчал. Потом он вздрогнул, как будто пришел в себя и, окидывая всех уже более осмысленным, но удивленным взглядом, спросил: — Что это? Где я?… — Испуганно посмотрев на воду, он вдруг побежал в дом и скрылся в своей комнате. Отдыхающие в недоумении посмотрели друг на друга. — Лунатик! — догадался кто-то. — Не иначе, — согласились другие. Отпуск Антипова кончался, и через несколько дней он уехал в Москву. Однако вернулся на службу он не таким, каким был до поездки в дом отдыха. Товарищи стали замечать, что Антипов то впадал в крайнюю рассеянность, то уходил в себя и глубоко сосредоточивался. Кроме того, у него, вероятно, болели уши: они были крепко забиты ватой. «Ненормальность его уже тогда бросалась в глаза, но никто из товарищей не предполагал, что она примет такие опасные формы» — так заканчивалось письмо в редакцию сослуживца Антипова. IV. Воскресшие инстинкты Антипову везло. О нем появилось еще одно письмо в газете — врача дома отдыха Соболева. Письмо это раскрыло наконец тайну «безумия» Антипова. «Я принужден признаться, — писал Соболев, — что на мне лежит вина за все злоключения т. Антипова. Он, если так можно выразиться, пал жертвой моей научной любознательности. Дело в том, что я давно работаю над вопросами изучения лунатизма. А Антипов был весьма подходящий для моих опытов субъект, так как лунатизм проявлялся у него очень резко. Лунатизм — малоизученная болезнь. По мнению И. И. Мечникова, к каковому мнению и я присоединяюсь, в состоянии лунатизма вскрываются те следы врожденных способностей (инстинктов), которые переданы нам по наследству от дочеловеческой ступени развития и которые сохраняются в скрытом виде в мозгу. Эти дремлющие инстинкты всплывают наружу потому, что работа более поздних по развитию механизмов мозга (деятельность сознания) заторможена и вместо нее мерцает взбудораженная подсознательная деятельность мозга. Проснувшись, лунатик большею частью совершенно не помнит того, что совершил в состоянии лунатизма. Таким образом, наш мозг как бы представляет слои геологических „пластов“. Древнейшие „пласты“ скрыты более новыми „напластованиями“, но продолжают существовать. В лунатизме меня интересовало два вопроса: 1) какое действие оказывает на лунатиков луна и 2) нельзя ли „воскресить“ угасшие в современном человеке первобытные инстинкты, проявляемые при лунатизме, и „активизировать“ их в бодрственном состоянии человека. Профессор А. Сухов, на основании работ проф. Фаусека, Бехтерева и Лазарева, полагает, что разгадку здесь надо искать в воздействии движения Луны на электрические явления в воздухе. По этому пути я и вел свои опыты. Я предложил т. Антипову подвергнуть его действию различных электрических токов, стараясь таким путем „возбудить“ угасшие инстинкты. Я не скрывал от Антипова, что при благоприятном исходе опыта он будет обладать остротой чувств и навыками первобытного человека, и Антипов согласился на опыт. Разумеется, на полную реставрацию этих первобытных инстинктов надеяться нельзя было, так как за сотни тысяч лет произошли большие изменения в организме человека: например, барабанная перепонка современного человека, очевидно, не обладает уже той тонкостью звуковосприятия, тем физиологическим строением, каким обладала она у первобытного человека. Но все же Антипов мог получить невероятно обостренные чувства. Мой опыт удался: Антипов мог слышать, например, тиканье карманных часов, помещенных через комнату, узнавал запахи людей не хуже собак-ищеек и тому подобное. К сожалению, я не мог продолжать своих наблюдений, так как срок отпуска Антипова окончился и он уехал в Москву. Я никак не ожидал, что пробужденные инстинкты заставят Антипова совершать такие безумные поступки, какие имели место в зоопарке. Так или иначе, Антипов не безумец и не сумасшедший. Я готов принять ответственность за последствия совершенного мною опыта, но Антипова эта ответственность не должна коснуться. Полагаю, что огромное значение для науки проделанного мною опыта явится смягчающим обстоятельством при суждении о моих действиях.      Врач Соболев». V. Толстовка или звериная шкура? В то время как газеты, ученый мир и рядовые граждане волновались и спорили, обсуждая опыт доктора Соболева, Антипов бродил по лесам в окрестностях Москвы, прячась от людей. Он вел первобытный образ жизни, подстерегал и ловил руками птиц и рыб, спал на дереве. Однако, на его несчастье, он уже не был первобытным человеком и толстовку от «Москвошвея» охотно предпочел бы звериной шкуре. Он был вполне современный человек, но с изощренными, как у первобытного человека, чувствами и инстинктами. Ему хотелось в кино, он тосковал, вспоминая своих товарищей. Притом и физически он не был закален, как первобытный человек. Он умел теперь лучше управлять своим телом, но все же его мускулы были не так развиты, как у первобытного человека. Вот почему он начал уставать во время погони. Он насиловал свое тело, свои мышцы. Нет, он не был первобытным человеком. С отвращением ел он сырую дичь, мечтая о моссельпромовской столовке. А ночами он дрожал от холода. Тоска одолевала его, когда, сидя на суку и слушая уже по-осеннему завывавший ветер, он думал о манящих огнях города, уличном движении и теплой комнате на пятом этаже своего дома. И Антипов не выдержал. Однажды ночью он отправился в путь. Руководствуясь инстинктом, он, как почтовый голубь, направлялся по прямой линии к дому отдыха. Утром он постучал в комнату врача. Соболев очень удивился и обрадовался этому неожиданному появлению. — Я не могу так, — без предисловия начал Антипов, обращаясь к умывавшемуся врачу. — Я теперь ни дикарь, ни совслужащий. На войне или в экспедиции мои новые свойства, может быть, и были бы полезны, но в городе с ними беда. Уличный шум прямо оглушал меня, — я теперь понимаю, почему дикари, услыхав в первый раз ружейные выстрелы, падают на землю. Это не от страха, а потому, что их уши слышат, может быть, в сто раз сильнее, чем наши. Я шатался, когда по Покровке с треском, шумом и звоном шел трамвай. На службе я с ума сходил от трескотни пишущих машинок и арифмометров. А придешь домой — все слышно, что говорят и внизу, и с боков. Я весь дом слышал! Это прямо сводило меня с ума. Я живу на пятом, а в первом этаже под полом мышь скребет, и я слышу. Муха по стене ползет, и это слышу. Выйдешь вечером или ночью на двор и слышишь, как ревут звери в зоопарке, на другом конце Москвы. Этот звериный рев манил меня. И страшно, а тянет… Мне казалось, что, только убив зверей, я смогу спокойно спать и не слышать их рева. Этот рев всю ночь преследовал меня! И запахи… Я узнал запахи всех знакомых. Едешь на трамвае, потянешь носом — Петров ехал, на бульваре Григорьевым пахнет, там Булкина прошла… голова все время этим занята… Вот только плавать, пожалуй, я не отказался бы так, как теперь умею. Это пригодится. Не ровен час, упадешь в воду… Да и на спортивных состязаниях хорошо бы победить, чтобы товарищи не смеялись. А уши и нос уж пусть будут, как у всех. Не по городу такие уши… * * * Необычайная история Антипова приходит к концу. Доктор Соболев удовлетворил просьбу Антипова и вернул ему нормальные чувства, оставив только способность необычайно и ловко плавать. Антипов решил воспользоваться этой способностью и выступил на водных соревнованиях. Он плыл как дельфин, далеко оставив позади себя своих соперников. Но недалеко от финиша он вдруг ощутил необычайную слабость и начал тонуть. Его извлекли из воды. Врач, присутствовавший на состязаниях, нашел у него растяжение мышц и сухожилий. — Придется вам расстаться с вашими «лунатическими» дарами и заняться нормальной тренировкой, — сказал врач. — Это путь более медленный, но верный! Слепой полет Закон причинности — это бесконечно сложный механизм из зубчатых колес и шестерен. Кто бы мог подумать хотя бы о такой связи явлений: в Свердловске молодой ученый Меценко предложил своему другу — летчику Шахову осмотреть его лабораторию. Шахов осмотрел ее, похвалил работу товарища и ушел. Только и всего. А из-за его визита старший радист в Гонолулу едва не сошел с ума. Редактор «Нью-Йорк трибюн» разбудил по телефону среди ночи сотрудника, ведущего отдел «Новости науки и техники», заставил его писать статью, которую потом еще и не принял. Советские граждане Барташевич и Зубов целые сутки ужасно волновались, а с самим летчиком Шаховым случилось такое, чего он всю свою жизнь не забудет. 1. Ловец сигналов Джон Кемпбелл был старшим радистом морской радиостанции США в Гонолулу. Молодые помощники называли Кемпбелла «господином эфира». Он знал позывные всех дальнодействующих радиостанций мира. Виртуозно отстраивался и настраивался. Имел эфирные знакомства во всех частях света. Для него не существовало границ и местного времени. Он жил во всех широтах и долготах. На протяжении одной минуты он успевал излучить своим друзьям и «доброе утро», и «добрый день», и «добрый вечер», и «доброй ночи». И никогда не путал, где сейчас на земном шаре день, где ночь, где утро. Таков был Кемпбелл до второго ноября — даты пятидесятого года его рождения. И вот что случилось с ним в этот день. Утром морская метеорологическая обсерватория США сообщила, что в Тихом океане проходит тайфун чрезвычайной силы, пересекая три морских пути между Азией и Америкой. Приходилось быть начеку. В два часа дня Кемпбелл уже поймал первый характерный писк SOS и быстро определил место кораблекрушения. В три часа новый сигнал о бедствии. Кемпбелл успел сообщить в Осаку, прежде чем там узнали о крушении парохода возле японских берегов. Но с третьим SOS случилось непонятное. Было восемь часов вечера. Небо безоблачное. Только необычайно сильный грохот прибоя напоминал о том, что где-то в океане свирепствует шторм. «SOS!» — вновь запищало в приемнике. Призыв о помощи несся из района острова Карагинского вблизи мыса Лопатки (южной оконечности Камчатки). И Кемпбелл радировал об этом карагинской радиостанции. Оттуда ответили: «У нас штиль. Гидропланы летят на разведку». Через час карагинская рация сообщила, что нигде тонущего корабля не обнаружено. Что они там подумали о Кемпбелле — радисте из Гонолулу?… Скандал! В десять вечера Кемпбелл услышал тот же сигнал, но уже из района Берингова моря, со ста восьмидесятого градуса восточной долготы. Сам «Моряк-Скиталец» не мог лететь с такой чудовищной скоростью! Более полутора тысяч километров в час, если учесть сдвиг местного времени. Кемпбелл проверил расчеты. Все оказалось правильно. Но первый раз в жизни он воздержался сообщить «всем» о принятом сигнале бедствия. В двенадцать ночи тот же сигнал, но уже на полтора градуса восточнее. Несмотря на удушающую жару тропической ночи, Кемпбелла прошиб холодный пот. Что это, мистификация? Радисты сговорились подшутить над ним? Но сигналами бедствия не шутят. Или у него в мозгу неладно? Кемпбелл просидел без смены всю ночь. Но этих сигналов больше не было слышно. Наутро Кемпбелл подал начальству рапорт, прося отпуск по болезни. Так до конца своих дней Кемпбелл и не разрешил задачи: кто же посылал тогда сигналы бедствия, летя с запада на восток быстрее урагана. 2. Таинственный болид «О.Кадьяк. 3.XI. Четыре часа ноль минут местному времени островом Кадьяк пролетел болид ослепительной яркости направлении запада восток тчк Полет сопровождался орудийным гулом тчк Телеграфные деньги исходе тчк Жду аванса тчк      Дельтон». «Вечное» перо в руке ночного редактора «Нью-Йорк трибюн» быстро запрыгало по бумаге. Золотой клюв ручки, как дятел на стволе дерева, долбил телеграфные строки, оставляя темно-синие следы. Через полминуты телеграмма была обработана. О.Кадьяк. 3. XI. В два часа утра над островом Кадьяк пролетел огромный болид такой ослепительной яркости, что все окрестности были освещены, как прожектором. Полет болида сопровождался оглушительным гулом, напоминавшим канонаду. Гул был слышен в порту Руперта и Эдмонтоне. Редактор подумал секунду, сделал заголовок: «Небесный гость», зачеркнул, сделал новый: «Необычайный болид», сбоку приписал: «Петит, шестая полоса». Левой рукой бросил телеграмму машинистке и принялся за новую — о морских вооружениях Японии. Редактор расправлялся с телеграммами, как с наседавшими врагами. Он разил их острием пера и бросал машинистке, а стопка не уменьшалась. Новые телеграммы падали на стол. Через три часа редактор читал: «Ситка. 3.XI. Четыре часа утра. Ситкой пролетел большой ослепительной яркости…» — Еще один болид?! — удивился редактор. — Что они так разлетались сегодня! — И вспомнил, что во вчерашнем номере газеты была заметка о том, что в середине ноября ожидается большой звездный поток Леонид, появляющийся каждые тридцать три года. В этот прилет они запоздали — имели неосторожность пролететь слишком близко возле какой-то большой планеты, — кажется, Юпитера, — потеряли на нем часть своего роя и несколько изменили свою орбиту. — Это интересно! Редактор сорвал телефонную трубку, разбудил заведующего отделом «Новости науки и техники» и заказал ему к семи часам утра новую статью о Леонидах. На телеграмме сделал заголовок: «Первые ласточки звездной стаи» — и пометку: «Объединить телеграммы о болидах. Дать в отделе „Н.Н. и Т.“, перед статьей». Редактор усиленно курил. Глаза слипались после бессонной ночи. Часы пробили семь. В кабинет быстро вошел заведующий отделом «Новости науки и техники» и бросил на стол готовую статью о Леонидах. Рядом со статьей упала новая телеграмма. Редактор прочитал ее, подумал. В ней сообщалось о болиде, пролетевшем в семь утра над озером Атабаска. — Можете взять свою статью о Леонидах. Она не пойдет! — сказал он заведующему отделом «Н.Н. и Т.». — Как не пойдет? Почему не пойдет? Но за каким дьяволом вы разбудили меня и заставили работать ночь? — Статья будет оплачена! — сухо ответил ночной редактор и, обратившись к секретарю, крикнул: — Подберите и дайте мне телеграммы о болидах! — Вот, извольте судить сами, — сказал ночной редактор, протягивая телеграммы. — Прочитайте эти две — из Кадьяка и Ситки, а вот и третья, только что полученная из Ньюфаундленда. Сравните время, обратите внимание на направление полета — с запада на восток. Может ли быть такое совпадение? Имеем ли мы три болида или же один болид? А если один, то может ли вообще болид пересечь пол-Америки на одной и той же высоте, в пределах земной атмосферы, не сгорев и не упав на землю? — Что же вы предполагаете? — Я полагаю, что это — «болид» земного происхождения. Быть может, ракета, реактивный стратоплан, торпеда, черт его знает что… — Но скорость! Почти космическая. Скорость вращения Земли… Положим, теоретически, для стратопланов, не говоря о звездолетах, такие скорости возможны… — Не положим, а так оно и есть. Не вы ли сами давали статью о тайных вооружениях Германии, о реактивных снарядах, о воздушных торпедах, управляемых по радио? Необходимо сейчас же написать новую статью на эту тему. Садитесь! Мы еще успеем к дневному выпуску. Редактор подобрал все телеграммы о болидах и сделал новую пометку: «1-я стр., корпус. После статьи „Таинственный болид“». 3. Пропавший стратоплан Бригада молодых изобретателей Экспериментальной мастерской готовила стране большой сюрприз: сконструировала и построила первый советский — и первый в мире — стратоплан З-1. Директор завода Барташевич, инженер-конструктор Зубов и опытный летчик Шахов любовались своим детищем. Крылатая рыба идеально обтекаемой формы имела винтомоторную и реактивную тягу. З-1 мог летать в тропосфере — как аэроплан, а в стратосфере — по принципу ракеты. «Мог летать», но еще не летал. Первый пробный полет должен был совершить Шахов. Решили, что полетит он один. Хорошо механизированное управление вполне допускало это, тем более что полет Свердловск-Хабаровск, по расчетам строителей, должен продолжаться максимум пять часов. Небывалая скорость! Герметически закрывающаяся кабина З-1 отапливалась и освещалась электричеством и была снабжена кислородом и горючим на сутки — максимальная вместимость баков и баллонов. Больше и не нужно было, так как за сутки стратоплан мог бы облететь вокруг земного шара. В стратоплане были установлены аппараты для определения скорости, высоты, направления полета по «слепому методу». Все до мелочей рассчитано, испытано, выверено в лабораториях. Всякая случайность исключалась. Старт произошел второго ноября, в шесть часов утра без всякого торжества. Не было ни газетных репортеров, ни блеска юпитеров, ни суетливых кинооператоров, ни оркестра, ни речей. Все напоминало будничный облет нового аппарата. Присутствовала только бригада, создавшая З-1. Летчик Шахов в кожаном костюме и шлеме, высокий, здоровый, подошел к кабине. На бритом лице спокойная улыбка. Крепко пожал руки товарищам, быстро взобрался по лесенке и захлопнул за собой дверь. Через минуту заревели моторы, метнулись и превратились в трепещущие прозрачные круги пять пропеллеров. З-1 легко отделился от площадки аэродрома и начал круто забирать высоту. Рокот моторов затихал в звездных просторах неба. — Долетит! — уверенно сказал Зубов, когда стратоплан скрылся. — Долетит! — как эхо отозвался Барташевич. А через десять минут они уже разговаривали с Шаховым по радио, как будто и не расставались с ним. — Алло, Шахов! Летишь? — Лечу! Все отлично. Аппараты действуют безукоризненно. — Ну-ну, Шахов, делай шах королю, — острил Барташевич. Полет продолжался. Шахов периодически сообщал: «Высота двенадцать километров. Перехожу на дюзы». «Высота двадцать пять. Скорость — тысяча километров в час». «Миновал Омск… Красноярск… Высота тридцать километров». «Пролетел над Витимом». И вдруг радиопередачи прекратились. Потекли минуты напряженного ожидания. Зубов начал нервно вызывать Шахова. Ответа не последовало. Тревога росла. Лица Зубова и Барташевича словно постарели в несколько минут. Они избегали смотреть друг на друга, чтобы на лице другого не прочесть собственных черных мыслей. Время шло. Зубов нетерпеливо поглядывал на часы. — Он уже должен опуститься в Хабаровске… Посидели еще несколько минут в гнетущем молчании. Позади послышался тяжелый вздох. То незаметно вошел старый мастер Бондаренко. — Так вызывайте же Хабаровск, — сказал он раздраженно, словно простуженным голосом. Его сумрачное лицо передергивала нервная судорога. Зубов хотел и боялся вызвать Хабаровск. Наконец вызвал. «Не прилетел. Ждем с минуты на минуту», — был ответ. Старый мастер снова шумно вздохнул: — Ждут!.. Авария, не иначе. Надо сообщить на Алдан, чтобы выслали самолеты на поиски… Да, больше ничего не оставалось. Настал день — тяжелый день… Зубов и Барташевич перед этим уже не спали несколько суток, готовя З-1 к полету. И теперь они шатались от усталости, но о сне не могли и думать. Ждали вестей, каковы бы они ни были. Мучила неизвестность. Через несколько часов алданские товарищи сообщили, что в месте предполагаемого пролета обыскано все по радиусу в пятьсот километров, никаких следов не найдено, что многие жители слышали в это утро глухой, громоподобный гул, прокатившийся с запада на восток. По запросу Зубова с Камчатки сообщили, что у них слышался вечером, около шести часов, «гул и гром», и также от запада на восток. Зубов и Барташевич с недоумением посмотрели друг на друга. — Это он! Значит, Шахов не погиб! — вздохнув с облегчением, сказал Зубов. — И пролетел дальше, — задумчиво прибавил Барташевич. — Но почему? Что с ним произошло? — Быть может, порча аппаратов… Не мог остановить работу дюз. — Невероятно! — возразил Барташевич. — Все испытано, проверено. И потом, не могли же сразу испортиться и реактивные двигатели, и винтовая группа, и радио. — Барташевич помолчал и сказал сквозь зубы: — А может быть… Зубов посмотрел на хмурое и вдруг ставшее злым лицо Барташевича и понял его мысль, его подозрение: измена Родине… — Не может этого быть! — горячо воскликнул Зубов. Барташевич резко стукнул кулаком по столу: — Но тогда что же, что? Зубов только вздохнул. Прибежал рыжий радист, с красными от усталости глазами. — Морская радиостанция Гонолулу, — задыхаясь, возбужденно заговорил он, — принимала сигналы бедствия в продолжение трех или четырех часов с Берингова моря… — А почему же ты не слыхал? — набросился на радиста Барташевич. — Я принимал Алдан, Хабаровск, Сахалин… — Это Шахов! — воскликнул Зубов. — Конечно, у него какая-то авария… А ты говорил! — прибавил Зубов, с упреком посмотрев на Барташевича. — Я ничего не говорил, — смущенно ответил тот. — Я только подумал. А мысли всякие — и непрошеные в голову лезут. «Лучше смерть с честью, чем бесчестье измены!» — подумал Зубов и сказал: — Сигналов больше не было. Значит, Шахов погиб в Беринговом море у берегов Северной Америки или на самом континенте. Зубов и Барташевич опустили головы. После острых волнений наступила реакция. Зубов едва сидел на стуле. Барташевич оперся руками на стол, положил русую голову и сонно сказал: — Надо послать радио на Аляску. В Америку… США… Кто-то хлопнул его по плечу: — Уснул, что ли? Читай! — Бондаренко положил на стол вечерний выпуск «Уральского рабочего». Барташевич вздохнул, словно пробуждаясь от глубокого сна, подняв голову, потер глаза, начал читать и вдруг взволнованно и громко заговорил: — Он еще жив! Летит! Конечно, это снова он, Шахов! — и протянул Зубову газету, в которой была напечатана телеграмма ТАСС из Нью-Йорка о «таинственном болиде». Нервное напряжение прорвалось у Барташевича смехом: — Шах королю! Задали мы им загадку… Да себе тоже, — прибавил он задумчиво и сильно тряхнул головой, выбрасывая снова лезшие непрошеные мысли. — Уж не задумал ли Шахов самовольно совершить кругосветный полет? — Шахов достаточно дисциплинирован, чтобы не делать таких мальчишеских выходок, — снова возразил Зубов. — И потом, зачем в таком случае ему было посылать сигналы бедствия? — А почему он замолчал? Зубов и Барташевич снова посмотрели друг на друга. Если бы оба не были так утомлены и озабочены, они рассмеялись бы — до того комичными были их лица. 4. Слепой полет Шахов, как и его друзья, снимаясь с аэродрома, не сомневался в удаче полета. Пропеллеры тянули великолепно. З-1 быстро набирал высоту. На потолке тропосферы и даже субстратосферы моторы благодаря компрессорам работали безукоризненно, перекрывая запроектированный потолок. Только поднявшись в стратосферу, они начали «задыхаться» от недостатка кислорода и давать перебои. Но это было явлением нормальным и заранее предусмотренным. Шахов выключил моторы и пустил в ход дюзы. Он полетел быстрее звука и уже не слышал громовых раскатов взрывов. Лишь при каждом ускорении — при каждом новом броске вперед — он чувствовал, как спинка кресла толкает его в спину, при этом сжималась грудь, становилось немного трудно дышать и кружилась голова — реакция кровообращения. Но сильный организм Шахова легко справлялся с этими недомоганиями. В общем, Шахов чувствовал себя хорошо. Сверхскоростной полет сам по себе был неощутим. В кабинете тихо, тепло, светло, воздух насыщен кислородом, который пьянит и веселит, как вино. Ни малейшей качки. Можно подумать, что стоишь на месте. Только подрагивание и движение черных стрелок на белых циферблатах измерительных приборов говорили об огромной высоте и быстроте полета. На карте черный карандаш в рычажке отмечает курс. В этом слепом полете Шахов чувствует себя спокойнее, чем в обычных полетах. Весело напевает. Смотрит сквозь стекло окна на аспидно-черное небо с яркими немигающими звездами и радужным полотнищем Млечного Пути. Черная линия уже приближается к яхте. Шахов со свойственным ему спокойствием сообщает об этом друзьям. Радио под рукой. Можно разговаривать, не отрываясь от пульта управления. Шахов проголодался. Вынимает плитку шоколада и подносит ко рту. И вдруг чувствует такую невыносимую, режущую боль в глазах, что вскрикивает и закрывает их. «Что такое? Словно сухой горчицы под веки насыпали». С трудом открывает глаза. В кабине совершенно темно. Почему лампочка внезапно погасла? Шахов шарит рукой, находит выключатель, поворачивает — темно, поворачивает еще раз — темно. Достает лампу рукой и ощупывает. Горяча. Лампа светит! Значит, он ослеп! Сильнейшие, режущие боли в глазах не прекращаются. Шахов был летчиком уже второй десяток лет. И в первый раз почувствовал нечто похожее на страх. Нервный клубок застрял в горле, холодок пробежал по спине, задрожали руки. Что теперь будет с ним? Положим, он сумеет сообщить по радио, но что могут сделать его друзья? Другого стратоплана нет, ни один самолет не поднимается на такую высоту и не имеет такой быстроты полета. На лету Шахова не снять. Хорошо еще, что столкновение невозможно — на такой высоте никто не летает. Он жив, пока летит, а летит — пока хватает горючего, то есть сутки. Снизиться он не может. Никакие аппараты слепому полету не помогут, если сам летчик слеп. И при посадке он неминуемо разобьется вместе с машиной. Если бы можно было набрать скорость километров восемь в секунду, то З-1 стал бы вечно носиться вокруг Земли, как ее спутник, преодолев земное притяжение. Но такая космическая скорость для З-1 недостижима. Да это и не спасло бы Шахова. Всего через сутки кончатся запасы кислорода, и Шахов задохнется. Радио… но где же оно?… Шахов шарит, находит аппарат, пытается давать сигналы бедствия. Задевает рукой за провода, питающие от аккумулятора лампы накала. Разрывает провода. С трудом находит, связывает, снова дает сигнал. Что-то портится в аппарате. Ощупью старается найти повреждение. Ему как будто удается еще раз оживить радиостанцию, но затем она безнадежно портится. Последняя связь с миром оборвалась. Он — пленник стратосферы. Который час? Сколько времени прошло с тех пор, как он летит слепым полетом? Шахов бессильно откидывается на спинку кресла, опускает руки, задумывается. Глаза болят нестерпимо, словно они выжжены раскаленным железом… Встает, находит воду, промывает глаза — не легче. Снова садится в кресло. Тишина… неподвижность… слепой полет навстречу смерти! Проходит час за часом. Шахов сидит молча, подавленный. Где он летит сейчас? Быть может, над Америкой, а может быть, уже над Атлантическим океаном, приближаясь к берегам Европы. День или ночь?… …Нет, это невозможно! Надо что-то делать, искать спасения… Жажда жизни берет свое. Шахов поднимается. В движении, в действии он хочет найти выход напряжению нервов. Надо узнать, работают ли еще дюзы… Шахов пробирается в машинное отделение. Щупает руками стенки дюз, несмотря на термоизоляцию, во время работы дюз стенки бывают теплыми. Но сейчас они холодны. Дюзы не работают и уже успели остыть. З-1, быть может, уже летит камнем с головокружительной высоты… Бензин в баках еще должен быть. Надо запустить моторы… Это он может сделать и вслепую… Загудели! Работают без перебоя! Очевидно, стратоплан уже в тропосфере. Спасет идеальное автоматическое управление — машина сама выправляется. А вдруг она перейдет в штопор? Сумеет ли аппарат самостоятельно выйти из штопора? Расчеты говорят — да, но что окажется на деле? А стратоплан начинает покачивать… Что делать? …Остается одно — «вслепую» выброситься на парашюте… И Шахов лихорадочно начинает готовиться к смертельному прыжку. Привязывает парашют, раскрывает окно… Чувствует, как ледяной ветер жжет лицо и руки… 5. «А Земля-то круглая!» Вконец истомленный, Барташевич, не раздеваясь, свалился на кушетку и тотчас уснул. — Вставай! — будил его Зубов. — Шахов летит! Барташевич поднялся и тупо посмотрел на Зубова. — Говорю тебе, летит! Получено от него радио. Едем скорей на аэродром! Радостно-взволнованные, ввалились они в автомобиль и помчались к аэродрому, глядя на восток, откуда должен был появиться стратоплан. На аэродроме они полчаса напрягали зрение и слух. Неожиданно рокот моторов послышался с запада. Скоро появился и З-1. Он быстро снизился и сел «по-шаховски» — без единого прыжка. Зубов и Барташевич побежали к стратоплану. Дверь открылась, по выкидной лесенке быстро спустился Шахов и направился к ним уверенной походкой, со своей обычной спокойной улыбкой. Крепко пожал им руки и кратко рассказал о том, что случилось с ним в пути. — Я совсем приготовился к прыжку, как вдруг прозрел. Да, зрение вернулось ко мне так же неожиданно, как появилась слепота. Я самоопределился и, к удивлению, увидал, что нахожусь в сотне километров на запад от Свердловска. — Почему же к удивлению? Стратоплан ведь летел без управления и мог сбиться с курса. — В том-то и дело, что он не сбился с курса. Аппараты показали мне, что он все время летел по прямой на восток. — А Земля-то круглая, и, вылетев из Свердловска в восточном направлении, ты вернулся в Свердловск же с запада!.. — воскликнул Зубов. — Облетев весь земной шар, — уточнил Барташевич. — Стратоплан выдержал экзамен, хотя не выполнил задания — опуститься в Хабаровске. Но что случилось с твоими глазами? Мы уж все передумали, а о такой простой вещи, как болезнь, не подумали — уж очень ты здоров. Сейчас-то ты хорошо видишь? — Отлично, как всегда. А что было с моими глазами — сам понять не могу. Быть может, это действие космических лучей. Ведь, в конце концов, никто еще не летал на такой высоте… — И с такой скоростью, — прибавил Зубов. — Влияние таких скоростей также еще не изучено. — Да, факт тот, что зрение вернулось ко мне, когда я опустился в тропосферу. К стратоплану сбегались рабочие — его строители. Пришел и старший мастер Бондаренко, пришел и друг Шахова — молодой ученый Меценко. Шахову пришлось еще раз рассказать историю своей внезапной слепоты и выздоровления. — Ты все-таки сходи к доктору, — посоветовал Бондаренко. — Ни к какому доктору ходить не надо! — возразил Меценко. — Каюсь, я виноват! Моя оплошность! Все посмотрели на него с недоумением. — Помнишь, Шахов, — продолжал Меценко, — в день отлета я пригласил тебя в свою лабораторию — показать мои работы, похвалиться своими достижениями?… — Ну и какое же это имеет отношение?… — Увы, самое близкое! Я показал тебе фотоэлементы и разные лампы… Между ними была одна с ультрафиолетовыми лучами. Ты заинтересовался моими работами, и я часа два тебе рассказывал. Мы стояли недалеко от этой лампы. Я увлекся и не обратил внимания, а ты, слушая, вероятно, все время смотрел на свет лампы. Ну и получил поражение глазных нервов. Невидимый ожог, коварный уже тем, что обнаруживается он только через несколько часов. Да, это моя оплошность! Барташевич поднес к лицу Меценко кулак и полушутливо-полусерьезно выругался по-украински. — И какие же теперь выводы, товарищи? — спросил он. — Первое — летчикам перед полетами не заглядываться на лампу ультрафиолетового света. — И он заложил палец. — Второе — никогда не отчаиваться, не терять надежды на спасение, как бы положение ни казалось безнадежным… — Третье — никогда не подозревать без достаточных оснований, — вставил Зубов. — Так ведь были же основания, и немалые, — возразил Барташевич. — А в общем, живем, Шахов? Шах королю!.. Сезам, откройся!!! I. Больное место Эдуарда Гане — Вы начинаете стареть, Иоганн, — ворчливо сказал Эдуард Гане, отодвигая кресло. Лакей с трудом опустился на колени, подавляя вздох, и начал подбирать упавшие с подноса кофейник, серебряный молочник и чашку. — Зацепился за угол ковра, — смущенно проговорил он, медленно поднимаясь. Эдуард Гане, выпятив толстую синюю губу, неодобрительно смотрел на пятно от разлитого кофе и с упрямством старика сказал еще раз: — Вы начинаете стареть, Иоганн! Сегодня утром, одевая меня, вы никак не могли попасть отверстием рукава в мою руку. Вчера вы разлили воду для бритья… На каменном бритом лице Иоганна промелькнула тень печали. То, что говорил Гане, было правдой: Иоганн начинал стареть и даже дряхлеть. Но это была горькая правда. Семьдесят шесть лет не шутка, и из них пятьдесят пять было отдано служению Эдуарду Гане, который только на шесть лет был моложе слуги. Пора на покой. Иоганн имеет кое-какие сбережения. На его век хватит. Но что он будет делать, оставив службу? Его старое тело, как машина, справляется с привычной работой обслуживания другого человека. На себя же — Иоганн знал это — у него не хватит сил. И он привык, сжился с этим старым брюзгой Эдуардом Гане. Иоганн поступил к нему еще в Ганновере, откуда они приехали в Новый Свет искать счастья пятьдесят лет назад. Эдуарду Гане повезло. Он нажил большой капитал и десять лет назад после легкого удара продал свои текстильные фабрики, выстроил в окрестностях Филадельфии загородную виллу в стиле немецкого замка и удалился на покой. Полсотни лет не сделали из Гане американца. Он остался немцем в своих вкусах, привычках, во всем. Дома с Иоганном он говорил только по-немецки. Настоящее имя Иоганна было Роберт, но Гане признавал для слуги только одну «кличку» — Иоганн, и в конце концов старый лакей сам забыл свое первое имя… Как многие старые холостяки, Эдуард Гане был не чужд странностей. В домашнем быту он не признавал новшеств. В его замке время, казалось, остановилось. Гане не выносил электрического света, который, по его мнению, портит зрение. Во всех комнатах горели керосиновые лампы, а в кабинете на письменном столе стояли свечи под зеленым абажуром. О радио старый Гане не мог слышать. «Довольно того, что через меня проходят радиоволны, — говорил он. — От них у меня усиливаются подагрические боли. Непременно надо будет сделать на крыше и стенах дома радиоотводы. Я не желаю, чтобы через меня проходили звуки какой-нибудь пошлой шансонетки». Гане не переносил также езды на автомобиле. В его конюшне стояла пара выездных лошадей, и в редкие посещения города он появлялся в старомодной карете, возбуждая удивление прохожих. Но эти выезды он совершал не более двух раз в год. Зато каждое утро с немецкой пунктуальностью Гане прогуливался по саду, опираясь на руку Иоганна. И когда они шли так по усыпанной песком дорожке, рука об руку, с черными тростями в руках, незнакомый человек затруднился бы сказать, кто из них хозяин и кто слуга. За долгую совместную жизнь Иоганн как бы сделался двойником Гане, усвоив все его жесты и манеру держаться. Иоганн казался важнее, так как он был старше и брился, как истый американец, а у Гане были небольшие бачки. И только внимательный взгляд мог по костюму отличить хозяина: у Гане сукно было значительно дороже. Иоганн очень любил эти прогулки. Неужели им должен прийти конец? Нет, этого не может быть. Никто лучше Иоганна не знает привычек Эдуарда Гане, никто не вынесет его старческого брюзжания. Эта мысль несколько успокоила Иоганна, и он с едва заметной улыбкой на высохших губах, но внешне покорно сказал: — В таком случае, господин Гане, вам придется поискать мне заместителя… молодой человек, конечно, справится лучше меня… — Что-о? Молодой человек? Вы решили сегодня извести меня, Иоганн! Принесите мне кофе… Иоганн бодрящейся походкой вышел, подергивая в коленях ногами. За дверью лицо его утратило каменное выражение. Он улыбнулся во весь рот, обнаружив искусственные зубы безукоризненной белизны. Иоганн попал в самое больное место Эдуарда Гане. Гане не выносил слуг вообще, а молодых в особенности. В своей вилле он держал самое необходимое количество слуг: садовника — он же был кучером — и повара-китайца. Обоим было по пятьдесят лет. Женской прислуги не было. Белье отдавалось в стирку на соседнюю ферму. Оттуда же приходила старая женщина, когда нужно было навести порядок в доме. Повар и садовник жили во флигеле, а Иоганн помещался в небольшой комнате рядом со спальней Гане, готовый во всякое время дня и ночи прийти на зов хозяина. II. Невероятное предложение После утреннего кофе Эудард Гане и Иоганн совершали обычную прогулку по саду. Опираясь друг на друга, как два старых подгнивших дерева, они медленно шли по дорожке, от времени до времени отдыхая на удобных садовых скамейках. — Вы предлагаете, Иоганн, нанять нового слугу, молодого. Разве год назад мы не сделали этого опыта? И что же? Я не знал, как отделаться от этого молодого человека. Правда, он не бил посуды и быстро попадал в рукава, одевая меня. Он не зацеплялся за ковры и не портил мне дорогих ковров, как вы, Иоганн… Иоганн терпеливо ожидал, когда последует «но». — Он все делал быстро и хорошо. Но ведь это же невозможные люди… современные слуги, молодые! Каждое слово обдумывай, чтобы не обидеть их и не нарваться на грубость. Лишний раз не позови. Ночью… у меня подагра разыгралась, зову его, а его и след простыл. Нет! Гулять отправился! Воскресенье придет — давай ему отпуск… И чем все это кончилось? Нагрубил и ушел. Хорошо еще, что не зарезал, не ограбил… Присядем, Иоганн, у меня что-то нога… К дождю, вероятно… И, усевшись на скамью, Гане тяжко вздохнул: — Нет больше хороших слуг, Иоганн. Вымирает эта порода. Хороший слуга должен быть как машина. «Сядь!» Сел. «Встань!» Встал. «Подай!» Подал. И все молча, четко, ловко. И чтобы никаких там «сознаний личности», обид. Мало ли что старый человек сказать может, когда у него и тут ломит, и там болит!.. Нет! Иоганн, это не выход. — Можно нанять постарше, — самоотверженно давал советы Иоганн, — так, лет пятидесяти, чтобы крепкий был, да только без молодого шала. — Да где их достать таких? Такими дорожат. Ведь я бы вас не отпустил, Иоганн, когда вам было пятьдесят, если бы кто захотел переманить вас к себе. Так и каждый хозяин. Да и трудно привыкать к новому человеку, а ему — ко мне… Оба замолчали, подавленные безвыходностью положения. — Если женщину, постарше? — Вы решительно хотите доконать меня, Иоганн. Неужели вы не знаете, что каждая женщина, поступая в услужение к старому одинокому богатому человеку, норовит прибрать его к рукам, женить на себе, вогнать в гроб и выйти замуж за молодого! Нет, нет, избави меня бог. Я еще жить хочу. Уж лучше с вами буду век коротать, Иоганн. На душе Иоганна отлегло. Он не знал, что впереди предстоит новое испытание… На нижней дорожке послышался скрип песка под чьими-то тяжелыми шагами. Иоганн и Гане насторожились. Гане не любил посетителей. И надо же было кому-то прийти во время прогулки. Дома можно не принять, а здесь он был беззащитен перед вторжением непрошеного гостя. Гане измерил расстояние до дома. Нет, не успеть дойти… Из-за поворота дорожки уже виднелась чья-то голова в котелке. Еще несколько шагов, и неизвестный предстал перед Гане. Это был плотный солидный человек лет сорока, в безукоризненном костюме, с уверенными, корректными манерами. — Могу я видеть мистера Эдуарда Гане? — спросил неизвестный, оглядывая сидящих и стараясь угадать, кто из них Гане. Иоганн скромно опустил глаза, хотя, как всегда, он был польщен этим замешательством посетителя. — Я Эдуард Гане. Что вам угодно? — спросил Гане, не приглашая незнакомца сесть. Посетитель учтиво приподнял котелок и ответил: — Джон Мичель, представитель электромеханической компании «Вестингауз». Я осмелился побеспокоить вас, чтобы сделать вам очень интересное предложение… — Если бы вы даже были представителем самого Форда, я не приму вашего предложения, — ворчливо перебил его Гане. — Вот уже десять лет, как я отстранился от всякой коммерческой деятельности и не желаю… — Но я совсем не предлагаю вам вступить в дело, — в свою очередь перебил его посетитель. — Мое предложение совершенно иного свойства, и, если вы будете любезны одну минуту выслушать меня… Эдуард Гане беспомощно посмотрел на кусты роз, перевел взор на цветущие глицинии, окружавшие зеленым каскадом садовую беседку, и, наконец, возвел глаза вверх. Потом покосился на край скамейки и с зловещей любезностью сказал: — Садитесь. Я вас слушаю. Незнакомец притронулся к шляпе и с достоинством уселся на скамью. И тут случилось чудо. Незнакомец заговорил и с первых же слов приковал внимание Гане и Иоганна к тому, о чем он говорил. — Богатый пожилой воспитанный джентльмен не может обойтись без прислуги. Но как трудно в наш век найти хорошего слугу! Старые преданные слуги под влиянием неумолимого закона природы все больше дряхлеют, — Джон Мичель выразительно посмотрел на Иоганна, — а на смену им нет никого. Молодежь развращена профессиональными союзами, партиями, федерациями. Их требования, их капризы невыносимы. Притом вы никогда не гарантированы, что один из таких молодчиков не перережет вам в одну прекрасную ночь горло и не убежит с вашими драгоценностями. Даже женщины не безопасны, в особенности для старых холостяков. Наймешь какую-нибудь экономку, и не успеешь оглянуться, как окажешься у нее под башмаком. «Что за чертовщина? — подумал Гане. — То ли он подслушал, то ли это в высшей степени странное совпадение…» А Мичель продолжал свою загадочную речь: — Да, о найме новых слуг приходиться забыть. Но вместе с тем и без слуг обойтись нельзя. Домашний уют пропадает. Везде пыль, по углам пауки ткут паутину. Но это еще не все. Подумали ли вы, мистер Гане, о том печальном моменте, когда ваш старый слуга — я не ошибаюсь, это он сидит с вами? — когда ваш старый слуга не придет на ваш зов потому, что он не в силах будет от старческой слабости подняться с кровати? И вы останетесь один, беспомощный и жалкий… Думал ли об этом Гане! Эта мысль преследовала его по ночам, как кошмар. И Гане не один раз вызывал Иоганна ночью лишь для того, чтобы убедиться, что слуга еще может дотащиться до него, и с волнением прислушивался, как Иоганн, кряхтя и сопя, поднимал с кровати свое старое тело… — Вам некому будет подать таз с водой, принести кофе, — продолжал терзать Гане посетитель. — Вы будете лежать в своей кровати, а пауки — отвратительные мохнатые пауки — будут спускаться вам прямо на голову, и обнаглевшие крысы начнут прыгать по одеялу… Гане снял шляпу и отер платком лоб: «Это бред какой-то». — Что же вы хотите? — спросил он с отчаянием и тоской в голосе. — Зачем вы говорите мне все эти ужасы? Мичель посмотрел на Гане уголком глаз и остался доволен наблюдением. Клюнуло! Он как будто не расслышал вопроса. Не спеша закурил сигару, окинул рассеянным взглядом сад и сказал: — Хорошенькая у вас вилла. Уютный уголок. Здесь можно беспечально провести остаток жизни, если только… — Я просил бы вас держаться ближе к цели вашего визита, — нетерпеливо сказал Гане. — …если только иметь хороших, надежных слуг, которые повинуются вашему голосу, немы как рыба и послушны вам, как ваши собственные мысли, — докончил Мичель. И, повернувшись к Гане, он сказал: — Вот за этим самым я и пришел к вам. Я хочу предложить вам таких идеальных слуг. Разговор неожиданно был прерван появлением собаки — черного пинчера, выбежавшего из дома садовника. Собака быстро подбежала к Гане, но, увидев чужого, заворчала и оскалила зубы. Мичель опасливо поджал ноги. — Джипси, на место! — прикрикнул Гане, и собака с ворчанием улеглась под скамейкой. Мичель поморщился. — С детства не переношу собак, — сказал он. — Однажды от них я очень сильно пострадал. А других у вас нет? — Только эта. Не беспокойтесь, она не укусит. Так вы говорили, что можете предложить мне идеальных слуг… Но, если не ошибаюсь, вы назвали себя представителем фирмы «Вестингауз». И в то же время вы комиссионер по найму слуг? — В то же время и от той же фирмы. — С каких это пор фирма «Вестингауз»… — С тех самых, как она стала изготовлять слуг, идеальных слуг. «Это какой-то сумасшедший», — подумал Гане, с новой тревогой поглядывая на посетителя. Мичель заметил тревогу в глазах Гане и с улыбкой ответил: — Вас это, может быть, поразит, но это так. Фирма «Вестингауз» изготовляет механических слуг. Комбинация телефона с принципами беспроволочного телеграфирования — только и всего. Ваше приказание передается вибрационной волной в девятьсот колебаний в секунду и даже в тысячу четыреста колебаний. Эти колебания воспринимаются особыми вилочками, вилочки переменяют пазы в машинном слуге, и он выполняет приказание. Я не буду утомлять вас техническими описаниями. Важно то, что механические слуги будут выполнять все ваши приказания. — Что же они… в виде людей? — спросил Гане. — Есть разные, — ответил Мичель. — Некоторые из этих механических слуг представляют собою просто скрытый аппарат. Довольно вам будет отдать приказ, и такой аппарат зажжет электрические лампочки, пустит в ход электрический веер, осветит комнату прожектором, зажжет сигнальную лампу, приведет в действие электрическую метлу или пылесос. Наконец, откроет вам двери. Довольно вам будет сказать, как в сказке из «Тысячи и одной ночи»: «Сезам, откройся!» — и дверь немедленно откроется, впустит вас и закроется за вами. — Как в сказке?