Белые цветы Абдурахман Сафиевич Абсалямов Герои романа — деятели медицины, ученые и рядовые врачи. В центре внимания автора — любовь Гульшагиды и Мансура, любовь необычная, но прекрасная и торжествующая. Белые цветы. Роман. А. Абсалямов Глава первая 1 Ночью побрызгал дождь, утро выдалось удивительно ясное. С чувством легкости и чистоты на душе Гульшагида поднялась с постели, накинула халат и, ступая на цыпочках, чтобы не разбудить подруг, распахнула окно. Казань еще не совсем проснулась. Улицы как бы дремали под розовой кисеей. Спокойствие и тишина властвовали над городом. Но вот первые лучи солнца скользнули по крышам и стенам самых высоких домов. Вершины деревьев в садах и скверах, как бы окунувшись в расплавленное золото, сияли и лучились. Все кругом, даже оторвавшийся от паровозной трубы клубочек сизого дыма, оставалось неподвижным. Не шелохнется Волга. Широко раскинулась величественная река. Пристани, высокие портальные краны, темно-зеленые горы на том берегу — заколдованы утренней тишиной, погружены в глубокую задумчивость. Гульшагиде кажется, что она не из окна общежития смотрит, а парит в прозрачном воздухе, навстречу все еще пылающей утренней заре. Душа переполнена одной радостной и тревожной мыслью: «Мансур вернулся». На самом деле вернулся или это всего лишь слух, — Гульшагида не знает точно, сама она не видела Мансура. Но и слуха достаточно, чтобы потерять покой. …Как бежит время. Окончив мединститут, девушка уехала работать в родную деревню Акъяр. И вот уже четыре года минуло. За четыре года разлуки с Мансуром вряд ли наберется и четыре дня, когда бы она не вспоминала о нем! Стоило Гульшагиде ненадолго попасть в Казань, сердце ее начинало бурно биться, безудержно стремилось к памятным местам — Федосеевской дамбе, Фуксовскому саду. Но она избегала бывать там, словно боялась — вдруг случится что-то страшное, если она наведается туда. Она старалась поскорее уехать из Казани, а потом, вернувшись в Акъяр, ужасно раскаивалась в своей слабости. Но — выпадал случай — она снова приезжала в Казань, и все повторялось сначала. Это было какое-то наваждение. Ведь Гульшагида знала, что Мансура нет в Казани, что он работает где-то на далеком Севере. Ясно было как день: если она даже и побывает на Федосеевской дамбе, не произойдет ничего страшного, как не случится и чуда. Так говорил разум. А сердцу думалось иначе. Этим летом она приехала в Казань на курсы усовершенствования врачей. Покидая Акъяр, поклялась себе: заниматься только учебой, не вспоминать ни о чем, что могло бы разбередить ее чувство к Мансуру. На ее счастье, программа курсов оказалась еще обширнее и сложнее, чем она предполагала: лекционный зал, больница, библиотека — вся ее жизнь как бы замкнулась в этом треугольнике. В этой сутолоке незаметно минули четыре месяца. Еще два месяца — и конец учебе. Она вернется в свой Акъяр. А там жизнь опять потечет размеренно и привычно. Вдруг разнесся этот слух… Она хотела и боялась верить ему. Но в это утро проснулась с твердой мыслью: «Зачем мучить сердце? Ведь все равно не выдержу, рано или поздно пойду туда. Так лучше уж сейчас…» Приняв решение, она быстро умылась, надела легкий бежевый пыльник, туго стянула поясом и без того тонкую талию, мимоходом бросила взгляд в зеркало. Иссиня-черные волосы гладко зачесаны назад, толстые косы собраны на затылке узлом. Ей не нужно ни шляпы, ни платка. Через десять — пятнадцать минут она остановилась на крутом откосе Фуксовского сада — у знакомой скамейки. Внизу серебром переливается речка Казанка, несколько ниже впадающая в Волгу. Как знакомо все это. Сердце Гульшагиды гулко стучало, дыхание было прерывистым, глаза блестели. Она закрыла лицо руками, и за эти короткие минуты перед ее взором, словно озаренные молнией, промелькнули события, пережитые четыре года назад. …Профессор Абузар Гиреевич Тагиров предложил Гульшагиде после окончания мединститута остаться в ординатуре. О каком еще счастье могла мечтать девушка, выросшая сиротой в деревне, с великим трудом поступившая в институт? С какой радостью согласилась бы Гульшагида на это заманчивое предложение. Но к тому времени она уже подружилась с приемным сыном профессора Тагирова — Мансуром. Они часто встречались, вместе веселились, танцевали на студенческих праздничных вечерах; иногда ходили в кино, на каток… Библиотека профессора Тагирова славилась на всю Казань. Он разрешил молодым людям неограниченно пользоваться книгами. Мансур и Гульшагида подолгу засиживались днем и по вечерам. Им никто не мешал. Абузар Гиреевич был то в деканате, то в больнице, то на научных заседаниях. В доме стояла тишина и как бы легкие сумерки. Так нравилось хозяйке — Мадине-ханум. Она всегда велела опускать шторы на окна. Привычки ее сильно изменились в годы замужества. В молодости она работала учительницей, увлекалась любительской сценой… А теперь стала домоседкой: большую часть времени проводит за чтением художественной литературы; иногда готовит мужу необходимые для научной работы материалы. Удивительно аккуратная, Мадина-ханум знает место каждой книге в библиотеке мужа. У Тагировых долгие годы жила — домработница, одинокая женщина Фатихаттай, она стала в семье профессора как бы родной. Худощавая, проворная и бойкая, всегда с засученными рукавами, в повязанном на затылке, как у молодух, платке, Фатихаттай не любила мозолить глаза, без дела: выходила из кухни только перед обедом и ужином, чтобы помочь хозяйке накрыть стол. Потом Фатихаттай стучала в дверь библиотеки или профессорского кабинета, полунасмешливым тоном приглашала молодых людей к столу: — Хватит вам! Все равно не прочитаете столько книг, сколько прочли мы с Абузаром. Идемте ужинать, а после будем пить чай. Абузар говорит, что у чая семьдесят семь целебных свойств, когда выпьешь чайку, голова лучше варит. Иногда Гульшагида от полноты чувств обнимет славную старушку, начнет кружить по комнате. У Фатихаттай только позвякивают вплетенные в косы монеты. — Ой, Гульшагида, милая, сердце зашлось! — Старушка в изнеможении опускалась на стул и, лукаво поглядывая на Гульшагиду, многозначительно покачивала головой. — Ай, проказница!.. Иной раз, отдыхая от занятий, Мансур играл на рояле. Гульшагида по просьбе Мадины-ханум или профессора что-нибудь пела под аккомпанемент. Как-то в середине мая молодые люди сидели на скамейке в Фуксовском саду, на обрывистом берегу Казанки. Взошла луна. Реку пересекла серебряная дорожка. В этот вечер Мансур первый раз обнял Гульшагиду. Девушка приникла головой к его груди и притихла. И тут почувствовала, как губы Мансура коснулись ее волос. Осторожно она приоткрыла глаза. Мансур глянул в эти мерцавшие в темноте глаза и вдруг поцеловал ее в самые губы… Вплоть до рассвета они просидели рядом. Они не давали друг другу клятв, не говорили: «Люблю». И без этого все было ясно. Это было самое счастливое для Гульшагиды время. В доме Тагировых догадывались о их чувствах. Если Мадина-ханум и Абузар Гиреевич не высказывались прямо, то бойкая на язык Фатихаттай частенько без обиняков обращалась к Гульшагиде: «Невестушка моя ненаглядная!» А потом… Что было потом — Гульшагида и тогда не понимала и сейчас, спустя четыре года, не может уяснить себе. Вдруг Мансур начал сторониться ее. Если Гульшагида звала его на Казанку, он под разными предлогами отказывался. Однажды путано и сбивчиво начал просить у Гульшагиды прощения. Пораженная девушка так и не решилась спросить, в чем он провинился. «Должно быть, увлекся другой», — с горечью предположила Гульшагида. Но она ни разу не видела Мансура с этой «другой». Тогда девушка решила выждать некоторое время, а потом, выбрав подходящий случай, откровенно объясниться: «Что случилось, Мансур? Почему ты так изменился?» Именно в эти тяжелые дни, когда Гульшагида предавалась отчаянию, профессор Тагиров и предложил ей остаться в ординатуре. Но девушка, потрясенная неудачей в любви, подчиняясь чувству безнадежности, ответила: «Спасибо за доверие, Абузар Гиреевич. Но я хочу сначала поработать в своей родной деревне». Профессор со свойственным ему тактом не стал допытываться о настоящих причинах отказа и не настаивал на своем предложении. Гульшагида истолковала это по своему: «Если бы я была по-настоящему способна к серьезной работе, профессор не отступился бы так скоро от меня. Скорее всего, он предложил мне это по своей доброте». Как-то Гульшагида встретила в коридоре института Мансура и по какому-то наитию решила, что настал момент для последнего объяснения. Она пригласила Мансура пойти на Портовую дамбу. И многозначительно добавила: «Может быть, мы не встретимся больше». Мансур то ли не хотел окончательно обидеть явно взволнованную девушку, то ли просто располагал свободным временем, но на этот раз согласился. И вот они идут по берегу Волги, взявшись за руки, вернее, за кончики пальцев, как школьники. Солнце озаряет красноватыми лучами широкую Волгу. Река ослепительно сверкает, — не щурясь, больно смотреть. Проплывают огромные белые пароходы. Их басовитые гудки оглашают берег, потом замирают где-то вдали. По реке быстро проносятся моторные лодки. Со стрежня дует упругий и теплый ветер. На Гульшагиде ее любимая широкая юбка с крупным цветастым узором и белоснежная кофточка; тонкая талия стянута ремешком, на ногах легкие белые босоножки. Косы наполовину расплелись. А Мансур даже не переоделся — он в своем обычном полуспортивном костюме. Шли молча. Иногда Гульшагида украдкой бросала на Мансура быстрый взгляд. Чего только не было в этом взгляде: и укоризна, и мольба, и гнев, и любовь… Наконец, Гульшагида не утерпела, заговорила первая. На днях они оба получат диплом. Почему бы Мансуру не поехать вместе с ней в Акъяр? — Еще не поздно, — убеждала она. — Пойдем в министерство и попросим о назначении. Правда, чудесно было бы? Мы построили бы в Акъяре новую больницу и славно поработали бы в селе, как работал Абузар Гиреевич в молодости. Ты — хирург, я — терапевт. Мансур молча слушал, потом сдержанно сказал, что все это — запоздалая романтика. — Почему запоздалая? И разве романтика чужда тебе? — чуть отстранившись, допытывалась девушка. Мансур промолчал, засмотрелся на Волгу. Поднял камушек, бросил далеко в воду. Послышался негромкий