Наемный солдат Адам Торп Герой рассказа Адама Торпа (1956) «Наемный солдат» из раза в раз спьяну признается, что «хладнокровно убил человека». Перевод Сергея Ильина. Адам Торп. Наемный солдат Большим храбрецом Стюарт не был, однако солдат из него получился неплохой. Его отличало присутствие духа, остававшееся при нем даже в полной неразберихе боя. Люди, знавшие Стюарта, понимали, что в его темноватом прошлом ему доводилось совершать поступки далеко не заурядные; но вообще говоря, его репутация целиком зиждилась на событиях слишком давних, и нынешние знакомые Стюарта ничего о них знать не могли, даже по слухам. Прошлое Стюарта представляло собой лежащую в потайном ящичке закрытую книгу, а факты общеизвестные сводились к тому, что он служил на Суэце, в Адене и Конго, что получил довольно серьезное лицевое ранение, оставившее шрам, который тянулся от рта до левого уха и, когда Стюарт улыбался (а улыбался он, отдадим ему должное, довольно часто), перекашивал все лицо, — и что он хладнокровно убил человека. Последнее было не слухом, а фактом и потому не имело мрачного романтического обаяния, присущего домыслам подобного рода: это был факт нимало не зловещий и ничем особо не примечательный, да к тому же и сообщал о нем сам Стюарт — после того как выпивал в пабе «Красный лев» определенное количество кружек, — причем сообщал с таким постоянством, что и бармена, и завсегдатаев паба сказанное повергало скорее в тоску, чем в ужас. — Я убил человека, — вдруг, ни с того ни с сего произносил Стюарт, подбочениваясь одной рукой и поворачиваясь на табурете, — локоть оттопырен, глаза не отрываются от лица ближайшего соседа справа или слева, другая рука так и сжимает керамическую кружку, которую в пабе держат специально для него, на крючке, что торчит из стены над ящичком с мелочью, и на которой изображена старинная сельская усадьба, никем пока не опознанная (некоторые, правда, уверяли, будто это Чатсуорт, но по той лишь причине, что видели по телевизору снятый там фильм). — Хладнокровно убил человека. Война. Последнее слово произносится негромко и, как считают некоторые, для того чтобы успокоить нервы слушателя, каковым неизменно оказывается человек, заглянувший в паб впервые. Лицо Стюарта, хоть и добродушное, портит не только неспособность улыбаться, не кривясь, но и то, как посажены на нем глаза, а посажены они слишком глубоко, чтобы можно было толком различить их грубовато-прямой взгляд. Глаза у него зеленые, но иногда темнеют. Никто не может с полной уверенностью объяснить, почему Стюарт, несклонный, как правило, распространяться о своем солдатском прошлом, вдруг открывает (при определенном градусе опьянения) свои карты, да так грубо и резко, точно нажимает на кнопку выкидного ножа. И ведь ничего больше он на эту тему не говорит — лезвие ножа возвращается в рукоять, и на смену ему приходят, какие бы вопросы ни задавал Стюарту его случайный собеседник, общие дубоватые рассуждения о политике и о том, что миру, мол, нужна хорошая встряска, форс-мажор ему нужен, вот что, да резкие выпады по адресу нынешней молодежи. Друзей у Стюарта нет — но это тоже факт скорее предположительный, чем достоверно известный. Отслужив в Конго (наемником, как думают многие), он вернулся домой и застал мать при смерти, а сестру беременной — от кого, она не знала. Мать умерла, сестра перебралась на север Шотландии, живет там теперь с ребенком и рабочим-бурильщиком (не отцом ребенка), а Стюарту достался в наследство дом. Дом этот, стоящий несколько в стороне от затененной листвой скромной гравийной дороги, за низкой изгородью, образованной тщедушными кустами кипарисовика, понемногу обрастает оснасткой: недаром хозяин целыми днями возится в спальне для гостей со всякими электронными штучками. Впрочем, гостей у Стюарта не бывает, да и сам он редко где-либо задерживается, хотя по вторникам, четвергам и субботам его всегда можно увидеть неподалеку от дома, в «Красном льве», который он окидывает таким взглядом, точно маленький этот мирок — его закадычный, пожизненный товарищ, привычное пристанище. Тем завсегдатаям паба, что выпивали с ним — а скупостью он не отличался, — Стюарт нравился, но лишь в пределах данной декорации, в пределах паба. В определенном смысле Стюарт был актером — всеми любим, пока не сойдет со сцены, а как