… Гм… а вы знаете сами эту сказку? — спросил Гане. — Признаться откровенно, забыл, — ответил Мичель. — Если память не изменяет мне, — сказал Гане, — в этой сказке говорится об одном человеке, который, сказав эти слова: «Сезам, откройся!» — вошел в пещеру, полную сокровищ, но, войдя, забыл волшебное слово; каменные стены сомкнулись за ним; он не мог выйти обратно и был застигнут разбойниками… — Значит, фирма «Вестингауз» усовершенствовала арабские сказки. Если вы забудете волшебное слово, вам довольно будет нажать электрическую кнопку, и дверь откроется. Этого, надеюсь, вы не забудете. Компания берет на себя полную гарантию за исправность своих механических слуг. Мы берем все расходы на себя и не удержим с вас ни одного доллара из задатка, если слуги не удовлетворят вас. Разрешите принять от вас заказ? — Так, сразу я не могу решить. Для меня это слишком необычное предложение. — Тогда мы сделаем вот как. Надеюсь, вы не откажете мне продемонстрировать вам некоторых из ваших механических слуг. Это вам ничего не будет стоить… — Я, право, не знаю, что вам сказать… Мичель, как будто дело было уже решенным, поднялся, откланялся и сказал: — Завтра утром, с вашего разрешения, я буду у вас. — И он ушел, сопровождаемый лаем собаки, выскочившей из-под скамейки. III. Испытания Иоганна еще не кончились В эту ночь Иоганн и его хозяин спали очень плохо. Предложение Мичеля было заманчиво, но Эдуард Гане боялся всяких новшеств. Страшные же картины одиночества пугали его еще больше. И когда он забывался в тревожном сне, ему казалось, что он лежит один, без слуги, пауки спускаются ему на голову, а по одеялу бегают крысы. Иоганна преследовали еще более страшные кошмары: в правый бок дул холодом электрический вентилятор, потом вдруг откуда-то выскакивала огромная механическая метла и выметала его из комнаты… Иоганн убегал от нее, но не мог открыть дверей и с ужасом кричал: «Сезам, откройся!..» Утром после завтрака пришел Мичель с рабочими, которые принесли ящики с механическими «слугами» и принялись за работу. — Будьте добры познакомить меня с расположением вашего дома, — сказал Мичель, обращаясь к Гане. — Из этой гостиной, — объяснял хозяин, — дверь в кабинет, а в левой — две двери: одна — в комнату Иоганна, а другая — в ванную. — Прекрасно. С этих дверей мы и начнем электромеханизацию вашего дома. К вечеру все будет готово. В то время как рабочие снимали двери и вделывали в стены механизмы, Мичель объяснял назначение других аппаратов: — Вот этот ящик на колесиках с круглой щеткой на конце и есть механическая метла. Вы ставите ее вот так, поворачиваете вот этот рычажок, и метла готова для работы. Скажите ей: «Мети!» — Мети! — визгливо крикнул Гане взволнованным голосом. Но метла не двигалась. — Ее механизм реагирует на более низкие колебания звука, — объяснял Мичель. — Нельзя ли взять тоном ниже? — Мети!.. — Еще ниже. — Мети! — пробасил Гане. И метла пришла в действие. Колесики ящика закрутились вместе со щеткой в виде вала, и механическая метла прошла по большой комнате, как трактор по полю, осторожно обходя препятствия, дошла до конца стены, сама повернула обратно и пошла по новой полосе… — Под щеткой находится пылесос. Таким образом, вся пыль собирается внутри ящика и потом выбрасывается, — продолжал объяснять Мичель. Метла вымела уже половину комнаты, когда произошло маленькое происшествие. В комнату вбежал Джипси и отчаянно залаял на метлу. В тот же момент колесики метлы заработали с необычайной быстротой, и метла, как бы спасаясь от собаки, начала, выписывая восьмерки, метаться по комнате, преследуемая собакой. Иоганн и его хозяин, стоявшие посередине комнаты, от ужаса перед столкновением с взбесившейся метлой сразу помолодели на сорок лет и начали с неожиданной быстротой увертываться от механического врага. Несколько раз метла едва не налетала на них, но они, делая прыжки, достойные Дугласа Фербэнкса, спасались. Однако неожиданным поворотом метла задела Иоганна, он упал на пол, растянувшись во всю длину своего долговязого тела, и метла проехала через него, впрочем без особых повреждений его фрака, вычистила попутно спину и подняла вверх волосы на затылке. С этой необычайной прической он поднялся с пола и бросился к дивану, где уже стоял его хозяин. А Мичель, размахивая руками, гонялся следом за собакой и неистово кричал: — Уберите собаку! Уберите собаку!.. Приключение окончилось так же неожиданно, как и началось. Метла, изменив фигуру восьмерки на круг, промчалась вокруг комнаты и остановилась. Мичель вытер лоб и сказал, обращаясь к Гане: — Мне очень неприятно, но здесь во всем виновата собака. Дело в том, что механизм метлы, как я уже сказал, реагирует на звуки. Собачий лай, заставив вилочки вибрировать слишком сильно, вызвал все эти неожиданные явления. Придется удалить собаку. Что же касается метлы, то исправления сейчас же будут сделаны. Монтер подошел к метле, открыл дверцу ящика, повозился несколько минут, и метла была вновь в полной исправности. Иоганн увел собаку и запер ее в дальней комнате, а успокоившаяся метла благополучно домела комнату. — Видите, как это удобно, — говорил Мичель. — Ваш верный, старый Иоганн будет управлять механическими слугами и с их помощью еще долго будет служить вам… Хитрый Мичель считал нужным задобрить Иоганна, основательно опасаясь его влияния на хозяина. Над кроватью и письменным столом Гане были сделаны электрические вентиляторы, которые начинали работать по одному словесному приказу. К вечеру все было готово. Эффект самооткрывающихся дверей так понравился Гане, что заставил его забыть неприятный случай с метлой. — Присмотритесь к вашим механическим слугам, — сказал на прощание Мичель. — И когда вы привыкнете к ним, я уверен, что они станут для вас совершенно необходимы. Вы будете удивляться, как могли жить без них раньше. Я навещу вас через несколько дней… — И уже у двери он еще раз напомнил о необходимости убрать из дому собаку. — Только в этом случае я могу отвечать за исправность механизмов! Предубеждение Гане перед новшеством было сломлено неопровержимыми преимуществами новых механических слуг. Когда Мичель и рабочие ушли, Гане занялся испытанием. — Мети! — приказывал он метле, и метла безукоризненно выполняла свою работу. — Вентилятор! — говорил он, обращаясь к небольшим пропеллерам, установленным над кроватью. И вентиляторы, для которых был проведен электрический ток из флигеля, начинали с усыпляющим, тихим шумом свою освежительную работу. Но двери особенно восхищали Гане. До позднего вечера он ходил из комнаты в комнату и, останавливаясь перед закрытыми дверьми, повторял: — Сезам, откройся! И двери, послушные его голосу, бесшумно открывались и медленно закрывались за ним. — А ведь это действительно как в сказке! — говорил восхищенный Гане. — Мичель не обманул. Как вы полагаете, Иоганн? — Да, это неплохо, господин Гане! — Старый Иоганн говорил искренне. Он уже примирился с вторжением в дом механических слуг. Облегчая его работу, они не угрожали ему лишением места. «Приносить кофе и попадать в рукав они все-таки не могут!» — думал Иоганн, обрадованный тем, что механические слуги все же не могут вполне заменить живого человека. Он не знал, что его испытания еще не кончились… Вечером, улегшись в кровать, Гане заставил вентиляторы освежить его нежной струей воздуха и, засыпая, сказал: — Теперь, по крайней мере, пауки не угрожают мне… IV. Механические слуги На третий день, когда Гане только что окончил завтракать, послышался шум автомобиля. Иоганн выглянул в окно и увидел, что к дому подъезжает на автомобиле Мичель в сопровождении грузовика. На грузовике были уложены длинные ящики, напоминающие гробы. Почему-то эти ящики взволновали Иоганна — быть может, напоминанием о смерти, которое никогда не покидает старого человека. — Мичель приехал, — доложил Иоганн. Быстро отдав распоряжение слугам, Мичель вошел в комнату с развязностью друга дома. — Как поживают наши механические слуги? Вы довольны ими? — Да, благодарю вас, я вполне доволен ими, — ответил Гане. — Ну, а я не вполне, — ответил Мичель, весело улыбаясь. — Не угодно ли чашку кофе, мистер Мичель? Чем же не удовлетворяют вас механические слуги? — спросил Гане. — А вот чем, мистер Гане. Они имеют слишком ограниченный круг работ. Узкие специалисты, так сказать. Они не могут помочь вам одеться и не подадут вам кофе. У Иоганна от этих слов что-то екнуло в груди. Неужели Мичель… Иоганн не успел додумать свою мысль, как Мичель подтвердил его опасения. — Я не хотел пугать вас слишком необычайными новшествами, — продолжал Мичель. — Все эти «Сезамы» и механическая метла — детский лепет по сравнению с последними изобретениями компании «Вестингауз». Я привез вам пару настоящих механических слуг. Они будут выполнять все ваши приказания, повинуясь вашему слову… Иоганн крякнул. Руки его задрожали, и поднос выпал из рук. — Не пугайтесь, Иоганн, — обратился к нему Мичель. — Вы все же будете необходимы. За механическими слугами нужен некоторый уход и присмотр. Вы только повыситесь в чине и будете мажордомом. А слуги станут выполнять за вас всю работу, которая вам не под силу. Не угодно ли взглянуть? Мичель, Гане и Иоганн вышли из дому. Рабочие уже сняли гробоподобные ящики, положили на землю и вскрывали крышки. Со смешанным чувством страха и любопытства Гане заглянул в ящики и увидал двух железных истуканов, напоминающих рыцарей, закованных в латы с ног до головы. Сочленения этих истуканов были соединены спиральными пружинами. Рабочие взяли за затылки эти мумии и подняли их несгибающиеся тела. Мичель подошел к «слугам» и ударил черной тростью по их лицам, издавшим металлический звон. Затем «слуг» поставили у подножья лестницы, ведущей в дома. Мичель подошел к ним и, осмотрев маленькие включатели, находившиеся на затылке «слуг», повернул их. Произошло чудо. С глухим щелканьем и треском колени «слуг» изогнулись, и «слуги» начали взбираться по лестнице в дом. Но в этот момент опять откуда-то появился Джипси. С громким лаем, наскакивая и отлетая, он начал хватать одного «слугу» за ногу. И «слуга» вдруг дернул ногой и остановился. — Уберите собаку! — закричал неистово Мичель. Садовник схватил лающего Джипси и унес к себе. После этого «слуги» без остановок взошли по лестнице; дойдя до стены вестибюля, они повернулись и вошли в гостиную. — Стойте! — крикнул Мичель, следовавший за ними. «Слуги» остановились. — Вперед десять шагов! Поворот направо! Наклонитесь! Возьмите! Назад! Стойте! — командовал Мичель. «Слуги» выполняли все приказания. Они прошли через комнату, повернули к столику. Нагнулись, осторожными движениями взяли со столика лежавшие альбомы и принесли их Мичелю. Гане был поражен. Иоганн потрясен. — Видите, как это просто. Все, что вы ни прикажете им, они выполнят. Причем довольно лишь раз приказать им исполнить что-либо, например сходить в буфет и принести закуску, как они будут делать это по одному приказу: «Закуску!» или «Кофе!» Иоганну останется только командовать ими да от времени до времени смазывать механизм. И, обратившись к рабочему, Мичель сказал: — Дайте масленку. Благодарю вас. Подойдите сюда, Иоганн, и смотрите внимательнее. Обратившись к «слугам», Мичель приказал: — Нагнитесь! «Слуги» нагнулись. — Видите, Иоганн, маленькую дырочку в темени? Сюда пускайте масло. Механических слуг тоже надо кормить. Берите масленку. Да не бойтесь. Отчего у вас так дрожат руки? У Иоганна действительно дрожали руки, и он никак не мог попасть в дырочку. — Ничего, привыкнете, — ободрил его Мичель. И он продолжал демонстрировать механических слуг, заставляя их проделывать всевозможные вещи. Они сняли с Мичеля смокинг и вновь надели его. Все это они выполняли с безукоризненной точностью. — Они не только прекрасные слуги, но и незаменимые сторожа. Разрешите пройти в кабинет. — И, не дожидаясь ответа, Мичель сказал «слугам»: — Идите за мной! Гане был так поражен, что лишился воли и сам шел следом за Мичелем, как механический слуга. Мичель прошел в кабинет и поставил «слуг» около несгораемого шкафа. Отойдя в сторону, он крикнул: — Тревога! В тот же момент «слуги» заработали руками с необычайной быстротой. — Всякий бандит, который осмелится подойти к шкафу, будет убит и превращен в лепешку этими стальными рычагами! Хорошо? — спросил Мичель, обращаясь к Гане. — Даже слишком, — ответил побледневший Гане. — И в то же время они кротки, как голуби. Попробуйте сами приказать им. — Нет, знаете, мне не надо этих слуг, — вдруг решительно заявил Гане. — Это слишком необычайно. И потом, что, если эти слуги взбесятся, как взбесилась ваша механическая метла? Ведь от них спасения не будет! — Исключена всякая возможность, — быстро ответил Мичель. — Довольно вам сказать «стоп!», и их механизм парализуется. За окном послышался шум отъезжавшего грузовика. Гане с беспокойством посмотрел в окно и сказал: — Позвольте, куда же он уезжает? Я не хочу механических слуг. Пусть рабочие увезут их обратно… — Простите, но я был так уверен в том, что слуги понравятся вам, что распорядился не ожидать меня. Впрочем, это можно исправить, если не хотите… И, подойдя к окну, Мичель закричал: — Эй! Эй, вернитесь! Но грузовик уже завернул за угол и скрылся. — Не слышат! Уехали… Ну ничего, я приеду за ними завтра. Хотя надеюсь, вы за день настолько привыкнете к ним, что сами не пожелаете вернуть их. Позвольте попрощаться с вами. Мне нужно еще доставить пару слуг на виллу Мансфельда. И пожалуйста, не беспокойтесь. Все будет прекрасно. — Но как же так?… Приветливо кивнув, Мичель выбежал из комнаты. — До завтра! — крикнул он из автомобиля и уехал. Эдуард Гане и Иоганн остались одни, со страхом поглядывая на металлических истуканов, стоявших у несгораемого шкафа. — Вот так история! — шепотом сказал Гане, опасаясь, как бы звук его голоса не привел в движение механических слуг. Сделав знак рукой, Гане на цыпочках подошел к закрытой двери и негромко сказал: — Сезам, откройся! Дверь отворилась. Гане и Иоганн выскользнули из кабинета в спальню. Дверь закрылась за ними. Оба вздохнули с облегчением. — Только бы они не вышли оттуда, — опасливо сказал Гане тихим голосом. Он с ужасом вспоминал металлические руки, вращающиеся, как крылья мельницы. — Неприятная история… — А что, если бы их выгнать оттуда? — предложил Иоганн. — Но как? — с тоскою спросил Гане. — Мы вот что сделаем, — сказал, подумав, Иоганн. — Вы, господин Гане, пройдете вверх и запретесь на ключ. В верхних комнатах двери без всяких «Сезамов». Старый ключ будет надежней. А я пройду со двора и крикну этим идолам из окна, чтобы они убирались отсюда к черту. — Что же, попробуем, — согласился Гане. Он заперся наверху, а Иоганн, выйдя из дому, крикнул через окно: — Сезам, откройся! Когда дверь из кабинета в спальню открылась, он крикнул вторично: — Вперед десять шагов!.. Шагом марш! Уходите отсюда! Но «слуги» стояли неподвижно. — Пошли вон! Убирайтесь! «Слуги» по-прежнему не двигались, стоя у шкафа, как рыцарские доспехи. А двери в это время уже закрылись, и Иоганну пришлось вновь повторять: «Сезам, откройся!» Он изменил тон, кричал на все голоса: то басом, то фистулой — все напрасно. «Слуги» окаменели. Иоганн просил, умолял их, наконец, начал ругаться. Но разве сталь проберешь ругательствами! В полном отчаянье явился он к Гане: — Не уходят… Гане сидел в кресле, опустив голову. У него было такое чувство, как будто в его дом ворвались разбойники и заперли его в верхней комнате. Но что могло произойти со «слугами»?… Гане хлопнул себя по лбу. — Все это очень просто, — сказал он, повеселев. — Мичель, объясняя, сказал в присутствии слуг «стоп!». Это слово парализовало их механизм. Они, кажется, в самом деле вовсе не опасны нам… Гане осмелился даже спуститься в нижний этаж и пройти в свою спальню. Но вечером, ложась спать, он заставил Иоганна принести из гостиной столы, диван и стулья и забаррикадировать ими дверь из кабинета. — Так будет спокойнее, — сказал он, укладываясь в кровать. — А вы, Иоганн, на всякий случай останьтесь сегодня со мной. Можете прилечь на этом диване. Иоганну совсем не улыбалось провести ночь на баррикадах, но он улегся без возражений, по привычке повиноваться… V. Ночь кошмаров Это была самая беспокойная ночь за всю долгую совместную жизнь Иоганна и его хозяина. Старикам не спалось. Им чудились какие-то шорохи в кабинете. В тревожном сне их преследовали кошмары: стальные люди хватали и били их железными руками. Незадолго перед рассветом Иоганн разбудил задремавшего хозяина: — Господин Гане… господин Гане!.. В кабинете что-то творится неладное… Гане проснулся, вскочил с кровати и прислушался. Да, это не обман слуха. Из кабинета действительно доносились заглушенные звуки, тихий треск, удар металлического предмета о ковер и потом шипенье… — Ожили! — с ужасом прошептал Иоганн. Его челюсти выбивали дробь, а руки тряслись так, что он не мог стянуть с себя одеяла. Похолодевшие от страха старики сидели несколько минут неподвижно, будучи не в силах сделать ни одного движения. В кабинете шум усилился. Что-то упало и с грохотом покатилось по полу. Это перешло все границы страха. Гане вдруг подбежал к двери и закричал исступленным голосом: — Сезам, откройся!! Но дверь не открывалась. — Сезам, откройся! — эхом повторил Иоганн. И они пищали, ревели, кричали у двери, стараюсь извлечь из своих старых глоток всю гамму звуков человеческого голоса, чтобы пробудить какие-то неповинующиеся вилочки в механизме дверей. Но все было напрасно. Страшная сказка «Тысячи и одной ночи» претворялась в действительность. Им казалось, что двери из кабинета дрожат под напором чьих-то тел. Еще минута, и оттуда вырвутся сорок разбойников и растерзают их старые тела… Последнее, что слышал Иоганн, это был визгливый лай Джипси, изгнанного на ночь из дому. Потом все замолкло. Иоганн и его хозяин потеряли сознание… Когда они пришли в себя, уже рассвело. С радостным удивлением они убедились, что живы и невредимы. Дверь в кабинет была закрыта, и баррикада из стульев, столов и дивана не нарушена. Иоганн нажал на дверь в гостиную рукою, и, к его удивлению, дверь открылась. Они были свободны. Иоганн разбудил садовника и повара. Но никто из них не решался войти в кабинет. — Вызовите полицию, — сказал Гане. Садовник отправился во флигель и по телефону сообщил в ближайший полицейский участок. Через полчала послышалось трещанье мотоциклетов. На этот раз Гане не возражал против технического прогресса. Неприятный шум мотоциклета показался для него райской музыкой. Полисмены открыли дверь кабинета. На полу лежали поверженные кем-то металлические «слуги». Дверцы несгораемого шкафа были открыты. Все драгоценности исчезли… Присутствие полиции придало Гане смелости. Он вошел в кабинет и, глядя на лежащих «слуг», сказал прочувствованно, как будто он обращался к трупам: — Я был не прав по отношению к ним. Я боялся их, а они погибли на посту, охраняя мое имущество от воров, которые, очевидно, проникли через окно… Но ему недолго пришлось оплакивать «верных слуг». Полицейские довольно бесцеремонно подняли «трупы», осмотрели их, нашли, что от механических слуг остались одни пустые оболочки! Гане сразу стало все ясно. Мичель сыграл с ним плохую шутку. Под видом механических слуг он поместил в металлические футляры своих сообщников. Бандиты ночью вышли из металлических футляров, расплавили шкаф, похитили драгоценности и удрали через окно. Вот почему Мичель так опасался собаки… — Господин Гане, вас хочет видеть агент компании «Вестингауз», — сказал Иоганн, заглядывая в кабинет. — Что, Мичель? Очень кстати! — И, обращаясь к полисмену, Гане торопливо проговорил: — Арестуйте скорее этого бандита! Полицейские и Гане вышли в гостиную. Там стоял русоволосый молодой человек с бумагой в руке. Он с недоумением посмотрел на полицейских и, учтиво поклонившись Гане, сказал: — Здравствуйте, мистер, Я пришел, чтобы произвести с вами расчет за установку механических слуг… — К черту механических слуг! — взревел Гане. — Пусть лучше пауки падают на голову и крысы бегают по одеялу! Вы с Мичелем и механическими жуликами обобрали меня! Арестуйте этого человека! — Я не знаю Мичеля. Это какое-то недоразумение. Ваш управляющий заказал у нас механическую метлу, вентиляторы и «Сезамы». Вы приняли заказ и расписались. Вот счет… — А это? — продолжал волноваться Гане. — Пожалуйста сюда, молодой бандит! И, пригласив следовать за собой, Гане провел молодого человека в кабинет и показал на лежавших «слуг». Агент «Вестингауза» посмотрел, пожал плечами и сказал: — Наша фирма не вырабатывает таких кукол. Гане продолжал бесноваться, но тут вмешался полисмен. Он поговорил с молодым человеком, посмотрел на счет, проверил полномочия и сказал, обращаясь к Гане: — Мне кажется, мистер Гане, что молодой человек не причастен к преступлению. Мы расследуем это дело. Мичель, по-видимому, сделал от вашего имени заказ у «Вестингауза» только на метлу, вентиляторы и «Сезам». Эти же футляры «лакеев» он изготовил сам и в них ввел в ваш дом своих сообщников. Это, конечно, стоило ему денег, но расходы, вероятно, окупились. Сколько у вас было денег в шкафу? — Всех ценностей на сто тысяч с чем-то долларов… — Ну вот, видите, хороший куш! По всей вероятности, злоумышленники убежали бы в своих железных оболочках, чтоб еще раз использовать их, если бы что-нибудь не заставило их поторопиться… — Собака подняла лай! — вставил слово Иоганн. — Но «Сезам» тоже участвовал в заговоре, — упорствовал Гане. — Почему все двери перестали открываться в момент грабежа? — Может быть, вы слишком сильно крикнули от испуга: «Сезам, откройся!» — и тем испортили механизм, — высказал предположение агент. — Наши аппараты рассчитаны на известную силу и высоту тона. Это объяснение — Гане не мог не сознаться — было похоже на правду. Он не кричал, а рычал, вопил на непослушные двери. — Мистер Штольц, — сказал полисмен, обращаясь к молодому человеку, — я не арестую вас, но все же прошу следовать за мной. Мне необходимо выяснить все обстоятельства дела. Полицейские, забрав металлических слуг как вещественное доказательство, удалились вместе с агентом. Эдуард Гане остался один со своим слугой. — Я еще не пил кофе, — сказал устало Гане. — Сию минуту, сэр, — ответил Иоганн, семеня к буфету. От всех волнений ночи у Иоганна дрожали руки сильнее обычного и, подавая кофе, он уронил сухарницу. — Ничего, Иоганн, не расстраивайтесь, это с каждым может случиться, — ласково сказал Гане. И, отпив дымящегося кофе, он задумчиво добавил: — «Сезамы», вентиляторы и механическую метлу мы, пожалуй, можем оставить, Иоганн. Это полезное изобретение. Оно облегчит ваш труд. Эти настоящие вестингаузовские механические слуги имеют, на мой взгляд, лишь один, недостаток: они не переносят лая и приказаний в повышенном тоне. Но с этим уж ничего не поделаешь. Такой теперь век… Мистер Смех На распутье Спольдинг вспомнил счастливые, как ему казалось, минуты, когда он положил в портфель аттестат об окончании политехнического института. Он инженер-механик, и перед ним открыт весь мир. Для него светит солнце. Для него улыбаются девушки. Для него распускают павлиньи хвосты роскоши витрины магазинов, для него играет веселая музыка в нарядных кафе, для него скользят по асфальту блестящие автомобили. Правда, сегодня все это еще недоступно для него, но, быть может, завтра он возьмет под руку голубоглазую девушку с ярко-пунцовыми губами, сядет с ней в блестящий автомобиль, поедет в лучший ресторан города. Ну, понятно, это все будет «завтра» не в буквальном смысле слова. Надо найти работу. Послужить инженером у хозяина. Скопить немного денег и открыть собственное дело. А дальше все пойдет как по маслу. Найти работу… Это, конечно, не легко. Спольдинг хорошо знает об этом. Но кризис и безработица — страшные слова не для него, Спольдинга. Разве в институте у кого-нибудь из студентов был такой рост, вес, такие мускулы, как у него? Разве во всех спортивных состязаниях он не побеждал всех своих товарищей? А голова! Разве он не кончил высшую школу одним из первых — мог бы и первым, если бы не слишком увлекался спортом. Главное же, ни у кого нет такой стальной воли, такого упрямого стремления к власти, такой страстной жажды богатства, такого аппетита ко всем благам жизни и такой фанатичной настойчивости в достижении цели. И Спольдинг ринулся головой в свалку, как изголодавшийся волчонок, пустив в ход и волю, и жажду, и зубы, и когти. Но вскоре оказалось, что всего этого мало. Когти ему понадобились только на то, чтобы однажды в сердцах сорвать висевшее на воротах завода объявление «Приема нет». Зубами он грыз от злости камышовую трость, получая очередной отказ. В большинстве случаев ему не удавалось проникнуть не только в кабинет директора, но и к секретарю. Ему оставалось лишь говорить по телефону из проходной конторы или из вестибюля. Однажды он попытался силой прорвать кордон, но был с позором, под руки, выведен из кабинета личного секретаря машиностроительного магната. Он жил на случайные мелкие заработки, нередко недоедал и ожесточался; он со злорадством думал о том, как сам будет еще более беспощаден с неудачником, когда все же достигнет вершин земного благополучия. И если обычные пути трудны, нужно находить более быстрые, новые, необычные. Новые пути! Где они, эти новые пути? Спольдинг начал жадно прислушиваться, ловить каждое слово о быстрых или необычайных способах обогащения. Как-то в вагоне подземной железной дороги Спольдинг услышал разговор об удаче одного писателя-юмориста, который одной книгой сделал себе огромное состояние. Спольдинг сам читал эту веселую книгу и от души хохотал. Но ведь у него, Спольдинга, нет литературного дарования. Через несколько дней он прочитал о человеке, нажившем, несмотря на кризис, миллионы на патентованном средстве для ращения волос. Секрет заключался в том, что это средство — невероятно, но факт — действительно вызывало усиленный рост волос. А изобрести такое или подобное средство — не легкий и не скорый путь. В другой газете сообщалось о колоссальных заработках знаменитого комического киноартиста Престо. Увы, у Спольдинга не было и артистических талантов. Усталый, раздраженный, с тяжелым грузом дневных огорчений и обид, поздно вечером возвращался Спольдинг домой. Шагал он по узкой комнате с окном во двор и слушал, как за стеной кто-то заунывно играл на странном инструменте. Звуки напоминали то флейту, то скрипку, то человеческое контральто. Эти звуки действовали ему на нервы. Непонятен был тембр, непонятна меняющаяся мелодия — то чарующая, прекрасная, то кошмарная, нелепая. Непонятны были, как и вчера вечером, неожиданные переходы музыкальных звуков в пулеметную стрельбу, впрочем очень скоро прекратившуюся. Непонятен, наконец, был исполнитель. Ученик не мог играть столь блестяще такие технически сложные вещи, артист не мог исполнять музыкальные нелепицы, странные по содержанию и форме. Уже несколько дней эти звуки интригуют и беспокоят Спольдинга. Надо будет спросить у хозяйки дома, кто поселился в соседней комнате. И сегодня за стеной после певучей скрипичной мелодии вдруг послышался адский железный скрежет, свист, верещанье. Спольдинг начал стучать в стену. Звуки умолкли. Королева слез Стучат… — Войдите. В полуоткрытых дверях появилась высокая краснощекая сорокалетняя хозяйка пансиона. Не входя в комнату, она сказала: — Простите, мистер Спольдинг… Вам, кажется, мешает соседка своей ужасной музыкой? Я скажу ей, чтобы она не играла позже восьми часов вечера. — Благодарю вас, миссис Адамс, — ответил Спольдинг. — Эта музыка действительно несколько беспокоит меня. Но я не хотел бы стеснять соседку, если для нее эти звуковые феномены не забава, а работа. Я могу приходить домой позже… — Ах, нет, нет! Я непременно скажу мисс Бульвер. Она непозволительно молода… то есть я хотела сказать: непозволительно оригиналка по своей молодости. Изобретательница! — с долей презрения закончила миссис Адамс свою аттестацию. Спольдинг заинтересовался: — Оригиналка? Изобретательница? И что же она изобретает? Да вы войдите в комнату, миссис Адамс! Но миссис Адамс не так была воспитана, чтобы заходить в комнату одинокого холостяка. Она осталась у двери. — Благодарю вас, но я тороплюсь, — ответила она. — Я не хочу сказать ничего плохого о мисс Бульвер, но все эти изобретатели немножко того. — И Адамс повертела толстым пальцем с двумя обручальными кольцами возле лба. — Она говорит, что изобретает такую песенку, от которой заплачет весь мир: и грудной младенец, и столетний старик, и счастливая невеста, и жизнерадостный юноша, даже кошки и собаки. Она так говорит: «И тогда я буду Королевой слез», — это ее собственные слова, я ничего не прибавляю. Миссис Адамс позвали, она извинилась, одарила на прощанье Спольдинга улыбкой и ушла. …Во втором этаже находилась широкая застекленная веранда, выходившая в садик с чахлыми деревцами и двумя клумбами. Веранда была своего рода клубом для жильцов миссис Адамс. Здесь стояли столики, плетеная мебель, искусственные пальмы в углах, горшки с цветами на подоконниках и клетка с зеленым попугаем, любимцем хозяйки. Вечерами здесь играли в шахматы и домино, болтали, танцевали под граммофон, читали газеты, иногда пили чай и закусывали. До сих пор Спольдинг не посещал этого клуба, где собирались мелкие служащие, кустари, продавцы вразнос, неудачливые комиссионеры и агенты по сбыту патентованных средств, начинающие писатели, студенты, — дом был большой, жильцы часто менялись. Теперь Спольдинг зачастил в клуб и здесь встретился с мисс Бульвер. Прежде чем познакомиться, он несколько дней изучал ее. Аттестация, данная миссис Адамс, совершенно не подходила к этой девушке. Она совсем не походила на оригиналку, а тем более на «тронутого» изобретателя. Простая, спокойная. Черты лица правильные, приятные. — Вы называете себя Королевой слез? — спросил однажды Спольдинг. Бульвер улыбнулась. — Я хочу стать ею. И не только Королевой слез, но и Королевой радости, Королевой человеческого настроения, если хотите. — Заставлять людей плакать или смеяться? Разве это возможно? — А разве это и сейчас не существует? — ответила Бульвер вопросом на вопрос. — Разве вы не встречали впечатлительных, простых людей, которые не могут удержаться от слез, когда слышат звуки похоронного марша, исполняемого духовым оркестром? И разве у этих людей не начинают ноги сами приплясывать при звуках плясовой песни? Когда мы до конца проникнем в тайну веселого и грустного, у нас заплачут и засмеются не только самые чувствительные и впечатлительные люди. Мы заставим плясать под нашу дудку само горе, а радость — проливать горючие слезы. Спольдинг улыбнулся. — Да, это зрелище, достойное богов, — сказал он. — И вы полагаете, что из этого можно извлекать доллары? — Мой патрон, мистер Гоуд, полагает, что да. Иначе он не субсидировал бы, хотя и в очень скромных размерах, моих опытов. — Мистер Гоуд? Чем же он занимается? — Механическим производством веселья и грусти. Он фабрикант граммофонных пластинок. И девушка рассказала Спольдингу историю своих деловых отношений с мистером Гоудом. Лючия Бульвер окончила консерваторию по классу композиции. Уже на последних курсах консерватории она занялась теоретической работой, которая ее чрезвычайно увлекла. Она хотела постичь в музыке тайну прекрасного. Почему одна последовательность звуков оставляет нас равнодушными, другая раздражает, третья пленяет? На эти вопросы не было ответа ни в теории гармонии и контрапункта, ни в сочинениях по эстетике и психологии. Тогда Бульвер взялась за теоретические работы по акустике и физиологии. — И какую же практическую цель вы преследовали? — спросил Спольдинг. — В начале этой работы я не думала ни о какой практической цели. Открыть тайну прекрасного! Изучая узоры нотописи и звукозаписей, я пыталась в этих узорах найти закономерности. И кое-что мне уже удалось. Потом попробовала сама составлять узоры и переводить их в звуки, и, представьте, у меня начали получаться довольно неожиданные, оригинальные мелодии. Однажды я принесла мистеру Гоуду сочиненную мной песенку. Случайно вместе с нотами выпал из портфеля один из таких узоров. Мистер Гоуд заинтересовался, спросил меня, что это за кабалистика. Я объяснила. Мистер Гоуд сказал: «Интересно. Пожалуй, из этого может выйти толк. Вы знаете, я скупаю у композиторов новые песни и романсы… Монопольно. Только для моих пластинок. В нотном издательстве они не появляются. Но с композиторами, не обижайтесь, трудно ладить. Как только композитору удается написать одну-две популярные песенки, он начинает зазнаваться и заламывает несуразно высокую цену. Этак и разориться недолго. И вот, если бы вам удалось изобрести аппарат, при помощи которого можно было бы механически фабриковать мелодии, ну хотя бы так, как получается итоговая цифра на арифмометре, — это было бы замечательно. Я больше не нуждался бы в композиторах, освободился бы от их капризов и чрезмерных претензий. Чудесно! Посадить за аппарат рабочего или машинистку — и пожалуйста! Одна хорошенькая мелодия за другой падают вам в руки. Только верти ручку, и деньги сами посыплются. И мир будет наводнен новыми песнями. Сможете это сделать, мисс?» Я ответила, что у меня не было мысли о полной замене художественного творчества машиной и едва ли это возможно. «Математические исчисления не менее сложны, чем ваши композиционные измышления, а тем не менее счетные машины прекрасно заменяют работу мозга. Попробуйте. Я могу субсидировать ваши опыты. Если же вы добьетесь удачи, ваше будущее вполне обеспечено». Я приняла это предложение. — И каковы же ваши успехи? — спросил Спольдинг. — Мне удалось уже овладеть кое-какими эстетическими формулами для математического построения мелодий. И если эта работа пойдет с таким же успехом и дальше… По веранде прошла миссис Адамс. Был поздний час, веранда почти опустела. Бульвер пожелала Спольдингу покойной ночи и ушла. Эврика! После того как Спольдинг узнал, чем занимается Бульвер, он потерял к ней всякий интерес, как к «сфинксу без тайны». Месяц спустя после разговора с Бульвер Спольдинг однажды, возвращаясь домой в вагоне подземной железной дороги, прочитал в газете: «КОНЦЕРНУ БЭКФОРДА УГРОЖАЕТ КРАХ». Спольдинга интересовало все, что касалось возвышения и падения людей — от судьбы Наполеона до истории миллионов Ротшильда и Рокфеллера. И он внимательно прочитал газетную заметку. Оказалось, что Бэкфорд был одним из «гегманов» — профессионалов-шутников, нечто вроде французских конферансье. Это Спольдинг знал. Но дальше для него были новости. Оказалось, что «торговля смехом» поставлена в Америке на широкую ногу. Выдумывание острот — такой же «бизнес», как и изготовление шляп или запонок. И крупнейшим «концерном» такого рода являлось предприятие мистера Бэкфорда — «первого гегмана в Америке». Он придумывал и продавал остроты, писал скетчи, юмористические номера для музыкальной комедии, для работников эстрады, клоунов и комиков театра. Нажив на этом небольшое состояние, он начал покупать и перепродавать чужие остроты, собирать и систематизировать «мировые запасы смехотворения» — юмористические книги, исторические анекдоты, граммофонные пластинки с юмористическими записями. Его каталог содержал более сорока тысяч острот, шуток, анекдотов. Весь материал систематизировался по темам, пронумеровывался, каталогизировался. Любую шутку можно было найти в течение двадцати секунд. Каждый год каталог пополнялся на три тысячи номеров. Чтобы отобрать первые сорок тысяч, Бэкфорду пришлось просмотреть более трех миллионов шуток и острот. Заказчик требовал, чтобы в программах, составленных Бэкфордом, слушатель смеялся не менее восьмидесяти раз в час. Бэкфорд перевыполнил это требование: слушатели смеялись от девяноста до ста раз, а в самых лучших программах даже — рекордная цифра — сто двадцать раз в течение получаса. По теории Бэкфорда, зрители и слушатели не гонятся за новыми шутками, которые к тому же трудно изобретать. Все, что требуется от профессионала, — умело подобрать старые остроты. Теория эта как будто оправдывалась жизнью, по крайней мере дела «концерна» шли успешно. Бэкфорд оброс «дочерними» предприятиями: кино, мюзик-холлами и прочими — и даже обзавелся банком. И вдруг все это солидное здание начало давать трещину за трещиной. По необъяснимой причине слушатели и зрители смеялись все реже и реже: семьдесят, шестьдесят, сорок, двадцать раз в продолжение часа вместо восьмидесяти, девяноста, ста «обязательных». Сбыт сокращался… Почему? Спольдинг задумался. Быть может, Бэкфорд не учел изменившихся обстоятельств. Кризис. Общее тревожное настроение в стране и во всем старом мире. Чувство неустойчивости, неуверенности. Бэкфорд был грубый практик. Он не пытался ответить на вопрос теоретически. Заглянуть, вскрыть природу смешного. Изучить психологию современного зрителя, слушателя, читателя. Меняются люди, меняется их отношение и к смешному. То, что смешило вчера, вызывает сегодня недоумение. Понятие смешного подвижно и разнообразно. Но какие-то общие принципы смеха должны существовать. Быть может, они сводятся к пяти-шести основным «формулам». И если их найти и умело применять сообразно людям и обстоятельствам, люди начнут смеяться безотказно. А почему же нет? Надеется же Бульвер найти принципы прекрасного? И если да, то… ведь это же золотые россыпи! Бэкфорд был и остался мелким кустарем. Он не понял, что смех не только валюта, но и могущественная сила. Как заманчиво обладать секретом смеха, заставлять хохотать всяких людей при всяких обстоятельствах! У Спольдинга даже руки похолодели. Что же надо делать? Во что бы то ни стало вырвать у смеха его тайну. Изучать вопрос теоретически и практически. И затем действовать. Нет основного