всплеск. Камушек исчез, только круги остались на воде. — Что случилось? — с горечью продолжала Гульшагида. — Почему ты не отвечаешь? Опять молчание. — Тебе скучно со мной! — воскликнула Гульшагида. — Видно, надоела… Не думай, что собираюсь вешаться тебе на шею. Показалось ей, или на самом деле так было, — губы Мансура прошептали еле слышно: «Прости, я не люблю тебя». Она резко повернулась и молча побежала вдоль дамбы. Потом, держась за лопухи и полынь, иногда соскальзывая вниз, стала взбираться по крутому склону. Она не оглядывалась, не знала, пытался ли последовать за ней Мансур. Только поднявшись в гору, перевела дыхание. Остановилась, посмотрела вниз. Ей видно было, как Мансур садился к кому-то в прогулочную лодку, должно быть, встретил своего приятеля. Они поплыли широкой гладью реки. В последних, красноватых лучах солнца поблескивали лопасти весел… 2 По приезде в деревню Гульшагида первое время жила надеждой: «Если в сердце Мансура осталась хоть капля любви, он обязательно напишет мне, а то и сам приедет в Акъяр. Мы объяснимся, и все будет хорошо». Но Мансур не написал и не приехал. Через некоторое время Гульшагиде передали, что его будто бы совсем нет в Казани. Он куда-то уехал, связав судьбу с никому не известной женщиной. Она старше Мансура. Какая обида! Какой стыд! Но что поделать? Биться головой о камень? Да ведь и это не поможет. Так загадочно и нелепо кончилось ее первое увлечение. А через год Гульшагида вышла замуж. Это случилось как бы помимо ее воли, бездумно. Через семь или восемь месяцев они разошлись. Гульшагида все чаще говорила себе, что ей уже не видать счастья! Но — в двадцать шесть лет — сердце никак не хотело примириться с этим, не хотело жить только горькими воспоминаниями. Получив вызов на курсы, она неожиданно решила: «Как приеду в Казань, в тот же день зайду к Тагировым». И, верно, подошла было к их дому. Но сейчас же спохватилась: «Я ведь не прежняя Гульшагида». И не нашла смелости постучать в дверь. Оставалась надежда: «Может быть, Абузар Гиреевич; увидев меня в больнице, сам пригласит зайти». Профессор несколько раз встречал ее, останавливал, расспрашивал о житье-бытье, но домой к себе не звал. Рассчитывая на случайную встречу с Мадиной-ханум или Фатихаттай, Гульшагида при каждом удобном случае старалась пройти возле дома Тагировых. Но недаром говорится: «Несчастливому и случай не помогает», — никто не встречался Гульшагиде. О чем же она думала, не раз проходя под окнами знакомого дома? О Мансуре, о своем недолгом счастье?.. Гульшагида и сама не смогла бы ответить. Выбросить Мансура из сердца — нет силы; держать в сердце, как близкого и единственного, — тоже невозможно… Федосеевскую дамбу Гульшагида считала теперь самой запретной чертой для себя. Но сегодня она все же нарушила эту черту. И вот — стоит на крутом берегу, закрыв руками лицо, словно совершила бесчестный поступок: стоит и… ждет чужого мужа! Но никто не подходит к ней, не берет за руку. Гульшагида с трепетом открывает глаза. На Казанке, на дамбе пустынно… Могло показаться, что душа ее опустошена, никаких надежд не осталось. И все же Гульшагида, идя по дамбе в сторону кремля, не опускала голову, смотрела на мир широко открытыми глазами. Что это, — может быть, всего лишь женская гордость? В автобусе она старалась ничем не выдать своего горя. Более того, — проходя по знакомой Больничной улице, заставила себя внимательно осматриваться кругом, хотя ежедневно бывала здесь. Справа и слева высились громады новых пятиэтажных домов, магазины с нарядными витринами. А чуть дальше виднелись старые, обветшалые здания. Большинство деревянных домов покосилось, а у каменных облупилась штукатурка, оббиты углы. Все это напоминало дореволюционный захолустный уездный городок, какие теперь показывают в кино. Вот женщина переходит улицу, сгибаясь под тяжестью коромысла. Во дворе на протянутой веревке мотается полотенце с красной каймой. Бабай в длинном белом джиляне [1 - Джилян — верхняя одежда вроде поддевки.] и круглой мерлушковой шапке чинно шагает по тротуару, постукивая клюкой. А вон пожилая женщина, прикрыв рот концом платка, стоит у ворот, что-то высматривает, — может быть, поджидает мужа с работы. И тут же, в каких-нибудь двадцати — тридцати шагах, воздвигают новый каменный дом; девушки в брюках, напевая татарские песни, кладут ряды кирпичей; над головой у них величаво движется подъемный кран. А на противоположной стороне тянутся цехи огромного завода, в окнах сияют лампы, излучающие дневной свет. В одном из этих переулков стоит совсем крохотный деревянный домишко, подпертый бревнами, словно лачуга Ходжи Насреддина. У покосившихся ворот, как всегда, сидит торговец цветами Муртаза-бабай. На старике белая длинная рубаха, короткая жилетка, на голове старенькая заношенная тюбетейка. В густых черных бровях и козлиной бородке бабая поблескивает седина. Гульшагида каждый день покупает у него цветы. Не много — всего три-четыре гвоздики, но выбирает самые лучшие. Она с утра платит деньги, а цветы забирает вечером, на обратном пути. Гульшагида приветливо поздоровалась с бабаем, спросила, как поживает. — Лучше всех, — степенно ответил Муртаза. — Сама-то как? Твои гвоздики я оставил в сенях, в банке. Нынче особенно хороши. Посмотришь — и сама станешь цветком, ей-ей! Гульшагида улыбнулась. Да, сегодня ей хочется иметь самые замечательные цветы. — Уж не радость ли какая у тебя, дочка? — Не знаю, — зарделась Гульшагида. — Настроение такое. Она и в самом деле чувствует особенную бодрость, хотя радоваться как будто нечему. Стоит повернуть за угол домика, возле которого торгует цветами Муртаза-бабай, — сразу увидишь больницу. Вон ее старинная чугунная ограда на прочном каменном фундаменте. Вдоль ограды тянется зеленая гряда акаций, их верхушки ровно подстрижены. За изгородью, в глубине, стоят многолетние вязы, клены и березы. Их густые кроны возвышаются зелеными ярусами. Мощная листва закрывает желтое старинное трехэтажное здание. Лишь местами, где листва пореже, просвечивают то желтый кусок стены, то створка окна, то краешек карниза или же отдельные буквы длинной вывески: «Н-ая городская клиническая больница». Если посмотреть сверху, здание больницы похоже на лежащую букву «Г». Одно время и прошел слух, что будет сделана пристройка и ко второму крылу здания, — тогда буква «Г» превратилась бы в «П». Но по каким-то причинам дело замерло. А потом… потом, как говорят старики, отложенное дело запорошило снегом. Гульшагида вошла в железную калитку. Прямая асфальтированная дорожка вела к парадному подъезду. Как и само здание, подъезд был построен в классическом стиле, с колоннами. Римские цифры над колоннами указывали, что здание сооружено в конце девятнадцатого века. Наверно, и парк был посажен в те же годы. В жаркие летние дни здесь всегда тенисто и прохладно. Гульшагида на минуту остановилась, залюбовавшись изумительными красками осени. Но ведь парк красив не только в осенние дни. Почему же она раньше не обращала внимания на это? Что сняло сегодня пелену с ее глаз? Может быть, она слишком занята была своими личными переживаниями, а теперь обида и горечь начали притупляться, — кто знает… У калитки остановилась легковая машина. Из нее вышел пожилой, высокий, еще довольно стройный человек с коротко подстриженными седыми усами, в голубовато-серой шляпе и таком же макинтоше. Это был профессор Абузар Гиреевич Тагиров. Сняв шляпу, он первый поклонился Гульшагиде. Очнувшись от своих дум, она заметила его слишком поздно и смущенно пробормотала: — И вас с добрым утром, Абузар Гиреевич! — Я вижу, вас покорили краски осени, — улыбнулся профессор. — Если хотите насладиться подлинной красотой, идите в лес… Да, простите, Гульшагида, — вдруг повернул он на другое, — вы что-то совсем забыли нас. Фатихаттай житья мне не дает: «Когда же приведешь нашу Гальшагиду?» Сегодня после работы непременно заходите. Наконец-то рассеянный профессор вспомнил о ней. Что ж, она с радостью зайдет. Но Гульшагида не решилась спросить о Мансуре, только подумала о нем. 3 Хорошо зная, что Абузар Гиреевич человек внимательный и не бросает слов на ветер, Гульшагида была уверена, что приглашение, переданное ей, — побывать у Тагировых, сделано не из простой любезности. Но почему Абузар Гиреевич выбрал именно сегодняшний вечер? Ей пришла в голову неожиданная мысль: «Нет ли, в самом деле, каких-либо новостей о Мансуре? Как бы узнать?..» Эта мысль не давала ей покоя. В больнице Гульшагиде ближе всех молоденькая ассистентка профессора Вера Павловна Иванова. Они дружили еще со времен студенчества. Вера шла на два курса впереди; но случилось так, что обе девушки были избраны членами комитета комсомола, они часто встречались и на шумных заседаниях бюро, и на комсомольских собраниях. И вот Верочка стала уже Верой Павловной — кандидатом медицинских наук, ассистентом известного профессора, а на время учебы на курсах усовершенствования была руководителем Гульшагиды. Это не мешало им оставаться близкими подругами. Маленькая светловолосая Вера Павловна казалась немного подросшей только потому, что носила туфли на чрезвычайно высоких каблуках. Но пухлые, словно детские, губы, крохотная родинка на правой щеке, изящная фигура — все было как у прежней Верочки. Только речь ее стала менее торопливой, говорила она уже не захлебываясь, голос ровный, ясный. Гульшагида осторожно обратилась к подруге: — Ты не слышала, в семье Тагировых нет никаких новостей? Она старалась, чтоб в голосе не прозвучало ни малейшего волнения. Но Вера помнила о девичьем увлечении Гульшагиды. Изобразив на лице удивление, она подняла брови. — Как будто нет. Там все по-старому. — И добавила почти равнодушно: — О Мансуре тоже ничего не слышно. Она, конечно, заметила, как дрогнули ресницы у Гульшагиды. Да, тяжело ей. Но чем тут поможешь? В таких случаях — ни утешить, ни посоветовать, ни защитить, ни осудить. Одно можно сказать: не дай бог такой любви. Чтобы как-то отвлечь подругу, она сказала: — Гулечка, спустись в терапевтическое отделение, там дело есть. И тоже скоро приду туда. Из всех врачей терапевтического отделения Гульшагида лучше других знала Магиру-ханум, практиковалась у нее. Но Магиры-ханум не оказалось в