только сойдет, ему и доверять перестают, и всячески его избегают. Кое-кто из посетителей, те что повдумчивее, гадали, что, собственно, значит это его «хладнокровно» — сам Стюарт объяснений никаких не давал, а пересуды, которым посетители предавались в его отсутствие, так и не позволили выработать сколько-нибудь удовлетворительного определения, впрочем, бармен рискнул выдвинуть теорию, согласно которой Стюарт застрелил в Конго безоружного «туземца», — эта теория подтвердила для большинства слушателей принципиальную безвредность загадочного поступка, совершенного бог весть когда и обретшего драматичность лишь из-за того, как Стюарт о нем рассказывал (или отказывался рассказывать, что, пожалуй, вернее). О чем не знали те, кому доводилось слышать его заразительный смех и неторопливые разговоры, так это о том, с какой суровостью судил себя он сам. И не в том дело, что ему снились кошмары, плод воспоминаний о летящих по воздуху, окровавленных, оторванных взрывом руках и ногах, о груде детских ботиночек (еще зашнурованных — это было единственное, что осталось от попытавшихся избежать встречи с повстанцами учеников миссионерской школы), о разрозненных бешеных перестрелках, вспыхивавших то там, то сям в гуще гигантских влажных листьев, среди болотных испарений, — такие видения посещали каждого из завсегдатаев «Красного льва», даже тех, кто всегда вел жизнь тихую и безгрешную. Но тот мачете, что рассадил щеку Стюарта, держал в руке конкретный человек, и он убил этого человека единственной пулей, выстрелил в летевшую по лесу широкую спину. Смысл, который Стюарт вкладывал в слово «хладнокровно», был одновременно и уже, и шире любого определения, какими обменивались в его отсутствие завсегдатаи: он стрелял в спину. Да, тот человек желал ему смерти, надолго обратил его рот в способную лишь шлепать губами никчемность, и все же Стюарт какой-то миг еще прикидывал — не пощадить ли его? Сознание Стюарта, потрясенное и внезапным столкновением, и болью, желая, быть может, бежать от кошмара, в который обратился вещный мир, отстранилось от горячки боя, от ужаса нападения и спокойно оценило происходившее. Гладкой мускулистой спине потребовалась целая вечность, чтобы зигзагами проскочить плотный подлесок, — не исключено, впрочем, что прошло лишь несколько секунд, прежде чем Стюарт, тщательно взвесив все возможности, нажал на курок и увидел, как бежавший исчез из глаз, точно свалившись в леопардовую ловушку. И в эти секунды холодная кровь омыла сознание Стюарта так же обильно, как омывала ему зубы горячая, бившая изо рта и смешивавшаяся с потом на ключицах. Теперь, десятилетия спустя, ему представлялось жизненно важным, что холодность того мгновения не согреть никакими объяснениями, и раз в неделю, по меньшей мере, Стюарт поддавался искушению объявить о своем поступке, однако рассказывать что-то еще, приводить доводы, объяснять, означало выпустить вину из своих рук и отдать другим, чтобы ее гладили по спине, играли с ней люди, не имеющие о таких вещах ни малейшего представления, во все годы его отсутствия жившие жизнью дремотной, лишенной событий, такой, как жизнь его матери. Когда один из случайных посетителей паба отозвался: «Я тоже» — и принялся рассказывать свою историю, — запутанную, включавшую в себя вражду каких-то банд и всеобщее пьянство и приключившуюся с незнакомцем когда-то в молодости, в Горболсе, — Стюарт и на эту приманку не клюнул. Дело было лет уж десять назад, но трепет смятения, вызванный ответом незнакомца, и поныне оставался в сознании Стюарта таким, будто все случилось вчера: он был даже ярче, чем воспоминания о Конго, — впрочем, ужас этих воспоминаний тоже пятнал чувства, точно подсохший кровоподтек, мутя то, что еще уцелело в памяти от тогдашних картин. Проведя вечер в пабе и в меру захмелев, Стюарт твердой поступью возвращался домой, варил суп из пакетика — «Кнорр», обычно томатный, — и добавлял в него шматок масла. Пока услышанные в пабе сплетни оседали или, наоборот, кружили в его голове, за глубоко сидящими глазами, он приканчивал суп и мыл посуду. Все эти действия — прогулка до дома, варка супа, поднесение ложки к поврежденному рту — совершались в медленном, удовлетворенном ритме. Во всем этом сквозил триумф, как если бы что-то снова было задумано им и успешно совершено. Женщины у