капитала! Для начала можно предложить свои услуги этому гегману и банкиру Бэкфорду, а потом… Спольдинг так увлекся, что хлопнул ладонью по газете и неожиданно для себя крикнул на весь вагон: — Эврика! Соседка испуганно посторонилась, а Спольдинг, взглянув в окно, вновь вскрикнул, но уже от досады на себя: задумавшись, он проехал пять лишних остановок. Под смех пассажиров он кинулся к выходу. С того дня Спольдинг засел за работу… Путь к славе Спольдинг сделал пометку на полях толстой тетради, походил по комнате, достал с книжной полки том Марка Твена, раскрыл заложенную страницу и прочитал подчеркнутые карандашом строки: «Есть ли у вас брат? — Да, мы звали его Билль. Бедный Билль! — Он, значит, умер? — Этого мы никогда не могли узнать. Глубокая тайна витает над этим делом. Мы были — покойный и я — близнецы, и когда нам было две недели от роду, нас купали в одной лохани. Один из нас утонул в ней, но никак нельзя было узнать который. Одни думают, что Билль, другие, что я…» Спольдинг засмеялся, тотчас нахмурился, задумался. Бросил на стол томик Марка Твена и снова зашагал по комнате. «В чем тут секрет смешного?» Спольдинг открыл книгу Анри Бергсона «Смех». «Смешной является косность машины там, где должны быть подвижность, внимание, живая гибкость человека. Человек, действующий как мертвый автомат. Вот один из секретов смешного. Человек бежит по улице, спотыкается, падает. Прохожие смеются. Человек занимается своими повседневными делами с математической правильностью. Но вот какой-то злой шутник перепортил окружающие его предметы. Человек погружает перо в чернильницу и вытаскивает оттуда грязь, думает, что садится на крепкий стул, и растягивается на полу…» «А ведь это верно! — удивляется Спольдинг. — Ведь это же стандарт всех комических трюков наших американских кинокартин! Однако мне необходимо испытать действенность этого на отдельных людях. Кстати, вот стул со сломанной ножкой, вот…» Миссис Адамс подошла к двери и с любопытством заглянула в замочную скважину. Спольдинг стоял перед зеркалом и делал страшные гримасы. Стук в дверь отвлек его внимание. Кто бы это мог быть? Ну конечно, это миссис Адамс идет справиться, не нужно ли мне чего. Испытаем на ней. — Войдите! Миссис Адамс открывает дверь. Спольдинг делает навстречу ей несколько шагов. На полпути ноги у него заплетаются, и он глупо во весь рост растягивается на полу. Но миссис Адамс не смеется. Она истерически вскрикивает и бросается к Спольдингу. — Вы ушиблись? Что с вами? Боже, я так испугалась!.. — Ничего, ничего, легкое головокружение, миссис. Садитесь, прошу вас, в кресло. Я тоже присяду. Голова еще кружится. Спольдинг садится на стул со сломанной ножкой и, идиотски вытаращив глаза, с грохотом падает на пол. Адамс окончательно испугалась. Растерянно заметалась. — Вы больны, мистер, это совершенно очевидно. И лицо ваше изменилось, оно страшно искажено, неподвижно. Такое лицо бывает у… очень больных! Увы, смешная, как казалось Спольдингу, гримаса, вызвала не смех, а испуг. Когда наконец хозяйка ушла, Спольдинг бросился к своим книгам. В чем причины неудачи? Ему казалось, что он нашел объяснение: для смеха необходима нечувствительность к объекту смеха. Но в том-то и дело, что к нему, Спольдингу, миссис Адамс неравнодушна. А можно ли рассмешить влюбленную в тебя женщину? Конечно, можно. Надо только найти секрет… Понемногу он одолевал тайну смешного. Скоро Спольдинг стал «душой общества», собиравшегося на веранде (он вновь начал появляться там). Возле него неизменно раздавался смех. — Мы не знали, что вы такой веселый, — говорили пансионеры. Веселых любят, и Спольдинг чувствовал растущие к нему симпатии. Постепенно он ставил себе все более трудные задачи: смешил угрюмых, больных, чем-либо огорченных и расстроенных людей. У него еще были неудачи, ошибки, но он все легче исправлял их, зато были и настоящие победы. В пансионе Адамс появился новый жилец, отставной офицер Баллонтайн, человек необычайно мрачного характера и исключительных жизненных неудач. Говорят, только за последний год он потерял половину своего состояния, левую ногу и жену, покинувшую его из-за невыносимого характера. Притом он болел печенью и отличался необычайной раздражительностью. Никто не видел его не только смеющимся, но и улыбающимся. И вот такого человека Спольдинг решил рассмешить. Об этом знали все, кроме самого Баллонтайна, заключались крупные пари. Спольдинг уже вступал на арену смехотворца-профессионала. Как будто не обращая внимания на старого брюзгу, Спольдинг начал демонстрировать свои испытанные номера. Баллонтайн сидел на низкой софе, обняв скрещенными пальцами колено здоровой ноги, и смотрел на Спольдинга черными сердитыми глазами. Кругом все покатывались со смеху, у Баллонтайна хоть бы мускул дрогнул на лице. Ставившие на Спольдинга начали уже с беспокойством перешептываться: быть может, Баллонтайн глух, как никогда не смеявшийся дядюшка в рассказе Марка Твена? Но тут неожиданно Баллонтайн взорвался. И взрыв его смеха был похож на пушечный выстрел, причем по законам отдачи его корпус откинулся назад, а затылком он так больно ударился о стену, что на несколько минут потерял сознание: ему прикладывали холодные компрессы и давали нюхать спирт. Торжество Спольдинга было полное. Веранда становилась тесна для его экспериментов. И он решил поработать гегманом в мюзик-холле. У него уже была солидная теоретическая подготовка, какой не имеют артисты, и у него был собран большой материал острот и анекдотов всех времен и народов. Не мудрено, что успех пришел к нему сразу, а за успехом и довольно крупные заработки. Спольдинг щедро расплатился с миссис Адамс и, к ее величайшему огорчению, переехал на новую квартиру в центре города. Получив солидную теоретическую и практическую подготовку, Спольдинг решил предложить свои услуги Бэкфорду. Спольдинг уже имел некоторую известность, и ему без особого труда удалось проникнуть к Бэкфорду, поговорить и убедить взять его к себе в качестве «научного консультанта». Спольдинг рьяно принялся за работу. Ознакомился с каталогом «шедевров мировых острот и шуток», с граммофонными пластинками, кинотекой. Дело Бэкфорда было рассчитано на массовый сбыт, и потому Спольдинг принялся изучать среднего американца — его вкусы, его натуру. Нужно было выяснить, почему рекордные программы Бэкфорда не вызывают прежнего смеха и чем можно вновь вызвать этот смех. От изучения толпы, массового среднего американца Спольдинг перешел к изучению отдельных людей, типичных представителей отдельных классов и групп населения. Рассмешить безработного, рабочего, служащего, находящегося под страхом увольнения; домовладельца, оставшегося без жильцов, лавочника без покупателей; антрепренера пустующего театра. Рассмешить голодного калеку, арестанта, меланхолика. Рассмешить человека, придавленного заботой, охваченного беспокойством, тревогой. Рассмешить всех их — значит рассмешить среднего американца, от природы здорового, склонного к оптимизму и юмору. После упорного труда Спольдингу удалось разрешить задачу. — Вы даже мертвого заставите рассмеяться, Спольдинг! — говорил довольный своим консультантом Бэкфорд. Можно было заняться расширением производства. И здесь Спольдинг проявил большую изобретательность. Он расширил круг клиентов, заказчиков, обновил «ассортимент товара», изобрел новые сорта и виды продукции. Рекламные проспекты с приложением «образцов товара» рассылались актерам театра и кино, драматургам, писателям, журналистам, адвокатам, конферансье, цирковым клоунам, врачам, тюремщикам, педагогам, профессорам, парикмахерам, даже настоятелям церквей различных вероисповеданий. «Смех как метод лечения!» — при этом приводились примеры и авторитетные заключения ученых. «Веселый парикмахер привлекает клиентуру!» — история мистера Гопкинса, парикмахера, разбогатевшего после того, как он стал пользоваться услугами концерна Бэкфорда. «Клиент м-ра Бэкфорда мистер Г. очаровал своими веселыми шутками мисс Н., богатую и красивую девушку, и женился на ней»; «Театр, где не перестает звучать смех, никогда не имеет пустых мест — убедительные примеры». Рекламы производили свое действие, спрос увеличился. К некоторому удивлению самого Спольдинга, он завербовал довольно много клиентов среди церковных проповедников, которые как-то умудрились соединить земной грешный смех с небесной елейностью. Появились в продаже новые пластинки фирмы Бэкфорд с записью неотразимых выступлений Спольдинга, пластинки — открытые письма с анекдотами и смешными песнями, коробки с вызывающими смех сюрпризами, фокусные смехотворные сигары, папиросы, конфеты, бинокли, стереоскопы, игрушки, зеркала, карлики, зверюшки, делающие неожиданно забавные движения или производящие смешные звуки. В ловких руках Спольдинга смех, подобно мифическому старику Протею, принимавшему разнообразные облики, становился то словом, то звуком, то красками, то формами, то тем и другим вместе. Неожиданный успех — большой доход — принесло последнее изобретение Спольдинга — уличные «киоски смеха», где прохожие за дешевую плату могли в пять минут насмеяться досыта. Они выходили оттуда со слезящимися от смеха глазами и веселыми восклицаниями. Это было лучшей рекламой, и возле киосков всегда толпились очереди. Дела Бэкфорда поправились и быстро пошли в гору. Он был вполне доволен Спольдингом, но Спольдинг не был доволен своим хозяином. В свое время между ними был заключен такой договор: Бэкфорд платит Спольдингу ежемесячную твердую плату. Сверх этого, как только доходы Бэкфорда начнут расти, Спольдинг получает два процента — всего только два процента! — с суммы новых, добавочных доходов. Но чем больше росли доходы, тем меньше желания проявлял Бэкфорд соблюдать договор. Бэкфорд не хотел платить два процента. Между Спольдингом и Бэкфордом уже произошло несколько крупных столкновений. Бэкфорд даже сам провоцировал их: скорее можно будет отказаться от Спольдинга, который, по мнению Бэкфорда, был уже не нужен. — Ну, так не будьте в претензии на меня, мистер Бэкфорд! — однажды во время такого спора воскликнул Спольдинг. — Я спас вас от разорения. На моем смехе вы нажили новые капиталы и, несмотря на свои обещания, теперь отказываетесь выдать мою часть. Так знайте же, что я сумею смехом отобрать у вас свою долю смеха, превращенную в деньги! — Поистине это самая неудачная шутка из моего пятидесятитысячного каталога шуток и острот, — презрительно улыбаясь, ответил Бэкфорд. — Посмотрим, для кого она будет неудачной! — угрожающе возразил Спольдинг. После этого Спольдинг надолго уединился, производя какие-то новые опыты. И вот… Вверх дном Грузное тело мистера Бэкфорда, судорожно сотрясаясь, перевалилось через подлокотник кресла. Лицо искажено гримасой истерического смеха. Шея покрыта крупными каплями пота. Пухлая рука с массивным перстнем на безымянном пальце беспомощно свесилась, касаясь персидского ковра. Бэкфорд пытался сесть прямо, но припадок мучительного смеха снова свалил его на сторону. Чрезвычайным усилием воли мистеру Бэкфорду наконец удалось приподняться и сесть прямо, откинувшись на спинку кресла. Раскаты смеха слышались все реже, как удаляющаяся гроза. Мистер Бэкфорд начал приходить в себя, но еще не смог толком сообразить, что, собственно, произошло. Через полуоткрытую дверь из соседней комнаты, где помещался секретариат, доносились странные, нелепые, приглушенные звуки не то смеха, не то рыданий, всхлипывания, тяжелые вздохи, стоны, отрывочные фразы и снова смех. Наваждение какое-то! Бэкфорд машинально посмотрел на письменный стол, покрытый толстым зеркальным стеклом. На нем лежала чековая книжка с торчащим белым корешком. Бэкфорд собственной рукой вписал в чек «десять миллионов долларов», расписался, оторвал чек от корешка и отдал Спольдингу. Бледно-синее лицо Бэкфорда становится сизым, щеки лиловыми. Новый взрыв лающего смеха вдруг переходит в неистовый рев взбесившегося осла. В ответ на этот рев в соседней комнате застонали, завыли, залаяли, зафыркали, закашляли, заохали, захохотали на разные голоса, но никто не пришел на помощь. Быть может, им самим нужна была помощь. Эта мысль помогла Бэкфорду окончательно овладеть собой — ведь он был могущественным главой фирмы, владельцем небоскреба, он был могущественным господином для всех этих подневольных безденежных людей. Бэкфорд попытался восстановить в памяти происшедшее, но это нелегко было сделать, когда по сто первому этажу билдинга Бэкфорда пронесся тайфун безумия и все перевернул вверх дном. Был знаменитый «мертвый час» Бэкфорда — от восьми до девяти утра, когда он в полном одиночестве составлял план дневной кампании — кого пускать на дно, с кем заключить временный союз, кому нанести сокрушительный удар. Если бы одновременно провалились нью-йоркская, парижская и лондонская биржи вместе с государственными банками, если бы Луна упала на Землю, никто не мог, не смел, не имел права вторгаться в его кабинет и нарушать час священнодействия. И вот сегодня… Бэкфорд уже ориентировался в «дислокации» международных финансовых сил и принялся набрасывать краткие, но точные приказы своим директорам, агентам, биржевым маклерам, подкупленным чиновникам министерства финансов, редакторам газет, как вдруг — он не поверил своим ушам! — в соседней комнате личного секретаря послышался непристойный шум, который мог нарушить стройное течение его мыслей, тем самым причинив Бэкфорду огромные убытки Вслед за шумом раздался уже совершенно неприличный смех. Это было равносильно бунту, мятежу. Глава фирмы уже протянул руку к «сигналу тревоги», как вдруг дверь резко открылась, волны безумного смеха заполнили огромный кабинет В дверях стоял этот негодяй Спольдинг в серок костюме и соломенной шляпе. Бэкфорд немного откинул назад свою круглую голову и взглянул на незванного гостя тем испытанным ледяным, пронизывающим взглядом, от которого приходили в смущение самые закаленные пройдохи и прожженные дипломаты. Спольдинг выдержал этот взгляд и вдруг сделал какую-то легкую, но невероятно смешную гримасу, какой-то легкий жест, придавший неотразимый комизм всей фигуре, и сказал всего одну фразу. Сейчас Бэкфорд не мог даже вспомнить ее — нечто совершенно неожиданное, абсолютно неподходящее к месту и времени, но, быть может, именно потому до такой степени забавное, что Бэкфорд вдруг расхохотался таким непосредственным, заразительным смехом, каким не смеялся со времени своей далекой молодости. Спольдинг, не снимая шляпы, быстро прошел по ковру расстояние от двери до письменного стола, встал возле стола, оперся рукой на стеклянную поверхность и в паузе бэкфордовского смеха сказал: — Не угодно ли, хозяин, закончить наши расчеты. Потрудитесь подписать и выдать мне чек на десять миллионов долларов! Бэкфорд на секунду перестал смеяться и с испугом посмотрел на Спольдинга — не сошел ли тот с ума смешить первого гегмана столь же нелепо, как угощать конфетами фабриканта конфет! Спольдинг улыбнулся и сказал: — Надеюсь, вы будете достаточно благоразумны. Нет? — Снова мимическая игра и какая-то новая фраза, вызвавшая у Бэкфорда неудержимый смех. — Чек пишите на предъявителя. Бэкфорд засмеялся, забился, как птица, попавшая в силки. Протянул руку к звонку, но припадок судорожного смеха парализовал движение. Все мышцы совершенно ослабели. Тело словно обмякло. С тоской глянул в открытую дверь — оттуда помощи ожидать не приходилось: машинистки и секретари корчились в пароксизмах смеха, словно в предсмертных судорогах страшной эпидемической болезни… А Спольдинг, этот злой гений смеха, продолжал терзать тело и нервы мистера Бэкфорда. Астматического телосложения босс начал задыхаться и прохрипел: — Миллион! — Десять и один! — ответил Спольдинг. — Два! — Десять и два! — набавил Спольдинг. Бэкфорд превращался в кисель. Он так смеялся, что глаза закатывались, губы синели, в боках кололо и не хватало дыхания. Упрямство могло кончиться плохо. Бэкфорд попросил пощады. Он готов подписать чек на десять миллионов, но не может сделать этого: у него дрожат руки. Спольдинг перестал смешить, Бэкфорд отдышался и подписал чек. В конце концов это и не так страшно. Бэкфорд успеет сообщить в банк, чтобы деньги не выдавали. Спольдинг небрежным жестом положил чек в карман, приподнял соломенную шляпу и отпустил на прощанье такую шутку, которая сделала Бэкфорда неспособным к каким-либо действиям на время, необходимое Спольдингу, чтобы спокойно уйти. …Глубоко вздохнув, как человек, проснувшийся после кошмарного сна, Бэкфорд посмотрел на циферблат больших часов, стоявших в углу кабинета. К удивлению банкира, оказалось, что визит Спольдинга продолжался всего восемь минут и со времени его ухода прошло не больше минуты. Спольдинг должен был находиться еще в лифте. Бэкфорд схватил телефонную трубку, позвонил в банк, помещавшийся двумя десятками этажей ниже, и приказал немедленно арестовать предъявителя чека на десять миллионов долларов. — Денег не выдавать! Чек подложный! Ха-ха-ха! О, дьявол! Вы не обращайте внимания, что я смеюсь. Это нервное… ха-ха! Затем на тот случай, если Спольдинг не явится в банк за получением денег лично, Бэкфорд позвонил к начальнику охраны, помещавшейся в первом этаже: — Немедленно поставить стражу у всех дверей! Ха-ха-ха-хо! — снова расхохотался Бэкфорд, вспомнив Спольдинга. — За… за… ха-ха-хо! «Тысячу чертей! Так он успеет убежать!..» Наконец ему удалось выговорить вторую фразу: — Арестуйте молодого человека в сером костюме и в соломенной шляпе. Спольдинга! Знаете?! Фу, теперь можно посмеяться. Хо-хо-хо-хо! Так. Довольно. Хо-хо-хо! Довольно! Бэкфорд позвонил личному секретарю. В кабинет вошел высокий худой человек, согнувшийся, как полураскрытый перочинный нож. Он смеялся мелким, заливчатым смехом, и тело его так дергалось, будто чья-то сильная рука трясла его, как игрушечного паяца. На полпути до стола секретарь совершенно скис от смеха и обессиленный уселся на ковер. Глядя на секретаря, Бэкфорд хмурился все больше и вдруг захохотал сам. Секретарь поднялся. Шатаясь, как пьяный, добрался до столика с графином воды. Попытался налить воду в стакан, но руки дрожали. Позвонил телефон. Бэкфорд снял трубку. Первое, что он услышал, был смех — буйный, неудержимый, с верещаньем. Бэкфорд побледнел. Этот серый дьявол Спольдинг, очевидно, успел заразить эпидемией смеха и первый этаж. Басовый смех заменился теноровым — пискливым, ребячьим или женским. Видимо, разные люди пытались говорить, но смех мешал им. Бэкфорд грубо выругался и бросил телефонную трубку. Лишь через три часа ему удалось узнать подробности происшедших событий, о которых, впрочем, он уже догадывался. И в банке и в вестибюле пытались, но неудачно, задержать Спольдинга. В банке к нему подошли три полисмена, но, словно сраженные пулей, через секунду они уже корчились на полу в судорогах смеха. Спольдинг принудил смехом кассира выдать деньги, смехом проложил себе путь в вестибюле среди многочисленных полицейских и благополучно ушел из билдинга, унося в боковом кармане серого костюма десять миллионов долларов. — Нет, это не человек, это сатана! — прошептал Бэкфорд. Глава фирмы был огорчен потерей крупной суммы денег, возмущен дурацкой ролью, которую ему пришлось играть, и все же он не мог не чувствовать чего-то похожего на уважение к Спольдингу. Уже то, что мистер Смех потребовал не тысячу, не миллион, а десять миллионов, поднимало его над толпой мелкотравчатых авантюристов. Но оставить этого нельзя. Подарить ни с того ни с сего десять миллионов — не таков мистер Бэкфорд. И Бэкфорд начал звонить в полицию, в прокуратуру, своим агентам. Король смеха В несколько часов Спольдинг — «мистер Смех», как уже прозвали его журналисты, — получил мировую известность. Вернее, мировую огласку получило необычайное происшествие в небоскребе Бэкфорда. Но о самом мистере Смехе, о его прошлом, о его личной жизни знали очень мало. Корреспонденты вспоминали, что под именем мистер Ризус (мистер Смех) подвизался на лучших эстрадах мюзик-холла некий юморист, чрезвычайно быстро делавший карьеру. При одном его выходе весь зрительный зал заливался гомерическим хохотом, и мистера Ризуса уже тогда называли Королем смеха. Однако он, пролетев ярким метеором, исчез с эстрады так же внезапно, как и появился. О нем забыли, дальнейшей судьбой его не интересовались. И вот теперь мистер Ризус, Король смеха, так внезапно напомнил о себе. Армия юрких корреспондентов и стая полицейских ищеек бросились по городу разыскивать следы Спольдинга. К удивлению самих следопытов, эти следы разыскались очень просто. Оказалось, Спольдинг снимает прекрасный особняк почти в центре города. Дом стоит посреди сада, окруженного красивой железной оградой, через которую хорошо видны дом и все дорожки английского сада. Сюда и устремились толпы журналистов, фотографов, кинооператоров. Железные ворота и калитка оказались на запоре. На звонки никто не выходил. Не прошло и пяти минут, как юркие люди с ловкостью обезьян перелезли через железную ограду и ринулись к дому. Но тут случилось необычайное. Стены дома превратились в экран дневного кино, а на экране появился Король смеха. В то же время заговорили репродукторы. И «нападающие», роняя «вечные» перья, блокноты и фотоаппараты, уже катались по земле в судорогах смеха. Некоторые, закрыв глаза и уши, смогли подойти к дверям дома, но двери были закрыты. Да и невозможно же интервьюировать с закрытыми глазами и ушами! Атака была отбита. Армия журналистов с позором ретировалась. Столь же печальна была судьба и полицейской атаки. Все полисмены падали в саду, сраженные смехом. Старый работник полиции, предводительствовавший отрядом, выкинул белый флаг — платок. К его удивлению, экраны погасли и рупоры замолчали. Наступило нечто вроде перемирия. Начальник направился к дому. Двери перед ним открылись. Вернулся он минут через десять, взволнованный, задумчивый, с загадочной улыбкой на лице. Карман его френча сильно оттопырился. Он отдал своей разбитой армии приказ об отступлении. В тот же день он доложил по начальству и сообщил об этом журналистам, что мистер Смех непобедим. Единственно возможная воина с ним — воздушная. Но не бросать же с аэроплана стокилограммовые бомбы в центре города. …Город взволнован. А виновник всего переполоха спокойно сидел в глубоком кожаном кресле, курил сигару, вспоминая пройденный путь, и подводил итоги. Спольдинг наконец богат. У него прекрасный отель в городе и вилла в горах. Яхта, аэроплан, автомобили… Чего не хватает ему? Жены! Ему нужна блестящая жена. Вот если бы миссис Файт! Красавица двадцати четырех лет, вдова. Владелица миллионов, фабрик и заводов. Богатейшая невеста мира. Так пишут газеты. Почему бы не завоевать смехом ее сердце и ее состояние? Это, конечно, может быть квалифицировано как принуждение, даже насилие, разбой, вымогательство. Но не все ли равно? И Спольдинг начал разрабатывать свой новый план. Справиться с Бэкфордом было легче: Спольдинг хорошо знал Бэкфорда. О миссис Файт он знал только по газетам. Приходилось собирать дополнительные сведения через частных агентов. Файт была крупной ставкой, и надо было сделать все, чтоб не проиграть этой ставки. Через несколько дней все было готово. Спольдингу удалось проникнуть во дворец Файт. Удалось обезоружить, повергнуть в прах и личную стражу: лакеев, камеристок. Разыскать в бесконечной анфиладе комнат миссис Файт. Когда Спольдинг вошел, Файт курила египетскую сигару, вставленную в золотой мундштук с сапфировым наконечником. На ней было газовое платье, розовые туфли из обезьяньей кожи с бриллиантовыми пряжками. — Не согласитесь ли вы, миссис Файт, выйти за меня замуж? — спросил Спольдинг и снабдил это предложение легкой остротой. Файт звонко рассмеялась, но тут же быстро ответила: — Перестаньте смешить меня, Спольдинг! Вы хотите, чтобы я вышла за вас замуж? Так в чем же дело? Какая женщина откажется стать женой Короля смеха? Я согласна. Я не привыкла откладывать своих решений. Спольдинг был так ошеломлен этим неожиданно быстрым согласием, что забыл о продолжении своей «атаки смехом». Он стоял неподвижно с полуоткрытым ртом и, быть может, в первый раз был смешон, не желая этого. Энергичная женщина быстро взяла инициативу в свои руки. Она позвонила. На звонок вошла седая старушка, похожая на придворную статс-даму. — Мадам Анжело, — сказала Файт по-французски, — прошу вас немедленно вызвать сюда пастора Гоббса. Распорядитесь, чтобы подали авто. Протелефонируйте Джонсу. Через час мы вылетаем в Сан-Франциско. Три пассажира. Вес… ваш вес? — Восемьдесят пять, — автоматически ответил Спольдинг. — У меня семьдесят, у пастора сто. Итого двести пятьдесят пять. Багаж двадцать. Всего двести семьдесят пять. Передайте эти цифры Джонсу. Предупредите, чтобы масла и бензина хватило на весь путь. Отпустив мадам Анжело и обратившись к Спольдингу, миссис Файт сказала: — Пастор Гоббс повенчает нас в небе. Не правда ли, это очень оригинально? Вся Америка будет говорить об этом. А в Сан-Франциско мы пересядем на нашу яхту и… Файт нажала вторую кнопку. Вошла камеристка. — Мадлен! Скорее пальто и шляпу! Для авто. Когда Спольдинг немного пришел в себя от неожиданности, мысли его лихорадочно заработали. Почему Файт согласилась так скоро? Не хитрость ли это? А почему ей и не быть искренней? Разве Спольдинг не молод, не красив? И разве он не герой дня? А миссис Файт — Спольдинг хорошо знал об этом — была в высшей степени тщеславной женщиной. Ее богатство обеспечивало выполнение всех ее прихотей. И лучшим, самым любимым ее удовольствием было читать о себе в газетах. Вся Америка должна была знать, как она выглядит в новом платье, что ей подавали на обед, какие духи она заказала в Париже, какие кружева в Брюсселе, во сколько обошлась ей новая ванная комната розового мрамора. Предложение Спольдинга могло очень подойти к ее тщеславным планам. Согласившись на брак, она может вскоре покинуть его, а потом рассказать об этом интервьюерам, и вся Америка будет смеяться над ним, Королем смеха! Как ловко миссис Файт обманула его! Или она может выйти за него замуж, а потом изобразить себя жертвой насилия. Тоже сенсация! И снова Спольдинг окажется в смешной роли. Или — чем не сенсация! — Файт выходит замуж за Короля смеха в небесах. Неделю, месяц газеты будут пережевывать это событие. Потом она бросит его, разведется с ним, хотя бы на том основании, что не хочет находиться под вечной угрозой быть засмеянной до смерти. Мысли Спольдинга начали путаться. Он готовился к страшной борьбе, собрал все свои «смехотворные возможности», все силы своих нервов. Он находился в состоянии напряженной боевой готовности… И вдруг эта неожиданная разрядка. Эта столь внезапная капитуляция врага превращала его победу в поражение. Какое потрясение! Что делать, что делать! Нет, черт возьми, он не согласен! И надо просто бежать! Спольдинг сделал уже шаг по направлению к двери, но Файт следила за ним. — Куда же вы? — Она ловко ухватила его за рукав и посадила в низкое кресло возле себя. Спольдинг занял это унизительное положение без звука протеста. Решительно с ним делались что-то неладное. Во всем этом есть что-то… смешное, ужасно смешное. — Ха-ха-ха-ха-ха! — вдруг закатился Спольдинг таким заливчатым смехом, каким мало кто смеялся из его жертв. — Что с вами? — спросила Файт, с удивлением глядя на Спольдинга. — Как это?… — вдруг начал он, почти на каждом слове прерывая себя смехом. — Как это говорил старик Бергсон? Остроумие часто состоит в том, чтобы продолжить мысль собеседника до той точки, где она становится собственной противоположности, и собеседник сам попадает, так сказать, в ловушку, поставленную его же собственными словами. Так у нас с вами и получилось! Вы понимаете? — Ничего не понимаю, — ответила Файт. Спольдинг закатился смехом еще более буйным. Затем вдруг перестал смеяться, как будто В нем что-то оборвалось. Он замолчал и стал серьезным, даже мрачным. — Я, увы, понял сразу слишком много. И поистине я попал в ловушку, которую сам поставил. Я до конца понял секрет смешного, и смешного больше не существует для меня. Для меня нет больше юмора, шуток, острот. Есть только категории, группы, формулы смешного. Я анализировал, машинизировал живой смех. И тем самым я убил его. Вот сейчас я смеялся. Но мне удалось и этот смех анализировать, анатомировать, убить. И я, фабрикант смеха, сам Пельше уже никогда в жизни не буду смеяться. А что такое жизнь без шутки, без смеха? Без него — зачем мне богатство, власть, семья? Я ограбил самого себя… — О чем вы болтаете, Спольдинг? Придите наконец в себя! Или вы пьяны? — с раздражением воскликнула Файт. Но Спольдинг, опустив голову, сидел неподвижно, как статуя, в мрачной задумчивости, не отвечая на вопросы, не обращая внимания на окружающих. Его пришлось отвезти в больницу. Главный врач нашел у Спольдинга душевное расстройство на почве крайнего истощения нервной системы. «Величайшие артисты-комики нередко кончают черной меланхолией», — говорил врач. Но его молодой ассистент, оригинал и любитель парадоксов, уверял, что Спольдинга убил дух американской машинизации. Ни жизнь, ни смерть I. Мистер Карлсон предлагает свой план — Что вы на это скажете? — спросил мистер Карлсон, окончив изложение своего проекта. Крупный углепромышленник Гильберт ничего не ответил. Он находился в самом скверном расположении духа. Перед самым приходом Карлсона главный директор сообщил ему, что дела на угольных шахтах обстоят из рук вон плохо. Экспорт падает. Советская нефть все более вытесняет конкурентов на азиатском и даже на европейском рынках. Банки отказывают в кредите. Правительство находит невозможным дальнейшее субсидирование крупной угольной промышленности Рабочие волнуются, дерзко предъявляют невыполнимые требования, угрожают затопить шахты. Надо найти какой-то выход. И в этот самый момент, как будто в насмешку, судьба подсылает какого-то Карлсона с его сумасшедшим проектом. Гильберт хмурил свои рыжие брови и мял длинными желтоватыми зубами ароматичную сигаретку. На его бритом озабоченном лице застыло выражение скуки. Он молчал. Но Карлсон не из тех, кого обескураживает молчание. Неопределенной профессии и неизвестного происхождения, маленький, суетливый человечек с ирландским акцентом, коротким носом, черными волосами, стоящими, как у ежа, Карлсон вонзил свои острые глазки в усталые, выцветшие глаза Гильберта и сверлил их своей настойчивой беспокойной мыслью. — Что вы на это скажете? — повторил он свой вопрос. — Черт знает что такое, какая-то мороженая человечина. — наконец апатично ответил Гильберт и с брезгливой миной положил сигаретку. — Позвольте! Позвольте! — вскочил, как на пружине, Карлсон. — Вы, очевидно, недостаточно усвоили себе мою идею?… — Признаюсь, не имею особого желания и усваивать. Это глупость или безумие. — Не безумие, не глупость, а величайшее изобретение, которое в умелых руках принесет человеку миллионы! А если вы сомневаетесь, то позвольте вам напомнить историю этого изобретения. И Карлсон затараторил, как будто он отвечал заученный урок: — Анабиоз случайно открыт русским ученым Бахметьевым. Изучая температуру насекомых, этот ученый заметил, что при постепенном охлаждении температура тела насекомого падает, затем, достигая температуры минус девять и три десятых градуса Цельсия, сразу поднимается почти до нуля, а затем вновь опускается уже до температуры окружающей среды, примерно на двадцать два градуса ниже нуля. И тогда насекомое впадает в странное состояние — ни сна, ни смерти: все жизненные процессы приостанавливаются, и насекомое может лежать, окоченелое и замороженное, неопределенно долгое время. Но достаточно осторожно и постепенно подогреть насекомое, и оно оживает и продолжает жить как ни в чем не бывало. От насекомых Бахметьев перешел к рыбам. Он замораживал, например, карася, который пролежал в окоченении, или анабиозе, как назвал это состояние Бахметьев, несколько месяцев. Подогретый, он вернулся к жизни и плавал, как всегда. Смерть ученого прервала эти интересные опыты, и о них скоро забыли. И, как это часто бывает, русские изобретают, а плодами их изобретений пользуются другие. Вспомните Яблочкова, вспомните изобретателя радиотелеграфа Попова, вспомните, наконец, Циолковского… Так было и на этот раз. Изобретением Бахметьева воспользовался немец Штейнгауз для практических целей: перевозки и хранения живой рыбы. Как вам известно, он нажил миллионы! Гильберт заинтересовался и слушал Карлсона уже с некоторым вниманием. — Благодарю вас за лекцию, — сказал он. — Я сам получаю к столу свежую рыбу, пойманную в отдаленных морях. Но, признаться, я не интересовался способом ее замораживания. Тем или другим, не все ли равно? Только бы рыба была абсолютно свежей. И, вы говорите, Штейнгауз заработал на этом деле миллионы? — Десятки, сотни миллионов! Он теперь один из самых богатых людей Германии! Гильберт задумался. — Но ведь это только рыбы, — сказал он после паузы, — а вы предлагаете совершенно невероятную вещь: замораживать людей! Возможно ли это? — Возможно! Теперь возможно! Бахметьев замораживал животных, подвергающихся зимней спячке, так называемых холоднокровных: сурка, ежа, летучую мышь. Что касается теплокровных животных, то их ему не удавалось подвергать анабиозу. Однако русский же ученый, профессор Вагнер, известный своей победой над сном, изобрел способ изменять состав крови теплокровных животных, приближая их к крови холоднокровных животных. И ему удалось уже благополучно «заморозить» и оживить обезьяну. — Но не человека? — Какая разница? Гильберт недовольно тряхнул головой, а Карлсон улыбнулся. — Я говорю лишь с точки зрения биологии и физиологии. У обезьян совершенно одинаковый с человеком состав крови. Абсолютно одинаковый. И вот вам необычайные, но вполне осуществимые перспективы: массовое замораживание людей, в данном случае э… э… безработных. Кому не известно, какое критическое положение переживает угольная промышленность, да одна ли угольная? Периодические кризисы и сопровождающая их безработица, к сожалению, постоянное бедствие нашего общественного строя. На этом играют всякие смутьяны, вроде коммунистов, предсказывающие гибель капитализма от раздирающих его внутренних противоречий. Пусть они не спешат хоронить капитализм! Капитализм найдет выход, и одним из выходов является предлагаемый мною способ! Разразится кризис — и мы заморозим безработных и сложим их в особых ледниках. А минует кризис, появится спрос на рабочие руки, мы подогреем их, — и пожалуйте в шахту. Карлсон вдохновился и говорил, как на трибуне. — Ха-ха-ха! — не удержался Гильберт. — Да вы шутник, мистер?… — Карлсон. И я говорю совершенно серьезно, — обиделся Карлсон. Гильберта начинал занимать этот человек. — Да, — продолжая смеяться, сказал углепромышленник, — бывают такие мерзкие времена, когда, кажется, и самого себя охотно заморозил бы до лучших дней! Но сколько будет стоить ваш сумасшедший проект? Надо строить специальные здания, поддерживать в них специальную температуру! Карлсон поднял палец вверх, потом приставил его к своей колючей шевелюре. — Здесь все обдумано! Мой план проще! Вам как владельцу шахт должно быть известно, что теплота увеличивается приблизительно на один градус с каждыми семьюдесятью футами в глубину Земли. Вам также известно, что в Гренландии, за Полярным кругом, в ледниках Гумбольдта найдены богатейшие залежи великолепнейшего каменного угля. Как только угольный рынок окрепнет, вы сможете начать там разработку. Вы получите ряд шахт различной глубины с различной температурой. И эта температура будет оставаться там неизменною во все времена года. Остается только ввести небольшие поправки, чтобы приспособить шахты для наших целей. Я не буду затруднять вас сейчас изложением подробностей, но могу представить, когда вы прикажете, вполне разработанный технический план и смету. «Что за курьезный человек», — подумал Гильберт и задал Карлсону вопрос: — Скажите, пожалуйста, да вы сами-то кто: инженер, ученый, профессор? — Я прожектер! Ученые и профессора умеют высидеть в своих лабораториях прекрасные яйца, но они не всегда умеют разбить их и приготовить яичницу! Надо уметь из невещественных идей извлекать вещественные фунты стерлингов. Гильберт улыбнулся и, подумав немного, протянул Карлсону коробку с сигаретами. «Победа», — ликовал в душе Карлсон, зажигая сигарету электрической зажигалкой, стоящей на столе. Но Гильберт еще не сдавался. — Допустим, что все это возможно. Однако я предвижу целый ряд препятствий. Первое: получим ли мы разрешение правительства? — А почему бы правительству и не дать этого разрешения, если мы докажем полную безопасность применения к людям анабиоза? Социальное же значение этой меры наше правительство прекрасно учтет. — Да, это так, — ответил Гильберт, перебирая в уме членов консервативного правительства, большинство которых имело личные крупные интересы в угольной промышленности. — Но самый главный вопрос: пойдут ли на это рабочие? Согласятся ли они периодически «замирать» на время безработицы? — Согласятся! Нужда заставит! — убежденно сказал Карлсон. — Люди с голоду вешаются, топятся, а тут вроде отдыха! Конечно, умело подойти надо. Прежде всего нужно найти смельчаков, которые согласились бы подвергнуть себя анабиозу. Этим первым надо посулить крупные суммы вознаграждения. Когда они «воскреснут», ими надо воспользоваться как рекламой. Затем первое время надо будет обещать денежную поддержку семьям. Но конечно, придется заткнуть глотку и кое-кому из рабочей аристократии, состоящей в лидерах так называемого рабочего движения. А дальше, вы увидите, что дальше все пойдет как по маслу. Безработные будут «замораживаться» целыми семьями. И страшное зло — безработица — будет уничтожено. У вас будут развязаны руки. Необычайные перспективы откроются для вас! Миллионы, десятки миллионов потекут в ваши сейфы и несгораемые шкафы! Решайтесь! Скажите «да», и я завтра же представлю вам все сметы, планы и расчеты. Здравый практический смысл говорил Гильберту, что весь этот фантастический план был чистой авантюрой. Но Гильберт переживал такое финансовое положение, когда человек перед страхом неминуемого краха бросается в самые рискованные предприятия. А Карлсон рисовал такие заманчивые перспективы! Крупный коммерсант и делец стыдился признаться самому себе, что он, как утопающий, готов ухватиться за эту химерическую соломинку «мороженой человечины». — Ваш проект слишком необычен. Я подумаю и дам вам ответ!.. — Подумайте, подумайте! — охотно согласился Карлсон, поднимаясь с кресла. — Не смею вас задерживать, — и он вышел, довольно улыбаясь. — Клюет! — весело крикнул он, окунаясь в клокочущий котел уличного движения Сити. II. Странный клиент — Карлсон, вы разорили меня! — с кислой миной говорил Гильберт. — Я затратил громадные средства на оборудование подземных телохранилищ. Я бросаю деньги на рекламу и наши объявления. И тем не менее за весь месяц газетной кампании не явилось ни одного лица, желающего подвергнуть себя первому публичному опыту замораживания, несмотря на предлагаемое нами хорошее вознаграждение. Очевидно, жизнь рабочих не так плоха, Карлсон, как кричат об этом социалисты! И в конце концов, если анабиоз такая безопасная штука, почему бы вам, Карлсон, не подвергнуть себя первому опыту? — Меня? — Ну да, вас! — Меня самого? — еще раз спросил Карлсон и взъерошил свои щетинистые волосы. — Я готов! Да, да! Я готов! Но что станет со всем делом? Оно уснет вместе со мной! Нет, усыпляя других, кому-нибудь надо бодрствовать! Я прожектер! Без таких, как я, весь мир погрузился бы в спячку анабиоза! Их препирательства были прекращены стуком входной двери. В контору вошел необычайно тощий человек с шарфом, намотанным вокруг длинной шеи. При свете сильной лампы большие круглые очки посетителя сверкали, как автомобильные фары. Он откашлялся и протянул номер газеты. — Я по объявлению. Здравствуйте! Позвольте представиться. Эдуард Лесли, астроном. Карлсон шаром подкатился к посетителю. — Очень рады с вами познакомиться! Прошу садиться! Вы желаете подвергнуть себя опыту? Условия наши вам известны? Мы уплатим вам значительную сумму и обеспечим семью пожизненной пенсией в случае… гм… Но конечно, этого случая не произойдет!.. — Не надо! Кхе-кхе… Не надо вознаграждения. Мое имя, кажется, достаточно говорит за то, что я не нуждаюсь в деньгах. — Лесли поморщился. — У меня другое… кхе-кхе, проклятый кашель… — Из научных целей, так сказать? — Да, научных, но только не тех, о которых вы, наверное, думаете. Я астроном, как сказал вам. Мною написан большой труд о группе Леонид, которые падали в ноябре из созвездия Льва… Лесли опить закашлялся, ухватившись рукою за грудь. Откашлявшись, он оживился и вдруг с жаром заговорил: — Группа эта наблюдалась Гумбольдтом в Южной Америке в тысяча семьсот девяносто девятом году. Он прекрасно описал это чудесное небесное явление. Затем Леониды приближались к Земле в тысяча восемьсот тридцать третьем или тысяча восемьсот шестьдесят шестом году. Их ждали через обычный период