кабинете. Чтобы скоротать время, Гульшагида, держа руки в карманах халата, прошла в дальний конец длинного коридора, заставленного койками вперемежку с цветами в кадушках. Настроение окончательно испортилось. Гульшагида раскаивалась в том, что дала волю глупым чувствам. Ведь не девчонка семнадцатилетняя, пора бы научиться владеть собой. Надо стерпеть, пересилить тоску, как пересиливала до сих пор. До конца курсов осталось совсем немного времени. Если бы она каким-то чудом и встретилась с Мансуром, что толку в этой встрече? Только сердце растравила бы. В любом случае она не согласилась бы разрушить семью Мансура, — на чужом горе нельзя построить свое счастье. Лучше всего забыть о Мансуре. Навстречу шла физиотерапевт Клавдия Сергеевна. Она очень походила на гусыню: маленькая стриженая голова повязана белой косынкой, голос низкий, хрипловатый. С первого же дня учебы она почему-то невзлюбила Гульшагиду. Вот и сейчас не удержалась, чтобы не уколоть. — Дорогая, — сказала она, остановившись, — тебе что, совсем уж нечего делать? Что ни встреча — все разгуливаешь по коридору да выставляешь себя напоказ. Шла бы в актрисы, коли так. Больница требует скромности и работы. Несправедливая, мелочная придирка до глубины души обидела Гульшагиду. Она хотела ответить резко, но сдержалась. Ей было так больно, что, только наплакавшись в укромном уголке, кое-как успокоилась. Вера Павловна сразу заметила, что подруга чем-то расстроена. Пришлось рассказать о незаслуженной обиде. — Не обращай внимания на эту гусыню, — успокаивала Вера Павловна. — Этой старой деве так и не удалось выйти замуж. Вот она к злится на молоденьких и красивых женщин… Поговорим лучше о деле… Я принесла тебе истории болезней из четвертой палаты. Туда положили еще одного сердечника. Кажется, писателя. У него инфаркт миокарда. Гульшагида быстро просмотрела больничные документы. Если не считать новичка, в четвертой палате все по-старому. Из сердечников там лежат уже знакомые ей актер Николай Максимович Любимов и конструктор Андрей Андреевич Балашов. Это были «ее» больные. — Писатель тоже будет «нашим», — улыбнулась Вера Павловна и добавила: — Часто ходить в театр и читать книги некогда, так хоть на писателя и актера посмотрим. Врачи, приехавшие на курсы усовершенствования, под руководством ассистентов вели наблюдение над прикрепленными к ним больными и в конце практики каждый должен был выступить с научным докладом на конференции. Тема Гульшагиды связана с сердечно-сосудистыми заболеваниями, ей выделили больных с аналогичным диагнозом. Уже при ней трое выписались из палаты домой. У Любимова и Балашова тоже миновали критические дни. Работы у Гульшагиды значительно убавилось. Но вот прибыл новенький. Четвертая палата была самой крайней, и ее в шутку называли «Сахалином». Гульшагида поздоровалась с больными и сразу же прошла к койке новичка — Хайдара Зиннурова. Его привезли ночью в очень тяжелом состоянии. Он стонал и метался, хватал воздух раскрытым ртом, на вопросы не отвечал, руки и ноги холодные, пульс не прощупывался. По словам жены, приступ у Зиннурова начался внезапно в десять вечера. Острые боли вспыхнули в области грудной клетки и не стихли после приема нитроглицерина. В больнице ему сделали уколы морфия, атропина и кардиамина, дали кислородную подушку. У больного появился легкий румянец, одышка уменьшилась, обозначился, хоть и слабый, пульс. Лишь после этого его на носилках подняли наверх, в четвертую палату. Сейчас Зиннурову опять стало хуже. Гульшагида распорядилась снова дать кислород, вызвала сестру, та сделала повторный кардиаминовый укол. Дыхание у больного стало ровнее, он открыл глаза. Гульшагида склонилась над ним. — Где болит, Хайдар-абы? — Она читала книги Зиннурова, и ей приятно было назвать его по имени. Зиннуров показал на горло: — Душит… Голос у него очень слабый. Гульшагида выслушала сердце. Из-за клокочущего дыхания' тоны различались плохо. Явилась встревоженная Магира-ханум — лечащий врач. Проверила пульс больного, укоризненно улыбнулась, словно хотела сказать: «Ну разве можно так?» Осторожно погладила бледную руку Зиннурова. Магира-ханум — женщина лет сорока пяти, среднего роста, в меру полная. Глаза у нее большие, добрые; пухлые губы всегда сложены в застенчивую улыбку; брови и волосы черные. С больными она разговаривает тихо и ласково, в каждом ее слове чувствуется неподдельная доброта. Позже, в кабинете врача, Магира-ханум показала Гульшагиде кардиограмму и анализы Зиннурова. Оставалось только принять во внимание первоначальный диагноз: инфаркт миокарда. Вечером Гульшагида, специально задержавшись в больнице, несколько раз заходила к Зиннурову. Она любила «Сахалин», хотелось думать, что здесь и больных-то нет. Послушаешь смешные рассказы выздоравливающего актера Николая Максимовича Любимова — и готова забыть, что находишься в больничной палате. Но сегодня здесь тягостно. Слышались стоны и прерывистое дыхание Зиннурова. Всякий раз больные вопросительно смотрели на Гульшагиду. Она осторожно садилась у изголовья Зиннурова, проверяла пульс, прикладывала руку к горячему лбу. Молодому врачу хотелось верить, что ее присутствие облегчает страдания больного, вселяет в него бодрость. Когда она возвращалась g дежурства, на улице было темно и холодно. А Гульшагида одета все в тот же легкий пыльник, что и утром, когда уходила на работу. Но она не боялась холода, шагала не торопясь. Улицы пустынны, только возле кинотеатров еще толпились люди. Гульшагида смотрела на них с завистью. С того дня, как приехала в Казань, она еще ни разу не была в кино. А вот в Акъяре не пропускала почти ни одного фильма. Вдруг она остановилась, вскинула голову. Сама не заметила, куда забрела. Это — освещенные окна Тагировых. Сквозь занавеску она даже видит силуэт профессора. На глаза Гульшагиды невольно навернулись слезы. Когда-то она могла свободно, без раздумий, заходить в этот дом. А теперь оставалось глядеть украдкой. Но ведь Абузар Гиреевич пригласил. Нет, нет, сегодня у нее просто не хватает сил. Она зайдет как-нибудь в другой раз. Гульшагида не предполагала, что это «как-нибудь» протянется долгие дни. Ночь прошла в тяжких раздумьях. Но сколько ни думай — конца края нет безрадостным мыслям. И утро не принесло облегчения. Во всем теле тяжесть, движения скованные. Сердце сжимается от тревоги и тоски. Гульшагида пересилила себя — и пораньше отправилась в больницу. Хватит глупых мечтаний, пора взяться за ум. Если Абузар Гиреевич, хотя бы по рассеянности, все же не повторит приглашения зайти к ним, она постарается забыть дорогу к их дому. Впереди, по больничной лестнице взбегала молоденькая сестра Диляфруз. Сегодня она как-то по-особенному кокетливо надела белую шапочку. Девушка оглянулась — из глаз струятся лучики света. Гульшагида окликнула ее, спросила, в каком состоянии Зиннуров. — Без изменений, Гульшагида-апа, — ответила сестра и в мгновение ока скрылась в приемном покое. Гульшагида сняла плащ, надела белый халат, поправила перед зеркалом накрахмаленный колпачок. Дверь четвертой палаты открыта. Было еще рано. Но Николай Максимович Любимов уже бодрствовал. Инженер Андрей Балашов, привязанный лямками к кровати, спал, как скованный богатырь. Он совсем недавно перенес тяжелый инфаркт — вот его и привязали, чтоб не переворачивался, не делал резких движений во сне. Гульшагида кивком головы ответила на приветственную улыбку Николая Максимовича и прошла к койке Зиннурова. Больной, услышав ее осторожные шаги, открыл глаза; взгляд его полон страдания. Лицо необычайно бледное, на кончике носа и губах синюшный оттенок; пульс по-прежнему слабый. Но сознание сегодня ясное, Зиннуров даже отвечал на вопросы врача, жаловался на неутихающую боль под левой лопаткой и тошноту. Одышка мучила только с вечера; сейчас в сердце осталось ощущение сдавленности. Насколько было можно, Гульшагида успокоила больного. Потом вышла в коридор. Из окна видна садовая дорожка. Соседки Гульшагиды по общежитию только еще шли в больницу. Они смешались с толпой студентов, но их нельзя было спутать с зеленой молодежью. Слушатели курсов выглядели взрослей, серьезней. Это уже врачи со стажем. Им приходилось много раз переживать вместе со своими больными радость выздоровления, испытывать и горечь неудач, сознание своего бессилия перед губительной болезнью. Приятно чувство победы над недугом, когда найден правильный путь лечения, но сколько терзаний выпадает на долю молодого врача при неудачах— и упреки совести за неправильный диагноз, и позднее раскаяние в неосмотрительности… Большинство слушателей курсов приехало из сел, из районных центров, где им в трудных случаях не с кем бывает посоветоваться. Да и вообще профессия врачей трудна и беспокойна. Выпадают ночи, когда их по нескольку раз будят и увозят к больным. Уходя в гости, они оставляют соседям адрес или номер телефона своих знакомых, родственников, — ведь нередко даже в кино или в театре раздается голос служителя: «Доктора такого-то требуют к выходу!» Все еще смотря в окно, Гульшагида увидела трех человек, не похожих ни на студентов, ни на слушателей курсов. Слева шла пожилая женщина в потертом плюшевом пальто, желтых ичигах с калошами и в белом вязаном платке; посередине — молоденький морской офицер; справа от него — худенькая девушка в легком жакете… У парадного входа девушка приостановилась, как бы недоуменно посмотрела на верхушки деревьев, — и ветра нет, а листья все падают и падают. Крупный оранжево окрашенный кленовый лист опустился ей на плечо. Она сняла его, с любопытством подержала в руке и отдала моряку, а сама заторопилась войти в подъезд. В полукруглом вестибюле с высоким потолком и кафельным полом, куда спустилась Гульшагида, чтобы встретить своих коллег, она снова увидела этих троих людей. Девушка уже сняла жакет, набросила на плечи халат. Вот она приблизилась к моряку, тихо сказала: — Ты иди, Ильдар, иди… И, не дожидаясь ответа, зашагала вверх по лестнице. — Асия! — позвал моряк. Девушка в замешательстве остановилась. Минуту-другую постояла с опущенной головой и наконец обернулась. Темно-карие глаза ее влажно блестели. Моряк направился было к ней, но она быстро-быстро замахала худенькими руками, всем своим видом говоря: «Нет, нет, не надо!» Тут вмешалась сопровождавшая их женщина: — Доченька, попрощалась бы с Ильдаром как следует. Как знать… с болезнью не шутят. — Мама, пожалуйста!.. — крикнула девушка. В голосе ее прозвучала такая боль, что Гульшагида вздрогнула, невольно взглянула на моряка. Тот сорвался с места, вмиг очутился рядом с девушкой. — Ты что-то скрываешь от меня? — с тревогой спрашивал он. — Что с тобой, Асия? Скажи, не таись!.. — Э, сынок, что нам скрывать от тебя… — отозвалась женщина. — Просто мы не успели тебе сказать — ты приехал неожиданно, в последнюю минуту… Мы уже договорились с профессором. Он назначил точное время… — Асия, не скрывай от меня ничего! — просил моряк. — Твоя боль — моя боль… — Я здорова! — отчаянно выкрикнула девушка. Ее тонкие ноздри трепетали. Но тут же она обессиленно проговорила другое: — Оставь меня, Ильдар, забудь! Не будет тебе счастья со мной. Я очень, очень больна! У меня комбинированный порок!.. Я… — Уткнувшись лицом в перила, она заплакала. — Я не жилец на этом свете… Ты не надейся понапрасну. Уходи, уходи!.. 