Стюарта порой появлялись, но не было ничего, что он мог бы назвать романом, не говоря уж об устойчивых отношениях. Заботило его это, лишь когда он смотрел по телевизору какой-нибудь сентиментальный сериал о семейной жизни, — да и в таких случаях Стюарт ощущал скорее сожаление, чем надежду. У него не было планов зажить с кем-то на пару, или хотя бы попробовать сыграть в эту игру. Он провел двадцать пять лучших своих лет наемником, зарабатывая на жизнь, и считал эти годы достаточной платой за спокойное существование. Стюарт радовался солнечному свету, проливавшемуся в окна его гостиной (где после смерти матери никто ни разу не прибирался), подставлял лицо золотистым лучам и часами сидел так, бесстрастный, точно Будда, — или кошка на ручке кресла, — не ощущая никакой вины. Прогуливался он редко, поскольку окрестности города, плоские и голые, его не привлекали; Стюарт предпочитал заманивать мир к себе домой и потому долгими часами собирал коротковолновые радиоприемники самых разных родов, установил у себя в саду огромную металлическую мачту, которую удерживали в стоячем положении кабели и проволочные растяжки, а крыша его дома щетинилась другими антеннами, напоминавшими птичьи скелеты. Время от времени он связывался с кем-нибудь из радиолюбителей, однако по большей части просто прослушивал эфир — в особенности привлекали его военные самолеты: они бросали ему вызов, и этот вызов Стюарт с готовностью принимал, дешифруя закодированные переговоры или просто прослушивая волну. До местной авиабазы легко было добраться пешком (автомобиля у него не было), и Стюарт регулярно затаивался у ее изгороди с приборчиком, который позволял с пугающей точностью настраиваться на рубки взлетавших или садившихся самолетов. Он подумывал о том, чтобы взять с собой в один такой поход кого-нибудь из членов клуба коротковолновиков Восточной Англии, в котором состоял и на собрания которого время от времени ездил в Норидж. По большей части они были намного моложе его — настолько, что вполне годились ему в дети, и он некоторое время колебался, прежде чем спросить у Роба, довольно приятного юноши, не желает ли тот в ближайшую субботу побывать у авиабазы. Душок противозаконности, овевавший эту затею, привлек Роба, и тот с энтузиазмом согласился в ней поучаствовать. Так и случилось, что эти двое, вооруженные всем необходимым для пикника, плюс радиоприемниками, прокрались среди елей к месту, с которого за высокой, находившейся под напряжением изгородью открывался вид на взлетно-посадочную полосу, и укрылись там в густой тени. Время они провели со своими приборчиками отменно, подслушивая устрашающе непристойную трепотню пилотов, нарочито медлительную — манера американцев, которой Роб довольно сносно подражал, — и за бутерброды свои принялись в приподнятом настроении. Пока они беседовали, сидя на ковре из еловых игл (беседа сводилась, по преимуществу, к обмену техническими новостями), Стюарт позволил себе пофантазировать, будто Роб — его сын, и вдруг на него навалилось ощущение потери, сильное, как удар, понимание, сколь многого он лишился, совершая определенные поступки и принимая определенные решения. Разговор он продолжал запинаясь, ошеломленный мыслью о тех днях, что еще ждут его впереди, не обещая ни удовлетворения, ни каких-либо побед. Американские истребители, с ревом проносившиеся над их головами, все сильнее подавляли Стюарта, однако он держался, стараясь сосредоточиться на том, что говорил Роб. — Штуковина компактная, а радиус действия у нее — ярдов восемьдесят. Улитка ползет, и ту слышно. Их уже установили гораздо больше, чем вы думаете. Скоро они везде будут и начнут включать тревожную сигнализацию каждые двадцать секунд. То-то шуму наделают! Роб замолчал, чтобы налить из термоса чаю, протянул кружку Стюарту и тот, продрогший на восточном ветру, принял ее. Этот дружеский жест юноши, здесь, под шептавшимися ветвями, воскресил сожаления старика, и они резанули его душу, как заступ режет слежавшуюся землю. Обезумевшая спина вновь замелькала среди древесных стволов, рука Стюарта невольно дернулась, и чай обжег кожу. Вскрик боли утонул в реве садившегося за изгородью истребителя, однако Роб понял по лицу своего собеседника, каких усилий стоило ему сохранять самообладание, пока на коже его вздувался и краснел волдырь.