времени в тридцать три — тридцать четыре года, в тысяча восемьсот девяносто девятом году. Но тут с ними случилось несчастье… Да-с, несчастье! Они слишком близко подошли к планете Юпитер, притяжение которой отклонило их от обычной орбиты, и теперь они проходят свой путь на расстоянии двух миллионов километров от Земли, так что они почти невидимы для нас… Лесли сделал паузу, чтобы снова откашляться. Карлсон, давно уже выражавший нетерпение, постарался воспользоваться этой паузой. — Позвольте, уважаемый профессор, но какое отношение имеют падающие звезды Леониды, созвездие Льва и сам Юпитер к нашему предприятию? Лесли дернул длинной шеей и с некоторым раздражением наставительно заметил: — Имейте терпение дослушать, молодой человек! — И он, демонстративно повернувшись на стуле, обратился к Гильберту: — Я занят сложными вычислениями, о которых не буду говорить подробно. Эти вычисления связаны с судьбою группы Леонид. Точность моих вычислений оспаривает мой почтенный коллега Зауер… Гильберт переглянулся с Карлсоном. Не с маньяком ли они имеют дело? Взгляд этот поймал Лесли, и, с раздражением дернув шеей, он окончил речь, направив свои круглые очки в потолок, будто поверяя свои мысли небу: — Я болен… последняя стадия туберкулеза. — Но вы не по адресу обратились, уважаемый профессор! — сказал Карлсон. — По адресу! Извольте-с дослушать. Я болен и скоро умру. А ближайшее появление Леонид в поле нашего зрения можно ожидать только в тысяча девятьсот тридцать третьем году. Я не доживу до этого времени. Между тем я могу доказать свою правоту научному миру только в результате дополнительных наблюдений. И вот я прошу вас подвергнуть меня анабиозу и вернуть к жизни в тысяча девятьсот тридцать третьем году, потом опять погрузить в анабиоз, пробуждая в тысяча девятьсот шестьдесят пятом году, затем в тысяча девятьсот девяносто восьмом году и, наконец, в две тысячи двадцать первом году. Ясно? — И Лесли уставил свои окуляры на собеседников. — Совершенно ясно! — ответил Гильберт. — Но, уважаемый профессор, к тому времени ваш ученый противник может умереть и вам некому будет доказывать вашу правоту! — Мы, астрономы, живем в вечности! — с гордостью ответил Лесли. — Это все очень занятно, — сказал Карлсон. — Я вижу, что анабиоз — очень хорошая вещь для астрономов. Вы, например, можете попросить разбудить вас, когда погаснет Солнце, чтобы проверить верность ваших вычислений. Но мы — не астрономы — интересуемся более близким будущим. Сейчас нам нужен лишь опыт в доказательство того, что анабиоз совершенно безвреден и безопасен для жизни. Поэтому мы ставим условием, чтобы пребывание в анабиозе не длилось более месяца. Второе условие: процессы погружения в анабиоз и возвращения к жизни должны происходить публично. — На это я согласен. Но месяц меня совершенно не устраивает! — И огорченный Лесли стал завязывать шарф вокруг своей длинной шеи. — Позвольте, — остановил его Гильберт. — Мы могли бы сделать так: мы «пробуждаем» вас через месяц, а потом опять погружаем вас в анабиоз на какое угодно вам время! — Отлично! — воскликнул обрадованный Лесли. — Я готов! — Вы должны подписать ряд обязательств, и заявлений о том, что вы по доброй воле подвергаете себя анабиозу и не имеете никаких претензий к нам в случае неблагоприятного исхода. Это только для формальности, но все же… — Согласен, согласен на все! Вот вам моя рука! Сообщите, когда я вам буду нужен! — И обрадованный Лесли быстро вышел из конторы… — Ну что? Клюнуло? — повторил Карлсон свое любимое выражение, когда Лесли ушел, и хлопнул по плечу Гильберта. Гильберт поморщился от этой фамильярности. — Не совсем то, что нам нужно. Вот если бы пару рабочих, которые раззвонили бы потом в шахтах. — Будут и рабочие! Терпение, мой молодой друг, как говорит этот астроном! — Можно войти? — в дверь конторы просунулась лохматая голова. — Пожалуйста, прошу вас! В контору вошел молодой человек в желтом клетчатом костюме. Сделав театральный жест широкополой шляпой, незнакомец отрекомендовался: — Мерэ. Француз. Поэт. И, не ожидая ответного приветствия, он нараспев начал: Устал от муки ожиданья, Устал гоняться за мечтой, Устал от счастья и страданья, Устал я быть самим собой. Уснуть и спать, не пробуждаясь, Чтоб о самом себе забыть И, в сон последний погружаясь, Не знать, не чувствовать, не жить. Замораживайте! Готов. Пускай горячею слезою Мой труп холодный оживит! Деньги даете сейчас или после пробуждения? — После! — Не согласен! Черт его знает, воскресите ли вы меня. Деньги на бочку. Кутну в последний раз, а там делайте, что хотите! Гильберта заинтересовал этот курьезный лохматый поэт. — Я могу дать вам авансом пять фунтов стерлингов. Это устроит вас? У поэта глаза сверкнули голодным блеском. Пять фунтов! Пять хороших английских фунтов! Человеку, который питался сонетами и триолетами! — Конечно! Продал душу черту и готов кровью подписать договор! Когда поэт ушел, Карлсон набросился на Гильберта; — Вы упрекаете меня в том, что я разоряю вас, а сами бросаете деньги на ветер. Зачем вы дали аванс? Не видите, что это за птица? Держу пари на пять фунтов, что он не вернется! — Принимаю! Посмотрим! Однако сегодня счастливый день! Смотрите, еще кто-то! В контору входил изящно одетый молодой человек. — Позвольте представиться: Лесли! — Еще один Лесли! Неужели все Лесли питают склонность к анабиозу? — воскликнул Карлсон. Лесли улыбнулся. — Я не ошибся. Значит, дядюшка уже был. Я Артур Лесли. Мои дядя, Эдуард Лесли, профессор астрономии, сообщил мне прискорбную весть о том, что хочет подвергнуть себя опыту анабиоза… — А я полагал, что вы сами не прочь испытать на себе этот интересный опыт! Подумайте, ведь вы станете одним из самых модных людей в Лондоне! — закидывал удочку Карлсон. Но на этот раз рыба не клевала. — Я не нуждаюсь в столь экстравагантных способах популярности, — со скромной гордостью проговорил молодой человек. — В таком случае вы опасаетесь за дядюшку? Совершенно напрасно! Его жизнь не подвергается ни малейшей опасности! — Неужели? — с большим интересом осведомился Артур Лесли. — Можете быть спокойны! — Никакой опасности! — тихо проговорил Лесли, и Карлсону послышалось, что еще тише Лесли добавил: «Очень жаль». — А нельзя ли отговорить дядю от этого опыта? Ведь он туберкулезный, и при слабости его здоровья едва ли он годен для опыта. Вы рискуете и только можете скомпрометировать ваше дело. — Мы настолько уверены в успехе, что не видим никакого риска. — Послушайте! Я заплачу вам. Хорошо заплачу, если вы откажетесь от дядюшки как объекта вашего опыта! — Мы не идем на подкуп, — вмешался в разговор Гильберт. — Но если вы скажете причину, то, может быть, мы и пойдем вам навстречу. — Причину? Э-э… она столь щекотливого свойства… — Мы умеем молчать! — Как это ни неприятно, но я должен быть откровенным… Видите ли, мой дядюшка богат, страшно богат. А я… его единственный наследник. Дядюшка безнадежно болен. Врачи говорят, что его дни сочтены. Быть может, только несколько месяцев отделяют меня от богатства. Это как нельзя более кстати; я имею невесту. И в этот самый момент ему попадается ваше объявление, и он решается подвергнуть себя анабиозу и уснуть чуть ли не на сто лет, пробуждаясь от времени до времени только для того, чтобы посмотреть на какие-то падающие звезды! Войдите в мое положение. Ведь не может же суд утвердить меня в правах наследства, пока дядюшка будет в анабиозе! — Конечно, нет! — Вот видите! Но тогда прощай наследство! Его получат мои прапрапраправнуки! — Мы можем «заморозить» и вас вместе с вашим дядюшкой. И вы будете лежать мумией до получения наследства. — Благодарю вас! Этак рискнешь пролежать до скончания мира. Итак, вы отказываетесь иметь дело с дядюшкой? — Было бы странно с нашей стороны отказываться после того, как мы сами опубликовали объявление о вызове охотника. — Ваше последнее слово? — Последнее слово! — Тем хуже для вас! — И, хлопнув дверью, Артур Лесли вышел. III. Неутешный племянник Первый опыт анабиоза человека решено было произвести в самом Лондоне, в специально нанятом помещении, публично. Широкая реклама привлекла в огромный белый зал многочисленных зрителей. Несмотря на то, что зал был переполнен, в нем искусственно поддерживали температуру ниже нуля. Для того чтобы не производить неприятного впечатления на публику, операцию вливания в кровь человека особого состава для придания ей свойства крови холоднокровных животных решили производить в особой комнате, куда могли иметь доступ только родные и друзья лиц, подвергавшихся опыту. Эдуард Лесли явился по своему обыкновению с астрономической точностью, минута в минуту, ровно в двенадцать часов дня. Карлсон испугался, увидав его, — до того астроном осунулся. Лихорадочный румянец покрывал его щеки. При каждом вдохе кадык судорожно двигался на тонкой шее, а на платке, который профессор подносил ко рту во время приступов кашля, Карлсон заметил капли крови. «Плохое начало», — думал Карлсон, ведя астронома под руку в отдельную комнату. Вслед за Эдуардом Лесли шел племянник с лицом убитого горем родственника, провожающего на кладбище любимого дядюшку. Толпа жадно разглядывала астронома. Щелкали фотографические аппараты репортеров газет. За Лесли закрылась дверь кабинета. И публика в нетерпеливом ожидании стала осматривать «эшафоты», как назвал кто-то стоявшие высоко посреди зала приспособления для анабиоза. Эти «эшафоты» напоминали громадные аквариумы с двойными стеклянными стенами. Это были два стеклянных ящика, вложенные один в другой. Меньший по размерам ящик служил для помещения человека, а между стенками обоих ящиков находилось приспособление для понижения температуры. Один «эшафот» предназначался для Лесли, другой — для Мерэ, который с поэтической неточностью опоздал. Пока врачи приготовлялись в кабинете к операции и выслушивали у Лесли пульс и сердце, Карлсон несколько раз в нетерпении вбегал в зал справиться, не пришел ли Мерэ. — Вот видите! — крикнул Карлсон, в третий раз вбегая в кабинет и обращаясь к Гильберту. — Я был прав. Мерэ не явился. Гильберт пожал плечами. Но в этот момент дверь кабинета с шумом раскрылась, и на пороге появился поэт. Его лицо и одежда носили явные следы дурно проведенной ночи. Блуждающие глаза, глупая улыбка и нетвердая походка говорили за то, что ночной угар еще далеко не испарился из его головы. Карлсон с гневом набросился на Мерэ: — Послушайте, ведь это безобразие! Вы пьяны! Мерэ ухмыльнулся, покачиваясь во все стороны. — У нас во Франции, — ответил он, — есть обычай: исполнять последнюю волю обреченного на смерть и угощать его перед казнью блюдами и винами, какие только он пожелает. И многие, идя на смерть, насмерть и напиваются. Меня вы хотите «заморозить». Это ни жизнь, ни смерть. Поэтому я и пил с середины на половину: ни пьян, ни трезв. Разговор этот был прерван неожиданным криком хирурга: — Подождите! Дайте свежий раствор! Влейте его в новую стерилизованную кружку! Карлсон оглянулся. Полураздетый Эдуард Лесли сидел на белом стуле, тяжело дыша впалой грудью. Хирург зажимал пинцетом уже вскрытую вену. — Вы видите, — нервничал хирург, обращаясь к помогавшей ему сестре милосердия, которая высоко держала стеклянную кружку с химическим раствором, — жидкость помутнела! Дайте другой раствор Жидкость должна быть абсолютно чиста. Сестры быстро принесли бутыль с раствором и новую кружку. Вливание было произведено. — Как вы себя чувствуете? — Благодарю вас, — ответил астроном, — терпимо. Вслед за Лесли операции вливания подвергся Мерэ. В легкой одежде, сделанной из материи, свободно пропускающей тепло, их ввели в зал. Взволнованная толпа притихла По приставленной лестнице Лесли и Мерэ взошли на «эшафоты» и легли в свои стеклянные гробы И здесь, уже лежа на белой простыне, Мерэ вдруг продекламировал охрипшим голосом эпитафию Сципиону римского поэта Энния: Тот погребен здесь, кому Ни граждане, ни чужеземцы Были не в силах воздать Чести, достойной его И вслед за этим неожиданно он захрапел усталым сном охмелевшего человека. Эдуард Лесли лежал как мертвец. Черты лица его заострились. Он часто дышал короткими вздохами. Хирург, следя за термометром, начал охлаждать воздух между стеклянными стенами. По мере понижения температуры стал утихать храп Мерэ. Дыхание Лесли было едва заметно. Мерэ раз или два шевельнул рукой и затих. У Лесли глаза оставались полуоткрытыми. Наконец дыхание прекратилось у обоих, а у Лесли глаза затуманились. В этот же момент стеклянные крышки были надвинуты на «гробы». Доступ воздуха был прекращен. — Двадцать один градус по Цельсию. Анабиоз наступил — послышался голос хирурга среди полной тишины. Публика медленно выходила из зала. Гильберт, Карлсон и хирург прошли в кабинет. Хирург сейчас же засел за какой-то химический анализ. Гильберт хмурился. — В конце концов все это производит удручающее впечатление Я был прав, настаивая на том, чтобы дать публике только зрелище пробуждения. Эти похороны отобьют у всякого охоту подвергать себя анабиозу. Хорошо еще, что этот шалопай Мерэ внес комическую ноту в этот погребальный хор. — Вы правы и не правы, Гильберт, — ответил Карлсон. — Картина получилась невеселая, это верно. Но толпа должна видеть все от начала до конца, иначе она не поверит! У наших «покойничков» установлено контрольное дежурство. Они открыты для обозрения во всякое время дня и ночи. И если мы проиграли на похоронах, то вдвое выиграем на воскресении Меня занимает другое операция вливания довольно неприятна и сложна. Для массового замораживания людей она негодна. Но мне писали, что профессор Вагнер нашел более упрощенный способ нужного изменения крови путем вдыхания особых паров. — Черт возьми! Я подозревал это! — вдруг воскликнул хирург, поднимая пробирку с какой-то жидкостью. — В чем дело, доктор? — А дело в том, что весь наш опыт и сама жизнь профессора Лесли висели на волоске. Как вы помните, при вливании химического раствора я обратил внимание на то, что жидкость стала мутной. Этого не должно было быть ни в коем случае. Я самолично составлял жидкость в условиях абсолютной стерильности. Теперь я хотел установить причины помутнения жидкости. — И что же вы нашли? — спросил Гильберт. — Присутствие синильной кислоты. — Яд! — Один из самых сильных. Убивает мгновенно, и от него нет спасения. — Но как он туда попал? — В этом весь вопрос! — Это Артур Лесли. Неутешный племянник астронома. Вы помните, Гильберт, его просьбу и потом угрозу? Какой негодяй! А ведь, смотрите, какое душевное прискорбие разыграл? — Когда он мог это сделать? Кажется, он не подходил близко к аппаратам… — Да, — задумчиво проговорил хирург, — возможно, что тут замешаны другие. Быть может, сестра милосердия?… — Нужно дать знать полиции! Ведь это преступление! — воскликнул возмущенный Гильберт. — Ни в коем случае! — возразил Карлсон. — Это только повредит нам, особенно среди рабочих, на которых мы в конечном итоге рассчитываем. И в конце концов, что может сделать полиция? Кого мы можем обвинять? Артура Лесли — заинтересованное лицо? Но у нас нет никаких доказательств, что он замешан в преступлении. — Может быть, вы правы, — задумчиво проговорил Гильберт. — Но во всяком случае, нам надо быть очень осторожными. IV. Воскрешение мертвых Прошел месяц. Приближался день «воскрешения мертвых». Публика волновалась. Шли споры, удастся ли вернуть к жизни погруженных в анабиоз. В ночь накануне оживления хирург в присутствии Гильберта и Карлсона осмотрел Лесли и Мерэ. Они лежали, как трупы, холодные, бездыханные. Хирург постучал своим докторским молоточком по замерзшим губам поэта, и удары четко разнеслись по пустому залу, как будто молоточек ударял по куску дерева. Ресницы покрылись изморозью от вышедшего из тела тепла. При осмотре тела астронома наметанный глаз хирурга заметил на обнаженной руке небольшой бугорок под кожей. На вершине бугорка виднелось едва заметное пятнышко, как будто от укола, а ниже — замерзшая капля какой-то жидкости. Хирург неодобрительно покачал головой. Соскоблив ланцетом замерзшую каплю, хирург осторожно отнес этот кусочек льда в кабинет и там подверг его химическому анализу. Карлсон и Гильберт внимательно следили за работой хирурга. — Ну что? — То же самое! Опять синильная кислота! Несмотря на все наши предосторожности, Артуру Лесли, по-видимому, удалось каким-то путем впрыснуть под кожу своего обожаемого дядюшки несколько капель смертоносного яда! Гильберт и Карлсон были удручены. — Все погибло! — в отчаянии проговорил Гильберт. — Эдуард Лесли не проснется больше. Наше дело безнадежно скомпрометировано. Карлсон бесновался. — Под суд его, негодяя! Теперь и я вижу, что этого преступника надо передать в руки правосудия, хотя бы скандал и повредил нам! Хирург, подперев голову рукою, о чем-то думал. — Подождите, может быть, еще ничего не потеряно! — наконец заговорил он. — Не забывайте, что яд был впрыснут под кожу совершенно замороженного тела, в котором приостановлены все жизненные процессы. Всасывания не могло быть. При отсутствии кровообращения яд не мог разнестись и по крови. Если ядовитая жидкость была нагрета, то она могла в небольшом количестве проникнуть под кожу, которая под влиянием тепла стала более эластичной. Но дальше жидкость не могла проникнуть. По капле, выступившей в месте укола, вы можете судить, что преступнику не удалось ввести значительного количества. — Но ведь и одной капли достаточно, чтобы отравить человека? — Совершенно верно. Однако эту каплю мы можем преспокойно удалить, вырезав ее с кусочком мяса. — Неужели вы думаете, что человек может остаться живым после того, как яд находился в его теле, быть может, две-три недели? — А почему бы и нет? Нужно только вырезать поглубже, чтобы ни одной капли не осталось в теле! Разогревать тело, хотя бы частично, рискованно. Придется произвести оригинальную «холодную» операцию. И, взяв молоток и инструмент, напоминающий долото, хирург отправился к трупу и стал срубать бугорок, работая, как скульптор над мраморной статуей. Кожа и мышцы мелкими морожеными осколками падали на дно ящика. Скоро в руке образовалось небольшое углубление. — Ну, кажется, довольно! Осколки тщательно смели. Углубления смазали йодом, который тотчас замерз. За окном начиналось уличное движение. У дома стояла уже очередь ожидающих. Двери открыли, и зал наполнился публикой. Ровно в двенадцать дня сняли стеклянные крышки ящиков, и хирург начал медленно повышать температуру, глядя на термометр. — Восемнадцать… десять… пять ниже нуля. Нуль!.. Один… два… пять… выше нуля!.. Пауза. Иней на ресницах Мерэ стаял и, как слезинки, наполнил углы глаз. Первый шевельнулся Мерэ. Напряжение в зале достигло высшей степени. И среди наступившей тишины Мерэ вдруг громко чихнул. Это разрядило напряжение толпы, и она загудела, как улей. Мерэ поднялся, уселся в своем стеклянном ящике, зевнул и посмотрел на толпу осоловелыми глазами. — С добрым утром! — кто-то шутливо приветствовал его из толпы. — Благодарю вас! Но мне смертельно хочется спать! — И он клюнул головой. В публике послышался смех. — За месяц не выспался! — Да ведь он пьян! — слышались голоса. — В момент погружения в анабиоз, — громко пояснил хирург, — мистер Мерэ находился в состоянии опьянения. В таком состоянии застиг его анабиоз, прекративший все процессы организма. Теперь, при возвращении к жизни, естественно, Мерэ оказался еще под влиянием хмеля. И так как он, очевидно, не спал в ночь перед анабиозом, то он чувствует потребность сна. Анабиоз не сон, а нечто среднее между сном и жизнью. — Кровь! Кровь! — послышался чей-то испуганный женский голос. Хирург посмотрел вокруг. Взгляды толпы были устремлены на тело Лесли. На рукаве его халата выступало кровавое пятно. — Успокойтесь! — воскликнул хирург. — Здесь нет ничего страшного. Во время анабиоза профессору Лесли пришлось сделать небольшую операцию, не имеющую отношения к его замораживанию. Как только кровь отогрелась и возобновилось кровообращение, из раны выступила кровь. Вот и все. Мы сейчас сделаем перевязку. — И, разорвав рукав халата Лесли, хирург быстро забинтовал его руку. Во время перевязки Лесли пришел в себя. — Как вы себя чувствуете? — Благодарю вас, хорошо. Кажется, мне легче дышать. Действительно, Лесли дышал ровно, без судорожных движений груди. — Вы видели, — обратился хирург к толпе, — что опыт анабиоза удался. Теперь подвергшиеся анабиозу будут освидетельствованы врачами-специалистами. Толпа шумно расходилась, а Мерэ и Лесли прошли в кабинет. V. Выгодное предприятие При тщательном медицинском освидетельствовании Эдуарда Лесли выяснились неожиданные последствия анабиоза. Оказалось, что под влиянием низкой температуры все туберкулезные палочки, находящиеся в больных легких Лесли, были убиты и Эдуард Лесли, таким образом, совершенно излечился от туберкулеза. Правда, еще при опытах Бахметьева такая возможность теоретически предполагалась. Но теперь это был неопровержимый факт, блестяще разрешивший вопрос о борьбе с туберкулезом, этим страшным врагом человечества. Карлсон не ошибся. Эдуард Лесли и Мерэ стали самыми модными людьми в Лондоне, да и во всем мире. Их интервьюировали, снимали, приглашали для публичных выступлений. Астроном, хотя и чувствовал себя теперь совершенно здоровым, тяготился этим непривычным шумом. Он настоял на том, чтобы его вновь подвергли анабиозу до 1933 года. — Мне надо консервировать себя для науки, — говорил он. И его желание было исполнено. Его перевезли в Гренландию. И он первым спустился в глубокие шахты «Консерваториума», как было названо это подземное хранилище для массового замораживания людей. Зато Мерэ прямо купался в волнах популярности. Он не удовлетворялся публичными выступлениями. Он написал стихотворную поэму «На том берегу Стикса». Он писал о том, как его душа, освободившись от оков окоченевшего тела, понеслась вихрем в голубом эфире Мирового пространства. Она плавала на светящихся кольцах Сатурна. Посещала планеты отдаленных звезд, «где растут лиловые люди-цветы, поющие вечную песнь счастья». Она витала в пространствах четвертого измерения, где предметы измеряются в ширину, длину, глубину. «На земле нет подходящего выражения», — писал Мерэ и путано объяснял условия существования в мире четвертого измерения, «где нет времени», где нет понятий «вне» и «внутрь», — где все предметы проницают друг друга, не смешивая своих форм. Он писал о необычайных встречах на Млечном Пути, уводящем за пределы известного нам звездного неба. Его поэма, разумеется, не выдерживала ни малейшей научной критики: в состоянии анабиоза он не мог даже видеть сны своим замороженным мозгом. Но публика, падкая до сенсаций, склонная к мистицизму, увлекалась этими фантастическими картинами. Нашлись любители сильных ощущений, пожелавшие испытать на себе ощущение «полета в беспредельных пространствах», погружаясь в анабиоз. Они, конечно, ничего не чувствовали, как замороженная туша, но, «пробуждаясь», поддерживали ложь Мерэ. Сверх всякого ожидания анабиоз принес Гильберту громадные барыши. Помимо любителей острых ощущений, к Гильберту стекались со всего света больные туберкулезом. Гренландский «санаторий» работал прекрасно. Больные получали полное излечение. А скоро прибавились еще новые клиенты. Английское правительство признало более «гуманным» и, главное, дешевым подвергать «неисправимых» преступников анабиозу вместо, пожизненного заключения и смертной казни. Наконец, анабиоз был применен для перевозки скота. Вместо невкусного, замороженного обычным способом мяса, получаемого из Австралии, в Англию стали доставлять животных в состоянии анабиоза. Их не надо было кормить в дороге, а по привозе на место их отогревали, оживляли; и англичане получали к столу самое свежее и дешевое мясо. Карлсон потирал руки. На его долю падала немалая часть огромных доходов, которые приносил анабиоз. — Ну что? — говорил он самодовольно Гильберту. — Теперь вы понимаете, что значит прожектер? Ваши деньги и мои проекты принесли вам миллионы. Без меня вы давно разорились бы с вашими угольными шахтами! — Угольные шахты и сейчас дают мне убыток, — отвечал Гильберт. — Сбыта нет, рабочие несговорчивы, правительство отказывает в субсидиях. Да, Карлсон, жизнь — сложная штука! Вы хороший прожектер, но жизнь проводит свои проекты вопреки нашему желанию. Мы пред полагали замораживать безработных вместе с их семьями, а вместо этого превратили наши холодильники в санатории и тюрьмы! — Терпение! Придут и рабочие! Теперь у вас имеются свободные капиталы. Обещайте хорошее содержание семьям рабочих в том случае, если глава их семьи захочет подвергнуть себя анабиозу. Поверьте, они пойдут на эту удочку! А когда они попривыкнут к анабиозу, можно будет сбавить цену. В конце концов они сами будут просить, чтобы их заморозили вместе с семьями, только бы не голодать! Они придут! Нужда загонит! Поверьте мне, они придут! И они пришли… VI. Во льдах Гренландии Холодный осенний ветер валил с ног. Молодой шахтер-забойщик, работавший в кардиффских шахтах, понурив голову, медленно подходил к небольшому коттеджу, видневшемуся сквозь обнаженные ветви сада. Бенджэмин Джонсон постоял у двери, глубоко вздохнул, прежде чем открыть ее, и, наконец, несмело вошел в дом. Его жена, Фредерика Джонсон, мыла у большого камина посуду. Двухлетний сын Самуэль уже спал. Фредерика вопросительно посмотрела на мужа. Джонсон, не раздеваясь, опустился на стул и тихо проговорил: — Не достал… Тарелка выскользнула из рук Фредерики и со звоном упала в лохань. Она со страхом оглянулась на ребенка, но он не проснулся. — Забастовочный комитет не имеет больше средств… В лавке не отпускают в кредит… Фредерика перестала мыть посуду, отерла руку о фартук и молча села к столу, глядя в угол, чтобы скрыть от мужа свое волнение. Джонсон медленно вынул из кармана легкого не по сезону пальто измятый номер газеты и положил на стол перед женой. — На вот, читай. И Фредерика, смахивая слезу, которая застилала ей глаза, прочитала крупное объявление: Дальше шло объяснение, что такое анабиоз. Фредерика уже слыхала о нем. Агенты Гильберта уже давно вели пропаганду анабиоза среди рабочих. — Ты не сделаешь этого! — твердо сказала она. — Мы не скоты, чтобы нас замораживали! — Городские джентльмены не брезгают анабиозом! — С жиру бесятся твои джентльмены! Они нам не указ! — Послушай, Фредерика, но ведь в конце концов в этом нет ничего ни страшного, ни постыдного. Опасности для меня никакой. Я не штрейкбрехерствую, ничьих интересов не затрагиваю. — А мои, а твои собственные интересы? Ведь это же почти смерть, хотя и на время! Мы должны бороться за право на жизнь, а не отлеживаться замороженными тушами до тех пор, пока господа хозяева не соблаговолят воскресить нас! Она разгорячилась и говорила слишком громко. Маленький Самуэль проснулся, заплакал и стал просить есть. Фредерика взяла его на руки, стала укачивать. Джонсон с тоской смотрел на русую головку сына. Он так побледнел за последнее время! Побледнела и Фредерика… Ребенок уснул, и Фредерика опустилась у стола, закрыв лицо руками. Она не могла больше сдерживать слез. Бенджэмин гладил своей грубой рукой ее пушистые волосы, такие же светлые, как у сына, и ласково, как ребенка, уговаривал: — Ведь я за вас болею душой! Пойми же! Завтра Самуэль будет иметь большие кружки дымящегося молока и белый хлеб, а у тебя на столе будет хороший кусок говядины, картофель, масло, кофе… Разлучаться трудно, но ведь это только до весны! Зацветут яблони в нашем саду, и я опять буду с вами. Я встречу вас, веселых, здоровых, цветущих, как наши яблони!.. Фредерика еще раз всхлипнула и умолкла. — Спать пора, Бен… Больше они ни о чем не говорили. Но Бенджэмин знал, что она согласна. А на другой день, простившись с женой и ребенком, он уже летел на Пассажирском аэроплане в Гренландию. Серо-зеленая пелена Атлантического океана сменилась полярными картинами севера. Ледяная пустыня с разбросанными по ней кое-где горными вершинами… Временами аэроплан пролетал низко над землей, и тогда видны были хозяева этих пустынных мест — белые медведи. При виде аэроплана они в ужасе поднимались на дыбы, протягивая вверх лапы, как бы прося пощады, потом бросались убегать с неожиданной скоростью. Джонсон невольно улыбался им, завидовал суровой, но вольной их жизни. Вдали показались постройки и аэродром. — Прилетели! Дальнейшие события шли необычайно быстро. Джонсона пригласили в контору «Консерваториума», где записали его фамилию, адрес и снабдили номером, который был прикреплен к руке в виде браслета. Затем он спустился в подземные помещения. Подземная машина летела вниз с головокружительной быстротой, пересекая ряд горизонтальных шахт. Температура постепенно повышалась. В верхних шахтах она была значительно ниже нуля, тогда как внизу поднималась до десяти градусов. Машина неожиданно остановилась. Джонсон вошел в ярко освещенную комнату, посреди которой находилась площадка с четырьмя металлическими канатами, уходящими в широкое отверстие в потолке. На площадке находилась низкая кровать, застланная белой простыней. Джонсона переодели в легкий халат и предложили лечь в кровать. На лицо надели маску, заставляя его дышать какими-то парами. — Можно? — услышал он голос врача. И в ту же минуту площадка с его кроватью стала подниматься вверх. Скоро он почувствовал все усиливавшийся холод. Наконец холод стал невыносимым. Он пытался крикнуть, сойти с площадки, но все члены его тела как бы окаменели… Сознание его стало мутиться. И вдруг он почувствовал, как приятная теплота разливается по его телу. Но это был обман чувств, который испытывают все замерзающие: в последнем усилии организм поднимает температуру тела перед тем, как отдать все тепло холодному пространству. В это короткое время мысли Джонсона заработали с необычайной быстротой и ясностью. Вернее, это были не мысли, а яркие образы. Он видел свой сад в золотых лучах солнца, яблони, покрытые пушистыми белыми цветами, желтую дорожку, по которой бежит к нему навстречу его маленький Самуэль, а вслед за ним идет улыбающаяся, юная, краснощекая, белокурая Фредерика… Потом все стало меркнуть, и он окончательно потерял сознание. Через какое-нибудь мгновение оно вернулось к нему, и он открыл глаза. Перед ним, наклонившись, сидел молодой человек. — Как вы себя чувствуете, Джонсон? — спросил он, улыбаясь. — Благодарю вас, небольшая слабость в теле, а в общем не плохо, — ответил Джонсон, оглядываясь вокруг. Он лежал в белой ярко освещенной комнате. — Подкрепитесь стаканом вина и бульоном, а потом в дорогу! — Позвольте, доктор, а как же с анабиозом? Он не удался, или в шахтах срочно потребовались рабочие? Молодой человек улыбнулся. — Я не доктор. Будем знакомы. Моя фамилия Крукс, — и он протянул Джонсону руку. — Анабиоз удался, но мы об этом еще успеем поговорить. Нас ждет аэроплан! Джонсон, удивляясь, что с анабиозом так скоро покончено, быстро оделся и поднялся с Круксом на поверхность. «А Фредерика-то проплакала небось всю ночь», — думал он, улыбаясь скорой встрече. У входа в подземелье стоял большой пассажирский аэроплан. Кругом расстилалась вечная ледяная пустыня. Была ночь. Северное сияние полосовало небо снопами лучей нежной меняющейся окраски. Джонсон, уже в теплой шубе, с удовольствием вдыхал чистый морозный воздух. — Я доставлю вас до дому! — сказал Крукс, помогая Джонсону подняться по лестнице в кабину. Аэроплан быстро взвился в воздух. Джонсон увидел ту же пересеченную местность, те же оледенелые кратеры, появляющиеся от времени до времени на пути, как степные курганы, и тех же медведей, которым он так недавно позавидовал. Вот и древние седые волны Атлантического океана. Еще немного времени, и на горизонте в сизом тумане показались берега Англии. Кардифф… шахты… уютные коттеджи… Вот виднеется и его беленький коттедж, утопающий в густой зелени сада. У Джонсона сильно забилось сердце. Сейчас он увидит Фредерику, возьмет на руки маленького Самуэля и начнет подбрасывать вверх. «Еще, еще!» — будет лепетать малыш по своему обыкновению. Аэроплан сделал крутой вираж и спустился на лужайке у домика Джонсона. VII. Возвращение Джонсон в нетерпении вышел из кабины. Воздух был теплый. Сбросив шубу, Джонсон побежал к домику. Крукс едва поспевал за ним. Был прекрасный осенний вечер. Заходившее солнце ярко освещало крупные красные яблоки на яблонях сада. — Однако, — с удивлением произнес Джонсон, — неужели я проспал до осени? Он подбежал к ограде сада и увидел сына и жену. Маленький Самуэль сидел среди осенних цветов и со смехом бросал яблоки матери. Лицо Фредерики не было видно за ветками яблони. — Самуэль! Фредерика! — радостно закричал Джонсон и, перепрыгнув через низкую ограду, побежал через клумбы навстречу жене и сыну. Но малыш, вместо того чтобы броситься навстречу отцу, заплакал, увидя приближавшегося Джонсона, и в испуге бросился к матери. Джонсон остановился и вдруг увидал свою ошибку: это были не Самуэль и Фредерика, хотя мальчик очень походил на его сына. Молодая мать вышла из-за дерева. Она была одних лет с Фредерикой, такая же светлая и румяная. Но волосы были темнее. Конечно, это не Фредерика! И как только он мог ошибиться! Вероятно, это одна из соседок или подруг Фредерики. Джонсон медленно подошел и поклонился. Молодая женщина выжидательно смотрела на него. — Простите, я, кажется, испугал вашего сына, — сказал он, приглядываясь к ребенку и удивляясь сходству с Самуэлем. — Фредерика дома? — Какая Фредерика? — спросила женщина. — Фредерика Джонсон, моя жена! — Не ошиблись ли вы адресом? — ответила женщина. — Здесь нет Фредерики… — Хорошенькое дело! Чтобы я ошибся в адресе собственного дома! — Вашего дома?… — А чьего же? — Джонсона начала раздражать эта бестолковая женщина. На пороге домика показался молодой человек лет тридцати трех, привлеченный, очевидно, шумом голосов. — В чем дело, Элен? — спросил он, не сходя со ступеньки крыльца и попыхивая коротенькой трубкой. — Дело в том, — ответил Джонсон на вопрос, обращенный не к нему, — что за время моего отсутствия здесь, очевидно, произошли какие-то изменения… В моем доме поселились другие… — В вашем доме? — насмешливо спросил молодой человек, стоявший на крыльце. — Да, в моем доме! — ответил Джонсон, махнув рукой на свой коттедж. — С кем же я имею честь говорить? — спросил молодой человек. — Я Бенджэмин Джонсон! — Бенджэмин Джонсон? — переспросил молодой человек и расхохотался. — Слышишь, Элен? — обратился он к женщине. — Еще один Бенджэмин Джонсон и владелец этого коттеджа! — Позвольте вас уверить, — вдруг вмешался в разговор подошедший Крукс, — что перед вами действительно Бенджэмин Джонсон, — и он указал на Джонсона рукой. — Это становится занятно. И свидетеля с собой притащил! Позвольте и вам сказать, что ваша шутка неудачна. Тридцать три года я был Бенджэмин Джонсон, родившийся в этом самом доме и его собственник, а теперь вы хотите меня убедить, что собственник дома, Бенджэмин Джонсон, вот этот молодой человек! — Я не только хочу, но и надеюсь убедить вас в этом, если вы разрешите зайти в дом и разъяснить вам некоторые обстоятельства, очевидно неизвестные вам. Крукс говорил так убедительно, что молодой человек, подумав немного, пригласил его и Джонсона в дом. С волнением вошел Джонсон в свой дом, который оставил так недавно. Он еще надеялся встретить на обычном месте, у камина, Фредерику и сына, играющего у ее ног на полу. Но их там не было… С жадным любопытством окинул Джонсон комнату, в которой провел столько радостных и горьких минут. Вся мебель была незнакомой, чуждой ему. Только над камином висели еще расписные тарелки елизаветинских времен — фамильная драгоценность Джонсонов. А у камина в глубоком кресле сидел седой, дряхлый старик с завернутыми в плед ногами, несмотря на теплый день. Старик окинул вошедших недружелюбным взглядом. — Отец, — обратился молодой человек к старику, — вот эти люди утверждают, что один из них Бенджэмин Джонсон и собственник дома. Не желаешь ли заполучить еще одного сынка. — Бенджэмин Джонсон, — прошамкал старик, разглядывая Крукса, — так звали моего отца… но он давно погиб в Гренландии, в этом проклятом леднике, где морозили людей!.. — Позвольте мне рассказать, как было дело, — ответил Крукс. — Прежде всего, Джонсон не я, а вот он. Я Крукс. Ученый, историк. И, обращаясь к старику, он начал свой рассказ: — Вам было, если не ошибаюсь, около двух лет, когда ваш отец, Бенджэмин Джонсон, попался на удочку углепромышленника Гильберта и решил подвергнуть себя «замораживанию», чтобы спасти вас и вашу мать от голодной смерти во время безработицы. Примеру Джонсона скоро последовали и многие другие исстрадавшиеся и отчаявшиеся семейные рабочие. Пустовавший «Консерваториум» на северо-западном берегу Гренландии быстро заполнился телами замороженных рабочих. Но Карлсон и Гильберт ошиблись в своих расчетах. Замораживание рабочих не разрешило кризиса, который переживал английский капитализм. Даже наоборот: это только обострило разгоревшиеся страсти классовой борьбы. Наиболее стойкие рабочие были возмущены «замороженной человечиной», как называли они применение анабиоза к «консервированию» безработных, и использовали замораживание как агитационное средство. Вспыхнула революция. Отряд вооруженных рабочих, захватив аэропланы, направился в Гренландию с целью оживить своих братьев, спавших мертвым сном, и поставить их в ряды борющихся. Тогда Карлсон и Гильберт, желая предупредить события, дали по радио приказ своим прислужникам в Гренландии взорвать «Консерваториум», надеясь объяснить это преступление несчастным случаем. Радиотелеграмма была перехвачена, и Карлсон и Гильберт понесли заслуженное наказание. Однако радиоволны летят быстрее всякого аэроплана. И когда летчики спустились у цели своего полета, они застали только зияющие, дымящиеся пропасти, обломки построек и куски мороженого человеческого мяса. Удалось раскопать несколько нетронутых катастрофой тел, но и эти погибли от слишком быстрого повышения температуры, а может быть, и от удушья. Работы затруднялись тем, что планы подземных телохранилищ исчезли. Оставалось только поставить памятник над этим печальным местом. Прошло семьдесят три года… Джонсон невольно вскрикнул. — И вот не так давно, изучая историю нашей революции по архивным материалам, в архиве одного из бывших министерств я нашел заявление Гильберта с просьбой о разрешении ему построить «Консерваториум» для консервирования безработных. Гильберт подробно и красноречиво писал о том, какую пользу можно извлечь из этого средства в «деле изжития периодических кризисов и связанным с ними рабочих волнений». Рукою министра на этом заявлении была наложена резолюция: «Конечно, лучше, если они будут мирно почивать, чем бунтовать. Разрешить…» Но самым интересным было то, что к заявлению Гильберта был приложен план шахт. И в этом плане мое внимание привлекла одна шахта, шедшая далеко в сторону от общей сети. Не знаю, какими соображениями руководствовались строители шахт, прокладывая эту галерею. Меня заинтересовало другое: в этой шахте могли остаться тела, не поврежденные катастрофой. Я тотчас сообщил об этом нашему правительству. Была снаряжена специальная экспедиция. Приступили к раскопкам. После нескольких недель неудачных поисков нам удалось открыть вход в эту шахту. Она была почти не тронута, и мы направились в глубь ее. Жуткое зрелище представилось нашим глазам. Вдоль длинного коридора в стенах были устроены ниши в три ряда, а в них лежали тела. Ближе к входу, очевидно, проник горячий воздух, при взрыве он сразу убил лежавших в анабиозе людей. Ближе к середине шахт температура, видимо, повышалась более медленно, и несколько рабочих ожили, но они, вероятно, погибли от удушья, голода или холода. Их искаженные лица и судорожно сведенные члены говорили о предсмертных страданиях. Наконец в самой глубине шахты, за крытым поворотом, стояла ровная холодная температура. Здесь мы нашли только три тела, остальные ниши были пустые. Со всеми предосторожностями мы постарались оживить их. И это нам удалось. Первым из них был известный астроном Эдуард Лесли, гибель которого оплакивал весь ученый мир, вторым — поэт Мерэ и третьим — Бенджэмин Джонсон, только что доставленный мною сюда на аэроплане… Если моих слов недостаточно, в подтверждение их я могу привести неоспоримые доказательства. Я кончил! Все сидели молча, пораженные рассказом. Наконец Джонсон тяжело вздохнул и сказал: — Значит, я проспал семьдесят три года? Отчего же вы не сказали мне об этом сразу? — обратился он с упреком к Круксу. — Дорогой мой, я опасался подвергать вас слишком сильному потрясению после вашего пробуждения. — Семьдесят три года!.. — в раздумье проговорил Джонсон. — Какой же у нас теперь год? — Август месяц, тысяча девятьсот девяносто восьмой год. — Тогда мне было двадцать пять лет, значит, теперь мне девяносто восемь… — Но биологически вам осталось двадцать пять, — ответил Крукс, — так как все ваши жизненные процессы были приостановлены, пока вы лежали в состоянии анабиоза. — Но Фредерика, Фредерика!.. — с тоской вскричал Джонсон. — Увы, ее давно нет! — сказал Крукс. — Моя мать умерла уже тридцать лет тому назад, — проскрипел старик. — Вот так штука! — воскликнул молодой человек. И, обращаясь к Джонсону, он сказал: — Выходит, что вы мой дедушка! Вы моложе меня, у вас семидесятипятилетний сын!.. Джонсону показалось, что он бредит. Он провел ладонью по своему лбу. — Да… сын! Самуэль! Мой маленький Самуэль — вот этот старик! Фредерики нет… Вы — мой внук, — обратился он к своему тезке Бенджэмину, — а та женщина и ребенок?