4 Профессор Абузар Тагиров — не только в Казани — считался одним из крупнейших специалистов по сердечно-сосудистым заболеваниям. Сотни людей приезжали из разных городов и сел, чтобы показаться ему. Велики были его авторитет и добрая слава в народе. Он был одним из первых татарских врачей. Медицинский факультет Казанского университета он окончил в тысяча девятьсот одиннадцатом году. Еще в молодости Тагиров по праву считался способнейшим учеником знаменитого медика Казем-бека. Возраст, опыт, многолетняя врачебная работа сделали имя Тагирова очень популярным. Не только в самой Казани, но и в республике было немало семей, в которых говорили: «О, Абузар-абзы лечил еще нашего деда»; или «Он вылечил наших родителей». В Татарии и в соседних автономных республиках работали сотни его учеников, благодарные ему за науку. Наконец, он был весьма заметным общественным деятелем; многократно участвовал в международных конференциях и конгрессах, выступая с программными докладами; читал лекции местному населению, печатал статьи в газетах и журналах, выступал по радио и телевидению. Сегодня, как всегда, он был обходительным. и приветливым. Первым здоровался с врачами, сестрами, санитарками. Встретив в коридоре выздоравливающего, спрашивал о самочувствии. Во всех его движениях угадывались энергия и сосредоточенность. Но войдя. в кабинет, он первым долгом почти неосознанно и чуть растерянно взглянул через окно на вторично осенью расцветшие кусты шиповника… Его вывели из задумчивости вошедшие в кабинет ассистентка Вера Павловна и врач Магира Хабировна. Сегодня был день консультации. Профессор посмотрел на часы, кивнул. — Что же, начнем, Магира-Ханум. Вы говорили о какой-то девушке… — Она здесь, Абузар Гиреевич. Девятнадцатилетняя студентка. — Сердце? — Да, комбинированный порок. Не раз лежала в больницах, но лечение не дало результатов. — У кого лечилась? Когда?.. Магира-ханум обстоятельно ответила на все вопросы. — Тогда пусть войдет. Вся настороженная, девушка остановилась в дверях кабинета. Профессор пошел навстречу ей. — Пожалуйста, садитесь вот сюда, — показал он на стул, нарочно поставленный подальше от двери. — Не стесняйтесь, садитесь удобней. Вот так. — И сам, взяв стул, сел напротив. — Как вас зовут? — Асия. — Ну, Асия, вы любите осень? В ответ девушка только покачала головой. — А мы, старики, Асия, очень любим осеннюю пору. Осень — это изобилие. Человек пожинает плоды своих трудов. А весна — это только цветочки. — Профессор улыбался, переводя взгляд то на Магиру-ханум, то на больную девушку. Улыбка его была мягкой, располагающей. — Ну, Асия, рассказывайте, что беспокоит вас. — Да вот захворала немного, — сказала Асия, потупясь. В действительности же вся ее жизнь состояла из нескончаемых мучительных приступов болезни, усиливавшихся изо дня в день. Начиналось с того, что все тело сводили ужасные судороги; потом нестерпимо болели спина, сердце, суставы, казалось — кости дробятся, дышать становилось нечем, она задыхалась, руки и ноги холодели, лицо покрывалось бледностью, губы синели… Не помогали ни уколы, ни порошки, ни микстуры. Иногда боли держались неделями, чуть отпускали, потом снова усиливались. Уже по одному тому, как стояла Асия у дверей, как садилась, как дышала, профессор понял, чем и в какой степени больна девушка. Но, как всегда, он не спешил с выводами. У каждой болезни свои разновидности, каждый организм болеет по-своему. Индивидуальный характер болезни можно установить лишь по рассказам самого больного и по наблюдениям. Некоторые врачи полагают, что в наше время главное — анализы. Но профессор Тагиров считал, что какой бы умной ни была диагностическая машина, она никогда не заменит мышление врача, его опыт. Профессор задавал девушке самые разнообразные и неожиданные по своей простоте вопросы. И девушка давала столь же простые и прямые ответы. — Вы играли в детстве с мальчишками, Асия? — Конечно, играла. — Они дразнились, эти мальчишки? — Ну, мальчишки, да что б не дразниться! — Все же, как они прозвали вас? — Ну… Цыпленком звали. — Вы любите мороженое? — Профессор улыбнулся. — Да. Кто ж его не любит. — А горло?.. Горло не болит после мороженого? — Если заболит, мама дает мне горячее молоко, — Значит, ангиной болеете частенько… А в театр ходите, Асия? — Если уже и в театр не ходить… Конечно, когда здорова, — поправилась она. — Разумеется, в капроновых чулочках?.. И зимой тоже? — Не могу же я пойти в театр в домашних шерстяных чулках. — Ноги ломит после этого? — Ну, это можно стерпеть. Профессор осмотрел у нее суставы рук и ног. — Часто температурите? — Мама причитает, что я все врёмя в огне горю. — Все это можно поправить, — мягко успокаивал профессор. — Но вы должны запомнить: выздоравливает лишь тот, что хочет выздороветь. Еще в старину один восточный врач сказал больному: «Нас трое — ты, я и болезнь. Если мы с тобой будем заодно, нас уже двое, вдвоем мы как-нибудь одолеем одну болезнь». Поняли? — улыбнулся профессор. Отвечая на дальнейшие его расспросы, девушка призналась: — Да, я люблю музыку и песни, сама играю на гармонике. Мечтала поступить в консерваторию, да уж где… — А после игры суставы пальцев не болят? — Иногда болят. — Вы раньше танцевали? — И сейчас танцую, если болезнь отпускает. — Я, Асия, люблю смотреть на танцы. Что это за девушка, если не умеет танцевать! Правильно, Вера Павловна?.. А не бывает, Асия, так, что во время танца вдруг кольнет сердце? Оказывается, нередко случалось, когда девушка, с трудом окончив танец, уходила в другую комнату и сидела там, согнувшись от боли. Но рассказывать об этом ей не хотелось. — Проходите вот сюда. — Профессор показал за ширму. Вера Павловна отвела Асию за ширму и велела раздеться. В такие минуты Асия каждый раз готова была провалиться сквозь землю от стыда. Вот и сейчас, едва профессор приблизился к ширме, Асия схватила только что снятую кофточку, съежилась, глаза у нее расширились. — Послушайте, — спокойно убеждал профессор, — вы пришли в больницу, на прием к врачу. Здесь нет ни мужчин, ни женщин, только доктора и больные. Закончив осмотр, Абузар Гиреевич вымыл руки, сел за стол, положив на стекло сплетенные пальцы. Асия, не в силах поднять глаз, вышла из-за ширмы. Профессор показал ей на стул возле стола, он наблюдал за каждым ее движением. Наконец, прямо глядя ей в глаза, твердо сказал: — Асия, надо лечь в больницу… на исследование. Она, не удержавшись, крикнула: — Сколько уж исследовали меня — душу только не вынимали! — В ее голосе прозвенела боль, отчаяние. — Надо еще полежать, Асия, — вздохнул профессор. И повернулся к Магире-ханум: — В вашем отделении есть койка? — Только что освободилась. — Тогда прошу положить Асию. Асия непроизвольно оглянулась на дверь. — Вас там ждут? — спросил профессор, перехватив взгляд девушки. — Мама, — тихо ответила Асия, опустив голову. — С вашей мамой я сам поговорю. Явилась вызванная звонком Диляфруз, увела Асию. Тагиров, заложив руки за спину, ходил по кабинету. — Многие полагают, что ревматизм калечит только руки и ноги. А на самом деле он прежде всего бьет по сердцу и другим внутренним органам, бьет по нервной системе. Тысячу раз был прав один французский врач, который сказал, что ревматизм только лижет шершавым языком суставы, но кусает сердце. Кусает! — повторил профессор, сделав рукой хватательное движение. — Вы считаете, что порок у этой девушки — следствие ревматизма? — спросила Магира-ханум. — Но ведь от ревматизма ее нигде не лечили. — Вся беда в этом, — вздохнул профессор. — Очень часто наши коллеги берутся лечить не саму болезнь, а ее последствия, что не приносит пользы больному. И к вам, Магира-ханум, и к вам, Вера Павловна, у меня одна просьба: будьте чутки к этой девушке. Как говорили древние римляне, она больше всего нуждается, чтобы ей «ободрили словами душу». Ее душа полна волнениями и страхами, надо успокоить эту истерзанную душу, освободить от депрессии. Вы обратили внимание на ее слова: «Душу только не вынимали»? Эта девушка очень настрадалась, и вера в медицину у нее шаткая… У вас и без того много работы, — добавил профессор, подумав. — Можете привлечь в помощь Гульшагиду. Вот ей и практика, и материал для доклада. К какому сроку она должна приготовить доклад, Вера Павловна?.. Вот-вот, времени у нее еще хватит. Прошу позвать ко мне мать Асии… Приняв ванну, переодевшись в вылинявший от многочисленных стирок халат, обувшись в тапочки разного цвета — одна зеленая, другая красная, — Асия вслед за Диляфруз вошла в палату. На нее со всех сторон устремились любопытные взгляды. Девушка, не глядя ни на кого, прошла к свободной койке у окна и легла, уставив глаза в потолок. Никому ни слова, ни капли внимания, будто глухонемая. Только на Диляфруз она покосилась краешком глаза. Асия не лишена была характерных черт, свойственных большинству женщин. Она — не признавала красоты других, выискивала у них какие-либо изъяны и, обнаружив эти изъяны, немного успокаивалась. У Диляфруз, по мнению Асии, брови были слишком уж густые, а глаза чуть косили! Но губы… губы вызвали у Асии зависть: так изящно, так тонко очерчены, что диву даешься. У Асии губы тоже без малейшего изъяна, но они какие-то невыразительные, не придают живости ее лицу. Диляфруз положила на тумбочку порошок. — Это вам, апа. Выпейте сейчас же! Асия промолчала. «Пусть попробует привязаться ко мне!» — зло подумала она. Ей вдруг захотелось сделать что-нибудь неприятное этой девушке с красивыми губами. Почему она здорова, а Асия больна? Почему эта девушка счастлива с самого рождения, а Асия должна лучшие годы своей молодости валяться на жестких больничных койках? Разве это справедливо?.. Диляфруз достала из кармана халата сложенную бумажку, передала девушке. — Вот вам оставили записочку. И Диляфруз приветливо улыбнулась красивыми губами. На щеках у нее образовались ямочки, какие бывают у детей. Словно желая сказать: «Вот я какая!», она взметнула ресницы. Черные лучистые глаза ее засветились, как две живые звездочки. Асии стало неприятно. Она зажмурилась и не открыла глаз до тех пор, пока Диляфруз не вышла. Едва сестра скрылась за дверью, Асия моментально схватила записку, быстро прочитала и опять сердито уставилась в потолок: «Зачем он утешает меня?.. Зачем пишет: «Не обижаюсь на тебя»? Разве я по своей воле заболела, чтобы обидеть его?..» 5 Вокруг больницы зимой и летом, осенью и весной веет специфическим, не очень-то приятным запахом. Его не сравнивают с другими запахами, — должно быть, это невозможно, — просто говорят: «больничный». Кто только не слышал слов: «Терпеть не могу этого больничного запаха». Однако сегодня в палатах удивительно свежо пахло яблоками, словно в каждой свалили по возу аниса или антоновки. Больные, как бы умиротворенные этим ароматом, лежат тихо, без стонов. Они уже достаточно натерпелись и физической боли, и душевных мук, у некоторых и надежд на выздоровление мало, но в эту минуту они не думают ни о чем грустном, только бы не закрывали окон в яблоневый сад! Правда, в палатах заметно сквозит, но этот запах яблок так сладок, навевает так много воспоминаний, что не чувствуется излишняя прохлада. Полы тщательно вымыты, палаты чисто убраны, пастели, салфетки — все белоснежное. После санитарок палатные сестры, а потом сама старшая сестра еще и еще раз заходили в палаты проверять порядок. Вскоре прекратилась эта беготня. Всюду установилась почтительная, торжественная, тишина, какая бывает только перед профессорским обходом. Асия, натянув одеяло до подбородка, лежала, не отрывая возбужденного взгляда от двери. Когда в соседней палате послышался голос профессора, ее охватило еще большее волнение. Она пришла к профессору с надеждой, а после разговора с ним едва тлеющая надежда стала превращаться в уверенность. Проснется Асия ночью и сразу вспомнит прием у профессора, снова слышит каждое его слово, представляет каждый его жест, выражение лица… Нет, кажется, профессор не обманывает ее, она и вправду поправится. Асии очень, очень хочется выздороветь. Но почему она не рассказала профессору или Магире-ханум, что ее тревожит? Может быть, сегодня рассказать? И тут мгновенно ее глаза наполнились слезами жалости к себе, а щеки зарделись от стыда. Вот в дверях палаты показалась уже знакомая фигура профессора. У него седые, коротко подстриженные усы, на груди висит фонендоскоп. Профессора сопровождает целая свита врачей — мужчин и женщин. Асия совсем съежилась. — О, и здесь, оказывается, пахнет яблоками! — оживленно воскликнул профессор. — Чудесный запах! Мария Митрофановна, что вы скажете на это? — обратился он к лежавшей на первой кровати пожилой женщине. И тут же перевел взгляд на соседку ее, молоденькую женщину. — Скажите, Карима-апа, какими яблоками пахнет? — Яблоки пахнут яблоками, — невольно рассмеялась Карима. — Нет, дорогая! Сорт тоже надо знать. Возьмите антоновку — у нее же свой, неповторимый аромат. Если положить антоновку в бочку с квашеной капустой да съесть после бани… М-м-м! В деревне это яблоко зарывают на зиму в сено. Вынешь из сена в январе или в феврале — антоновка благоухает всеми ароматами лугов. У Абузара Гиреевича такое веселое лицо, словно он только о яблоках и думает. А на самом деле быстрые его, внимательные глаза уже успели обежать все койки и определить самочувствие больных. Он внимательно слушал доклад лечащего врача, иногда кивал в знак согласия, иногда погружался в раздумье. Он как-то по-своему осматривал больных, по-особенному выслушивал их объяснения, чуть склонив голову набок. И все же Асии порядком наскучило смотреть на одно и то же. Из всей группы врачей она выделила одну молодую женщину. Да, да! Это ее видела Асия на лестнице в тот день, когда поступила в больницу. Но тогда девушка волновалась и плакала, не могла рассмотреть как следует. Другое дело — сегодня. У женщины густые черные волосы, правильный овал лица, ровные, в ниточку брови. Только нос не удлиненный, без горбинки, а прямой, изящный. Если она татарка, то безусловно из окрестностей Нурлата, только там родятся такие красавицы. В прежние времена старики говорили о таких красавицах: «О, эта благородной кости». Впрочем, этих тонкостей Асия уже не знала. Профессор направился к ее койке. Девушка еще старательней натянула одеяло, выставив только лоб да глаза. — Здравствуй, Асенька, — совсем по-домашнему сказал профессор, присаживаясь к ней. — Чего ты запряталась? Ну-ка, дай руку… — Он стал считать пульс. — Не надо волноваться, — видишь, и пульс участился. Он обратился к молодой женщине, привлекшей внимание Асии: — Гульшагида, вам передали мое распоряжение? В таком случае оставляю Асию на ваше попечение, — и перешел к следующей больной. Гульшагида склонилась над Асией, шепнула: — Успокойтесь. Я приду к вам. Все объясню. В мужском отделении профессор зашел прежде всего к Исмагилу Хайретдинову. Несколько лет назад Исмагил уходил на войну здоровенным парнем, настоящим богатырем. Участвовал во многих боях, был бесстрашным воином. Уже в конце войны, форсируя одну из немецких рек, он провалился под лед, захлебнулся. Кто-то все же успел вытянуть его за ворот шинели, влил в рот спирту и оставил на льду: некогда задерживаться, — если жив — очнется. Исмагил пришел в себя только в госпитале. Но прежнее здоровье не вернулось к нему. Сейчас он страдает несколькими болезнями: кровяное давление не падает ниже двухсот тридцати, душит астма, очень плохо и с почками» — одну совсем удалили, другая еле работает. Он мучается уже семнадцать лет и, несмотря на постоянное лечение, тает, как свеча. Оставалось только поражаться живучести и терпению этого человека. «Это страдалец войны», — говорил профессор врачам, когда заходила речь об Исмагиле. Но самого Исмагила профессор неизменно подбадривал: «А ты сегодня совсем молодец!» Напоследок Абузар Гиреевич со всей своей свитой вошел в палату, где лежали с инфарктом миокарда. Если в четвертой палате нет тяжелобольных, не надейся, что артист Любимов будет лежать, прикусив язык. Как только состояние Зиннурова немного улучшилось, к Николаю Максимовичу вернулась его неуемная говорливость. — Ах, профессор! — воскликнул он, — сколько же красивых женщин вы привели сюда, чтобы показать меня! Тамара Ивановна, — обратился он к врачу-невропатологу, — прикройте, пожалуйста, ваши черные глаза. Они слишком волнуют меня. Ах, до чего же я дожил! — глубоко вздохнул шутник. — Ладно, глядите, разрешаю, — перед вами благородный больной. Его юбилей отмечали во всесоюзном масштабе, в награду преподнесли воз адресов, два воза ваз, семь часов и неисправный телевизор. — Об этом, Николай Максимович, расскажете потом, — остановил профессор. — А сейчас потолкуем о вашем сердце. — Что — сердце? То стучит, то замрет. Иногда два раза стукнет — и остановится. Это. я думаю, верный признак выздоровления. Вон и Гульшагида Бадриевна может подтвердить. Магира-ханум протянула Абузару Гиреевичу ленту последней электрокардиограммы. Пока профессор разглядывал ее, артист говорил, вздыхая: — Все записано на этой всесильной ленте. Кажется, мои дела плохи. — Да, — чуть усмехнулся профессор, — придется, пожалуй вызвать хирурга; чтобы зашить вам рот. Он передал ленту Магире-ханум, легонько тронул плечо Николая Максимовича. Это был ласковый и ободряющий жест. — Полежите еще денька два-три, потом разрешим ходить. Дела у вас идут на поправку. Тагиров перешел к авиаинженеру Андрею Андреевичу Балашову. Большая, наголо бритая голова больного сливалась с белизной подушки. — Ну, как самочувствие? — обратился к нему профессор. — Разрешили бы мне побольше движений, Абузар Гиреевич, — улыбнулся инженер; это была улыбка мужественного человека, попавшего в беду. Магира-ханум доложила, что инженер плохо спал в эту ночь, бредил, жаловался на боль в пояснице. Правда, болей в области сердца почти нет, одышка в последние дни не давала себя знать. Тоны сердца ясные. Больной просит разрешения ложиться на бок. Несмотря на запрет, он все же работает. — То есть как работает? — насторожился профессор. Магира-ханум откинула край одеяла. Под ним лежала стопка книг, справочников. Была даже маленькая чертежная доска. Карандаш, чтобы не упал, был привязан ниткой к койке. — Это что, конструкторское бюро? — вскинул брови профессор. Хорошо еще, что Магира-ханум не знала о большем нарушении режима: к Балашову регулярно приходят люди с завода; если их не пускали к больному, они ухитрялись проникать через черный ход, забирали бумаги с расчетами, которые передавал им Балашов. — Не могу лежать без работы, Абузар Гиреевич, простите, — покаялся инженер. Все ожидали вспышки гнева у профессора, а он только предупредил строго, чтобы больной не утомлялся. Любимый труд, объяснил Абузар Гиреевич, самое лучшее лекарство. — Сколько времени он лежит на спине? — осведомился профессор и, получив ответ, сунул в уши концы трубок фонендоскопа. Он тщательно прослушал Балашова, задал еще несколько вопросов, затем встал, выпрямился, сказал Магире-ханумг— По-моему, следует разрешить ему лежать на боку. Этой минуты Балашов ждал с нетерпением. Постоянно лежать на спине было для него ужасным мучением. Грудь словно придавлена тяжелым камнем, позвоночник как бы оцепенел, повернуться бы на бок хоть на одну минуту, не сесть — где уж там! — просто повернуться на бок, — это желание, казалось, было сильнее жажды в знойной пустыне. Но вот желанная минута — и Балашов вдруг