… — Моя жена и сын… — Ваш сын… Значит, мой правнук! Он в том же возрасте, в каком я оставил моего маленького Самуэля! Мысль Джонсона отказывалась воспринимать, что этот дряхлый старик и есть его сын… Старик сын также не мог признать в молодом, цветущем, двадцатипятилетнем юноше своего отца… И они сидели смущенные, в неловком молчании глядя друг на друга… VIII. Агасфер Прошло почти два месяца после того, как Джонсон вернулся к жизни. В холодный, ветреный сентябрьский день он играл в саду со своим правнуком Георгом. Игра эта состояла в том, что мальчик усаживался в маленькую летательную машину — авиетку с автоматическим управлением. Джонсон настраивал аппарат управления, пускал мотор, и мальчик, громко крича от восторга, летал вокруг сада на высоте трех метров от земли. После нескольких кругов аппарат плавно опускался на заранее определенное место. Джонсон долго не мог привыкнуть к этой новой детской забаве, неизвестной в его жизни. Он боялся, что с механизмом может что-либо случиться и ребенок упадет и расшибется. Однако летательный аппарат действовал безукоризненно. «Посадить ребенка на велосипед тоже казалось нам когда-то опасным», — думал Джонсон, следя за летающим правнуком. Вдруг резкий порыв ветра отбросил авиетку в сторону. Механическое управление тотчас же восстановило нарушенное равновесие, но ветер отнес аппарат в сторону. Авиетка, изменив направление полета, налетела на яблоню и застряла в ветвях дерева. Ребенок в испуге закричал. Джонсон, в не меньшем испуге, бросился на помощь правнуку. Он быстро вскарабкался на яблоню и стал снимать маленького Георга. — Сколько раз я говорил вам, чтобы вы не устраивали ваших полетов в саду! — вдруг услышал Джонсон голос своего сына Самуэля. Старик стоял на крыльце и в гневе потрясал кулаком. — Есть, кажется, площадка для полетов — нет, непременно надо в саду! Неслухи! Беда с этими мальчишками! Вот поломаете мне яблони, уж я вас!.. Джонсона возмутил этот стариковский эгоизм. Старик Самуэль очень любил печеные яблоки и больше беспокоился за целость яблонь, чем за жизнь внука. — Ну ты, не забывайся! — воскликнул Джонсон, обращаясь к старику сыну. — Этот сад был впервые разведен мною, когда еще тебя не было на свете! И покрикивай на кого-нибудь другого. Не забывай, что я твой отец! — Что ж, что отец? — ворчливо ответил старик. — По милости судьбы, у меня отец оказался мальчишкой! Ты мне почти что во внуки годен! Старших слушаться надо! — наставительно закончил он. — Родителей слушаться надо! — не унимался Джонсон, спуская правнука на землю. — И кроме того, я и старше тебя. Мне девяносто восемь лет! Маленький Георг побежал в дом к матери. Старик постоял еще немного, шевеля губами, потом сердито махнул рукой и тоже ушел. Джонсон отвез авиетку в большую садовую беседку, заменявшую ангар, и там устало опустился на скамейку среди лопат и граблей. Он чувствовал себя одиноким. Со стариком сыном у него совершенно не сложились отношения. Двадцатипятилетний отец и семидесятипятилетний сын — это ни с чем не сообразное соотношение лет положило преграду между ними. Как ни напрягал Джонсон свое воображение, оно отказывалось связать воедино два образа: маленького двухлетнего Самуэля и этого дряхлого старика. Ближе всех он сошелся с правнуком — Георгом. Юность вечна. Дух нового времени не наложил еще на Георга своего отпечатка. Ребенок в возрасте Георга радуется и солнечному лучу, и ласковой улыбке, и красному яблоку так же, как радовались дети его возраста тысячи лет назад. Притом и лицом он напоминал его сына — Самуэля-ребенка… Мать Георга, Элен, также несколько напоминала Джонсону Фредерику, и он не раз останавливал на ней взгляд тоскующей нежности. Но в глазах Элен, устремленных на него, он видел только жалость, смешанную с любопытством и страхом, как будто он был выходцем из могилы. А ее муж, внук Джонсона, носивший его имя, Бенджэмин Джонсон, был далек ему, как и все люди этого нового, чуждого ему поколения. Джонсон впервые почувствовал власть времени, власть века. Как жителю долин трудно дышать разреженным горным воздухом, так Джонсону, жившему в первую четверть двадцатого века, трудно было применяться к условиям жизни конца этого века. Внешне все изменилось не так уж сильно, как можно было предполагать. Правда, Лондон разросся на многие мили в ширину и поднялся вверх тысячами небоскребов. Воздушные сообщения сделались почти исключительным способом передвижения. А в городах движущиеся экипажи были заменены подвижными дорогами. В городах стало тише и чище. Перестали дымить трубы фабрик и заводов. Техника создала новые способы добывания энергии. Но в общественной жизни и в быте произошло много перемен с его времени. Рабочих не стало на ступенях общественной лестницы, как низшей группы, группы, отличной от выше стоящих и по костюму, и по образованию, и по привычкам. Машины почти освободили рабочих от наиболее тяжелого и грязного физического труда. Здоровые, просто, но хорошо одетые, веселые, независимые рабочие были единственным классом, державшим в руках все нити общественной жизни. Все они получали образование. И Джонсон, учившийся на медные деньги почти сто лет тому назад, чувствовал себя неловко в их среде, несмотря на всю их приветливость. Все свободное время они проводили больше на воздухе, летая на своих легких авиетках, чем на земле. У них были совершенно иные интересы, запросы, развлечения. Даже их короткий, сжатый язык, со многими новыми словами, выражавшими новые понятия, был во многом непонятен Джонсону. Они говорили о новых для Джонсона обществах, учреждениях, новых видах имущества и спорта… На каждом шагу, при каждой фразе он должен был спрашивать: — А что это такое? Ему нужно было нагнать то, что протекало без него в продолжение семидесяти трех лет, и он чувствовал, что не в силах сделать это. Трудность заключалась не только в обширности новых знаний, но и в том, что ум его не был так воспитан, чтобы воспринять и усвоить все накопленное человечеством за три четверти века. Он мог быть только сторонним, чуждым наблюдателем и предметом наблюдения для других. Это также стесняло его. Он чувствовал постоянно направленные на него взгляды скрытого любопытства. Он был чем-то вроде ожившей мумии, археологической находкой занятного предмета старины. Между ним и обществом лежала непреодолимая грань времени. «Агасфер!.. — подумал он, вспомнив легенду, прочитанную им в юности. — Агасфер, вечный странник, наказанный бессмертием, чуждый всему и всем… К счастью, я не наказан бессмертием! Я могу умереть… и хочу умереть! Во всем мире нет человека моего времени, за исключением, может быть, нескольких забытых смертью стариков… Но и они не поймут меня, потому что они все время жили, а в моей жизни провал! Нет никого!..» Вдруг у него в уме шевельнулась неожиданная мысль: «А те двое, которые ожили вместе со мной там, в Гренландии?» Он в волнении поднялся. Его неудержимо потянуло к этим неизвестным людям, которые вдруг стали ему так дороги. Они жили в одно время с Фредерикой и маленьким Самуэлем. Какие-то нити протянуты между ними… Но как найти их? Крукс!.. Он должен знать! Крукс не оставлял Джонсона, пользуясь им как «живым историческим источником» для своей работы по истории революции. И Джонсон поспешил к Круксу и изложил ему свою просьбу, ожидая ответа с таким волнением, как будто ему предстояло свидание с женой и маленьким сыном. Крукс что-то соображал. — Сейчас конец сентября… А ноябрь тысяча девятьсот девяносто восьмого года… Ну да, конечно, Эдуард Лесли должен быть уже в Пулковской обсерватории, сидеть за телескопом в поисках своих исчезающих Леонид. В Пулковской обсерватории лучший рефрактор в мире. Лесли, конечно, там. Там же вы найдете и поэта Мерэ… Он писал мне недавно, что едет к профессору Лесли. — И, улыбнувшись, Крукс добавил: — Очевидно, все вы, «старички», чувствуете тяготение друг к другу. Джонсон наскоро простился и отправился в путь с первым отлетавшим на Ленинград пассажирским дирижаблем. Он сам не представлял себе, каково будет предстоящее свидание, но чувствовал, что это все, что еще может интересовать его в жизни. IX. Под звездным небом Дрожащей рукой Джонсон открыл двери зала Пулковской обсерватории. Огромный круглый зал тонул во мраке. Когда глаза несколько привыкли к темноте, Джонсон увидел стоявший среди зала гигантский телескоп, напоминавший дальнобойную пушку, направившую свое жерло в одно из отверстий в куполе. Труба была укреплена на массивной подставке, вдоль которой шла лестница в пятьдесят ступеней. Лестницы вели и к площадке для наблюдения на высоте трех метров. С этой площадки, сверху, слышался чей-то голос: — …Отклонение от формы растянутого эллипса и приближение к форме параболы происходит в зависимости от особенного действия масс отдельных планет, которому кометы и астероиды подвергаются при своем движении по направлению к Солнцу. Наибольшее влияние в этом отношении как раз оказывает Юпитер, сила притяжения которого составляет почти тысячную долю притяжения Солнца… Когда Джонсон услышал этот голос, четко раздавшийся в пустоте зала, когда он услышал эти непонятные слова, на него напала робость. Зачем он пришел сюда? Что скажет профессору Лесли? Разве эти параболы и эллипсы не так же непонятны ему, как и новые слова новых людей. Но отступать было поздно, и он кашлянул. — Кто там? — Можно видеть профессора Лесли? Чьи-то шаги быстро простучали по железным ступеням лестницы. — Я профессор Лесли. Чем могу служить? — А я Бенджэмин Джонсон, который… который лежал с вами в Гренландии, погруженный в анабиоз. Мне хотелось поговорить с вами… И Джонсон путано стал объяснять цель своего прихода. Он говорил о своем одиночестве, о своей потерянности в этом новом, непонятном для него мире, даже о том, что он хотел умереть… Наверно, эти, новые, не поняли бы его. Но профессор Лесли понял тем легче, что многие переживания Джонсона испытал он сам. — Не печальтесь, Джонсон, не вы один страдаете от этого разрыва времени. Нечто подобное испытал и я, а также и мой друг Мерэ, позвольте его представить вам. Джонсон пожал руку спустившемуся Мерэ, по старой привычке, давно оставленной «новыми» людьми, которые восстановили красивый и гигиенический обычай древних римлян поднимать в знак приветствия руку. — Вы тоже из рабочих? — спросил Джонсон Мерэ, хотя тот очень мало походил на рабочего. — Нет. Я поэт. — Зачем же вы замораживали себя? — Из любопытства… А пожалуй, и из нужды… — И вы пролежали столько же времени, как и я? — Нет, несколько меньше. Я пролежал сперва всего два месяца, был «воскрешен», а потом опять решил погрузиться в анабиоз. Я хотел… как можно дольше сохранить молодость! — и Мерэ засмеялся. Несмотря на разницу в развитии и в прежнем положении, этих трех людей сближала общая странная судьба и эпоха, в которую они жили. К удивлению Джонсона, беседа приняла оживленный характер. Каждый многое мог рассказать другим. — Да, друг мой, — обратился Лесли к Джонсону, — не один вы испытываете оторванность от этого нового мира. Я сам ошибся во многих расчетах. Я решил подвергнуть себя анабиозу, чтобы иметь возможность наблюдать небесные явления, которые происходят через несколько десятков лет. Я хотел разрешить труднейшую для того времени научную задачу. И что же? Теперь все эти задачи давно разрешены. Наука сделала колоссальные открытия, раскрыла за это время такие тайны неба, о которых мы не смели и мечтать! Я отстал… Я бесконечно отстал, — с грустью добавил он после паузы и вздохнул. — Но все же я, мне кажется, счастливее вас! Там, — и он указал на купол, — время исчисляется миллионами лет. Что значат для звезд наши столетия… Вы никогда, Джонсон, не наблюдали звездного неба в телескоп? — Не до этого было, — махнул рукой Джонсон. — Посмотрите на нашего вечного спутника Луну! — И Лесли провел Джонсона к телескопу. Джонсон посмотрел в телескоп и невольно вскрикнул от удивления. Лесли засмеялся и сказал с удовольствием знатока: — Да, таких инструментов не знало наше время!.. Джонсон видел Луну, как будто она была от него на расстоянии нескольких километров. Огромные кратеры поднимали свои вершины, черные, зияющие трещины бороздили пустыни. Яркий до боли свет и глубокие тени придавали картине необычайно рельефный вид. Казалось, можно протянуть руку и взять один из лунных камней. — Вы видите, Джонсон, Луну такою, какою она была и тысячи лет тому назад. На ней ничего не изменилось… Для вечности семьдесят пять лет — меньше, чем одно мгновение. Будем же жить для вечности, если судьба оторвала нас от настоящего! Будем погружаться в анабиоз, в этот сон без сновидений, чтобы, пробуждаясь раз в столетие, наблюдать, что творится на Земле и на небе. Через двести-триста лет мы, быть может, будем наблюдать на планетах жизнь животных, растений и людей… Через тысячи лет мы проникнет в тайны самых отдаленных времен. И мы увидим новых людей, менее похожих на теперешних, чем обезьяны на людей… Быть может, Джонсон, будущие обитатели нашей планеты низведут нас на степень низших существ, будут гнушаться родством снами и даже отрицать это родство? Пусть так. Мы не обидчивы. Но зато мы будем видеть такие вещи, о которых и не смеют мечтать люди, отживающие положенный им жизнью срок… Разве ради этого не стоит жить, Джонсон? По нашей просьбе меня и Мерэ снова подвергнут анабиозу. Хотите присоединиться к нам? — Опять? — с ужасом воскликнул Джонсон. Но после долгого молчания он глухо произнес, опустив голову: — Все равно… Держи на запад! Великий Ум был слишком погружен в занятия, чтобы думать о смерти. Но зато об этой приближающейся смерти думали все окружающие, думала страна, думал весь мир. Смерть Великого Ума была бы для человечества ужасной, быть может, невозвратимой потерей. Великий Ум был гордостью человечества и его великой надеждой. Это был гений, сверхгений, к рождению которого подготовлялось несколько поколений. Сменявшиеся ряды ученых-евгенистов тщательно подбирали наследственные черты, гены, искусственным подбором создавали то, что до сих пор было неожиданным даром природы. Это был первоклассный ум, который когда-либо знала человеческая история. За свою долгую жизнь он подарил человечеству столько полезных открытий и изобретений, сколько не было сделано за несколько веков. Но — увы! — и эта чудесная машина мысли подчинена общему закону изнашивания. И вот теперь, когда Великий Ум был занят своим самым важным изобретением, врачи принесли печальную весть: конец приближается, и едва ли Великий Ум успеет окончить это изобретение, которое откроет новую эру в истории человечества. Не так давно Великий Ум сказал: — Человечество жаждет долголетия. Я могу разрешить эту задачу, но раньше надо разрешить другую: обеспечить людей энергией и пищей. Люди размножаются слишком быстро, и если они к этому еще будут жить долго, то они начнут испытывать всевозможные затруднения. Поэтому я сначала обеспечу их: открою способ добывания энергии в неограниченном количестве и способ превращения одного вида материи в другой. И это должно было исполниться, потому что все, о чем говорил Великий Ум, всегда исполнялось. Но он не думал об одном, что смерть может остановить его работу. Врачи, лечившие и исследовавшие его, не должны были отнимать ни одной минуты его работы. Осторожные, невидимые щупальцы радиоволн освидетельствовали его пульс, давление крови, силу радиоволн, излучаемых мозгом, и пришли к печальному выводу: уже никакие лекарства, незаметно даваемые с пищей, не могли ему помочь. Все, что можно было сделать для отсрочки конца, также было уже сделано. Наступали последние, неотвратимые сроки. Великий Ум сидел в звуконепроницаемой комнате в широком халате, склонившись над большим письменным столом, и думал на валик радиограмма. Радиограмм — это прибор, который записывает мыслеизлучения на стальную проволоку, беспрерывно наматываемую на большую катушку. Так, как паук, в тиши ткет свою паутину мысли Великий Ум. Потом эту паутину «разматывают»: электроволны, намагничивающие проволоку, превращаются в световолны, световолны отпечатываются на особые пластинки и превращаются в звуковолны и в обычные письмена. Армия ученых изучает эти записи, производит опыты, изготовляет новые аппараты, словом, работает под руководством Великого Ума. Великий Ум думает больше формулами, математическими знаками. Длинная нить формул и знаков вдруг сменяется образом, — яркой картиной того, что должно получиться в мире реальных вещей, когда формулы будут претворены в жизнь. Он думает напряженно, сосредоточенно, и такая тишина в его кабинете! Ни единого звука не долетает сюда из внешнего мира. А в соседней комнате, за четырьмя изоляционными стенами, смятенный шепот врачей. Они еще продолжают консультироваться, хотя все уже ясно для каждого: «близок конец». Вот они выходят в большую комнату, залитую искусственным солнечным светом, где ожидают пятьсот ученых — помощников Великого Ума. Самый молодой и самый умный врач безнадежно разводит руками и говорит: — Граждане! Надежды нет. Близок час, когда Великий Ум погаснет. Ему осталось жить не более месяца. Из среды ученых вышел физик в халате, прожженном кислотами, и сказал: — Но Великий Ум еще не кончил своей работы. И потому он не может, он не должен умереть! Он создан нами и жил для нас. И умереть он может тогда, когда… — Когда наступит смерть, — перебил врач. — Когда окончит свое дело, дело своей жизни! А ваше дело, — продлить ему жизнь. Я ближе всех стою к Великому Уму. Я знаю весь ход его мышления, но без него я не могу окончить работу. Я знаю только, что два месяца Великому Уму достаточно, чтобы закончить все. И вы, врачи, обязаны найти средство дать ему эту отсрочку, иначе народ не простит вам… — Средств нет! — безнадежно проговорил врач. — Я сказал: вы должны найти их! — Да, вы должны найти это средство! — послышались голоса ученых-физиков. Они были так возбуждены, что начали наступать на врачей, как будто те были виноваты в приближающейся смерти Великого Ума. Врачи невольно попятились назад. Молодой врач поднял руку и воскликнул: — Слушайте! Я обещаю вам сделать все возможное. Мы будем думать дни и ночи, думайте и вы Все ученые будут думать, как продлить жизнь Великого Ума. Может быть… в последнюю минуту средство будет найдено. Так начался великий консилиум врачей и ученых всего мира. Проходили дни и ночи. Солнце всходило и заходило, а ученые, поддерживая себя искусственными средствами, все думали над тем, как отсрочить смерть Великого Ума, и не находили. А роковой конец все приближался. В начале четвертого дня физик в прожженном кислотами халате сказал по радио, и его услышал весь мир: — Я нашел средство, как спасти от смерти Великий Ум! — Как? Как? Как? Как? Как?… — закаркали радиоголоса. И когда шум стих, голос физика ответил: — Надо обратиться к самому Великому Уму. Прервать на время его работы, объяснить положение вещей и просить его подумать. Если никому не удалось найти средство продлить жизнь, то сам он, наверное, найдет. И вот произошло необычайное: покой Великого Ума или, вернее, напряженное течение его мыслей было нарушено, работа прервана, в его тишайшей комнате зазвучали человеческие шаги, послышалось человеческое дыхание. Великий Ум поднял голову от стола и, глядя на вошедшего физика, спросил одними глазами: что ему надо и зачем он нарушил его работу. — Простите, — ответил физик, — но время не терпит. Врачи сказали, что вам осталось жить не более пяти дней, а я знаю, что работа ваша требует для окончания, по крайней мере, еще месяца. Все врачи и все ученые думали над тем, как бы найти средство отсрочить вашу смерть на месяц, но никто не нашел этого средства. Я решил, что только вы один можете найти его. — Физик замолчал. Молчал и Великий Ум. На его лице не отразилось волнения. Оно было только глубоко задумчивым. Потом он начал медленно говорить, как человек, который разучился делать это от долгого молчания. — Неужели так быстро прошла жизнь?… — Он еще помолчал немного и продолжал: — Сейчас я вспомнил о всех своих работах и подсчитал время, необходимое на их осуществление. Да, на это могла уйти вся жизнь. Сто сорок пять лет, ведь такой мой возраст? Это почти норма человеческой жизни. Обычно у нас теперь живут сто пятьдесят, не так ли? Но я жил слишком напряженной жизнью и состарился преждевременно. — Великий Ум улыбнулся. И еще раз подумав, сказал: — Вы правы. Мне необходимо отложить мою работу и подумать над средством продлить мою жизнь. Я должен окончить дело прежде, чем умереть. Дайте мне материалы по медицине, по статистике рождаемости, смертности, заболеваемости, материалы по биологии, физике, химии, танатологии. Если этого будет недостаточно, я скажу, что мне еще прислать. Физик откланялся и вышел. Скоро к комнате, смежной с кабинетом Великого Ума, подкатили огромные катушки двухметрового диаметра. На этих катушках были намотаны тончайшие проволоки, с магнитными радиозаписями. Это были своеобразные «книги», хранившие в самом концентрированном виде, как стенографическая запись, всю мудрость веков. Последние научные данные подавались в виде сжатых конспектов и сразу могли ввести в круг знаний человека, мозг которого был подготовлен для таких восприятий. Великий Ум надел на голову металлический колпак с шишечкой наверху. В этой шишечке была скважина, сквозь которую проходила тонкая проволока, отведенная от одного из барабанов. Затем эта проволока была выведена в другую комнату, где она наматывалась на другой барабан. Загудел мотор, и тончайшая проволока с необычайной быстротой начала перематываться с одного барабана на другой, проходя сквозь скважину на металлическом колпаке, надетом на голову Великого Ума. Великий Ум воспринимал электроколебания, которые в его мозгу превращались в мысли, и таким образом изучал новые для него области знания. В продолжение часа сменилось несколько катушек с диаметром в два метра. Десятки тысяч километров проволоки проскользнули над головой Великого Ума, а в каждом сантиметре этой проволоки заключалось несколько мыслей. И все эти мысли, текущие с огромной быстротой, усваивались мозгом Великого Ума, и усваивались критически. Великий Ум вбирал в себя знания, как мощная турбина, и перерабатывал их в токи высокого напряжения собственных новых мыслей и знаний. Физики, его помощники, не успевали подкатывать все новые и новые барабаны. Медицина, медицинская статистика, биология, танатология были поглощены. — Довольно, — сказал Великий Ум и задумался. В его мозгу происходил процесс величайшего напряжения. Из колоссального количества разносторонних знаний должен был выплавиться какой-то новый сплав, какая-то истина, какое-то великое знание. Все напряженно ожидали. Великий Ум сам себе должен был вынести приговор: смерть или помилование, по крайней мере, отсрочка. И наконец он сказал: — Да, врачи правы! Медицина бессильна продлить мою жизнь! Услышав эти слова, средние умы были горестно поражены; большие умы ждали продолжения, ибо Великий Ум сказал, что бессильна помочь медицина, но не сказал, что нет больше никакой надежды. И большие умы не ошиблись. Великий Ум продолжал после паузы говорить в микрофон: — Медицина бессильна. И потому я начал искать спасения в других областях знаний… и нашел! Все вздохнули с облегчением. — Врачи! — продолжал Великий Ум, повышая голос, как если бы он говорил в большой аудитории. — Обратили ль вы внимание на такие цифры медицинской статистики: летчики наших восточных воздухоплавательных линий умирают раньше, чем летчики западных линий. Почему это так? Отвечайте! — Мы не знаем, — отвечал главный врач. — Быть может, потому, — послышался голос молодого врача, — что у летчиков, которые всегда летят на восток, совершая беспрерывно кругосветное путешествие, левая сторона тела, где находится сердце, все время пребывает в тени и потому недостаточно питается ультрафиолетовыми лучами. Летчики же западной кругосветной линии всегда имеют солнце по левую сторону. Утром оно обогревает их спину, в полдень — левый бок, на закате — голову. И только правый бок находится в тени. — Это верно только для приполярных линий. На экваторе же разница только в том, что на восточных линиях солнце освещает сначала лицо, потом темя, а потом спину летчика, на западных же — наоборот, — возразил главный врач. — Вы оба не правы, — ответил Великий Ум. — И вам, как лицам, поставленным охранять народное здоровье, надо было обратить на это внимание давно и не допускать одного человека все время летать вокруг земного шара на восток, а другого на запад. Одного и того же летчика надо было каждый раз посылать с обратным рейсом, иначе говоря, заставлять летать туда и обратно, а не все время в одну сторону. Почему? Очень просто. Время, как все на свете, — понятие относительное. Вам должно быть известно, что человек, двигающийся на запад вместе с солнцем, выигрывает один день в году, тогда как путешественник, идущий на восток, один день проигрывает. Если авиатор во время своей жизни сделает триста шестьдесят пять кругосветных путешествий все время на запад, то он выигрывает в продолжение своей жизни целый год и умирает он на год моложе того, что ему будет значиться по календарному исчислению. И наоборот, человек, совершивший триста шестьдесят пять путешествий на восток, будет на год старше. Вот почему авиаторы нашей восточной линии умирают скорее, чем их товарищи на западной. Теперь вы понимаете, как продлить мою жизнь? — Держи на запад! Все на запад! — воскликнул физик. — Ура!.. — Да, — ответил Великий Ум. — Детали вы сможете разработать без меня. За пять дней, остающихся до моей смерти, я думаю, вы успеете приготовить все для того, чтобы мне в буквальном смысле слова убежать от смерти. Принимайтесь за дело! Я нашел средство отсрочить смерть. И Великий Ум опять погрузился в вычисления. Еще далеко не все поняли, в чем заключается спасительное средство, открытое Великим Умом для продолжения жизни, а физик уже работал над осуществлением плана. И он говорил своим молодым помощникам: — И как это нам самим не пришла в голову такая простая вещь? Мне вспоминается прошедший новый год, который я встречал на Гринвичской обсерватории. Ровно в двенадцать часов ночи по гринвичскому времени я поздравил с новым годом по радио моего друга, японского физика. Он, конечно, ответил мне, что я опоздал на несколько часов поздравить его, что у них в Японии новый год наступил уже десять часов тому назад. Тогда я обратился с тем же поздравлением к моему второму другу, живущему на западном берегу Канады. Мой друг ответил мне в ту же минуту, что я слишком рано поздравляю его с новым годом, так как у них еще только час дня тридцать первого декабря старого года. Теперь представьте себе, что я со скоростью радиолуча перелетел бы к своим друзьям. Если бы я полетел в Японию, то ясно, что я потерял бы десять часов жизни в новом году, так как там было бы уже десять часов утра нового года, в то время как из Гринвича я вылетел ровно в полночь. Наоборот, летя на запад и делая остановки у моих многочисленных друзей, я мог бы много раз встречать новый год вплоть до западного берега. Таким образом, летя на запад, я все время выигрывал бы во времени, а следовательно, и в продолжительности жизни. Для Великого Ума была приготовлена большая ракета, на которой он должен был лететь на запад до тех пор, пока не окончит своего труда. Инженеры и физики немало поработали в эти дни. Для того чтобы не отнимать ни одной минуты у Великого Ума, он был перенесен на ракету вместе со своим кабинетом, который выдвигался из дома, как ящик стола. В ракете имелось все необходимое для научных занятий. Несколько человек отправлялось вместе с Великим Умом для его обслуживания. Все совершилось с такой точностью, что Великий Ум даже не почувствовал, как ракета поднялась на воздух и полетела на запад. — Держи на запад! — крикнул на прощание физик, махая шляпой. — Теперь он окончит свой труд — труд всей его жизни. Управление ракетой находится в надежных руках. Вокруг экватора около сорока тысяч километров. Если лететь со скоростью тысяча шестьсот шестьдесят шесть и шесть десятых километра в час, то есть с той же скоростью, с какой Земля летит в воздушном пространстве, то ракета облетит вокруг Земли в сутки. Солнце будет неизменно, неподвижно стоять над их головой, так как они вылетели ровно в полдень. Иначе говоря, время как бы остановится для них. Они будут переживать один сплошной, непрекращающийся полдень. — Да ведь это значит бессмертие?! — спросил молодой инженер. — Вроде того. Стой, Солнце, пока я не окончу работу. Мир повеселел. Великий Ум даст людям неограниченные запасы силы, энергии и пищи. Потом Великий Ум найдет средство продлить жизнь людей. Впрочем, это средство уже найдено. Найден ключ времени, которое больше не властно над людьми. Человечество переселится на ракеты, которые будут все время держать курс на запад. И люди будут бессмертны! Однако почему ракета не отвечает на радиозапросы? Или испортилась ее радиостанция?… Прошло уже несколько часов с тех пор, как Великий Ум оставил Землю и даже пределы земной атмосферы и летел где-то на огромной высоте, а радист на ракете еще бездействовал. Почему? Это начинало беспокоить жителей Земли. Они отправляли на ракету сигнал за сигналом, но ракета продолжала безмолвствовать. При помощи особых аппаратов удалось только установить, что ракета летит со скоростью 1666,6 километра в час. — Придется послать на разведки другую ракету, — сказал физик. И через час ракета уже была отправлена. Она сообщала о своем полете по радио. Все шло благополучно. Но как только скорость ракеты достигла цифры 1666,6 километра в час, радиосообщения и с этой ракеты прекратились. — Совершенно непонятно! — сказал физик. — Неужели и на этой ракете стряслось что-нибудь? — Может быть, человек не в состоянии перенести такой скорости? — спросил врач. Физик пожал плечами. — Да разве люди не переносят все время такой скорости? Ведь это же обычная скорость полета нашей Земли вокруг Солнца! — Да, но это, так сказать, нормальный полет, а на ракете искусственный, притом в противоположном направлении. — Это не меняет дела! На помощь первым двум была послана третья ракета, но и ее постигла та же участь. Она замолчала, как только достигла скорости вращения Земли. На Земле настало уныние. Уже почти никто не сомневался в том, что Великий Ум погиб. Правда, ученые утешали человечество тем, что в их «питомниках» подрастает еще несколько великих умов и что скоро в великих умах вообще не будет надобности, так как один исключительный мозг вполне возможно будет заменить коллективной планомерной работой больших и средних умов. Другие же ученые уверяли, что благодаря успехам евгеники все умы будут одинаково великими. Средние и низшие умы исчезнут, как несовершенные формы вымерших животных. Но эти прекрасные перспективы утешали далеко не всех. Технический совет, не рискуя больше отправлять новые ракеты, решил задержать полет молчавших ракет с Земли. Для этого вблизи путей пролета были установлены на определенной высоте неподвижные ракеты, снабженные огромными электромагнитами. Эти магниты тормозили полет ракет, когда те пролетали мимо. После двух или трех кругов полет ракет был значительно заторможен, и в тот же момент на ракеты были отправлены радиосигналы, на которые получился ответ: «В чем дело?» Значит, на ракетах были живы. Но почему же никто не отвечал? — Сейчас к вам прибудет физик! Физик перебрался в особом костюме со своей ракеты на ракету, в которой находился Великий Ум, и спросил радиста, почему тот не отвечал. Радист очень удивился этому вопросу. — Да ведь мы только что вылетели! Я не успел положить руку на ключ радиотелеграфа, как вы спросили меня, почему я не отвечаю. — Вы ошибаетесь, мой друг, — возразил физик. — Вы уже много раз облетели вокруг Земли. Прошло несколько дней. — Этого не может быть! — убежденно ответил радист. — Вот, смотрите. Я не успел еще выкурить папиросу, которую закурил в момент отлета! Физик решил, что радист сошел с ума. Однако и пилот, и другие члены экипажа утверждали, что не прошло несколько минут, как они вылетели. Тогда физик подошел к аппарату, который регистрировал мыслительный процесс Великого Ума, и посмотрел записи. Увы! Запись стояла на том месте, на котором она была, когда ракета покидала Землю. Очевидно, Великий Ум все это время не мыслил, в его работе произошла какая-то непонятная остановка. И только с тех пор, как ракета задержала свой полет, появилась новая запись, служащая продолжением мыслей, начатых на Земле. Физик потер себе лоб и задумался. Конечно, если спросить Великий Ум, то он сейчас же найдет причину. Но его нельзя беспокоить. Приходится прийти к выводу, что как только скорость ракеты достигла скорости движения Земли, то время на ракете стало. И получилось не удлинение жизни, а как бы ее остановка. В таком состоянии Великий Ум и все обитатели ракеты могли бы просуществовать тысячи лет, не живя и не умирая. Очевидно, они не сознавали, что время для них стало. Они помнили только предшествующий момент и момент после того, как скорость полета уменьшилась. А время полета со скоростью 1666,6 километра в час выпало из их сознания. Они, вероятно, в это время напоминали персонажи из сказки о «Спящей царевне»: все они находились в оцепенении, сохраняя ту позу, которую приняли перед «предельной» скоростью полета. Это еще хорошо. Значит, время во всяком случае не потеряно. Надо пустить ракету с меньшей скоростью, и все будет в порядке. Физик отдал распоряжение и опустился на Землю. С ним вместе опустились на Землю и две ракеты, посланные на помощь ракете Великого Ума. На этих двух ракетах время также стояло, пока они летели со скоростью Земли. Физик следил за полетом ракеты Великого Ума. Теперь ракета летела со скоростью восьмисот километров. По мнению физика, этой скорости было достаточно, чтобы удвоить время для всех живущих на ракете. Однако несчастный случай спутал расчеты. По ошибке радиста, принявшего радиотелеграмму с Земли, пилот вдруг ускорил полет ракеты до невероятной быстроты, во много раз превышающей скорость полета Земли, и в то же время связь с ракетой была прервана. Приходилось опять останавливать ее, чтобы посмотреть, что там произошло. Но скорость полета была так велика, что даже мощные электромагниты не могли сразу уменьшить ее. Прошло немало дней, прежде чем скорость полета уменьшилась. И еще много дней, пока ракета не достигла скорости в шестьсот километров в час. Физик посылал радиозапросы, но ответа не было. Неужели невероятная скорость убила всех, и ракета двигается только по инерции? Еще раз физик совершил перелет на ракету Великого Ума. С большим трудом ему удалось войти в ракету. И странное, жуткое зрелище представилось его глазам. Он вошел, прежде всего, в каюту пилота и не нашел его. Вместо пилота на полу лежал посиневший трупик младенца, завернутого в костюм пилота. Несколько таких трупиков было обнаружено в рубке, где помещалась команда. А там, где находился Великий Ум, на письменном столе лежал младенец, еще живой. Он держал во рту конец резиновой трубки, соединенной с баллоном молока и сосал. Физик понял, что случилось. Пилот развил такую скорость, что опередил земное время, и все жизненные процессы на ракете пошли в обратном порядке… Все обитатели ракеты стали молодеть, обращаться в детство. Великий Ум остался Великим Умом. Он, видимо, понял первый, что происходит с ними. Неизвестно, почему он не сигнализировал об опасности. Впрочем, если бы он и сделал это, то помочь все равно нельзя было раньше. Физик сделал все возможное, чтобы задержать полет ракеты. Но прежде чем это случилось, экипаж ракеты превратился в младенцев. Грудные, беспомощные младенцы умерли без пищи. И только Великий Ум, видя, какой оборот принимают дела, постарался насколько возможно продлить свою жизнь. Пока он был еще мальчиком, он успел приготовить все нужное, чтобы хоть на несколько дней обеспечить жизнь грудного младенца, каким он должен был скоро сделаться. Быть может, он еще успел высчитать, за какое время ракета может остановиться и когда придет помощь. И он не ошибся: помощь пришла вовремя. Великий Ум был жив. Остается только подождать, пока он подрастет, и когда он кончит свою работу. Физик взял проволоку и начал расшифровывать последние записи мысли Великого Ума. Мыслительный процесс шел задом наперед. Великий Ум передумывал все, о чем думал раньше. Но вместе с тем на проволоке имелись как бы вторичные слабые записи. Очевидно, Великий Ум, побеждая самое время, старался думать и о настоящем, постичь свое положение и принять меры к спасению. Это было удивительнее всего! Физик потер себе лоб и воскликнул: — Надо захватить этого младенца и скорее на Землю, иначе на этой ракете я сам начну думать наизнанку! Мертвая голова I. В погоне за славой — Сбор ровно в полдень на этой поляне. Жозеф Морель кивнул головой двум своим спутникам, поправил за спиной дорожный мешок и, помахивая сачком для ловли насекомых, углубился в чащу. Это были владения пальм, папоротников и лиан. Морель беспечно напевал веселую песенку, зорко всматриваясь сквозь стекла очков в зеленоватые сумерки тропического леса. Молодой ученый был в наилучшем настроении. Ему повезло в жизни. Морелю не было еще сорока лет, а он уже имел звание профессора. Его труд о пауках удостоился премии, и вот теперь он получил научную командировку в Бразилию, в малоисследованные верховья реки Амазонки, этого рая для энтомологов. «Науке известно двести тысяч видов насекомых. Чарлз Риде допускает, что их не менее десяти миллионов. Каждый год описывается не менее шести с половиной тысяч новых видов. Будет недурно, если прибавится в этом году еще шесть тысяч, открытых Жозефом Морелем. Какой великолепный памятник из насекомых воздвигнет себе Морель!» — уносился в честолюбивых мечтах профессор. И мечты его были вполне осуществимы. В этом лесу хватило бы материала не на один «памятник». Пестрые кусочки будущего величия Мореля в виде красивых разноцветных бабочек носились перед ним, как хлопья снега. Надо было только собрать воедино эти сверкающие всеми цветами радуги хлопья — и научное бессмертие Мореля обеспечено. Его зоркий глаз ученого уже заметил несколько необычных форм бабочек, но Морель не спешил. Среди этого неистощимого богатства он мог позволить себе роскошь быть разборчивым. Притом его больше интересовали пауки, а здесь их встречалось мало. Чем больше углублялся Морель в чащу, тем гуще становились тени, молчаливее лес. Огромные стволы пальм, как колонны, уходили высоко вверх, закрывая свет солнца сплетающимися листьями. К косматым стволам пальм присосались растительные паразиты — орхидеи и бромелии. А внизу молодые пальмы и папоротники разбрасывали свои веерообразные листья, образуя густой подлесок. И от пальмы к пальме, от ствола к стволу протянулись, как змеи, узластые лианы — эти проволочные заграждения тропических лесов. Местами ярко-желтый луч солнца прорезал зеленоватый полумрак леса, и в золоте лучей вспыхивало красное крыло попугая, бриллиантом сверкал пролетевший колибри, пламенем зажигался цветок орхидеи. — О-а! О-а! Ха-ха-ха! — резко кричал попугай. Ему отвечала большая обезьяна. Вися на хвосте, она ритмически раскачивалась, пытаясь дотянуться рукой до попугая. Но попугай, прикинув расстояние скошенным глазом, сидел неподвижно и продолжал свое ворчливое «о-а», как сосед, который затеял ссору от скуки. Две маленькие обезьянки заметили человека и некоторое время следовали за ним, ловко перебираясь на руках по лианам. Одна обезьяна ухватила за хвост другую. Та завизжала, оскалила зубы, и вот они начали драться, забыв о Мореле. Лес жил своей жизнью. Ноги Мореля мягко ступали по устланной мхом и перегнившими листьями земле. Становилось все труднее идти. Влажный, оранжерейный воздух был наполнен ароматами цветов и растений так сильно, что Морель задыхался. Как будто над этим лесом прошел ливень из одуряюще пряных духов. Сачок путался в ветвях. Морель падал, зацепившись за лианы или поваленные стволы, обросшие мхом. Ученый прошел не более трех километров, а уже чувствовал усталость и весь был покрыт испариной. Он решил выйти на открытое место. Осмотревшись, Морель заметил вправо от себя светлое пятно, как будто там занималась заря, и пошел на этот просвет. Скоро он вышел на лесную прогалину, шедшую вдоль высохшего русла одного из бесчисленных мелких притоков Амазонки. В период дождей по этому руслу бушевала настоящая река, увлекавшая в своем стремительном течении