оробел, не решался пошевелить ни рукой, ни ногой. Ведь немало ходило рассказов о том, как больные, перенесшие инфаркт, погибали при неосторожной попытке встать или повернуться. — Ну-ка, братец, давай потихоньку, — сказал профессор и начал осторожно помогать больному. Магира-ханум, Гульшагида, Вера Павловна тоже не остались безучастными. В палате стало тихо-тихо. Казалось, и больные и врачи затаили дыхание. Балашов переборол себя, медленно повернулся на правый бок и тут же заулыбался облегченно. Но лицо профессора было еще сосредоточенным, он не выпускал руку больного, потом еще раз прослушал его сердце и лишь после этого сказал: — Вот так! И в ту же секунду у всех оживились лица. Артист дал волю чувствам — сцепил ладони, потряс ими. — Андрей Андреевич, поздравляю! Балашов принялся благодарить врачей, но Абузар Гиреевич перебил: — Потом, братец, потом, — и вместе со стулом повернулся к соседней койке, на которой лежал Зиннуров: — Как самочувствие, Хайдар? Это был уже третий или четвертый осмотр профессором Зиннурова. И каждый раз, когда Абузар Гиреевич садился у изголовья Хайдара, и в голосе его, и в выражении лица, и в движениях рук появлялась какая-то особая теплота, даже нежность, — эту гамму чувств невозможно передать словами. Состояние Зиннурова по сравнению с первыми днями заметно улучшилось. Боли в области сердца уменьшились, дышать стало легче. Только сон еще не налаживался: больного мучали неприятные сновидения, он метался. Сегодня ночью невыносимо давило грудь. Лицо еще и сейчас бледное. Ритм пульса на запястье неровный, а пульс сонных артерий не прощупывался. Тоны сердца глухие, и хрипы в легких еще остались. Но профессор подметил и нечто другое, ободряюще сказал: — Думаю, что вы уже миновали чертов мост. — И, слегка коснувшись исхудавшей руки больного, добавил: — Поправитесь, ни о чем плохом не думайте. 6 Когда Абузар Гиреевич закончил очередную лекцию, кто-то из врачей, приехавших на курсы усовершенствования, задал вопрос: — Скажите, пожалуйста, чем больна девушка из восьмой палаты? Почему вы не показываете ее нам? Профессор, нахмурив брови, несколько секунд молчал. Он не любил вопросов неуместных или вызванных простым любопытством. Затем поднял голову, окинул живыми черными- глазами зал, снял очки, положил на кафедру. Только после этого ответил: — Среди медиков бытует изречение: noli nocere! [2 - Не вреди! (лат.)] Никогда не забывайте этих двух слов. Больной не бездушная машина, привезенная для ремонта. Больной — это целый мир. Душевный мир этой девушки — очень сложный, очень тонкий. Имел ли я право обрекать ее на излишние переживания? Нет и нет! Наносить ей без нужды дополнительную душевную травму — преступление. Если бы все вы, особенно мужчины, стали подходить и осматривать ее, думаете, она позволила бы вам это? Она тут же ушла бы, а потом весь день плакала бы от обиды… — Профессор, собираясь с мыслями, помолчал с минуту, переложил очки с одного места на другое. — Догматизм в любом деле вреден, а в медицине — особенно. Мы часто имеем дело с неповторимыми, не похожими на других, не отвечающими общим законам индивидуумами. Если с первой встречи больной почувствует неприязнь к врачу, весьма сомнительно, что лечение даст положительный результат. Не устану повторять: у больного, кроме болезни, есть еще душа! Душа! — подняв руку, повторил профессор. — Сократ две тысячи лет тому назад говорил: «Не излечив душу, нельзя излечить тело». Теперь каждому из нас хорошо известно, что душа не есть что-то неземное, божественное, а реальное физиологическое явление — высшая деятельность нервной системы, психика человека. Великие ученые прошлого — Сергей Петрович Боткин, Григорий Антонович Захарьин, Владимир Михайлович Бехтерев и другие известные клиницисты — показали на практике, что комплексное лечение тела и души является единственно правильным методом, и завещали нам идти этим путем. Никогда не забывайте слов великого Ивана Петровича Павлова: «Радость укрепляет тело». Мы. лечим человека! Человека, а не болезнь. Бесспорно, в наши дни медицина развивается не по годам, а по месяцам, по дням. Но и жизнь не стоит на месте. Больные наши во многих случаях — люди высокой культуры, сложной психологии. Чтобы лечить их, надо не уступать им ни в общем культурном уровне, ни в тонкости мышления… Когда Гульшагида слушала профессора, перед глазами ее вставал родной Акъяр. У себя в акъярской больнице, помня заветы лучших своих учителей, она старалась относиться к каждому больному как можно внимательней. Не всем ее коллегам нравилось это. Находились люди, подозревавшие ее в карьеризме. Особенно трудно налаживались отношения с заведующим райздравом. Этот человек, работавший раньше помощником прокурора, потом заврайфином, наконец, «переброшенный» для «укрепления аппарата» райздрав, всякий раз, когда Гульшагида заходила к нему по делам больницы, поучал: — Врач должен быть не только авторитетным, но и грозным. Завидев его, больные должны тушеваться, а не лезть на глаза. Если в больнице будет не только чисто и тепло, как в хорошей гостинице, но еще и ласковое обращение, найдется слишком много желающих зря есть больничный хлеб… — В заключение он любил энергично добавлять: — Вы тут мне клинику не разводите! Ближе к жизни! После лекции слушатели, как всегда, окружили профессора. Гульшагида стояла чуть в стороне. Он увидел ее, подошел с легкой улыбкой. — Вы что же, так и не показываете глаз? Учтите, приглашение остается в силе. Гульшагида смущенно покраснела. Пробормотала какие-то слова благодарности. Ей казалось, что Абузар Гиреевич не только знает о ее испытующем разговоре с Верой Павловной, но и догадывается о тайных ее мыслях. На ее счастье, слушатели не переставали донимать профессора вопросами. И она незаметно отошла в сторонку. Гульшагиде было очень грустно. Захотелось побыть одной. Она спустилась вниз и долго сидела в больничном саду. За последние два-три дня деревья оголились еще больше. На земле, куда ни глянь, всюду опавшие листья. Все печально до слез… «Абузар Гиреевич не очень-то настаивал на ее приходе. Значит, в доме у них — без перемен. Мансур так и не вернулся к родителям… А ведь в Акъяре скоро начнутся свадьбы», — почему-то вдруг подумала Гульшагида. И в эту минуту ярко-желтый лист упал ей на колени. Она с минуту глядела на этот одинокий лист и по странной ассоциации вдруг вспомнила об Асии. Вскочила со скамьи и побежала в больницу. Не так-то легко было завоевать расположение Асии. Девушка без обиняков дала понять, что не имеет ни малейшего желания разговаривать, — Вы не обижайтесь, — мягко говорила Гульшагида, — что я долго не навещала вас, другие дела были… — Что вам нужно?! — перебила Асия. — Хотите расспрашивать о моей болезни? А я не желаю с утра до вечера твердить об одном и том же! — Почему же только о болезни, можно и о жизни поговорить, о настроении вашем. Но Асия отвернулась к стене. — Пожалуйста, оставьте меня в покое. Я хочу побыть одна. Понимаете, совершенно одна. Хочу плакать, хочу терзаться! Говорят, человек живет своим будущим. А какое у меня будущее? — При таком настроении вам тем более нельзя оставаться одной, — не отступала Гульшагида и подвинулась ближе к девушке, все еще надеясь расположить ее. — Я по себе знаю — одинокую душу пуще всего гложет тоска. Бывало, в деревне, в сумерках, я любила, облокотившись, смотреть из открытого окна. Справа от нашего окна — ржаное поле, слева — широкие луга. Чуть ветерок повеет с полей, по лугам начинают катиться зеленые волны, — набегают волна за волной, кажется, готовы затопить всю деревню. А на лугу растут на длинных стеблях какие-то желтые цветы. На закате они выглядят очень печальными, — стоят, склонив головки… Слушайте, Асия, от одиноких дум грустят не только люди, но и цветы. Даже цвет их меняется от грусти — они кажутся уже не желтыми, а какими-то темными, словно окрашенными тоской… Вот ведь до чего доводило меня одиночество… Зачем она заговорила о желтых цветах, о закате, о тоске? Чтоб у самой стало легче на душе? Ведь это для Асии — соль на рану. И верно, девушка, не помня себя, крикнула: — Уходите, уходите! Я никого не хочу видеть… Разве счастливчики могут понять меня… — Асия… — Замолчите! Вам дано все, а мне ничего! Я в девятнадцать лет прикована к постели. Передо мной раскрыта черная могила… — И девушка в отчаянии зарыдала. — Есть же на свете жестокие люди, им доставляет удовольствие мучить меня… — Простите, — огорченно сказала Гульшагида, поднимаясь с места. Она была очень удручена, — до сих пор верила, что любого человека сможет вызвать на откровенный разговор, а оказывается, не дано ей это. В Акъяре она пользовалась полным доверием и расположением больных. И теперь, должно быть, лишнего возомнила о себе. Здесь, в городе, люди сложнее. Вот перед этой девушкой она оказалась совсем бессильной. Гульшагида поделилась своим огорчением с Магирой Хабировной. — Успокойтесь, — мягко сказала Магира-ханум. — Ведь врач — как свеча: сам сгорает, а свет отдает больным. О том, что он сгорает, больные не должны знать. От него ждут только света… А потом, Гульшагида, скажу вам по секрету, — со смущенной улыбкой продолжала она, — у вас, как у врача, наряду с хорошими, есть и невыгодные свойства. Не рассердитесь на меня, если я скажу откровенно?.. Ну, так слушайте. Вы молоды, красивы. Возбуждаете раздражение больных женщин. Вы не обижайтесь на них, ладно?.. Ведь на то они и больные. Дня через два-три вечером, когда другие врачи разошлись по домам и дневное оживление в больнице утихло, Гульшагида снова зашла в палату, где лежала Асйя, остановилась около двери. Девушка, опершись локтем о подоконник, смотрела в окно и, словно не замечая никого, тихо, только для себя, что-то напевала. Голос у нее мягкий, приятный. На светлом фоне окна хорошо вырисовывался ее профиль: красивая шея, узел волос на затылке, правильно очерченный нос и мягко закругленный подбородок. Вокруг собрались больные, прислушивались. Асия все пела, устремив взгляд в окно. Гульшагида подала знак больным, чтобы не толпились. А сама подсела к девушке, обняла за плечи. — Довольно грустить, Асенька. Девушка вздрогнула, покосилась, — взгляд ее нельзя было назвать приветливым. Все же она не сбросила руку с плеча, не нагрубила Гульшагиде. — Какой грустный вечер, — тихо промолвила Асия, — солнце заходит, тени… горизонт меркнет, все замирает… И человек так же… Если бы у меня здесь были краски и мольберт, я бы нарисовала больную девушку на этом фоне… — Чтобы и другие загрустили? — осторожно спросила Гульшагида. — Если у вас есть талант, лучше рисуйте картины на радость людям. Асия, слегка пожав плечами, усмехнулась: — Вы или слишком простодушны, или очень хитры. Прошлый раз растравили меня своим рассказом о желтых цветах, а сегодня говорите совершенно обратное. Зачем? — Прошлый раз у меня получилось нечаянно, — призналась Гульшагида. — А вообще-то я люблю, чтоб людям было радостно, весело. — Если бы одним только желанием можно было обрадовать людей! — вздохнула Асия. — Вы любите читать? — спросила Гульшагида, чтобы отвлечь девушку от мрачных мыслей. — Я могла бы приносить книги. Вы, наверно, особенно любите читать стихи? — Разве стихи обязательно читают больные девушки? — Я думаю, что поэзия более родственна людям с тонкой душой и глубокими чувствами, — сказала Гульшагида. Асия промолчала, должно быть, стараясь понять, к чему клонит эта красивая женщина-врач. Впрочем, у нее не было особого желания досадить Гульшагиде. Теперь она уж начала понемногу общаться с людьми, острота первых впечатлений больничной жизни смягчилась. А когда Асия «приходила в себя», она уже не могла дерзить людям. Все же ей не хватало ощущения здоровья, жизнерадостности. Невольно она принялась напевать грустную песенку. Тут подошла Гульшагида, и песню пришлось оборвать. Вдруг в больничном саду кто-то негромко заиграл на гармонике, Асия даже вздрогнула. — Можно мне выйти в сад? — нерешительно спросила она, обернувшись к Гульшагиде. — Пойдемте вместе, — предложила Гульшагида. Они спустились вниз. У дверей остановились, послушали. Гармонист был неумелый, играл плохо, и Асия недовольно поморщилась. Шурша опавшими листьями, она решительно направилась к группе выздоравливающих, сидевших на садовой скамейке. Гульшагида последовала за ней. Мужчина средних лет обратился к Гульшагиде: — Товарищ доктор, пригласили бы как-нибудь в больницу Файзи Биккинина, лучше него нет гармониста в Татарии. Развлекли бы нас немного. Я помню, в военном госпитале к нам приходили артисты. А мы тут слушаем Галкея — у него гармонь мяучит, как кошка. Гульшагида не успела ответить. — Можно мне попробовать? — спросила Асия гармониста. Взяла гармонь, привычно растянула мехи. И полилась ровная, мягкая, грустная мелодия. Асия играла с чувством, слегка склонив голову набок. Сама забывшись, она вместе с песней увела слушателей на цветущие луга и в зеленые перелески Сармана. Ах, Сарман, поистине ты один из красивейших районов Татарии! Не зря народ сложил о тебе замечательную песню… С этого дня Асия все больше оживлялась. Она скрашивала больным их однообразную жизнь, — если позволяли условия, играла на гармонике, пела, а когда почувствовала себя окрепшей, даже… плясала «цыганочку». И вот между Асией и Гульшагидой постепенно начала устанавливаться дружба. Настал час, когда девушка, не утерпев, открыла Гульшагиде свою сокровенную тайну. — Не знаю, как начать… — заговорила она, кусая губы, — стыдно… Один врач сказал мне, что с таким сердцем… нельзя выходить замуж. — Асия закрыла лицо руками и долго так сидела молча. — Это ведь ужасно, Гульшагида-апа!.. Откроюсь вам — у меня есть любимый человек. Ведь он все равно не поверит. Подумает, — не люблю. А самой-то что остается? Хочешь не хочешь — живи монашенкой… Иной раз до того плохо на душе, что подумаешь: а не выпить ли яду?.. Смерти я не боюсь. Но уж если умирать, так со славой, как горьковский Сокол! Он пал в борьбе за свободу. А я?.. Какая у меня цель? Почему я так обижена судьбой? Почему мне не дано даже самое простое счастье, которое дается всем людям? Я ведь тоже хочу жить, стремиться к лучшему…, Жить, жить хочу, как все люди! 7 При первом же удобном случае Гульшагида поведала об этом разговоре сначала Магире Хабировне, затем и профессору. Абузар Гиреевич разволновался.. — Внимание, такт, осторожность — вот лучшие лекарства для больного. Не уважаю, не признаю врачей, не умеющих лечить добрым, ободряющим словом. Да, да, я не оговорился! Цену и силу слова должны знать не только поэты, писатели, но и врачи! Ибо объект у них один — человек, его душа. Чтобы убить человека, бывает достаточно одного неосторожного слова, а вылечить… — Профессор покачал головой. — Да-с! Тут и тысячи слов мало! Да еще сколько всяких снадобий потребуется. Помните, как страдал больной Гафуров? А из-за чего? Только из-за того, что наша уважаемая Полина Николаевна сказала ему, что ей не нравится его сердце. Это же выстрел по больному! Если хотите, даже отравленной пулей. В любом случае нельзя, — понимаете, нельзя! — лишать больного надежды! Надежда — великое дело! Вот Асия… Она и замуж выйдет, и детей народит. Вы ей так и скажите… — Профессор, заложив руки за спину, несколько раз прошелся по кабинету, вдруг остановился посредине, покачал головой, улыбнулся. — Знаете, если подумать, что неприступная Асия раскрылась перед нами, то это уже неплохо. Значит, она в какой-то мере стала доверять нам. Это ваша заслуга, Гульшагида. Да, да! И Магиры-ханум тоже. Но впереди более серьезные задачи. Если мы взялись лечить девушку, то должны будем лечить не только ее больное сердце, но и весь организм, ибо у нее болен весь организм. Мы обязаны лечить всю ее нервную систему, — профессор поднял палец, — душу! Вы случайно не знаете, где сейчас этот парень… ну, который любит ее? Он в Казани? — Он моряк, — ответила Гульшагида. — Возможно, где-то в плавании. — Вот как! Выходит, она живет только его письмами. А у писем иногда путь очень долгий… Девушка вечно в тревоге, в неизвестности. — Профессор еще раз прошелся по кабинету, посмотрел на часы. — Мы еще вернемся к этому разговору. А теперь я должен уйти. В три часа у меня заседание Комитета защиты мира. Сегодня я еще должен написать статью для газеты. — Вы очень много работаете, Абузар Гиреевич. Вам надо тоже беречь себя, — не утерпела Магира-ханум. — Э, у меня душа еще молодая! — Профессор молодцевато повел бровью. — Да, вот что, — завтра у нас должен быть Фазылджан Джангирович. Покажем ему Асию и страдальца Исмагила. Еще кто есть? Подготовьте, пожалуйста. Идя по улице, слегка опираясь на палку, профессор, вспомнив предостережение Магиры-ханум, покачал головой. Он — не мог рассердиться на эту женщину, хотя не любил тех врачей, трудовая жизнь которых проходит только в больнице или в амбулатории. Профессию врача Тагиров считал самой беспокойной и самой народной профессией. Врач всегда должен быть с народом. Недаром великие медики, говоря о профессии врача, подчеркивали три момента: знания, честность и понимание общественного долга. Профессор Тагиров оставался верен этим принципам и на практике. Хотя в последние годы из-за преклонного возраста он вынужден был отойти от многих общественных обязанностей, однако работу в Комитете защиты мира не прекратил, это дело, как и медицину, он считал своим жизненным долгом. А сегодня вечером он сел писать для областной газеты статью на тему «Обратим достижения медицины против религии и знахарства». Написал первое предложение и задумался. Не понравилось, зачеркнул, — хотелось начать более энергично… Абузар Гиреевич еще до революции неоднократно выступал в печати против религиозных предрассудков. Какие только проклятия не обрушивали на него ишаны и муллы, «какие мучения ада не сулили ему. Не останавливались они и перед прямыми угрозами. Вспоминая сейчас об этом, профессор улыбается, однако тут же лицо его становится серьезным: хотя могилы проклинавших его святош давно уже сровнялись с землей, но посеянные ими ядовитые семена до сих пор кое-где прорастают в темных углах. Живучесть и служителей религии, и знахарей еще в том, что они скрытно ходят из дома в дом, ловко используя несчастья людей, их религиозные чувства, наличие в медицине еще не объясненных фактов. Эти лицемеры исподтишка делают свое черное дело… Задумался, а статья-то не двигается… В кабинете горит только настольная лампа с зеленым абажуром, люстра на потолке погашена. За окном, на улице, темным-темно. Абузар Гиреевич встал, прошелся по комнате. Большие часы в зале певуче пробили восемь. В доме довольно прохладно. Профессор накинул поверх пижамы меховую безрукавку; чувяки без пяток переменил на теплые туфли. Вернулся к столу и стоя пробежал глазами начатую статью. Вдруг вспомнил что-то, быстро подошел к телефону, позвонил в больницу. Расспросил о состоянии больных, узнал, все ли в порядке. Именно этого, и не хватало ему. Теперь на душе спокойно, можно опять взяться за перо. В каждом творческом деле есть своя изначальная критическая минута. Трудно сказать определенно, в чем ее значение: то ли в осознании идеи, то ли в обретенном спокойствии и собранности мысли, теперь свободной от посторонних внешних впечатлений, — одно бесспорно: если найдена, если наступила эта драгоценная минута, дело пойдет на лад. Так случилось и с Абузаром Гиреевичем: он дождался, нашел свою минуту и принялся писать. Работал, не отрываясь, пока не закончил статью, не встал с места. Только тогда с удовольствием потянулся, расправил затекшую спину. Теперь можно и в постель. Фазылджан Янгура точно в назначенную минуту прибыл в больницу. Как и у большинства хирургов, у Фазылджана Джангировича солидная фигура, располагающее лицо, на щеках играет здоровый румянец. Немножко начало расти брюшко, но под длинным, в меру просторным больничным халатом оно почти не заметно. Трудно определить точно, сколько ему лет. Бывают ведь мужчины, которым можно дать и сорок и пятьдесят. Янгура был одним из таких счастливчиков. Прядь седых волос над широким, выступающим вперед лбом нисколько не старила Фазылджана, казалось, придавала лицу его больше благородства. Они давненько не встречались с профессором, поэтому вначале поделились, новостями. Больше говорил Янгура, — вряд ли нашлось бы в городе чем-то примечательное событие, о котором он не знал бы. Послушав собеседника, Абузар Гиреевич вынул из жилетного кармана часы. Это означало — пора приступить к