бурелом. Но теперь дно было сухо и покрыто острыми болотными травами. Лишь по краям и кое-где по дну были разбросаны перегнившие стволы деревьев, оставшиеся от половодья. Морель спустился в сухое ложе реки и вдохнул в себя более сухой и разреженный воздух. В ту же минуту его внимание было привлечено огромной бабочкой, имевшей размах крыльев более метра. Морель даже пригнулся, готовый к прыжку. В нем заговорил ученый и страстный охотник на насекомых. «Совершенно новая разновидность acherontia medor (мертвая голова)», — подумал Морель, следя за полетом бабочки. Спина бабочки была не бурая с серовато-голубым отблеском, как обычно, а золотистая, с темно-синим рисунком черепа и скрещенных костей. Передние крылья ее были такого же золотистого цвета, а задние — лазоревые. Морель с огорчением подумал о том, что его сачок слишком мал, чтобы захватить такое большое насекомое. Но выхода не было. Он должен был поймать эту бабочку, хотя бы с риском повредить ей крылья. И Морель прыгнул на бабочку, взмахнув сачком. Потревоженная бабочка издала свистящий звук и полетела вдоль ручья, как бы подзадоривая охотника. Морель, прыгая и падая, побежал за ней. Еще за минуту до этого единственным его желанием было растянуться в траве и отдохнуть. Но теперь он забыл об этом и стал гоняться за бабочкой с таким жаром, как будто ловил собственное бессмертие. А бабочка, медленно махая мягкими крыльями, продолжала манить его за собой, как болотный огонек, ловко увертываясь от сачка в своем зигзагообразном полете. Русло реки извивалось, разветвлялось на несколько русел, делало крутые повороты, что еще больше затрудняло погоню. С Мореля пот лил ручьями, заливая глаза; мешок за спиной и ящик для насекомых болтались на нем, как на взбешенном верблюде, но он ничего не чувствовал и не видел, кроме порхавшего в воздухе «золотого руна». Десятки раз он был близок к победе и уже издавал торжествующий крик, но бабочка была неуловима, как сказочная «синяя птица». Морель давно уже перестал замечать дорогу для обратного пути. Если бы сейчас половина Бразилии провалилась сквозь землю, он не заметил бы, загипнотизированный «мертвой головой». Крутой поворот русла — и перед Морелем внезапно поднялась целая стена бурелома, преграждавшая ему путь. Бабочка легко вспорхнула и перелетела бурелом. Морель бросился на приступ и тотчас увяз в перегнившей трухе. Тогда он побежал в обход. Но время было упущено. Бабочка порхала вдали и скоро скрылась за кустами парагвайского чая. Еще раз мелькнули золотисто-лазоревые крылья над густо-зелеными листьями молочайника и исчезли… Морель пробежал несколько десятков метров с упорством отчаяния, но все было напрасно. Бабочки не было. Почти без сил ученый опустился на траву и бросил сачок. «В конце концов не одна же такая бабочка существует в этих лесах!» — успокаивал он себя, несколько отдышавшись. II. Человек и паук Раскинув широко руки, Морель лежал на спине, давая отдых своему измученному телу. Потом он поднялся и посмотрел на часы. Десять часов сорок пять минут. Пожалуй, он опоздает к завтраку. Морель огляделся, чтобы сообразить, в какую сторону ему идти. Прямо перед ним к высохшему руслу ручья скатывалась застывшим водопадом зеленая масса леса. Позади него почва отлого поднималась. Здесь были владения папоротников. Сочные, огромные, с пышной темно-зеленой листвой, они покрывали здесь склон. «Какая буйная, пышная растительность! — с невольным восхищением подумал Морель. — Целый лес папоротников! Можно подумать, что я каким-то чудом перелетел в прошлое, за триста миллионов лет, в каменноугольный период…» Этот уголок леса был молчалив, как миллионы лет назад. Ни зверей, ни птиц… Только насекомые — мириады насекомых, летавших в воздухе, ползавших по листьям деревьев, копошившихся в траве… Пауки! Их было больше всего. Они протягивали огромные полотнища паутины между папоротниками, принизывали воздух тончайшими нитями, кишели среди мха и корней. Казалось, сюда собрались пауки со всего света — от едва заметных микроскопических паучков до огромных волосатых птицеедов. Темно-коричневые, красные, полосатые, черные, серые — всех цветов и окрасок пауки наполняли воздух и землю. Даже в луже, сохранившейся в русле высохшей реки, копошились водяные пауки. От такого необычайного количества «дичи» у Мореля перехватило дыхание. На одном квадратном метре здесь было пауков больше, чем в университетском музее! Морель был поражен. Мысль его работала лихорадочно. Он классифицировал, с жадностью истого ученого намечая жертвы своей любознательности. Огромный, величиной с кулак, паук, покрытый темно-коричневыми полосами, набежал на Мореля, с недоумением остановился и вдруг принял самую воинственную позу: поднялся на задние ноги, так что стало видно его брюшко, передние ноги приподнял, как боксер, готовый нанести удар, и неожиданно бросился на Мореля. Ученый едва успел отбежать от врага в сторону и оглянулся. Паук не преследовал его, но длинные черные серповидные челюсти насекомого угрожающе двигались. Морель знал, что укус этих челюстей иногда на много лет оставляет после себя острую боль. И все же ученый не мог отвести глаз от паука, до такой степени интересовало его это страшилище. И они смотрели друг на друга несколько минут — человек и паук, два существа, разделенные полумиллиардом лет происхождения. Морель уже не смотрел на паука как на свою жертву. В эти мгновения их роли поменялись. У него невольно пробуждался страх далеких предков человека перед своим извечным врагом. В душе человека каменного века этот небольшой по размерам враг возбуждал едва ли не больший ужас, чем огромный, как гора, мастодонт. Малый размер паука при его необычайной подвижности делал его особенно опасным. Паука трудно было убить, он подстерегал человека повсюду, нападал внезапно и поражал прежде, чем человек успевал шевельнуть рукой. Впервые за все время своей ученой деятельности Морель посмотрел на паука не как на интересный экземпляр для коллекции, а как на страшного врага. К счастью для Мореля, у паука были дела поважнее. Помахав несколько раз мохнатыми лапами, как бы грозя кулаками, паук неожиданно повернулся и скрылся под папоротником. Урок был дан. Морель уже с осторожностью ступал по траве, стараясь не задеть кишевших в ней пауков. Завидев черного тарантула, он обошел его сторонкой и сделал огромный прыжок, чтобы перескочить через многоножку… «У гаучосов есть хорошая баллада, — думал Морель, пробираясь к руслу, — о том, как на город Кордову некогда напала армия чудовищных пауков. Жители вышли за город с ружьями, барабанами и развевающимися знаменами, чтобы отразить нападение, и начали стрелять; но после нескольких залпов люди побросали ружья и обратились в бегство, не будучи в силах сдержать несметные полчища пауков. Я думаю, это вполне возможная история». Мысли Мореля были неожиданно прерваны. С угрожающим видом прямо на него бежал новый враг — паук необыкновенных размеров, ярко-серого цвета, с черным кольцом посередине туловища. «Lycosa (ликоза)», — по привычке определил Морель, в то время как ноги его как будто без всякого приказа со стороны двигательных центров перешли сразу в карьер. Ликоза — самый хищный, свирепый и подвижный из всех пауков. Спастись от его преследования бывает нелегко даже на лошади. И не мудрено, что Морель развил такую скорость, какой даже не подозревал в себе. Он не бежал, а летел на крыльях ужаса. Панический страх овладел им. В эти минуты он уже не был ученым, профессором. Он был дикарем каменного века, убегавшим от смертельного врага. Морель делал гигантские прыжки, скакал через поваленные деревья, прорывал густые заросли… Вот и высохшее русло реки. Здесь бежать стало легче. Но зато и его преследователь катился со скоростью кегельного шара, пущенного под уклон сильной рукой. Морель задыхался. Ноги его подкашивались. Раз или два он споткнулся и с трудом поднялся на ноги. Паук выиграл несколько метров и уже преследовал Мореля по пятам, по-видимому не чувствуя ни малейшей усталости. Будет ли конец этому бешеному состязанию? Мореля охватывал ужас. Еще несколько шагов — и он упадет от усталости, страшный паук прыгнет на него и начнет кусать поверженного врага твердыми, как железо, черными челюстями… Морель оглянулся и увидел, что паук на бегу делает огромные прыжки, пытаясь вспрыгнуть ему на ногу. Столкновение было неизбежно. Морель повернулся и попытался ударить паука сачком. Сетка сачка еще не прикоснулась к пауку, как он уже вскочил на нее и, как электрическая искра, пробежал по палке. Морель отбросил от себя палку в тот момент, когда косматая нога паука коснулась его руки. Теперь Морель выиграл несколько шагов, но положение его было по-прежнему безнадежным. Русло сделало крутой поворот, и Морель вдруг увидел ручей в полтора метра шириной. Напрягая последние силы, Морель перепрыгнул через ручей и уже чувствовал себя спасенным. Но, посмотрев на врага, с ужасом увидел, что паук бросился вслед за ним в воду и поплыл. Течение отнесло паука на несколько метров ниже, пока он перебрался на сторону Мореля. Морелю ничего больше не оставалось, как прыгнуть обратно. Это повторялось несколько раз. Морель перепрыгивал через ручей, а паук переплывал, вылезая на берег несколько ниже Мореля. Такая игра не могла продолжаться долго. Передышки были слишком коротки, чтобы отдохнуть, а Морель находился в последней степени изнеможения. И он решился на отчаянное средство. Вооружившись палкой, Морель вошел в ручей и стал поджидать врага. Оставалось принять бой и умереть или победить. Другого средства избавиться от паука не было. В воде паук был менее подвижен и не мог делать прыжков. Когда косматый враг приблизился, Морель начал неистово его бить. Паук погружался в воду, но тотчас всплывал и пытался уцепиться за палку. Несколько раз это ему удавалось. Тогда Морель бросал палку, выбегал на берег, брал новую и вновь погружался по пояс в воду. Он изумлялся живучести насекомого. Две передние ноги паука были повреждены, но это, казалось, только увеличило его ярость. Еще одна нога бессильно повисла. Пауку уже трудно было справляться с течением. Его относило все больше. Наконец Морель решился выйти из ручья. Паук вылез вслед за ним и все еще пытался преследовать. Но он ковылял медленно, и Морель наконец отделался от своего преследователя и уже шагом пошел вперед. — Битва окончилась в пользу человека, — сказал Морель, шатаясь от усталости. — Иначе и не могло быть. Иначе земной шар был бы населен одними пауками! Несмотря на усталость, Морель прошел еще добрый километр, пока не нашел места, свободного от пауков; тут он свалился на поляне. Откинувшись на спину, он заметил, что солнце уже прошло через зенит. «Опоздал к завтраку!..» — была его последняя мысль. Морель уснул крепким сном человека, уставшего до полного бесчувствия… III. Сновидения наяву «…Солнце — огромный золотой паук, пробегающий по небу, и радуга — паутина его. Я, Морель, первый открыл это!» «Что за чепуха лезет мне в голову!» — подумал Морель и открыл глаза. Но он, вероятно, еще не совсем проснулся, потому что то, что он увидел, могло быть только сном. Морель как будто опустился на дно океана. Сквозь розоватый туман виднелись смутные очертания зеленых пятен В этом тумане колыхались длинные полосы, подобно змеям необычайной величины. Темное огромное пятно, как сорвавшаяся с орбиты планета, сновало в этой розовато-зеленой мгле, закрывая собою чуть ли не четверть всего поля зрения. И удивительнее всего было то, что движение этого темного пятна напоминало суетливый бег паука. Морель несколько минут с полным недоумением наблюдал этот новый загадочный мир. «Неужели я с ума сошел? Или это бред?» Он закрывал глаза, открывал вновь, но видение не исчезало. Морель потрогал рукою лоб. Он был влажный, горячий, но не слишком. Нет, это не бред. Рука Мореля задела очки, и в тот же момент планетообразный черный шар закатился за горизонт, очистив поле зрения. «Очки! Секрет открывается просто». Морель снял очки и посмотрел на стекла. Они были покрыты потом, испарениями и паутиной. По левому стеклу бегал паучок величиною с булавочную головку. «Так вот она, сорвавшаяся со своей орбиты планета!» — с улыбкой подумал Морель, сбивая пальцем паучка и протирая стекла платком. Он надел очки и осмотрелся вокруг. «Неужели я все еще не проснулся?» Опять сон, но на этот раз сон изумительно прекрасный. Был вечер. Косые лучи солнца золотили папоротники и пальмы, стоявшие вправо от Мореля. Левая сторона поляны была погружена в синюю тень. Воздух, освещенный солнцем, светился всеми цветами радуги, как калейдоскоп. Как будто радужная паутина «паука-солнца» разорвалась на мелкие части и закружилась вихрями самоцветов. Это был танец бриллиантов и алмазов. Каждый бриллиант был окружен легкой дымкой самых нежных цветов. В беспрерывном движении они прорезывали воздух, изменяя на пути полета окраску, вспыхивая то глубоким зеленым, то ярко-красным, то синим огнем, и как будто оставляли после себя светящийся след — так быстро резали они воздух. Фейерверк, калейдоскоп, северное сияние, радуга — ничто не могло сравниться по красоте с этим волшебным зрелищем пляски жемчужной росы, сверкающих алмазов и летучих огоньков… Один из этих бриллиантиков опустился на цветок. Туманная оболочка рассеялась. Сложились крылышки, и Морель увидел маленькую невзрачную птичку с единственным ярким пятном на оперении. Колибри! Но и после того как тайна раскрылась, Морель еще долго не мог оторвать глаз от воздушного танца пернатых балерин. Однако проза жизни уже настойчиво стучалась в дверь. Морель почувствовал, что все тело его зудит. Он посмотрел на руки и увидал, что они искусаны москитами, а в кожу впились мелкие красные клещи. Это вернуло Мореля к действительности. Не только завтрак, но и обед давно были пропущены. Надо было спешить к своим, пока совершенно не стемнело. Морель почувствовал острый приступ голода и вспомнил о вкусных блюдах, которые обещал сегодня изготовить их повар (он же носильщик) негр Джим. Морель поднялся, потянулся и, посмотрев на солнце, пошел вверх по ручью. Он дошел до того места, где сражался со страшным пауком, и нашел брошенный сачок. Подняв его, Морель стал соображать, куда идти. После некоторого размышления он повернул налево и углубился в чащу леса. Здесь было уже почти темно. Только кое-где сумеречный свет проникал сверху, освещая змееобразные лианы. Вдруг словно неведомое существо погасило этот последний слабый свет. Ночь на экваторе наступает внезапно. Мореля окружила густая темнота. Он сделал несколько шагов и упал. «Придется ночевать в лесу, — подумал он. — И хоть бы кусочек хлеба!..» Испарения усиливались. Тропическое солнце нагрело за день исполинский котел Амазонки, наполненный душистыми травами, пряно пахнущими смолистыми и эфирными деревьями и болотными цветами, и теперь Морель дышал густым паром этой гигантской парфюмерной фабрики. Тишина леса нарушалась только разноголосым тончайшим звоном комаров и москитов, которые мириадами кружились над Морелем. Скоро к этим флейтистам присоединились низкие голоса лягушек. Никогда еще Морелю не приходилось слышать такого громогласного концерта. Пение этих болотных певцов не напоминало отрывистого кваканья обычных лягушек. Оно было довольно мелодично и протяжно, как завыванье ветра. В конце концов оно нагоняло тоску. Когда глаза привыкли к темноте, Морель увидел полосы фосфорического света — это летали светящиеся насекомые. Москиты, комары и клещи, которыми была усыпана трава не давали Морелю уснуть. «Хоть бы скорее рассвет!» — мучительно думал он, ворочаясь во мху и расчесывая руки и шею. Только под утро он заснул тревожным сном. Его разбудил визг обезьян. Они сидели в ветвях над самой его головой и пронзительно кричали и визжали. На обезьяньем языке эти звуки, очевидно, обозначали крайнее удивление, потому что на шум сбегались новые стаи обезьян посмотреть на редкое зрелище — очкастую обезьяну, лежащую на земле. Более смелые спустились по лианам и, держась хвостом, размахивали «руками» на расстоянии какого-нибудь метра от головы Мореля с явным намерением познакомиться с ним поближе. Но Морелю было не до обезьян. Он поднялся, махнул на них сачком и зашагал в глубь леса. Обиженные таким приемом, обезьяны загалдели с новой силой и долго преследовали Мореля. Морель шатался от голода и усталости, но упорно пробирался сквозь чащу. Наконец он вышел к небольшой речке, струившейся в заболоченных берегах. Несколько огромных лягушек прыгнуло в воду при его приближении. «Все дороги ведут в Рим, — рассуждал Морель. — Все речки впадают в Амазонку. Если я пойду по этой речке, то выйду на Амазонку немного выше или ниже нашей экспедиционной базы. Это будет дальше, но вернее, чем искать по лесу обратный путь». И он отправился вниз по реке. Однако через час пути он с разочарованием увидел, что речка впадает в одно из болот, которыми так изобилует бассейн Амазонки. — Неужели я заблудился? — прошептал Морель. И эта мысль впервые заставила его подумать обо всей серьезности положения. Он был один среди девственного леса. На тысячу миль вокруг нет человеческого жилья. Сачок для ловли насекомых был его единственным оружием, а в небольшом мешке и фанерном ящике лежали только его научные принадлежности: увеличительное стекло, шприц, булавки, пинцеты… «Ithomia Pusio, — по привычке продолжал Морель заниматься определением пролетавших бабочек. — Слава дается нелегко!» Небольшой ручей, впадавший в болото, пересек Морелю дорогу. На сырой земле были видны отпечатки звериных следов. Здесь же валялись кости тапира, съеденного каким-нибудь крупным хищником, всегда подстерегающим животных в местах водопоя. Это открытие для Мореля было не из приятных. Морель перешел ручей и почувствовал под ногами более сухую и твердую почву. Здесь пальмы чередовались с фикусами и лавровыми деревьями, а еще выше поднимался лес фернамбуков, палисандров и кастанейро. Морель поднял валявшийся на земле плод кастанейро величиною с детскую голову, разбил его, вынул орехи, заключенные в твердую кожуру, и начал поглощать маслянистые сердцевины. «Здесь по крайней мере не умрешь с голоду, — подумал он. — Подкреплюсь, отдохну и отправлюсь на поиски дороги». И вдруг неожиданно для самого себя он громко сказал: — Солнце — огромный золотой паук! — и в тот же момент его охватил приступ сильнейшего озноба. — Лихорадка! Этого еще недоставало! — проворчал Морель, щелкая зубами. IV. «Сумасшедшая» пума Что было дальше? Много дней спустя, вспоминая это время, Морель с трудом мог восстановить в памяти последовательность событий. Солнце — «золотой паук» спустился по вертикальной паутине с неба и впился в голову Мореля, охватив ее огненными лапами. Морель закричал от ужаса и бросился бежать. Отовсюду — с листьев пальм, из-под корней деревьев, из цветков орхидей — выбегали огненно-красные пауки, кидались на Мореля и впивались в его истерзанное тело. И тело горело как в огне, разрываемое бесчисленными челюстями огненных пауков. Морель кричал как безумный и бежал, бежал, отрывая от своего тела воображаемых пауков. Потом он упал и провалился в черную бездну… Когда припадок лихорадки прошел, Морель открыл глаза. Он не мог определить, сколько времени пролежал без сознания. Было утро. В траве и на листьях копошились пауки — серые, рыжие, черные, красные. Но это были обыкновенные пауки. И солнце было только солнце. Оно поднималось над лесом, освещая золотистых ос, пестрые крылья бабочек, яркие наряды попугаев. Мысли Мореля были ясны, но он чувствовал во всем теле такую слабость, что едва мог приподнять голову. Нестерпимая жажда томила его. У края поляны протекал ручей. Но Морель не мог добраться до него. Вид струившейся воды увеличивал его страдания, и Морель испытывал настоящие муки Тантала. А солнце поднималось все выше. Зной становился нестерпимым. Морель обливался потом, еще больше ослаблявшим его. «Если я сейчас не выпью глотка воды, то погибну», — подумал Морель и сделал попытку подняться. Шатаясь и опираясь на руки, он сел на землю. Потом он опустился на четвереньки и пополз к ручью. Этот путь, в несколько десятков метров, показался ему бесконечно долгим. Но все же он дополз и, лежа на животе, прикоснулся почерневшими губами к воде и начал пить. Казалось, он хотел выпить ручей. Вода освежила его. Отдохнув у ручья, Морель почувствовал себя настолько хорошо, что смог подняться на ноги. Но в тот же момент он едва не свалился снова. На поляну выбежал огромный зверь с густой короткой желтовато-красной шерстью. На спине шерсть была темнее, на животе — красновато-белая. «Пума!» — с ужасом подумал Морель, напрягая все усилия, чтобы не упасть и этим не привлечь к себе внимания зверя. Пума не могла не заметить Мореля, и тем не менее она не обращала на него никакого внимания, как будто желая продлить пытку человека, обреченного на смерть. Эта огромная кошка, достигавшая вместе с хвостом почти двух метров длины, вела себя как домашний котенок: она бесшумно прыгала по поляне, гоняясь за летавшими крупными бабочками. И надо сказать, что она это делала гораздо удачнее Мореля. Несмотря на весь ужас своего положения, Морель невольно залюбовался изящными ловкими прыжками золотистого зверя. Испуганные бабочки поднялись выше, и пума, наконец, обратила внимание на Мореля. Час его настал. Мягкой волнистой походкой пума приближалась к человеку. «Только бы не показать, что я боюсь ее!» — подумал Морель и сделал несколько шагов навстречу зверю. Пума махнула хвостом, сделала небольшой прыжок и остановилась перед Морелем. Глаза их встретились. Животное сощурило глаза, подобрав находившиеся под ними белые пятнышки. Оно будто смеялось… «Да ну же, ешь скорее!» — подумал Морель, не будучи в силах перенести эту пытку. Но пума продолжала свою странную игру. Оно подошла к Морелю вплотную и толкнула его пушистой головой, как бы ласкаясь. Этого мягкого толчка было достаточно, чтобы сбить Мореля с ног. «Конец!» — подумал он. Но это было только начало. Пума упала на землю рядом с Морелем, перевернулась на спину и начала толкать его в бок головой, как бы приглашая играть. При этом она мурлыкала, как кот. «Это какая-то сумасшедшая пума! — думал Морель. — Она, вероятно, помешалась от жары, поэтому и делает такие безумные поступки: ласкается, вместо того чтобы сожрать меня». Морель не был склонен поддерживать игру. Подражая животным, он решил притвориться мертвым. Пуме это не понравилось. Чтобы растормошить свою игрушку, она легла на грудь Мореля, слегка прижав его плечо одной лапой, другую подняла над его лицом, и открыла пасть, обнаруживая ряд страшных клыков. «Вот когда конец!» — подумал Морель. Но и на этот раз он ошибся. Неодобрительно фыркнув, пума вскочила и убежала в заросли кустарников. Это было невероятно! Морель поднялся без единой царапины. Оправившись от потрясения, он почувствовал сильный приступ голода и отправился на поиски орехов. Вечером Морель вновь почувствовал приближение приступа малярии. Но прежде чем он потерял сознание, «сумасшедшая» пума еще раз навестила его. Она, как тень, выскользнула из кустарников, уже погруженных в сумрак, подошла к лежавшему Морелю и обнюхала его лицо. Морель не шевелился. Пума улеглась рядом с ним и широко зевнула, как бы располагаясь на ночлег вместе с ним. Почти совсем стемнело. Стихли крики обезьян, хлопотливо размещавшихся на ночлег в высоких ветвях, умолкли птичьи голоса. Не слышалось даже лягушачьих заунывных песен. Лес засыпал. Ни звука. Только тонкое жужжанье комаров, не нарушая безмолвия ночи, пронизывало воздух… «Гаучосы называют пуму другом человека. Они уверяют, что она никогда не нападает на человека и не трогает ни спящего, ни ребенка. Неужели это правда?» — подумал Морель, искоса поглядывая на своего косматого соседа. Пума лежала неподвижно. Только уши зверя едва заметно шевелились, точно он прислушивался к отдаленным звукам. Как ни напрягал Морель слух, он ничего не мог уловить, кроме жужжанья комаров. Лихорадка все сильнее овладевала Морелем. Он старался не дрожать, но от времени до времени его тело судорожно напрягалось, и его подбрасывало вверх, как на пружине. Однако, видимо, не это беспокоило зверя. Пума протянула лапы, выпустила когти и собралась в клубок, словно готовясь к прыжку на невидимого врага. Прошла еще минута напряженного ожидания, и Морель заметил в густых зарослях у ручья две светившиеся зеленоватым огнем точки. Это могли быть только глаза хищного зверя. Мысли Мореля мутились. Бред охватывал его, и ему казалось, что зеленые точки расширяются, на них вырастают мохнатые лапы… Два чудовищных зеленых паука приближаются к нему. Морель застонал и потерял сознание… Среди бредовых кошмаров ему слышались ужасающий рев, крики, стоны, словно тысячи злых духов сорвались с цепи, ревел ураган, завывал ветер, рычали звери, и кто-то хохотал громовыми раскатами. И опять черная бездна тишины. Небытие… Зарево тропического утра. Солнце еще не видно, но небо уже пылает пурпуром. Морель открывает глаза. Он все еще жив. Кругом буйная жизнь играет всеми цветами, кричит тысячеголосым хором пернатых и насекомых. И опять жажда, нестерпимая жажда… Морель тащится по земле, как змея с перешибленной спиной, к ручью. Здесь он видит необычайное зрелище. У самой воды лежит распростертый труп огромного ягуара — этого вечного врага пумы. Его красивая золотистая шерсть с черными продолговатыми пятнами изорвана в клочья. Правое ухо откушено. Один глаз вытек. На шее огромная рана. Земля залита вокруг кровью. Трава вырвана и разбросана, кустарник изломан. Здесь была страшная битва не на жизнь, а на смерть. Морель наклонился над убитым зверем и с жутким любопытством посмотрел в единственный сохранившийся глаз, тусклый, остекленевший. Неужели глаза этого зверя преследовали его по ночам? Морель вспомнил, что несколько раз замечал две фосфорические точки, мелькавшие в кустах. Но он не был охотником и думал, что это ночные светящиеся насекомые, которых так много в тропических лесах. Да, его подстерегал ягуар. И вот он лежит поверженный! Морель оглянулся кругом и увидел, Что кровавый след уходит в сторону и пропадает в кустах. Ученый не верил своим глазам. Но все, что он видел, не оставляло сомнения в том, что пума спасла его. Она охраняла его во время болезни и, рискуя сама, храбро бросилась на врага, чтобы спасти жизнь человека. Это была неразрешимая загадка инстинкта. Невольно Морель почувствовал благодарность и даже нежность к своему спасителю. Но спаслась ли она сама? Бедная необычайная пума! Она уползла в чащу зализывать свои раны и теперь, быть может, издыхает, даже не сознавая своего героизма. V. Воздушное жилище Мореля охватило желание разыскать раненого зверя и, если можно, помочь ему. Несмотря на слабость, он отправился по следу. Но кровавый след уходил в густую чащу. Морель был еще слишком слаб, чтобы продолжать поиски. Сделав несколько десятков шагов, он упал у зарослей хинного дерева, вдыхая душистый запах розовых и желто-белых цветов. У ног его валялась четырехгранная сломанная ветка. «А ведь это хина! Почему бы мне не полечить свою лихорадку?» — подумал он и, отодрав зубами кору, начал жевать ее, морщась от горечи. Морель начал лечить лихорадку хинной корой, подобно индейцам, которые издавна пользуются этим народным средством. Приступы лихорадки стали ослабевать, и скоро Морель почувствовал себя здоровым. Но он был еще очень слаб. Ему приходилось питаться только растительной пищей. К орехам он скоро прибавил новое блюдо — муку, которую он добывал из корня кассовы. Из этой муки он умудрялся даже печь лепешки, разжигая огонь увеличительным стеклом. Иногда ему удавалось даже полакомиться печеной рыбой. Он ловил ее на крючок, сделанный из булавки и воткнутый в конец прута. Приманкой служили черви и насекомые. Морель еще не оставлял мысли найти своих спутников или спуститься по одному из притоков к Амазонке и достигнуть жилых мест. Для этого он хотел использовать дождливое время года: с ноября по март беспрерывные ливни превращают ручьи в широкие реки. О направлении заботиться не нужно. Морель устроит плот, сделает запасы пищи и отправится в путь. Однако в ожидании этого времени надо было подумать о более оседлом существовании. До сих пор Морель жил, как лесной зверь: день бродил в поисках добычи и засыпал там, где заставала его ночь. Но так продолжаться не могло. Его лицо и руки были совершенно изъедены москитами и комарами. Когда Морель смотрелся в стоячие воды, он не узнавал себя: так опухло его лицо. Клещи заползали под одежду. Вырвать их с головой не удавалось. Если же в теле оставалась голова, на этом месте образовывался нарыв, который причинял Морелю большие страдания, чем живой, сосущий его кровь клещ. Но это было еще не все. Каждую минуту он рисковал встретиться с лесными хищниками: ягуаром, мексиканской дикой кошкой, красным волком, дикой собакой. Из них ягуар был самым страшным. Один ягуар погиб в борьбе с пумой, но тысячи их еще бродили в лесу. Иногда Морель замечал во тьме зеленые точки и спешил развести костер, добывая огонь кремнем. Но огонь нужно было поддерживать, и Морель не высыпался. В конце концов он решил, что самое безопасное — проводить ночь на ветвях высокого дерева, усаживался среди сучьев и привязывал себя ремнем к стволу. Морель долго не мог привыкнуть к такой «спальне». Когда он засыпал, голова его опускалась, и ему казалось, что он падает с дерева. Морель в ужасе просыпался, инстинктивно хватаясь за ветви. Но со временем он привык к своей воздушной кровати и хорошо высыпался. На высоте москиты и комары меньше беспокоили его. Крупные хищники не замечали добычи, укрывшейся в густой зелени дерева. Постепенно из каких-то глубин его существа поднимались и оживали первобытные инстинкты, утраченные человеком на протяжении тысячелетий культурной жизни. Морель научился крепко спать и в то же время прислушиваться к малейшему шуму. Слух и обоняние его обострились. Только глаза ученого оставались такими же близорукими. Впрочем, в очках он видел неплохо. Эти очки составляли предмет его непрестанных забот. Однажды, когда он спал на земле, положив возле себя очки, какая-то птица, очевидно такая же любительница блестящих вещей, как сорока, подхватила клювом очки и унесла. Взмахи крыльев разбудили Мореля, и он погнался за птицей. К счастью, она уронила очки. С тех пор Морель никогда не снимал очков, даже во время сна. Была середина сентября, и дожди перепадали уже довольно часто. Они неожиданно налетали, опрокидывая на лес целые водопады, и так же быстро проходили. Ветви деревьев не могли защитить Мореля, и он промокал до костей. И Морель занялся устройством кровли над головой из ветвей и листьев. Это была трудная работа. Несколько раз он едва не срывался с дерева. Вдобавок ему приходилось вести борьбу с обезьянами. Достаточно было Морелю спуститься с дерева за сучьями и хворостом, как целые стаи обезьян собирались на его стройку и пытались «помогать». Может быть, они делали это с самыми лучшими намерениями, но после их набегов Морелю каждый раз приходилось начинать строить заново. Так продолжалось несколько дней, пока Морелю не посчастливилось найти очень прочные и тонкие вьющиеся растения, которыми он туго связал остов крыши. Убедились ли обезьяны, что человек хорошо справляется с работой без их помощи, или им надоела эта новая забава, но скоро они оставили его в покое, и Морель благополучно достроил свое временное жилище. Теперь он был защищен от дождя. Морель втащил к себе на дерево даже некоторые запасы пищи: муки из кассовы, орехов и меда медовых мух — свое новое приобретение. Эти запасы могли пригодиться во время плавания. Вместе с тем они освобождали его от необходимости искать пищу во время дождя. В его новом жилище было подобие кровати, сделанной на ветвях и устланной мхом и листьями. Теперь он мог с некоторым комфортом растянуться. Когда дождь мешал ему заниматься устройством плота, Морель лежал у себя на дереве и переносился мыслью в Париж. Но это было так далеко и так не похоже на то, что окружало Мореля, что Париж казался ему далеким сном. В солнечные дни Морель усиленно трудился над устройством плота. Без топора работать было трудно. Морель нашел несколько острых кремней и попытался сделать каменный топор, перейдя, таким образом, к следующей ступени культуры — в каменный век. Зажав кремень в рогатину, Морель привязал его к топорищу тонкими лианами. Но кремень соскочил с топорища при первом же ударе. Тогда Морель решил сделать топор по всем правилам искусства, пробив дыру в кремне ударами другого кремня. Этот египетский труд истомил его. Морель с отчаяньем бросил работу. «Нет, видно, я не гожусь в робинзоны!» Однако мысль о топоре не оставляла его. Дерево легче поддается обработке. Надо начинать с топорища. Морель нашел подходящий корявый сук крепкого железного дерева и начал прожигать углями «игольное ушко» — продолговатую дыру. Это была тоже египетская работа, но все же дерево поддавалось обделке легче кремня. Скоро «игольное ушко» было готово. Морель вставил острый плоский камень и закрепил его растительными волокнами, старательно для этого приготовленными. Этот топор скорее напоминал булаву с необычайно большим набалдашником — так много намотал Морель «веревок», но все же это был топор. Он перерубал, вернее, перебивал ветви в палец толщиной. Он мог служить некоторой защитой. Таким топором можно было даже срубить толстое дерево. Но, занявшись «хронометражем», Морель высчитал, что на каждое дерево потребовалось бы не менее месяца. А ему для плота нужен был по крайней мере десяток деревьев. Морель приуныл. При такой быстроте работы ему не выбраться ранее чем через год. Тогда Морель решил использовать для плота бурелом и стволы подходящей длины, валявшиеся в руслах высохших рек. Их приходилось тащить отовсюду, часто издалека. Морель изнемогал от этой непосильной работы. Чтобы найти бревно подходящей длины, ему иногда приходилось уходить на расстояние целого дня пути от своего жилища. В этом лесу, однообразном, несмотря на все расточительное многообразие древесных пород, очень легко заблудиться. И Морель, уходя на поиски стволов, делал кремневым топором отметки на деревьях. Наконец материал для плота был собран. Морель торопился. Проливные дожди шли уже каждый день, и высохшие русла речек наполнялись водой. К счастью, вода прибывала не так быстро, как ожидал Морель: высохшая почва впитывала в себя огромное количество влаги, прежде чем насыщалась и пропускала воду дальше. Морель связал плот, сделал небольшое прикрытие от дождя для себя и запасов пищи, сзади прикрепил руль из шеста с вилкообразным концом, переплетенным растениями, и начал ждать, ежедневно посматривая на уровень воды. Наконец она поднялась до плота, лежавшего на берегу. В этот день дождя не было. «Сегодняшнюю ночь я еще могу провести на дереве, — подумал Морель. — Но это будет моя последняя ночь. Через несколько дней из древесного жителя я превращусь в человека двадцатого века». И он забрался на свое дерево. VI. Неудачное отплытие Ночь была тихая, но необычайно душная. Изредка бесшумно вспыхивали молнии далекой грозы. «А дождь все-таки будет. Ни комаров, ни москитов нет — попрятались», — думал Морель, засыпая. Перед утром страшный удар грома разбудил его. Гроза разразилась внезапно: кругом гремело, словно кто-то открыл двери гигантской кузницы. Лес полыхал голубым мерцающим пламенем. Раскаты, словно канонада пушек, стрелявших у самого уха, слились в невообразимый гул. Зловещий зеленовато-белый свет зажегся в небе. Ветер все усиливался, но дождя еще не было. Внезапно небо опрокинуло на землю целый океан воды. Это был не дождь, даже не ливень. Водная стихия обрушилась сплошною массой. — Пора! — крикнул Морель, но он не услышал своего голоса. Наскоро собрав свои пожитки, Морель спустился по дереву, цепляясь за сучья. Несмотря на то, что его защищали навес и густая листва, Морель через минуту был мокр, как рыба в воде. Падавший с неба водопад оглушал его, слепил глаза, давил на череп. Но Морель бежал, не останавливаясь. Вот он у плота. При свете непрекращавшейся молнии Морель увидал, что вода залила половину плота. Морель взбежал на плот и влез в шатер. К его удивлению, здесь было почти сухо. Недаром он потрудился, густо устилая крышу крупными и плотными листьями! «По крайней мере я не буду испытывать во время путешествия недостатка в пресной воде», — подумал он, чувствуя нервный подъем духа. Однако эта радость скоро сменилась беспокойством: вскоре он почувствовал, что вода появилась на поверхности плота. Морель приподнялся, но вода скоро достигла щиколоток ног и прибывала беспрерывно. Его плот решительно не всплывал. Быть может, он зацепился за что-нибудь? Должен же подняться хоть один его край! Для рассуждении, однако, не было времени. Вода уже доходила до пояса и угрожала смыть с плота неудачного путешественника вместе с шатром и пожитками. Морелю ничего не оставалось, как спастись бегством на берег. Но и это было нелегкой задачей. Вокруг него бушевал поток, унося в своем бешеном стремлении вывороченные с корнями деревья. К счастью, Морель был неплохой пловец. Бросив на произвол судьбы запасы продовольствия, он решил спасать только себя и научные инструменты, помещавшиеся в мешке за спиной. Морель кинулся в поток. Его завертело как щепку и понесло. Не менее получаса ему пришлось бороться с течением, пока, наконец, на крутом повороте его не прибило к берегу. Морель вылез, весь покрытый зеленой тиной и тонкими длинными листьями. «Часы безнадежно испорчены, — подумал он. — Придется жить по солнцу. Но это не беда. Главное, плот. Почему он не поплыл?» Буря промчалась с такой быстротой, как это бывает только в тропиках. Ветер сдернул сизую завесу с неба, открыв второй, голубой полог. Выглянуло солнце, и лес внезапно ожил. Вылезли обезьяны, отряхнули, как собаки, намокшую шерсть и стали сушиться на солнце, шумно болтая и, вероятно, делясь на своем языке впечатлениями о пронесшейся буре. Деревья расцвели яркими красками перьев попугаев; пчелы и осы спешили пополнить запасы пищи до нового ливня. Лес жил полной жизнью, все живое веселилось, пожирая друг друга… Один Морель был чужд этому веселью. Понуро возвращался он берегом бушевавшей реки к своему брошенному жилищу. Вот и место, где он строил плот. Но от него не осталось и следа. Шалаш сорвало, а плот по-прежнему покоился на дне. — Но в чем же дело, черт возьми? — раздраженно крикнул Морель. Он взял валявшийся на берегу кусок железного дерева, из которого был сделан плот, бросил в воду и тотчас воскликнул: — Есть ли еще на свете такой осел, как я? Обрубок потонул, подобно камню. Железное дерево было слишком тяжело и не могло держаться на воде. Тяжелый урок! Опустив голову, Морель смотрел на кипевшую реку, в водах которой было погребено столько усилий и труда. Дожди шли почти беспрерывно. Морель был похож на земноводное животное, так как тело его почти не просыхало. Он жил как бы в водной стихии, только более насыщенной воздухом, чем воды океана. Температура почти не понизилась, но влажность невероятно увеличилась. Едва утихал дождь, как белая пелена тумана застилала все вокруг. Горячий влажный туман до такой степени наполнял легкие, что у Мореля по временам поднимался удушливый кашель. Его организм так напитался влагой, что Морель почти не пил воды. Единственным утешением этого времени года было то, что Морель отдохнул от комаров и москитов. Клещи, смытые с листьев деревьев, также меньше беспокоили его. Мореля приводила в ужас мысль, что ему придется отложить путешествие на год. И он решил во что бы то ни стало отправиться в путь до окончания периода дождей. Глядя на грязные бурные воды потока, поднявшего со дна тысячи тонн ила, Морель обратил внимания на огромное количество тростников и вырванных с корнем стволов бамбука, плывших по поверхности. Легкие, полые внутри, они как бы самой природой были предназначены для устройства плота. К тому же с этими стволами легко мог справиться кремневый топор Мореля. — Вот из чего надо делать плот! — воскликнул Морель. И он вновь принялся за работу под непрекращавшимся проливным дождем. Работа пошла быстрее, чем он ожидал. Ему не приходилось даже искать и собирать бамбук: каждый день река выбрасывала на берег огромное количество бамбуковых палок. Морелю приходилось только выбирать, связывать и складывать стволы. Через несколько дней плот был готов. Оставалось лишь стащить его в воду. Несмотря на легкость материала, из которого был сделан плот, он представлял значительную тяжесть для одного человека. Берега были размыты, и работать приходилось в непролазной грязи. Морель придумал целую систему рычагов, пользуясь вместо веревок тонкими гибкими стволами ползучих растений. Но сдвинуть плот оказалось труднее, чем построить его. Концы бамбуковых палок то и дело врезывались в грязь и застопоривали движение. Приходилось бросать работу, чтобы поднимать увязший в грязи край плота. Иногда в продолжение целого дня работы Морелю удавалось сдвинуть плот на несколько дюймов. Морель приходил в отчаяние. Наконец сама природа пришла ему на помощь. Напоенная дождями земля уже не вбирала в себя прежнего количества влаги; между тем небесные запасы воды казались неистощимыми. Уровень воды в реке быстро поднимался. Морель сделал последние приготовления и переселился на плот. В тот же вечер он почувствовал, что плот медленно поворачивается, накренясь набок. Еще один момент — и плот был подхвачен течением и понесся по бурлящей реке. Морель торжествующе крикнул. Однако радость оказалась преждевременной. Его закрутило в водовороте, как волчок. Огромный конец дерева вынырнул из воды и ударил в плот с такой силой, что тот едва не перевернулся. Морель перебежал на высоко поднявшийся край плота, выровнял его и взялся за шест. Теперь он мог торжествовать. Плот летел стрелой среди мусора, обломков деревьев и вырванных с корнем пальм — туда, к людям, в двадцатый век. Морель внимательно оглядел воду. Река разлилась на огромное пространство, затопив низменные берега. Целые рощи пальм стояли в воде, задерживая своими стволами кучи хвороста и листьев. Перед утром Морель заметил, что плот движется медленнее. Когда рассвело, он увидел, что его занесло в одну из обширных речных заводей. Положение Мореля было не из веселых. Рассчитывая на течение, он не догадался сделать весло. Он еще раз выругал себя ослом, однако это не помогало делу. Морель попробовал отталкиваться шестом. Но как только ему удавалось протолкнуть плот в русло реки, шест переставал достигать дна и плот снова медленно относило в заводь. Морель решил отдаться на волю течения, надеясь, что оно, совершив круг, вынесет его из заводи. Плот медленно поплыл к тинистому берегу и, наконец, дрогнув, остановился. Рискуя надорваться, Морель налегал на шест, но от этого плот, погрузившийся нижними палками в тину, еще больше увязал. Морель бросил шест, упал на плот и уснул, истомленный волнениями прошлого дня и бессонной ночью. VII. «Небоскреб» в лесу Проснулся Морель только вечером. Обдумав свое положение, он решил, что ему ничего не остается, как высадиться на берег, вернее, выйти на сухое место, так как он находился не в русле реки, а на затопленной поляне леса, окруженной со всех сторон деревьями. Ночью он не решился этого сделать, улегся на плоту. Дождь прекратился, и тысячи комаров поднялись над водой. В заболоченной почве что-то чавкало, вздыхало, шевелилось… Из чащи леса доносился странный свист. Временами трещали кусты под чьими-то тяжелыми шагами. Морель яростно отгонял от себя тучи комаров, прислушивался к свисту и не мог уснуть. Утром он посмотрел на почву, на которую должен был ступить, и содрогнулся от ужаса. Она вся словно дышала. От времени до времени на поверхности появлялась голова ужа или змеи-слепуна. Толстые жабы рылись в иле. Казалось, гады со всего света собрались сюда, чтобы полакомиться в жирном, напоенном водой или червями и личинками насекомых иле. Морель безнадежно посмотрел на плот. Нет, не сдвинуть. Выхода не было, и Морель, забрав мешок с инструментами и запасом пищи, вошел в грязную воду. Ноги увязли в тине; Морель с трудом вытаскивал их и медленно пробирался к берегу. Наконец он вышел из воды и добрался до полосы грязи. Змеи шипели на него и уползали в сторону. Огромные цветные жабы с угрожающим видом бросались ему вслед. К счастью, жидкая грязь была плохим трамплином для прыжка и они не достигали Мореля. Морель обошел заводь и пошел вниз по реке. Но чем дальше он шел, тем тинистее становилась почва и течение воды в реке делалось все медленнее. Наконец перед ним открылось огромное пространство, залитое водою. «Неужели река не впадает в Амазонку?» — с тревогой подумал Морель. Несколько дней употребил он на исследования этого лесного озера с заболоченными берегами, но воде, казалось, не было края. Конечно, этого озера не найти ни на каких картах, так как в сухое время года оно высыхает. К тому же едва ли здесь когда-либо ступала нога географа. Морель окончательно заблудился. Он целые годы может бродить по этим неисследованным дебрям и не выбраться отсюда. Неужели всю жизнь он принужден будет жить в этом лесу? Правда, этот тропический лес дает неизмеримо богатый материал для научных работ. Но к чему трудиться, если его открытия погибнут вместе с ним? Нет, Морель должен выбраться отсюда! Рано или поздно ему посчастливится напасть на какой-нибудь приток Амазонки. То, что река, по которой он пустился в путь, никуда не впадала, было только несчастной случайностью. Однако он слишком устал. Ему необходимо переждать дождливый период, с этим надо примириться, — он отдохнет, соберет коллекцию редчайших насекомых и с новыми силами пустится в путь. Но, чтобы лучше отдохнуть, надо устроиться с большими удобствами, чем он это делал до сих пор. У него уже есть опыт. Он не новичок. Прежде всего надо выбрать хорошее место, потом построить настоящее жилище, конечно на деревьях. И Морель начал бродить по лесу в поисках подходящего участка. В одном месте леса почва поднималась и была более твердой. Скоро под ногами он почувствовал камни. Это уже не было сплошное царство пальм и папоротников. Здесь росли фернамбуковые деревья с двояко-перистыми листьями, мангровые, сандаловые, капайские, каучуковые, кустарники ипекакуаны. Хина, какао, чай — чего еще больше? Даже табак рос на этой почве. Морель поднялся еще выше, и перед ним открылась широкая поляна, освещенная солнцем. «Здесь будет меньше комаров и москитов». Посредине поляны находилась группа гигантских деревьев бразильского ореха. Их гладкие стволы достигали ста тридцати футов высоты. «Вот то, что нужно. Под рукой и запасы пищи, и аптека, и даже сигары. На этой высоте я буду себя чувствовать в безопасности от зверей». Однако на минуту Мореля охватило колебание. Справится ли он с задачей — устроить себе «небоскреб»? «Времени много», — решил он и с жаром принялся за работу. А работы было немало. Нужно было сделать лестницу, чтобы взбираться на вершину. Нужно было заготовить прочные балки для остова дома и поднять эту тяжесть на огромную высоту. Для этого следовало свить прочные веревки из волокон растений. Кроме того, необходимы были блоки, чтобы облегчить поднятие балок. Нужно было, наконец, позаботиться и об инструментах для работы. Все это было чрезвычайно трудно для одного человека. Но, странное дело, с тех пор как Морель решил надолго обосноваться в лесу, у него как будто прибавилось энергии. Теперь все его мысли были сосредоточены на одном — Париж отодвинулся на задний план. Так как дожди не прекращались, Морель выстроил временную хижину у подножия своего будущего «небоскреба», как он называл свое жилище. Наибольшее внимание Морель уделил устройству надежной крыши. И это ему удалось. Теперь он мог иметь постоянный огонь, сохраняя в пепле тлеющие угли и раздувая костер ночью, чтобы отгонять диких зверей. Работа подвигалась медленно. Первою была готова лестница. Но когда Морель попытался поставить ее, он убедился, что не в силах этого сделать. Она была слишком тяжела. Морель часами ломал голову над трудной задачей. Если бы можно было подтянуть ее на блоке веревкой! Но для этого надо было сперва влезть на дерево, чего нельзя было сделать без лестницы, так как ствол был толстый и гладкий. Однако Морель не падал духом. Он соорудил ряд подпорок, и в конце концов ему удалось водрузить лестницу на место. Дальше пошло легче. Правда, ему пришлось попотеть, втаскивая наверх тяжелые балки, но когда они были уложены на разветвления сучьев, половина дела была сделана. Морель, как птица, вил свое гнездо, принося ветку за веткой. И дом вышел на славу. Морель умудрился сделать две комнаты. Маленькая служила спальней, а большая — кабинетом, лабораторией и музеем. Здесь были сооружены стол, покрытый поверх бамбуковых палок листьями, и полки для коллекций. Когда все было окончено, Морель подошел к открытому окну и с видом победителя посмотрел на расстилавшийся внизу лес. Морель мог гордиться. Это была победа. Морель больше не был беззащитным существом. Он сожалел, что у него нет фотографического аппарата, чтобы увековечить свое жилище и показать его потом своим ученым товарищам. Морель вызывал в своем воображении лица друзей и знакомых и с удивлением заметил, что фамилии некоторых из них он не может вспомнить. «Что за странное ослабление памяти? — подумал Морель. — Может быть, это последствие болезни? Так и говорить разучусь…» Морель решил чаще говорить вслух. Он читал лекции своим воображаемым слушателям, и в дебрях тропического леса слышались мудреные латинские слова, которые, видимо, очень нравились попугаям. Казалось, это отражало его речь в искаженном до неузнаваемости виде. — Паук мигалес, — говорил Морель. — А у наес, — вторили попугаи, заливаясь хохотом. — Кыш вы, горластые! — кричал Морель на своих недисциплинированных слушателей. Но они продолжали усердно повторять его лекцию, пока он не замолкал. VIII. Человек без имени Морель усердно упражнялся в произнесении речей. Но постепенно эти занятия становились все реже. Заботы дня и научная работа по собиранию и классификации насекомых отвлекали его. Не замечал он и другого: с каждым днем его лексикон становился все беднее, речь суше, бледнее. Она все больше была испещрена научными терминами, и его лекции напоминали уже латынь средневекового ученого. Только раз, тщетно стараясь вспомнить забытое слово, он обратил внимание на этот «распад личности» и несколько обеспокоился: «Да, я дичаю», — подумал он, но к этому факту подошел как натуралист. «Естественный биологический закон, подмеченный еще Дарвином. Сложный организм, попавший в простейшую среду, должен или погибнуть, или „упроститься“. То, что в культурном обществе было необходимо и составляло мою силу, теперь в лучшем случае является ненужным балластом, так же как в Париже мне не нужны были собачья острота обоняния и слух пумы. И если во мне пробудились инстинкты, дремавшие в человеке сотни тысяч лет, то, конечно, вернутся и мои „культурные“ приобретения, когда я возвращусь в свою среду». Так успокаивал он себя, и все же где-то в подсознании шевелились тревожные, едва оформившиеся мысли: «Я дичаю, возвращаюсь на низшую ступень биологической лестницы. Если я проживу здесь несколько лет, то превращусь в дикаря». Морель привык к одиночеству, был всегда углублен в себя, поэтому не очень страдал от отсутствия общества. Ему не приходило в голову приручить собаку или попугая, чтобы иметь общение с живым существом. Его единственным, но зато многочисленным обществом были насекомые и в особенности пауки. Он мог часами неподвижно сидеть, уставившись на какого-нибудь паука, и наблюдать за его работой. По-своему Морель был даже счастлив. Среди пауков, ос, муравьев он чувствовал себя в «своем обществе». Бразилия в этом отношении была настоящим раем для ученого. Едва ли на всем земном шаре можно найти второе такое место, где волны жизни бушевали бы с такой неистощимой, ничем не сдерживаемой энергией. И Морель погрузился в этот безграничный океан; каждый день приносил ему что-нибудь новое, изумительно интересное. Морель был похож на золотоискателя и целыми днями, забывая о еде, подбирал свои «самородки» или бродил по лесам в поисках новых сокровищ. Морель-ученый спасал Мореля-человека от полного одичания, и все же в Мореле происходил незаметный для него, но огромный внутренний процесс упрощения психики. В его мозгу оставались нетронутыми только клетки, принимавшие участие в его научной работе. Во всем остальном он действительно дичал. Он был нетребователен, как дикарь, в пище, запустил свою внешность. Его волосы отросли до плеч. Костюм давно висел на нем лохмотьями. Только ногти он остригал маленькими ножницами или чаще откусывал зубами, чтобы они не мешали ему при работе над насекомыми. Главное изменение его психики заключалось в том, что у него постепенно угасало само чувство общественности. Ему не только не нужно было общество людей, но и научная работа как бы потеряла для него общественную ценность. Она стала самоцелью. Он делал величайшие открытия, которые привели бы в восторг не только натуралистов, но и химиков. Он находил новые красящие вещества, растения, содержащие огромное количество эфирных масел, ароматических смол, или такие, сок которых обладал свойствами каучуковых деревьев. Всего этого имелись здесь колоссальные, неистощимые запасы. Но ему ни разу не пришла мысль об эксплуатации находящихся здесь богатств. Он только отмечал, регистрировал эти факты как интересные научные открытия. Если бы Морель узнал, что все человечество, до последнего человека, погибло от какой-нибудь катастрофы и на безлюдной Земле остался только он один, — это едва ли потрясло бы его и он продолжал бы заниматься своими научными работами по-прежнему. Даже честолюбие угасло в нем. Он уже не мечтал о славе. Мысль о возвращении к людям все реже посещала его. Только когда вторично наступил период дождей, Мореля охватило смутное беспокойство. Но он объяснил его тем, что дожди мешают ему совершать обычные экскурсии. Тогда он начал усиленно заниматься в своей лаборатории, приводя в порядок коллекции. Морель почти не замечал течения времени. Часы его давно стали. Календарь, который он вел одно время, вырезывая на палочках зарубки, был заброшен. Он стал отмечать только годы по периодам дождей, но вскоре оставил и это. К чему? Единственным измерителем времени мог служить его музей, который все пополнялся. Но и этот измеритель был неточен. Когда полки, стены и даже пол его рабочего кабинета переполнялись собранными им насекомыми, как поле, покрытое саранчой, Морель начал выбрасывать одинаковые экземпляры, оставляя по одному каждого семейства или подсемейства. Но так как экспонаты все продолжали прибывать, ему пришлось выбрасывать одних насекомых, чтобы положить на их место других, более редких или впервые открытых им. Только феноменальная память Мореля сохранила всю историю его научных исследований. Однако эти драгоценные знания были затеряны вместе с их обладателем в дебрях бразильских лесов. Морель давно уже не говорил вслух и не читал лекций своим воображаемым слушателям. Незаметно для себя он утрачивал речь и превращался в бессловесное существо. Однажды целый день его преследовало слово, значение которого он не мог припомнить: «Морель!.. Что бы это значило? Морель… Морель…» Его бесило, что он не может припомнить значения слова, которое казалось таким привычным, знакомым. Эти усилия припоминания мешали ему, вносили беспорядок в работу мысли, и он постарался запрятать надоедливое слово в глубокий ящик подсознания. Морель не знал, что в этот день он стал человеком без имени. IX. Бессловесное существо — Здесь мы не найдем красных ибисов, — сказал Джон своему спутнику. — Ибис любит болота. Джон был индейцем. Он прекрасно говорил по-английски и по-португальски, сын его учился в университете. Жил он в Рио-де-Жанейро, где имел собственный дом и магазин, обслуживавший главным образом туристов и путешественников, приезжавших в Бразилию из Старого и Нового Света, чтобы поохотиться в лесах или собрать коллекции. Ни одна научная экскурсия или экспедиция не миновала его магазина. Здесь можно было найти ружья, палатки, сетки для москитов, складные кровати, фляжки — словом, все необходимое для путешествия. Главной же приманкой был сам Джон. Никто лучше его не знал малоисследованные области Бразилии. К его советам прислушивались профессора. Одетый по-европейски, сухой, подвижной, он мог сойти за испанца-коммерсанта. В его крови не умерло только одно наследие предков: склонность к приключениям бродячей жизни в лесах. Как дикая перелетная птица в неволе, каждый год он испытывал приступ тоски, желание расправить крылья и лететь… И ежегодно перед наступлением дождей он отправлялся с каким-нибудь путешественником к верховьям родной Амазонки. На этот раз он оказал эту честь Арману Сабатье, богатому французу из Бордо, натуралисту-любителю и страстному охотнику. Они поднялись по Амазонке на океанском пароходе до Манауса, пересели на плоскодонный речной пароход, по Риу-Негру поднялись до Сан-Педро, затем пешком отправились на север. Через два дня пути они миновали низменный бассейн реки и взобрались на возвышенность, поросшую густым лесом. По мнению Джона, в этом месте не могло быть красных ибисов. — Ну что же, — сказал Сабатье, — нет красных, будем охотиться на белых. Здесь чудесно, Джон! Какая растительность… Те… Собака Сабатье, Диана, сделала стойку. Арман Сабатье осторожно раздвинул кусты. У ручья он увидел какое-то странное существо — получеловека-полузверя, сидевшего на земле. Длинные седые волосы дикаря — если только это был человек — ниспадали на плечи. Чрезвычайно худые, но жилистые руки и ноги были голые, а туловище неизвестного покрывали обрывки серой ткани, словно он намотал на себя паутину. Дикарь сидел спиной к Сабатье и, видимо, был погружен в какие-то наблюдения. Как ни тихо Сабатье раздвинул кусты, дикарь услышал приближение людей. Он повернул голову, из-за его плеча показалась длинная, всклокоченная борода, достигавшая согнутых колен. Старик сделал неожиданный прыжок и бросился в кусты с такой стремительностью, как будто он увидел не людей, а ягуара. Диана взвизгнула и с отчаянным лаем погналась за убегающей «дичью». Сабатье и Джон поспешили за собакой. Без сомнения, она живо догнала бы беглеца, не будь на его стороне значительного преимущества: он, очевидно, прекрасно знал местность и с необычайной ловкостью пробирался сквозь лианы и папоротники, тогда как Диана с разбегу не раз попадала в петли и узлы лиан и принуждена была останавливаться, чтобы освободиться. Она давно упустила из виду двуногого зверя, но шла по следу, руководствуясь обонянием и инстинктом. Сабатье и Джон следовали за нею, прислушиваясь к ее удалявшемуся лаю. Наконец они нагнали собаку у большого дерева. Подняв морду, Диана яростна лаяла. Джон посмотрел на вершину дерева. — Вот где он! Сидит в ветвях, видите? Сабатье не сразу заметил в густых ветвях дерева спрятавшегося старика, который смотрел на них молча и враждебно. — Слезайте! — крикнул Сабатье по-французски. — Слезайте, мы не причиним вам вреда! — в свою очередь крикнул Джон по-английски и еще раз по-португальски. Но старик сидел неподвижно, как будто не слышал или не понимал их. — Вот дьявол-то! — выбранился Джон. — Он глухой или немой. Что, если я влезу на дерево и сброшу оттуда этого лесовика? — Нет, лучше подождемте его здесь, — ответил Сабатье. — Когда он убедится, что мы твердо решили познакомиться с ним, то, быть может, и сам спустится к нам. Охотники расположились у дерева. Джон вынул из походного мешка чайник, консервы и сухари, разложил костер и вскипятил воду. Сабатье, сделав аппетитные бутерброды, высоко поднял руки и показал бутерброды старику, причмокивая губами, как будто приглашал есть кошку или собаку. Дикарь зашевелился. Вид пищи, видимо, возбуждал его аппетит. Приглашение к столу говорило о мирных намерениях неизвестных людей, так неожиданно нарушивших его одиночество. Однако старик еще долго не мог побороть чувства неприязни и недоверия. Он тихо замычал, как немой, и спустился ниже. — Клюет, — весело сказал Сабатье, раскладывая на траве все содержимое своего мешка с продовольствием. Прошел еще добрый час, пока старик, спускаясь с ветки на ветку, оказался над самой головой охотников Диана вновь неистово залаяла, но Сабатье заставил ее замолчать, и с недовольным ворчанием она улеглась у его ног. Старик соскочил на траву, не говоря ни слова, подошел к охотникам, схватил несколько кусков вяленого мяса и стоя начал с жадностью поглощать мясо, почти не разжевывая и давясь. — Видно, у него во рту давно не было мяса. Смотрите, как уплетает, — одобрительно сказал Джон, протягивая старику новый кусок. Насытившись, старик внимательно посмотрел на Сабатье и Джона, как бы изучая их, и кивнул головой. Этот простой жест доказывал, что охотники имеют дело с существом сознательным, хотя и крайне диким. Сабатье, со своей стороны, внимательно изучал внешность старика. Это лицо, безусловно принадлежало европейцу, хотя тропическое солнце и придало коже темно-бронзовый оттенок. Главное же, старик носит очки. Значит, когда-то он был знаком с цивилизацией. Сквозь стекла очков на Сабатье смотрели странные глаза. В этих выцветших голубых глазах горел огонек дикости или безумия, но вместе с тем взгляд старика отличался сосредоточенностью мысли, которая говорила о сложном интеллекте. Старик, продолжая разглядывать Сабатье, как будто решал какой-то важный вопрос. Брови его нахмурились, почти прикрыв внимательные, зоркие глаза. Потом он подошел к Сабатье и, тронув его за руку, удалился, как бы приглашая следовать за собой. Сильно заинтересованные, Сабатье и Джон быстро уложили свои вещи и пошли за стариком. Они вышли на большую поляну, среди которой поднималась группа деревьев, а на них среди сучьев и зелени виднелось воздушное жилище лесного отшельника. Старик обернулся, еще раз кивнул головой и начал карабкаться по некоему подобию лестницы. — Однако для своих лет он недурно лазит! — сказал Джон, удивляясь легкости, с которой старик поднимался вверх. Старик полез ползком в небольшую дверь. Когда Сабатье и Джон вошли в его жилище, старик пригласил их в соседнюю комнату, так как спальня, где едва помещалась кровать, была слишком мала для трех посетителей. Сабатье не без опаски ступал по полу, сделанному из бамбуковых палок на высоте сотни футов. Войдя во вторую комнату и оглядевшись, Сабатье и Джон замерли на месте от изумления… На столе аккуратно были разложены инструменты, употребляемые для препарирования насекомых и изготовления коллекций, — ланцеты, пинцеты, крючки, булавки, шприцы. На полках, потолке и полу были расположены коллекции насекомых, образцы волокон каких-то тканей, краски в деревянных сосудах. Пораженный Сабатье, прикинув в уме, решил, что за такую коллекцию любой университет не пожалел бы сотен тысяч франков. Один угол комнаты был заткан паутиной. Маленькие паучки, как трудолюбивые работники, сновали взад и вперед, натягивая паутину на небольшие деревянные рамы. Пока гости были заняты осмотром комнаты, старик принялся раскладывать добычу своего трудового дня. Потом он взял со стола птичье перо и обмакнул его в выдолбленный кусок дерева, в котором были налиты чернила, очевидно сделанные из каких-то зерен или стеблей. Сабатье заинтересовался этими приготовлениями. Старик собирался писать, но на чем? Однако «бумага» лежала тут же на столе — это были высушенные листья дикой кукурузы. Старик написал несколько слов и протянул лист Сабатье. Письмо было написано на латинском языке, которого Сабатье не знал. — Латынь мне не далась, — сказал он, обращаясь к Джону: — Может быть, вы прочтете? Джон посмотрел на желтый лист с черными иероглифами. — Если бы здесь было написано даже по-португальски, я не прочел бы этого почерка, — сказал он, кладя лист на стол. Сабатье посмотрел на хозяина и развел руками: — Не понимаем! Старик был огорчен. Он попытался издать какие-то звуки, но, кроме мычания, у него ничего не получилось. — Разумеется, он немой, — сказал Джон. — Похоже на то, что он разучился говорить, — заметил Сабатье. — Что же, попробуем обучить его. Интересно, на каком языке он говорил, прежде чем его язык заржавел, — ответил Джон. И они усиленно начали заниматься «чисткой ржавчины» языка старика. Они по очереди называли по-французски, по-английски и по-португальски различные предметы, показывая на них: стол, рука, голова, нож, дерево. Старик понял их намерение и, казалось, очень заинтересовался. Английские и португальские слова, видимо, не доходили до сознания старика. Он как будто не слышал их. Но когда Сабатье произносил французское слово, оно, словно искрой, зажигало какую-то клеточку в мозгу старика, пробуждая уснувшую память. У старика на лице появлялось более сознательное выражение, глаза его вспыхивали, он усиленно кивал головой. Но как только дело доходило до речи, почти страдальческие морщины покрывали его лоб; язык и губы не повиновались, и изо рта исходило лишь нечленораздельное бормотание, весьма похожее на те звуки, которые издавали попугаи, повторявшие его лекции. — Без сомнения, французский — его родной язык, — сказал Сабатье. — Старикашка — прилежный ученик, из него выйдет толк. Мне кажется, он уже вспомнил все слова, которые я произнес, но не может повторить их, потому что его язык, губы и горло совершенно отвыкли от нужной артикуляции. Попробуем сначала поупражнять их. И Сабатье начал обучать старика по новому методу. Он заставлял своего ученика отчетливо произносить отдельные гласные: а, о, у, е, и. Это далось легче. Потом перешли к согласным. Джон с трудом удерживался от смеха, наблюдая за гримасами, которые делал старик в попытках произнести какую-нибудь согласную. Он выпячивал губы, вертел языком вбок, вверх и вниз, подражая учителю, свистел, трещал, шипел. Успех этого метода превзошел ожидания учителя. К концу урока старик довольно отчетливо и вполне удобопонимаемо произнес несколько слов. — Ему нужно поставить голос, он слишком кричит, — сказал Сабатье. — Но на сегодня довольно. С него пот льет градом от напряжения. К тому же темнеет. Здесь слишком тесно, чтобы разместиться втроем. Мы будем ночевать внизу. Гости еще не могли свободно изъясняться с хозяином. Пришлось прибегнуть к мимике и жестам, чтобы объяснить, что они не покидают его совсем. Распростившись со стариком, Сабатье и Джон спустились по зыбкой лестнице. — Ну, что вы скажете? Пошли за ибисами, а попали на дикобраза! Удивительная находка! Без всякого сомнения, старик — ученый. Но как попал он в этот лес? Хоть бы он скорее научился говорить! — Вы прекрасный учитель, — заметил Джон, располагаясь на ночлег, — но все же на обучение должны уйти недели. — Ради этого стоит пожертвовать несколько недель. Пожелав друг другу спокойной ночи, они положили около себя ружья и улеглись спать. X. Фессор Превращение старика в «словесное» существо пошло довольно быстро. В конце недели с ним уже можно было вести довольно продолжительные разговоры, хотя он еще путал слова. Но Сабатье ждало некоторое разочарование. Если старик овладел речью настолько, что его можно было понять, то его память, по выражению Джона, заржавела более основательно, чем язык, и никакие методы тут не помогали. Старик мог рассказать немало интересного о своей жизни в лесу, но все, что относилось к прошлому, он забыл. Он не мог вспомнить даже своего имени. — Сколько же лет пробыли вы в лесу? — спросил его Сабатье. Старик посмотрел на палочки с зарубками и пожал плечами. — Не знаю, должно быть, не меньше пятнадцати лет. — Старик наморщил лоб и, силясь припомнить, продолжал: — Примерно в тысяча девятьсот двенадцатом году я отправился в научную экспедицию… — Значит, вы ничего не знаете о великой европейской войне? Да, он ничего этого не знал. Он с недоверием слушал рассказы Сабатье и, видимо, не чувствовал к ним большого интереса. — Да, не менее пятнадцати лет. Я заблудился в лесу, гоняясь за редкостной бабочкой. Совершенно неизвестный вид «мертвой головы». И ученый подробнейшим образом описал все особенности насекомого. — За все эти годы мне так и не удалось встретить второго экземпляра, — сказал он с неподдельной печалью. Для него эта бабочка была важнее, чем все события, потрясавшие мир за последние пятнадцать лет. Он забыл свое имя, но не забыл, какого цвета была переднекрайняя жилка на внешнем крыле бабочки. — Я долго искал моих спутников, конечно, и они меня. Они, наверно, решили, что я съеден зверями или что меня проглотила змея. Но я уцелел, как видите. Вы — первые люди, каких я вижу. — От такого страшилища, как он, вероятно, все звери бежали! — сказал по-английски Джон. — Ему надо придать более человеческий вид. — Вы были женаты? — продолжал расспросы Сабатье. — Не помню… Кажется, что да, — продолжал Морель после долгой паузы. — Я вспоминаю в своей жизни женщину, которую я любил. Да, женщина… Но я не знаю, была это моя жена или мать. Наука и занятия настолько меня съели… — Поглотили, — поправил Сабатье. — Да, проглотили, что я уже не могу припомнить, как жил на свете. — Но города вы представляете себе? Старик, неопределенно разведя руками вокруг, кратко ответил: — Шум. — Неужто уши ваши помнят дольше, чем глаза? — удивился Джон и, подойдя к старику, спросил: — Не разрешите ли вы мне вас остричь? — Стричь? Джон взял прядь его волос и показал пальцами, как стрижет парикмахер. — Снять ваши волосы, — пояснил и Сабатье по-французски. Старик не отвечал ни да ни нет. Ему было безразлично. — Молчание — знак согласия. — Джон взял маленькие ножницы с рабочего стола и, усадив старика на самодельную табуретку, принялся стричь бороду и волосы на голове. Окончив, Джон остался чрезвычайно доволен своей работой, хотя ему пришлось немало потрудиться: густые, свалявшиеся, как войлок, грязные волосы старика было трудно резать маленькими ножницами. — Отлично. Я пройду в лагерь, возьму запасную палатку и сошью нашему старику костюм. К тому же нам надо как-нибудь окрестить его. Ведь он человек ученый, профессор. Кратко это будет «Фессор». Фес-сор — очень хорошая фамилия. Когда Сабатье перевел старику предложение Джона, старик охотно согласился: — Фессор — это хорошо. Я буду Фессор. С тех пор за ним закрепилось это имя. Костюм был скоро сшит. Правда, он напоминал погребальный саван, но зато не стеснял Фессора, привыкшего к удобной, легкой звериной шкуре. — Ну что вы еще хотите с ним сделать? — с улыбкой спросил Сабатье, видя, что Джон критически оглядывает своего помолодевшего клиента. — Подкормить, — ответил Джон. — Уж больно он худ? — Вы чем питались? — спросил Сабатье Фессора. — Зерна, ягоды, птичьи яйца, насекомые, — ответил Фессор. — Ну разумеется, — сказал Джон, услышав ответ. — Не мудрено, что он тощ, как комар в засуху. И они начали кормить старика чем могли из своих запасов и тем, что добывали охотой. Однажды Джон, страстный рыболов, решил наловить Фессору рыбы, оглушая ее. Он взял бутылку из-под виски, влил в нее четверть углерода, который у него был в запасе, и бросил в воду. Бутылка взорвалась, и от взрыва кругом была оглушена рыба. Все, в том числе и Фессор, начали поспешно вылавливать всплывшую на поверхность рыбу и тщательно промывать ее, чтобы яд не проник внутрь. — А у меня есть еще более простой способ ловить рыбу, не боясь отравиться ею, — сказал Фессор. — Я знаю паразитическое растение, оно растет вот в той части леса. Этим растением можно опьянить рыбу. — Значит, вы и рыбой питались? — спросил Сабатье. — Давно, — ответил Фессор. — Растение — очень высоко, а у меня нет времени лазать по деревьям, если можно питаться ягодами на ходу. Джон очень заинтересовался этим растением, которое даже ему не было известно, и решил тотчас отправиться за ним. Фессор указывал им путь. Он шел по лесу, как по музею, где каждый экспонат ему был хорошо известен. От времени до времени он справлялся по каким-то зарубкам, сделанным на деревьях. На вопросительный взгляд Джона он ответил: — Я исходил лес во все стороны от хижины, и всюду через каждые пятьдесят — шестьдесят метров у меня сделаны на деревьях значки — они показывают путь. Фессор завел своих спутников в такие дебри, что они с трудом пробирались. — Вот там, вверху, видите — вьющиеся растения с белыми цветами. Это и есть мои рыболовные принадлежности. Даже Джон, ловкий как обезьяна, с трудом взобрался на вершину дерева, опутанного лианами. Он сбросил несколько веток с белыми, одуряюще пахнущими цветами. Слезая вниз, он увидал на мохнатом стволе дерева роскошную белую орхидею и сорвал ее. — Я не знал, что вы такой любитель цветов! — сказал Сабатье, наблюдая за Джоном. Но Джон вместо ответа отчаянно вскрикнул, кубарем скатился с дерева и, не переставая кричать, запрыгал по траве, хватаясь за лицо и руки. Сабатье решил, что его укусила змея. Но Фессор бросился на помощь Джону и начал сбрасывать с его рук и лица маленьких белых муравьев. Сабатье последовал за Фессором, и они втроем начали поспешно сметать с Джона муравьев. Несколько этих ядовитых насекомых упало на руку Сабатье, и он понял, почему Джон кричал так неистово. Боль от укусов муравьев была нестерпима, как от укола раскаленной иглой. Когда, наконец, Джон был освобожден от насекомых, Сабатье подошел к орхидее и увидел, что вся внутренность цветка была сплошь усеяна белыми муравьями. — Эти злые инсекты (насекомые), — сказал Фессор, — могут съесть живого человека. Однажды они напали на меня. Я спасся, потому что бросился в воду. В воде они еще долго кусали меня, пока их не смыло. Все тело Джона горело, как будто он принял ванну из красного кайенского перца. Тем не менее он настаивал на продолжении рыбной ловли. — Мне необходимо искупаться в реке, иначе я сгорю в собственной коже! — уверял бедняга. Лов вышел удачный. Растение Фессора действовало изумительно. Несмотря на то что вода была проточная, хотя и с медленным течением, наркотический сок растения настолько одурманил рыбу, что вся поверхность реки покрылась ею. Но этого мало — Джону посчастливилось поймать в реке животное из породы аллигаторов, водяную ящерицу, на вид весьма невинную, а в действительности по кровожадности мало чем отличающуюся от каймана. — Что вы будете делать с этой ящерицей? — спросил Сабатье. Но Джон только таинственно мигнул. В этот день обед вышел на славу. Сварили и зажарили рыбу. На закуску Джон вырезал лучшую часть для еды — хвост чудовища, затем вынул из тела яйца, которыми оно было наполнено. Печеные яйца ящерицы пришлись весьма по вкусу Фессору, он признался, что не знал об этом вкусном блюде. Джон был, видимо, польщен. В конце обеда вышла маленькая неприятность. Оказалось, в сахарнице почти нет сахара. Фессор тотчас предложил свести гостей к столетнему дереву, где водились медоносные мухи. — Это недалеко, — сказал он, — и вы увидите, что там легко можно сделать запас сахара. Я изучал жизнь этих мух и знаю, как вынуть мед и не трогать их: задвижку я всегда оставляю сверху дупла, а мед выгребаю из-под мух. Мед этих мух вкуснее, чем пчелиный, а воск — белый-белый. Мухи дольше, чем пчелы, приготовляют воск; по этой причине я всегда возвращаю воск после того, как самодельной центрифугой извлеку из него весь мед. Через полчаса маленькое общество уже сидело за чаем, наслаждаясь мушиным медом необычайного вкуса и аромата. XI. Неведомые богатства Обычно Фессор уходил в лес на целые дни, и только вечером все собирались у костра за котелком чая, рассказывая друг другу события дня. За это время Фессор уже вполне овладел речью. Однако в последние дни с Фессором стало твориться что-то неладное. Он возвращался в самые неопределенные часы, забирался в свою лабораторию и то сидел неподвижно у стола, обхватив руками голову, в глубокой задумчивости, то вдруг срывался с места, что-то возбужденно бормотал и с такой поспешностью спускался с лестницы, что Сабатье каждый раз боялся за него. Старик был крайне рассеян. Он отвечал невпопад на вопросы, иногда даже не слышал их или обрывал разговор на полуслове. — Совсем помешался старик, — говорил Джон, поглядывая на Фессора. Фессор действительно был похож на сумасшедшего. Однажды он сидел недалеко от дома, внимательно разглядывая в траве какое-то насекомое. Вдруг Фессор поднялся и побежал с такою быстротой, словно за ним гнался ягуар. Он бегал по поляне как исступленный, крича во весь голос: — Почему она не хочет брать мою эфиппигеру? Потом он поймал какое-то насекомое, с такой же поспешностью вернулся на прежнее место и, бросив насекомое, издал торжествующий крик: — Взяла, каналья! Сабатье подошел к ученому и осторожно спросил его: — У вас, господин Фессор, кажется, какие-то неприятности с вашими насекомыми? — Неприятности? — ответил повеселевший Фессор. — Я чуть с ума не сошел, вот какие неприятности! Но теперь все в порядке. Еще одна сложнейшая загадка природы разрешена! И, усевшись поудобнее, он с жаром начал объяснять: — Осы — это ученые убийцы. Своих жертв — жужелиц, эфиппигер и других насекомых — они поражают отравленным кинжалом в нервные центры и этим приводят их в состояние полного паралича. Эти живые трупы оса утаскивает к себе и складывает в кладовой — таким образом под рукой свежие продукты. Вот эта самая оса, лангедокский сфекс, едва не свела меня с ума! Она поразила свою жертву, эфиппигеру, на моих глазах и, ухватив за усики, не спеша потащила в свою норку. Я незаметно подкрался, ножницами обрезал усики, взял парализованную эфиппигеру и положил на ее место другую, только что пойманную мной. Оса, тащившая свою добычу, почувствовала, когда я перерезал усики, что ноша стала легче, и оглянулась. Конечно, она очень удивилась, увидев, что на месте парализованной лежит новая, живая эфиппигера. Моя оса не верила своим глазам и, помочив передние лапки во рту, начала ими протирать глазки. Убедившись, что это не обман зрения, оса начала искать первую эфиппигеру, а к моей даже не притронулась, хотя я сам подсовывал ей добычу. Почему она не брала мою эфиппигеру? — Вам это показалось обидным? — спросил Сабатье. — Не обидно, а непонятно, черт возьми! — вскричал Фессор. — Это противоречило инстинкту. Я был сам не свой, пока не разгадал загадку, которую мне задала оса. — И в чем же было дело? — В том, что я подложил ей самца. Оса же, как теперь я убедился, охотится на самок, потому что в их вздутом брюшке содержится большой запас сочных яичек — лучшее питание для личинок сфекса. Мне нужно было во что бы то ни стало найти эфиппигеру-самку, пока оса не утащила свою добычу. Вот почему я с такой поспешностью бегал по поляне. Сабатье стало понятно настроение Фессора. Необъяснимое отступление от инстинкта, этого закона природы, для Фессора было столь же невыносимо, как для астронома непонятные ему возмущения в движении небесных светил. Теперь гармония космоса и души Фессора была восстановлена. Как будто тяжкий груз свалился с плеч. Он стал общительней и даже предложил показать, каким способом он ловит насекомых. — Я подсекаю стволы одного кустарника, из которого капля за каплей вытекает своего рода клей, который и служит приманкой для различных насекомых. Да вот вы сами увидите. Фессор «слетал» на свое гнездо и принес оттуда горшочки и палочки, которые роздал Сабатье и Джону. Фессор научил их, как нужно его клеем смазывать листья, ветви и даже мох, тщательно прикрывая те места, где расставлены ловушки. Когда перед вечерним чаем они пришли к ловушкам, Сабатье увидел, что они действуют великолепно, — смазанные листья оказались сплошь покрытыми самыми разнообразными насекомыми. — Это гораздо легче, чем бегать по полянам, как жеребенок. Да мне это уж и трудновато становится. Фессор нагнулся, вынул из клея какую-то божью коровку и раздавил ее между пальцами. Пальцы его мгновенно окрасились в ярко-синий цвет. — Эта краска по яркости цвета и прочности превосходит анилиновые краски и обладает одним замечательным свойством… Впрочем, позвольте пока не открывать вам секрета этой краски, — сказал он, о чем-то подумав. В этот день Фессор был общителен, как никогда. После чая с медом он пригласил гостей к себе на дерево. Пройдя в свою лабораторию, он вынул из небольшого ящика образчики тканей, кусками в двадцать на тридцать сантиметров каждый. — Эти кусочки материй, — сказал он, — сотканы из волокон растений или животных. Попробуйте. Никакая шерсть не сравнится по легкости, мягкости, прочности и теплоте с этой тканью. Но у меня есть кое-что поинтересней. И Фессор протянул Сабатье кусок серой ткани. Когда Сабатье положил ткань на руку, он был поражен. Ткань была так легка и тонка, что казалась сотканной из паутины. — Попробуйте-ка разорвать ее! — улыбаясь сказал Фессор. Сабатье сначала осторожно потянул ткань, опасаясь, что она расползется при первом натяжении. Но ткань не разорвалась. Тогда он потянул сильнее, наконец рванул изо всех сил. С таким же успехом он мог попытаться разорвать железный лист. Джон также захотел испытать свою силу, но ткань решительно не поддавалась. И вместе с тем она была легка и воздушна. — Сам черт не разорвет этой ткани! — сказал Джон, протягивая кусок Фессору. Глаза и губы Фессора улыбались. В своем длинном балахоне он казался алхимиком, Фаустом двадцатого века. Помахав, как флагом, тканью, Фессор сказал: — Я удивлю вас еще больше, если скажу, что эта ткань сделана водяным пауком. Из этой ткани водяные пауки строят свои подводные дома. Ткань совершенно водонепроницаема. Если ее пропитать соком одного растения, она станет непроницаема и для воздуха. Недурная была бы оболочка для дирижаблей! А как она держит тепло! Из этой ткани вы можете сделать трико. Вы будете казаться голым и вместе с тем смело можете отправиться в этом трико на Северный полюс, не рискуя замерзнуть. — А вот эта ткань, — продолжал старик, — продукт особого вида шелковичных червей. И знаете, каким образом я добиваюсь, чтобы эти существа (мои ученики, как я их называю) изо дня в день работали на меня? Я избавляю их от всяких врагов и кормлю той пищей, какая им нужна, как это делают китайцы. Я месяцами, годами изучал нравы и инстинкты этих трудолюбивых насекомых и сделал из них прекрасных работников. Вот посмотрите на этого паука. Сабатье еще в первый день обратил внимание на маленького паука, который наматывал паутину на деревянную рамку. — Если бы у меня было больше места, я заказал бы этому ткачу целый костюм, и он бы соткал мне его по мерке без единого шва. Из этой паутины я делал себе рубашки. Ткань мне изготовляли пауки, а нитки — шелковичные черви. — Но как вы добились этого? — Наблюдением и терпением… Остальные образчики тканей сделаны из волокон разных растений, и все они очень прочны. Лучшие из этих растений те, волокна которых нужно долго разминать, отчего они делаются мягкими. Затем я их кладу в воду, смешанную с каким-нибудь дубителем, и это их делает еще более нежными. Я нашел также дикую коноплю из того же семейства, что растет в Индии. Ее волокна, погруженные в дубитель, также очень быстрей приобретают большую прочность. У Фессора словно прорвалась плотина молчания. Он готов был говорить целую ночь о новых, совершенно неизвестных цивилизованным людям материалах, об изумительных красках, тканях, чудодейственных соках неведомых растений и о пауках — пауках больше всего. Говоря о них, Фессор превращался в поэта. Но Сабатье уж не мог слушать. Нельзя было в один вечер усвоить и переварить все то, что Фессор узнал и открыл за пятнадцать лет жизни, каждый час которой был посвящен упорному труду исследователя. Наконец старик отпустил своих гостей, сказав им на прощание загадочную фразу: — Сегодня ночью дух леса снизойдет к вам! — И Фессор засмеялся странным, почти безумным смехом. XII. «Дух леса» Когда они спустились по лестнице и разложили у подножия дерева походные кровати, Джон долго тер себе лоб и сказал, обращаясь к своему спутнику: — Знаете что, господин Сабатье, я больше не могу! Если мы пробудем здесь еще неделю, я совершенно обалдею от этого старика! — Вы не правы, Джон. За этот месяц мы узнали столько интересных вещей, сколько не узнать за годы. Фессор поделился с нами, только небольшой частью своего опыта. Но и этого было бы достаточно, чтобы поразить весь ученый и промышленный мир. Знаете ли вы, что за самое незначительное открытие Фессора любой фабрикант не пожалел бы миллиона? Некоторые из его открытий похожи на взрывчатые вещества необычайной силы. Они могут перевернуть вверх дном целые области промышленности и создать совершенно новые. Все это так грандиозно, что я не в силах разобраться в этом необычайном богатстве. Подумать только, что оно оставалось неизвестным миру целых пятнадцать лет! — И останется неизвестным, — отозвался из темноты Джон. — Этого не должно быть! — серьезно ответил Сабатье. — Мы попытаемся уговорить Фессора уехать вместе с нами. Мы захватим часть его коллекций и его самого. — Едва ли он согласится на это, — возразил Джон. — Как бы там ни было, нам пора собираться в дорогу. Скоро начнется период дождей. Они замолчали, погруженные каждый в свои мысли. Сабатье думал о возможной эксплуатации «клада» Фессора, Джон же — о своем магазине. — Однако пора зажигать костер и ложиться спать, — сказал Джон. В этот момент легкий скрип дерева привлек их внимание. Они насторожились, но даже тонкий слух охотников не мог сразу определить, откуда исходит звук. Уловить его направление в самом деле было нелегко. Джон первый догадался поднять голову кверху и вскрикнул от удивления. Можно было подумать, что во тьме тропической ночи к ним спускается звездный кусочек Млечного Пути. Джон увидел кучу звезд, которые горели спокойным, мягким фосфорическим светом. — Что за наваждение! — воскликнул Джон. Конечно, тут не могло быть ничего сверхъестественного. Млечный Путь не мог скрипеть легкими перекладинами лестницы. Среди тишины ночи послышался короткий смешок Фессора. — Лесной дух спускается к вам! — сказал Фессор. Когда он спустился, Сабатье и Джон не могли не вскрикнуть от удивления. Весь балахон Фессора сиял фосфорическими пятнами. — Недурной маскарадный костюм! — сказал, улыбаясь, Сабатье. — Вы угадали, это мой маскарадный костюм, — ответил Фессор. — Помните божью коровку, содержащую синюю жидкость? Эта жидкость фосфоресцирует ночью. Я намазал ею костюм и превратился в созвездие, гуляющее по тропическому лесу. — Но зачем вам этот маскарад? — спросил Сабатье. — А вот зачем. Каждое светящееся пятно напоминает своей формой тело какого-нибудь фосфоресцирующего ночного насекомого, и насекомые летят на мой костюм. Светящиеся пятнышки покрыты легким слоем клея. И насекомые садятся на эту приманку. Таким образом, гуляя по лесу, я в то же время ловлю насекомых. Как видите, я весьма упростил свою работу. И, пожелав гостям спокойной ночи, Фессор удалился, словно блуждающий огонек, то появляющийся, то исчезающий среди кустов. Когда утром Фессор вернулся, он уже не был похож на кусочек звездного неба. Весь его костюм был сплошь покрыт прилипшими за ночь насекомыми. — Хороший улов! — весело приветствовал он Сабатье. — Вы прямо ходячая коллекция, господин Фессор! Не хотите ли чаю? — Сейчас, только освобожусь от насекомых и приведу в порядок костюм, — ответил Фессор, поднимаясь по лестнице. Когда Фессор вернулся, Сабатье налил ему кружку чаю и сказал: — Дорогой Фессор, мы хотим похитить вас. Скоро наступит период дождей, и мы отправимся в путь. — Желаю успеха. — А вы? — Мне и здесь хорошо, — решительно ответил Фессор. — Неужели вы не испытываете никакого желания вернуться к людям? — спросил Сабатье. — Пятнадцать лет — как будто достаточный срок для научной экспедиции. Вы только подумайте, какую сенсацию произведут ваше возвращение и открытия! Ваше имя станет известным во всем мире. Сабатье пытался играть на струнке тщеславия, но эта струнка уже не вибрировала в душе Фессора. — Здесь есть кое-что поинтересней газетной шумихи. — И, подумав, Фессор добавил: — Нет, я не могу оставить леса. — Но что вас удерживает? — «Мертвая голова» — та самая бабочка необычайного вида, которую я встретил в лесу пятнадцать лет назад. Я думал о ней дни и ночи, искал ее все эти годы, но не мог найти. До тех пор, пока ее не будет у меня, я не уйду из этого леса. — Но поймите же, — рассердился Сабатье, — вы сами давно превратились в мертвую голову, упрямый вы человек! Ну какая польза от всех ваших открытий, если о них не знает ни один человек на земле? Что толку от всех ваших коллекций и знаний? Не сегодня-завтра вас может съесть ягуар, проглотить удав. Наконец, вы умрете естественной смертью и унесете в могилу все сокровища. Вне общества, без людей ваше существование бесцельно, ему грош цена! Наука для науки — это игра в бирюльки, чепуха, бессмыслица! Вы должны подумать о своем долге перед обществом, без которого вы были бы бессловесным животным! Сабатье говорил долго, и Фессор, видимо, начал склоняться на его доводы. Наконец старый ученый, опустив голову, сказал: — Хорошо, я поеду с вами. Но только для того, чтобы вернуться сюда во главе хорошо оборудованной экспедиции и закончить свои работы. Мы, конечно, заберем с собою мои коллекции. — Ну разумеется, — ответил Сабатье, подумав: «Только бы его вытащить отсюда!» Дожди стали выпадать все чаще, и маленькое общество начало деятельно готовиться к отъезду. Однажды Сабатье, бродя у берега вздымавшейся реки, обратил внимание на валявшиеся стволы железного дерева. От них исходил крепкий аромат. — Такому дереву позавидовала бы любая парфюмерная фабрика! — сказал Сабатье. — Что, если из таких деревьев сделать плот? Фессор покачал головой. — Это дерево сыграло уже со мной скверную шутку? — ответил он. — Оно не будет держаться на воде. Плот надо делать из легкого бамбука. Скоро плот был готов. Он отличался довольно большими размерами. Джон устроил на нем поместительную палатку. Когда начались дожди, все трое переселились в палатку, ожидая момента отплытия. Коллекции еще находились в древесной хижине Фессора. Путники выжидали, пока небо прояснится, чтобы перенести огромное количество насекомых, не испортив их дождем. Фессор очень волновался и ежеминутно поглядывал на небо. — Кажется, проясняется, — сказал он однажды утром. Дождь перестал, проглянуло солнце. Лес начал оживать. — Да, надо пользоваться случаем, — ответил Сабатье. Все поспешили к хижине. Вдруг Фессор громко вскрикнул и побежал как безумный. — Мои коллекции! Мой дом! — кричал он. Сабатье и Джон последовали за ним и увидели, что ветхий домик Фессора разрушен бурями и ливнями последних дней. У подножия деревьев лежала груда трухи вперемешку с высохшими насекомыми. Фессор в отчаянии бросился на останки своего жилища и начал ворошить мусор руками, крича. — Мои коллекции! Мой труд! Моя жизнь! Джон пытался оттащить старика, но он, казалось, помешался. — Оставьте его, пусть он немного успокоится, — сказал Сабатье, взволнованный искренним горем ученого. Набежала туча, сразу стало темно. Гремел гром, сверкала молния. Ветер трепал верхушки деревьев и свистел в бамбуковой роще. Дождь вновь полил как из ведра. Но Фессор не замечал ничего. В его настроении наступила реакция. Он сидел неподвижно, как маньяк, устремив взгляд на погибшие сокровища. Сабатье нахмурился и, тронув ученого за плечо, сказал: — Вот видите, мы вовремя решили увезти вас отсюда. Но не печальтесь. Вы вернетесь сюда, и тогда… — Да, да! — Фессор пришел наконец в себя. — Надо начинать сначала! Я вернусь! — С большой экспедицией, оборудованной наилучшим образом. Но нам надо спешить. Идемте скорей, Фессор! — Да, да, надо спешить… Работы много. Все — сначала. Скорей же! Идем! Фессор торопил своих спутников. Он спешил к людям, чтобы скорее вернуться в лес. Этот лес поработил его душу, сделался его стихией, его манией. Они пришли на реку как раз вовремя. Неожиданно прибывшая вода уже поднимала плот. Фессор ухватил шест и начал отталкиваться. — Не делайте этого! — прикрикнул на него Джон. — Вы можете загнать острые концы плота в тину. Вода сама поднимет плот. Имейте терпение! Фессор покорно положил шест и вновь погрузился в мрачное молчание, устремив взор на мутные воды. Мимо него, как много лет назад, мчались стволы деревьев, трупы животных, пальмы. Но он, казалось, ничего не замечал. Только один раз его глаза загорелись мыслью. Путешественники увидали зрелище, которое могло Привести в себя даже полупомешанного Фессора… По реке мимо них тихо плыл остров с десятком пальм и папоротников. Огромные орхидеи спускались к самой воде. В ветвях пальм прыгали и беспокойно кричали обезьяны. — Плавучий остров! Неужели это не мираж? — воскликнул удивленный Сабатье. — Наводнение смывает целые группы деревьев, — ответил Фессор таким тоном, как будто читал лекцию в университете. — Случается, что такие острова выплывают в море далеко от берега и долго носятся по волнам; сплетенные корнями деревья долго не распадаются. Многие мореплаватели встречали в океане такие плавающие острова. Здесь нет ничего… — он оборвал на полуслове и ушел в свои мысли, внезапно позабыв об острове. — Вот бы на таком острове совершить плавание! — сказал Сабатье. — Индейцы проплывают иногда на этих странствующих островах значительные пространства, — ответил Джон. — Помню, в детстве я сам пускался в такие путешествия. Плот сильно качнулся, и его понесло течением. — Наконец-то! — ожил Фессор. — Скорей бы, скорей! Столько работы!.. — И он снова замолчал, низко опустив голову. Джон посмотрел на Фессора, потом на Сабатье и тихо сказал: — Пожалуй, нам не следовало брать с собой старика. Смотрите, он совсем спятил. — Ничего, отойдет. Нельзя же было оставить его в лесу! * * * — Удивительная история! — сказал французский консул в Рио-де-Жанейро, когда Сабатье окончил свой рассказ. Затем консул открыл шкаф, порылся в старых газетах, аккуратно сложенных в стопки, вынул пожелтевший номер и протянул Сабатье. — Вот посмотрите. Сабатье раскрыл газету. Она была от 12 сентября 1912 года. На третьей странице была помещена заметка о гибели в лесах Бразилии французского ученого Мореля, написанная одним из его спутников по экспедиции. К статье был приложен портрет человека в очках, с гладко выбритым лицом. — Да, это он, наш Фессор! — сказал Сабатье. — Время сильно изменило его, но глаза те же. — Глаза человека не знают старости, — ответил консул. — И вы говорите, что он жив и здоров? Приведите его ко мне. Интересно взглянуть на этого нового Робинзона! Однако привести Мореля к консулу было не так легко. Когда Сабатье вернулся в номер гостиницы, его встретил Джон, сильно расстроенный. — Опять ушел! — сказал Джон. — Этот Фессор совсем помешался, должно быть, от городского шума. Он бредит, говорит какие-то непонятные латинские слова. Убежал в городской сад, прыгает по траве и ловит бабочек, а сторожа ловят его. Он собрал вокруг себя целую толпу. Я пытался его увести и сам едва ушел: сторожа хотели отвести меня в полицию. Они говорят: «Если это ваш помешанный, то вы должны за ним следить и не выпускать его из дома». Нечего сказать, хорошую сделали мы находку! Я говорил вам, что не надо было увозить его из леса. — На него повлиял слишком резкий переход от одиночества в лесу к жизни большого города. Ему, вероятно, придется полечиться. Но я надеюсь, что постепенно он придет в нормальное состояние, — сказал Сабатье. За окном послышался шум, и они услышали голос Мореля-Фессора: — Зачем вы преследуете меня? Что вам от меня нужно? Не мешайте мне, я ищу «мертвую голову»! Невидимый свет — По всему видно, что Вироваль — знаменитый врач. — Приходится согласиться, если это видно даже абсолютно слепым. — Откуда вы знаете, что я абсолютно слепой? — Меня не обманут ваши ясные голубые глаза. Они неподвижны, как у куклы. — И, тихо рассмеявшись, собеседник добавил: — Между прочим, я вертел пальцем перед самым вашим носом, а вы даже глазом не моргнули. — Очень любезно с вашей стороны, — горько усмехнулся слепой и нервно пригладил свои и без того причесанные каштановые волосы. — Да, я слепой и сказал «по всему видно» по старой привычке. Но богатство и славу можно воспринимать не только зрением. Лучший квартал города. Собственный дом-особняк. Запах роз у входа. Широкая лестница. Швейцар. Аромат дорогих духов в вестибюле. Лакеи, камеристки, секретари. Фиксированная высокая плата за визит. Предварительный осмотр ассистентами. Мягкие ковры под ногами, обитые дорогим шелком кресла, благородный запах в этой приемной… — Замечательная психическая подготовка, — негромко заметил собеседник, сморщив в иронической улыбке свое желтое лицо. Он бегло осмотрел роскошную приемную Вироваля, как бы проверяя ощущения слепого. Все кресла были заняты больными, многие из которых носили темные очки или повязки на глазах. На лицах пациентов — ожидание, тревога, надежда… — Ведь вы недавно потеряли зрение. Как это произошло? — обратился он снова к слепому. — Почему вы думаете, что недавно? — удивленно поднял брови слепой. — У слепых от рождения иные повадки. У вас, по-видимому, поражены зрительные нервы. Быть может, некроз нерва, как последствие весьма неприятной болезни, которую не принято называть… Щеки, лоб и даже подбородок слепого порозовели, брови нахмурились. — Ничего подобного, — быстро, с негодованием в голосе заговорил он, не поворачивая головы к собеседнику. — Я электромонтер. Работая в одной из экспериментальных лабораторий Всеобщей компании электричества по монтажу новых ламп, излучающих ультрафиолетовые лучи… — Остальное понятно. Я так и думал. Отлично! — Собеседник потер руки, наклонился к слепому и зашептал ему на ухо: — Бросьте вы этого шарлатана Вироваля. С таким же успехом вы могли бы обратиться за врачебной помощью к чистильщику сапог. Вироваль будет морочить вам голову, пока не вытянет из вашего кошелька последнюю монету, а потом заявит, что сделал все возможное, и по-своему будет прав, так как ни одной монеты больше из вас уже не извлечет ни один специалист. У вас много денег? На что вы живете? — Вы, вероятно, считаете меня простаком, — сказал слепой с гримасой отвращения. — Но даже и слепой простак видит вас насквозь. Вы агент какого-нибудь другого врача. Собеседник беззвучно рассмеялся, собрав в морщины свое лицо: — Вы угадали. Я агент одного врача. Моя фамилия Крусс. — А фамилия врача? — Тоже Крусс! — Однофамилец? — И даже больше, — хихикнул Крусс. — Я агент самого себя. Доктор Крусс к вашим услугам. Разрешите узнать вашу фамилию? Слепой помолчал, затем неохотно ответил: — Доббель. — Очень приятно познакомиться. — Крусс дружески тронул слепого за локоть. — Я знаю, что вы обо мне думаете, господин Доббель. В этом городе торгашей и спекулянтов тысячи врачей отбивают друг у друга пациентов, прибегая к самым грязным средствам, уловкам и обманам. Но кажется, еще ни один врач не унижал себя настолько, чтобы лично ходить по приемным других врачей, обливать конкурентов грязью и вербовать себе пациентов. Признавайтесь, что именно такие мысли приходят вам в голову, господин Доббель. — Допустим, — сухо сказал слепой. — И что же дальше? — А дальше я имею честь сообщить, что вы ошибаетесь, господин Доббель. — Едва ли вам удастся переубедить меня, — возразил слепой. — Посмотрим! — живо воскликнул Крусс и продолжал вполголоса: — Посмотрим. Я приведу вам аргумент, против которого вы не устоите. Слушайте. Я доктор совершенно особого рода. Я не беру денег за лечение. Больше того, я содержу пациентов на свой счет. Веки слепого дрогнули. — Благотворительность? — тихо спросил он. — Не совсем, — ответил Крусс. — Я буду с вами откровенен, господин Доббель, надеясь, что и вы подарите меня своей откровенностью. Скоро ваша очередь, буду краток… Родители оставили мне приличное состояние, и я могу позволить себе роскошь заниматься научными исследованиями по своему вкусу у себя на дому, где содержу небольшую клинику и имею хорошо оборудованную лабораторию. Меня интересуют такие больные, как вы… — Что же вы хотите мне предложить? — нетерпеливо перебил Доббель. — Сейчас ничего, — усмехнулся Крусс. — Мое время наступит, когда вы отдадите Вировалю последнюю монету. Однако мне нужно узнать, каковы ваши сбережения. Поверьте, я не посягаю на них… Доббель вздохнул: — Увы, они невелики. Случай с моим ослеплением стал известен: о нем писали в газетах. Компания, чтобы скорее погасить шум вокруг этого дела, принуждена была уплатить мне сумму, которая обеспечивала меня на год. И это была большая удача. В наше время даже совершенно здоровые рабочие не могут считать себя обеспеченными на год. — И на сколько времени у вас еще осталось средств? — Месяца на четыре. — А дальше? Доббель пожал плечами. — Я не привык заглядывать в будущее. — Да, да, вы правы, заглядывать в будущее становится все труднее и для зрячих, — подхватил Крусс. — Четыре месяца. Гм… Доктор Вироваль, надо полагать, значительно сократит этот срок. И у вас тогда не будет денег не только для лечения, но и для жизни. Великолепно! Почему бы вам тогда не прийти ко мне? Доббель не успел ответить. — Номер сорок восьмой! — объявила медицинская сестра в белой накрахмаленной косынке. Слепой поспешно поднялся. Сестра подошла к нему, взяла за руку и увела в кабинет. Крусс начал рассматривать иллюстрированные журналы, лежащие на круглом лакированном столике. Через несколько минут Доббель с радостно-взволнованным лицом вышел из кабинета. Крусс подбежал к нему. — Позвольте мне довезти вас на своей машине. Ну как? Вироваль, конечно, обещал вам вернуть зрение? — Да, — ответил Доббель. — Ну разумеется. Иначе и быть не могло, — захихикал Крусс. — С его помощью вы, конечно, прозреете… в некотором роде. Вы спрашивали, что я могу обещать вам. Это будет зависеть от вас. Возможно, впоследствии я приложу все усилия, чтобы вернуть вам зрение полностью. Но сначала вы должны будете оказать мне одну услугу… О, не пугайтесь. Небольшой научный эксперимент, в результате которого вы, во всяком случае, выйдете из мрака слепоты… — Что это значит? Я буду отличать свет от тьмы? А Вироваль обещает вернуть мне зрение полностью. — Ну вот! Я же знал, что сейчас говорить с вами на эту тему преждевременно. Мой час еще не пришел. Когда они подъехали к дому, где квартировал Доббель, Крусс сказал: — Теперь я знаю, где вы живете. Разрешите вручить вам свою визитную карточку с адресом. Месяца через три надеюсь видеть вас у себя. — Я также надеюсь видеть вас, видеть собственными глазами, хотя бы для того, чтобы доказать, что Вироваль… — Не обманщик, а чудотворец? — засмеялся Крусс, захлопывая дверцу автомобиля. — Посмотрим, посмотрим! Ничего не ответив, слепой уверенно перешел тротуар и скрылся в подъезде. * * * И вот Доббель снова сидит на мягком сиденье автомобиля. Денег осталось ровно столько, чтобы оплатить такси. Звонки трамваев, шум толпы затихли вдали. На коже ощущение тепла и как бы легкого давления солнечных лучей. На этой тихой улице, очевидно, нет высоких домов, которые заслоняли бы солнце. Запахло молодой зеленью, землей, весной. Доббель представил себе коттеджи, виллы, окруженные садами и цветниками. Тишину изредка нарушает только шелест автомобильных шин по асфальту. Машины принадлежат, вероятно, собственникам особняков. Крусс должен быть действительно богатым человеком, если он живет на этой улице. Шофер затормозил, машина остановилась. — Приехали? — спросил Доббель. — Да, — ответил шофер. — Я провожу вас к дому. Запахло цветами. Под ногами заскрипел песок. — Осторожнее. Лестница, — предупредил шофер. — Благодарю вас. Теперь я дойду сам. Доббель расплатился с шофером, поднялся на лестницу, тронул дверь — она была не закрыта — и вошел в прохладный вестибюль. — Вы к доктору Круссу? — послышался женский голос. — Да. Прошу ему передать, что пришел Доббель. Он знает… Теплая маленькая рука прикоснулась к руке Доббеля. — Я провожу вас в гостиную. По смене запахов и температуры — то теплой, то прохладной, по изменению отраженных от стен звуков Доббель догадывался, что спутница ведет его из комнаты в комнату — большие и малые, освещенные солнцем и погруженные в тень, заставленные мебелью и пустые. Странный дом и странный порядок водить пациентов по всем комнатам. Чуть скрипнула дверь, и знакомый голос Крусса произнес: — О, кого я вижу! Господин Доббель. Можете идти, Ирен. Маленькую теплую руку сменила холодная, сухая рука Крусса. Еще несколько шагов, и Доббель почувствовал сильный смешанный запах лекарства. Звенели стекла, фарфор, сталь. Вероятно, кто-то убирал медицинские инструменты и посуду. — Ну, вот вы и у меня, господин Доббель, — весело говорил Крусс. — Садитесь вот сюда в кресло… Однако сколько мы с вами не виделись? Если не ошибаюсь, два месяца. Позвольте, совершенно верно. Мой почтенный коллега доктор Вироваль обчистил ваши карманы даже раньше предсказанного мною срока. Видите ли вы меня, — об этом, полагаю, спрашивать не нужно. Доббель стоял, опустив голову. — Ну, ну, старина, не вешайте носа, — Крусс трескуче рассмеялся. — Вы не пожалеете, что пришли ко мне. — Что же вы хотите от меня? — спросил Доббель. — Буду говорить совершенно откровенно, — отвечал Крусс. — Я искал такого человека, как вы. Да, я возьмусь бесплатно лечить вас и даже содержать на свой счет. Я употреблю все усилия, чтобы по истечении срока нашего договора полностью вернуть вам зрение… — Какого договора? — с недоумением воскликнул Доббель. — Разумеется, мы заключим с вами письменный договор, — хихикнул Крусс. — Должен же я обеспечить свою выгоду… У меня есть одно изобретение, которое мне необходимо проверить. Предстоит операция, связанная с известным риском для вас. Если опыт удастся, то вы, временно оставаясь слепым, увидите вещи, которых не видел еще ни один человек на свете. А затем, зарегистрировав свое открытие, я обязуюсь сделать все от меня зависящее, чтобы вернуть вам нормальное зрение. — Вы полагаете, что мне остается только согласиться? — Совершенно верно, господин Доббель. Ваше положение безвыходно. Куда вам от меня идти? На улицу с протянутой рукой? — Но объясните же мне по крайней мере, что произойдет со мною после операции? — раздраженно воскликнул слепой. — О, если опыт удастся, то… Я думаю, я уверен, что после операции вы сможете видеть электрический ток, магнитные поля, радиоволны — словом, всякое движение электронов. Невероятные вещи! Каким образом? Очень просто. И, расхаживая по комнате, Крусс тоном лектора продолжал: — Вы знаете, что каждый орган реагирует на внешние раздражения присущим ему, специфическим образом. Ударяйте легонько по ушам, и вы услышите шум. Попробуйте ударить или надавить на глазное яблоко, и вы получите уже световое ощущение. У вас, как говорят, искры из глаз посыплются. Таким образом орган зрения отвечает световыми ощущениями не только на световое раздражение, но и на механическое, термическое, электрическое. Я сконструировал очень маленький аппаратик — электроноскоп, нечто вроде панцирного гальваноскопа высочайшей чувствительности. Провода электроноскопа — тончайшие серебряные проволоки — присоединяются к зрительному нерву или зрительному центру в головном мозгу. И на ток, который появится в моем аппарате-электроноскопе, зрительный нерв или центр должен реагировать световым ощущением. Все это просто. Трудность заключается в том, чтобы мертвый механизм электроноскопа приключить к системе живого зрительного органа и чтобы вы могли световые ощущения проецировать в пространстве. По всей вероятности, ваш зрительный нерв не поражен на всем протяжении. Не легко будет найти наилучшую точку контакта. Впрочем, к операции мы прибегнем лишь в крайнем случае. Ведь электрический ток может добраться до зрительного нерва и по смежным нервам, мышцам, сосудам. Вот основное. Подробности я вам объясню, если вы решите… — Я уже решил, — ответил Доббель, махнув рукой. — В жизни мне нечего терять. Экспериментируйте как хотите. Можете даже продолбить мне череп, если потребуется. — Ну что же, отлично. У вас теперь по крайней мере есть цель жизни. Видеть то, чего еще не видел ни один человек в мире! Это не всякому выпадает на долю. — А уж на вашу долю в связи с этим, наверное, тоже кое-что перепадет! — язвительно сказал Доббель. — Выгодная реклама, не больше, которая поможет мне отбить у Вироваля всех его пациентов, — с самодовольным смехом ответил Крусс. * * * — Темнота. Черная как сажа и глубокая как бездна, впрочем, я лгу: полная темнота не имеет пространственного измерения. Я не представляю, простираются ли передо мною тысячи кубических километров или сантиметры темноты, нахожусь ли я в пустоте или же со всех сторон меня окружают предметы. Они для меня не существуют, пока я не дотронусь до них или не расшибу себе лба… Доббель замолчал. Он лежал на кровати в большой белой комнате. Голова его и глаза были забинтованы. Крусс сидел в кресле возле кровати и курил сигару. — Скажите, доктор, почему вы так тяжело дышите? — спросил Доббель. — Не знаю. Наверно, сердечко шалит. От волнения… Да, я волнуюсь, господин Доббель… Волнуюсь, наверно, больше вашего… Почему так долго ничего… — Послушайте! — вдруг воскликнул Доббель и приподнялся на кровати. — Лежите, лежите! — поспешил Крусс уложить голову Доббеля на подушку. — Послушайте! Мне кажется… я вижу… — Наконец-то! — свистящим шепотом произнес Крусс. — Что же вы видите? — Я вижу… — взволнованно ответил Доббель, — мне кажется… если это только не зрительная галлюцинация… Бывают зрительные галлюцинации у слепых? — Да ну же, ну, что вы видите? — вскричал Крусс, ерзая в кресле. Но Доббель замолчал. Его лицо было бледным и таким сосредоточенным, словно он к чему-то прислушивался. Крусс поднялся, осторожно ступая, дошел до двери и нажал кнопку электрического звонка. Когда появилась санитарка в белом халате, Крусс приказал тихо, как бы боясь нарушить грезы Доббеля: — Скорее… нитроглицерин… у меня сердечный припадок. — Доктор! Господин Крусс! Да, да, я вижу… тьма ожила! — заговорил Доббель, как в бреду. — Проходят какие-то сгущения светового тумана… — Какого цвета? — взвизгнул Крусс, хрипло дыша. — Свет белый… хотя на фоне мрака кажется чуть-чуть голубоватым… Световые пятна приходят и уходят ритмически, как волны… — Волны! — хрипел Крусс. — Проклятье! Недостает только, чтобы я умер именно сейчас. Давайте! Скорее давайте! — обратился он к вошедшей санитарке, жадно выпил лекарство, опустил веки и откинулся на спинку кресла. Хрипы становились все реже и тише. — Прохождения световой материи бывают то короче, то длиннее, — говорил Доббель о своих видениях. — Быть может, это работает радиотелеграф? — высказал предположение Крусс. — Ну вот, мне лучше. Мне значительно лучше. Я вас слушаю. — Удивительно. Передо мною словно проявляется фотографическая пластинка. Я вижу больше света… Пятна, точки, дуги, кольца, волны, узкие, трепещущие лучи пересекают, пронизывают друг друга, сливаются, расходятся, переливаются… Световая сетка, узоры… Как трудно разобраться во всем этом! — Замечательно! Бесподобно! — восхищался Крусс удачными результатами своего опыта. — Вам трудно разобраться потому, что вы еще не приспособились регулировать аппарат и не можете выделять токи различной силы. Не мудрено, что вы находитесь как бы в световом хаосе. Но вы быстро овладеете регулятором и сможете выделять токи от слабых до сильных любого напряжения. Да не жалейте же слов, дружище! Что вы видите еще? — Нет больше темноты, — продолжал Доббель. — Пространство полно света. Свет разной силы и — да, да! — разной окраски — голубой, красноватый, зеленоватый, фиолетовый, синий… Вот с левой стороны вспыхнуло световое пятно величиною с яблоко. От него исходят голубоватые лучи, как от маленького солнца… — Что такое? — воскликнул Крусс, вскакивая с кресла. — Вы видите? Не может быть! Ведь это луч солнца из окна упал и осветил полированный шарик на ручке двери. Но не можете же вы видеть этот шарик! — Я не вижу шарика. Я вижу только световое пятнышко и голубоватые лучи, исходящие от него. — Но как? Почему? Какие лучи? — Мне кажется, я нашел разгадку, господин Крусс. Энергия солнечного луча, осветившего шарик, начала вырывать с металлической поверхности шарика электроны. — Да, да, да, да! Вы правы. Вы совершенно правы. Как только я сразу не догадался. А ну-ка, проделаем такой опыт. Вы, конечно, не видите, где находятся провода электрической лампы? Так. Теперь я включаю свет. Электрический ток двинулся, и… — И я увидел электрический провод. Светящаяся линия проходит по потолку, — Доббель указывал пальцем, Крусс утвердительно кивал головой, — по стене… а вон там, в углу, происходит утечка тока. Вам придется пригласить монтера… Дальше провод проходит через ряд комнат, спускается в первый этаж, выходит на улицу… Я вижу и горящую электрическую лампу. Вот она. Только я вижу не свет, а токи электронов от накаленного волоска… — Термионная эмиссия, или эффект Эдиссона, — кивнул головой Крусс. — А знаете что, господин Крусс? — весело сказал Доббель. — Я вижу кое-что и более интересное, чем эффект Эдиссона в горящей лампочке. Вижу, даже не поворачивая головы. Будьте добры, подойдите к моей кровати. Так. Здесь ваша голова? А здесь ваше сердце? — Совершенно верно… Гром и молния! Неужели вы… неужели вы видите электротоки, излучаемые моим мозгом и сердцем? Хотя что же тут удивительного? Ведь в каждой клетке нашего организма происходят сложные химические процессы, сопровождаемые электрическими явлениями. Но сердце и мозг — это настоящие генераторы. — От вашей головы исходит мягкий лиловый свет. Он усиливается, когда вы усиленно думаете. А когда волнуетесь, разгорается пламенем ваше сердце, — сказал Доббель. — Вы клад, Доббель! Вы золото! Вы незаменимый для науки человек! Ведь гальванометр не может рассказать всего, как вы! Я горжусь собою… и вами, Доббель. Сегодня вечером мы покатаемся с вами по городу в автомобиле, и вы расскажете мне о ваших видениях! * * * Перед Доббелем открылся новый мир. Тот вечер, когда Крусс катал его по городу в авто, навсегда остался в памяти Доббеля. Этот первый вечер был совершенно волшебным, фантастическим. Доббель видел свет всюду, где только имелся электрический ток, а где нет электричества в большом городе! Доббель видел вспышки высокого напряжения, которые дает магнето автомобильного двигателя. Моторы трамваев катились по улицам, как китайские колеса фейерверков, отбрасывая от себя снопы искр — электронов. Словно расплавленные канаты, висели вдоль улиц трамвайные провода. Вокруг них были такие мощные магнитные поля, что светом наполнялась вся улица. Доббель видел, вернее, угадывал, как свет — ток от воздушного токонесущего провода — бежал по бугелю под крышу вагона к контроллеру на передней площадке, затем — под пол — в железную раму вагона, в ось, в колеса, в рельсы, в подземный кабель. Многочисленные кабели ярко светились под землей. Кое-где они были неисправны, и Доббель отчетливо видел уходящие в землю голубые ветвистые ручейки — утечка тока. А позади себя, далеко на окраине города, он видел зарево и целые каскады огня. Там была расположена одна из многих городских электростанций с ее мощными альтернаторами. Они-то и излучали эти огненные каскады. Любопытно было смотреть на многоэтажные дома. Доббель не видел стен. Он видел только ярко светящуюся сложную решетку проводов электрического освещения и более слабый свет телефонных проводов, как бы светящийся скелет небоскребов. По этим скелетам Доббель узнавал отдельные здания города. Там и сям в домах виднелись косматые световые пятна — моторы. Все пространство было наполнено рассеянным светом от проходящих радиолучей, а над городом, до самых звезд, как бы связывая небо с землею текли световые потоки, ливни, реки света — то была игра космических лучей, вырвавшихся из недр солнца электронов и магнитных токов самой земли… — Не один ученый дал бы выколоть себе глаза, чтобы видеть все это! — восторженно воскликнул Крусс, слушая описания Доббеля. — Кстати, будьте готовы, Доббель. Завтра вас интервьюируют журналисты крупнейших газет, а послезавтра я демонстрирую вас в научном обществе. * * * Изобретение Крусса произвело сенсацию. Несколько дней подряд все газеты наперебой трубили о нем, и Крусс купался в лучах славы. Доббеля тоже непрерывно интервьюировали и фотографировали, а затем он начал получать письма с деловыми предложениями. Военное ведомство предполагало использовать Доббеля для перехватывания во время войны радиотелеграмм противника. Доббель воспринимал волны радиотелеграфа как ряд световых вспышек разной продолжительности. Преимущество Доббеля перед приемной радиостанцией заключалось в том, что ему не надо было перестраиваться на длину волн: он видел их все — и длинные и короткие. Крупная фирма «Электроремонт» предлагала ему работу — контроль над утечкой тока в подземных кабелях и обнаружение так называемых бродячих токов, причинявших повреждения подземным кабелям и разным металлическим конструкциям. Фирма подсчитала, что живой аппарат — Доббель — обойдется дешевле монтеров и техников, вооруженных обычными аппаратами, определяющими место утечки тока. Наконец, Всеобщая компания электричества сделала ему предложение — служить живым аппаратом при опытных работах в научной лаборатории компании. В экспериментальной лаборатории испытывались различные системы катодных трубок и ламп, осциллографов, аппаратов, излучающих ультрафиолетовые и рентгеновы лучи, искусственные гамма-лучи; здесь изучалась вся шкала электромагнитных колебаний, делались опыты бомбардировки атомного ядра, изучались свойства космических лучей. Такой живой аппарат, как Доббель, конечно, мог быть очень полезен при производстве опытов над невидимыми лучами. Крусс разрешил Доббелю принять предложение Всеобщей компании электричества. — Но жить вы будете по-прежнему у меня, — сказал Крусс. — Так мне будет удобнее. Ведь договор наш остается еще в силе. Я не произвел еще над вами всех интересующих меня наблюдений. * * * Для Доббеля вновь началась трудовая жизнь. Ровно в восемь утра Доббель уже сидел в лаборатории, где всегда пахло озоном, каучуком и какими-то кислотами. Производились ли опыты при солнечном свете, или же вечером, при свете ламп, или, наконец, в полной темноте, Доббель всегда был окружен своим прозрачным миром светящихся шаров, колец, облаков, полос, звезд. Машины гудели, жужжали, трещали. Доббель видел, как возле них возникают сияющие магнитные поля, как срываются потоки электронов, как эти потоки изгибаются или ломаются в пути под влиянием хитроумных электрических преград, сетей и ловушек. И Доббель объяснял, объяснял и объяснял все виденное. Две стенографистки записывали его речь. Он видел интереснейшие световые феномены и делал ученым сообщения о вещах совершенно неожиданных. Когда начинала работать гигантская электромагнитная установка, которая была больше и тяжелее самого большого паровоза, Доббель говорил: — Фу, ослепнуть можно! Эта машина наполняет ярким светом целый квартал города, а крайние пределы светящегося магнитного поля выходят далеко за окраину города. Ведь я вижу весь город насквозь — электрический скелет города, вижу сразу во все стороны. Я теперь вижу все вещи и вас, господа. Электроны облепили меня, как светящийся улей. Вон у господина Ларднера искры уже сыплются с носа, а голова господина Корлиса Ламотта напоминает голову Медузы Горгоны в пламени. Я отчетливо вижу все металлические предметы, они горят, как раскаленные, и все связаны светящимися нитями. При помощи Доббеля, говорящего и мыслящего аппарата, было разрешено несколько не поддававшихся разрешению обычным путем научных вопросов. Его ценили. Ему хорошо платили. — Я могу считать себя самым счастливым среди слепых, но зрячие все же счастливее меня, — говорил он Круссу, который ежедневно выслушивал его отчеты о работе и продолжал на основании их свои изыскания по усовершенствованию изобретенного им аппарата. И вот настал день, когда Крусс сказал: — Господин Доббель! Сегодня истек срок нашего договора. Я должен исполнить свое обязательство — вернуть вам нормальное зрение. Но вам тогда придется потерять вашу способность видеть движение электронов. Это все-таки давало вам преимущество в жизни. — Вот еще! Преимущество быть живым аппаратом! Не желаю. Довольно. Я хочу иметь нормальное зрение, быть нормальным человеком, а не ходящим и болтающим гальваноскопом. — Дело ваше, — усмехнулся Крусс. — Итак, начнем курс лечения. * * * Настал и этот счастливый день в жизни Доббеля. Он увидел желтое, покрытое морщинами лицо Крусса, молодое, но злое лицо сестры, помогающей Круссу, увидел капли дождя на стеклах большого окна, серые тучи на осеннем небе, желтые листья на деревьях. Природа не позаботилась встретить прозрение Доббеля более веселыми красками. Но это пустяки. Были бы глаза, а веселые краски найдутся! Крусс и Доббель некоторое время молча смотрели друг на друга. Потом Доббель крепко пожал руку Крусса. — Не нахожу слов для благодарности… Крусс отошел от кресла, приподняв правое плечо. — Благодарить незачем. Для меня лучшая награда — успех в моей работе. Я же не шарлатан, не Вироваль. Вернув вам зрение, я доказал это всем — надеюсь, его приемная очень скоро опустеет… Но довольно обо мне. Вот вы и зрячий, здоровый, нормальный человек, Доббель. Можно позавидовать вашему росту, вашей физической силе и… что же вы теперь намерены делать? — Я понял ваш намек. Я больше не ваш пациент и потому не должен обременять вас своим присутствием. Сегодня же я перееду в отель, а затем подыщу себе квартиру, работу. — Ну что ж, желаю вам успеха, Доббель. * * * Прошел месяц. Однажды Крусса попросили сойти вниз, в вестибюль. Там стоял в пальто с приподнятым воротником и со шляпой в руках Доббель. Струйки дождя стекали на паркетный пол с полей его шляпы. Доббель выглядел уставшим и похудевшим. — Господин Крусс! — сказал Доббель. — Я пришел еще раз поблагодарить вас. Вы вернули мне зрение. Я прозрел… — Вы лучше скажите, удалось найти вам работу? — Работу? — Доббель желчно рассмеялся. — Я прозрел, господин Крусс. Прозрел вдвойне. И я хочу просить вас… ослепить меня. Сделайте меня слепцом, навсегда слепцом, видящим только движение электронов. — Добровольно подвергнуть себя ослеплению?! Но ведь это чудовищно! — воскликнул Крусс. — У меня нет другого выхода. Не умирать же мне с голоду. — Нет, я не сделаю этого, решительно отказываюсь! — горячо возразил Крусс. — Что подумали бы обо мне! И потом вы опоздали. Да. Занимаясь электроноскопом, я внес в него кое-какие конструктивные изменения, запатентовал и продал патент Всеобщей компании электричества. Теперь каждый человек может с помощью моего электроноскопа видеть электроток. И компания не нуждается в таких ясновидящих слепцах, каким были вы, Доббель. Доббель молча надел мокрую шляпу и в раздумье посмотрел на свои сильные, молодые руки. — Ладно, — сказал он, в упор взглянув на Крусса. — Они годятся по крайней мере на то, чтобы сломать всю эту чертову мельницу. Прощайте, господин Крусс! — И он вышел, хлопнув дверью. Дождь прошел, и на синем осеннем небе ярко сияло солнце. notes Примечания 1 По-немецки «глюк» — счастье. 2 Стол, на котором производят вскрытия.