делу. Янгура в ответ с достоинством наклонил голову: — Я в вашем распоряжении. Заведующий кафедрой хирургии в одной из городских клиник, доцент Фазылджан Янгура не только среди людей, равных ему по положению, но и в кругу более высоко стоящих коллег умел держать себя. На пустячные вызовы откликаться не станет, к малоизвестному человеку не побежит, но важного случая не упустит, туда, где надо быть, явится вовремя. Его имя часто упоминается в отчетах о научных конференциях — в республике и в центре; он, можно сказать, находится всегда на виду у общественности. Без него редко обходятся ответственные консилиумы. О нем привыкли говорить как о смелом хирурге, новаторе. Его научные доклады вызывают повышенный интерес у медицинских работников, всегда привлекают много слушателей. Большинство молодых медиков даже влюблены в него. Ведь никто так не преклоняется перед смелостью и уверенностью в себе, как молодежь. С папкой историй болезней в кабинет вошла Магира-ханум. Янгура шагнул навстречу ей, протянул руку. Магира Хабировна, в свою очередь, справилась о его здоровье. — Вашими молитвами, — пошутил Янгура. — А вы все молодеете, Магира-ханум. От встречи к встрече хорошеете, Магира Хабировна слегка зарделась. В молодости Янгура ухаживал за ней, даже писал ей письма. Черные и густые, как грозовая туча, волосы Магиры не давали ему покоя. Даже после того, как девушка вышла замуж, Янгура не скоро забыл ее. Теперь все это в далеком прошлом. А все же как-то волнует… — Дайте историю Асии, Магира-ханум, — обратился профессор. Отогнав нахлынувшие воспоминания, Магира-ханум открыла папку, передала профессору нужные листы. Абузар Гиреевич рассказал о характере и настроениях больной, сообщил диагноз. Янгура слушал внимательно, глядя прямо в лицо профессору и кивая время от времени головой, как бы говоря: «Ясно», «Понимаю», — в глазах у него зажглись искорки. — Довольно любопытный случай, — заметил он. — Какая степень, по вашему предположению? — Вторая, ближе к третьей. — А что показывают анализы? — Пока идет активный процесс… Магира-ханум, позовите, пожалуйста, Асию. Девушка вошла в кабинет и, увидев незнакомого представительного мужчину, сразу спряталась за спину Магиры-ханум. — Асия, подойдите ближе, сядьте вот здесь, — мягко сказал профессор. — Вот доцент Фазылджан Джангирович хочет поговорить с вами. — Кто это? — переспросила девушка шепотом у Магиры-ханум и, получив ответ, осторожно села на указанную профессором койку. — Я на операцию не согласна! — вдруг возбужденно заговорила она. — Лучше умру сразу, чем ложиться под нож. — Со старшими сначала здороваются, — сухо заметил Янгура, будто не услышав ее слов. — Что у вас болит? — Абузар Гиреевич знает, — непримиримо ответила Асия. — И мне расскажите. Помолчав, Асия неохотно начала рассказывать. Потом Янгура велел ей пройти за ширму, снять халат. Асия начала кусать губы, хотела было уйти из кабинета, но профессор задержал ее, успокоил. Опустив голову, Асия пошла за ширму. Лицо ее пылало, глаза были полны слез. Все же осмотр прошел без осложнений. — Ну вот, не съел же я вас, — укоризненно сказал Янгура. — Идите в свою палату. Асия, не глядя ни на кого, вышла. Янгура вымыл руки и, вытирая по отдельности каждый палец, с легкой усмешкой говорил: — Эта девушка, должно быть, в глухом лесу росла? Я думал, что она откусит мне руку… Все-таки жаль ее… Самое позднее — двадцати пяти лет она умрет от кислородного голодания. Тяжелейшая форма порока. Ее может спасти только самая радикальная мера — операция. И профессор и Магира-ханум выслушали это заключение понурясь, словно на плечи им лег тяжелый груз. Стряхнув задумчивость, Абузар Гиреевич спросил: — Это ваше последнее заключение, Фазылджан? — Да, Абузар Гиреевич, единственное и последнее. Профессор снова погрузился в раздумье. Янгура аккуратно повесил полотенце, сел на стул. — Фазылджан, — осторожно начал профессор, — вы обратили внимание — ведь общее состояние девушки не очень-то плохое. И состав крови тоже. Вот посмотрите. Результаты ангиокардиографии и электрокардиографии удовлетворительны. — Профессор поднес ленту к свету, начал показывать мелкие зубцы. — И все же аномалия налицо, Абузар Гиреевич, — стоял на своем Янгура. — Зондировали? — Да. Вот рентгеновский снимок движения зонда. — Профессор включил негатоскоп. Янгура внимательно вгляделся в снимок, принялся ходить по кабинету. — Данные не так уж плохи, — продолжал развивать свою мысль профессор. — Конечно, нельзя сказать, что мы изучили все тайны человеческого сердца. — В том-то и дело, — подхватил Янгура. — Это изучение — дело будущего. А девушка нуждается в помощи сегодня. Она и так запустила болезнь. Оперировать надо было еще в раннем детстве. В своем печальном прогнозе я могу ошибиться лишь в сроке. Допустим, она протянет до тридцати — тридцати пяти. Но на какие страдания будет обречена! А роковой исход неизбежен… Вы уж, пожалуйста, извините меня, Абузар Гиреевич, но, по-моему, большинство терапевтов, несмотря на то что изменились времена, изменилась техника хирургии, все еще думают по старинке, как Бильрот, — к сердцу, мол, нельзя и близко подходить с ножом. Профессор сдержанно улыбнулся. — Как же это получается, Фазылджан? До сих пор история медицины считала Бильрота выдающимся, смелым хирургом. Считается, что Рен первый дерзнул зашить рану на сердце. Но ведь не так уж велика дистанция между тем и другим. Янгура молча пожал плечами. — Вы согласились бы сделать операцию Асии? — спросил профессор, переводя разговор от истории к действительности, — Если пациентка согласится, я не против, — смело ответил Янгура. — А гарантия?.. — Нет. Вопрос стоит острее: или — или… Лицо Абузара Гиреевича помрачнело, он по-стариковски сгорбился, стал как бы меньше. «Или — или… Покупателю часов выдается гарантия, покупателю холодильника тоже, а тому, кто ложится под нож, иногда говорят… или — или». Разумеется, он был далек от того, чтобы порицать Янгуру. Всякий другой хирург на его месте, пожалуй, высказал бы сейчас ту же горькую истину. Современная хирургия еще не так сильна, чтобы во всех случаях давать гарантию благоприятного исхода. Теперь в медицине все больше растет число сторонников точки зрения, что лечение порока сердца хирургическим путем станет в будущем основным, если не единственным методом. Но это в будущем. А вот — в данном случае?.. Абузар Гиреевич как ученый всегда приветствовал смелые, обоснованные эксперименты. Однако он был против применения на практике не до конца проверенных методов. У человека одна жизнь, с ней связаны счастье и благополучие его родных и близких. Но счастье — что стеклянный сосуд, — при неосторожном обращении может разбиться… — В таком случае у меня не поднялась бы рука, — как бы рассуждая сам с собою, проговорил профессор. Янгура понял это как упрек. — Вам легко так говорить, Абузар Гиреевич, — вздохнул он. — А мы, хирурги, каждый день стоим перед одной и той же дилеммой: если мы поддадимся чувству робости, жалости, неуверенности, то и больного погубим, и сами должны будем давать ответ перед законом. Человечность хирурга зачастую похожа на жестокость. Этого многие не понимают и считают нас вообще бессердечными… — Он помолчал и спросил: — Еще есть больные? — Вот история болезни Исмагила, — сказал профессор и, взяв из рук Магиры-ханум папку, рассказал о диагнозе болезни и состоянии Исмагила. — Этого больного надо бы сперва показать урологам, Абузар Гиреевич, — сказал Янгура, когда профессор закончил свое сообщение. — В этом случае я вам, говоря правду, пока не смогу помочь. Чалдаеву не показывали? — Чалдаеву показывали. Но тут проклятая астма… Вам приходилось делать операции астматикам?? — Как правило, мы от них отказываемся. — А если, скажем, невозможно отказаться, если все другие средства испытаны и не дали результата? — Тогда идемте посмотрим. Исмагил лежал в постели, вконец измученный очередным приступом астмы. Янгура подсел к нему, молча осмотрел больного, задал несколько вопросов и встал с места. — Я считаю неразумным делать этому бедняге операцию и доставлять ему лишние страдания, — сказал он, выйдя в коридор. — Здесь нельзя даже сказать «или — или». Проводив Янгуру, Абузар Гиреевич, заложив руки за спину, принялся ходить по кабинету. Он должен был принять решение. Если у Исмагила после применения новейших препаратов кровяное давление не понизится и удушье не отступит, останется прибегнуть к последней мере — решиться на операцию, невзирая на тяжелое состояние больного. А Асия?.. Что делать с Асией? Завтра надо решать: или оставить Асию в больнице и попробовать лечить новыми средствами, или… «Отдал бы я ее хирургу, если бы она была моей дочерью?» — спросил профессор себя. И не смог ответить. На следующее утро он позвонил Чалдаеву. Тот обещал зайти. Магира-ханум встретила его у входа в терапевтическое отделение. Чалдаев ниже среднего роста да к тому же сутулится, со стороны он выглядит совсем маленьким. Кончик носа у него кругленький, как лесной орешек. Этот нос-орешек и лучистые морщинки под глазами придавали его лицу необычайно простодушное выражение. Характер у него спокойный, — хоть потолок рухни, Чалдаев не вздрогнет. В кабинете Абузар Гиреевич рассказал ему про Асию, показал результаты анализов, снимки, сообщил мнение Янгуры, поделился своими соображениями. — Откровенно говоря, — признался он, — мне не хочется отдавать Асию в руки хирурга. Возможно, я постарел, становлюсь консерватором, как выражаются мои критики. Скажите откровенно, Гаделькарим, свое мнение. — Я тоже в данном случае не спешил бы с операцией, — коротко ответил Чалдаев. — Я думаю лечить ее гормонами и новейшими антибиотиками, — поделился профессор своим намерением. Чалдаев полностью согласился с этим мнением. — Тогда так, — Абузар Гиреевич обернулся к Магире-ханум, — Асию оставляем на лечение. Начнем с гормонов, а дальше видно будет. Однако новые препараты неожиданно ухудшили состояние больной. Однажды вечером начался резкий приступ. Возле койки Асии сидел профессор, держал руку девушки, лежавшей с закрытыми глазами и беспрестанно бредившей. Тут же находилась и Магира-ханум. Гульшагида в нерешительности остановилась в дверях палаты. Профессор кивком головы подозвал ее. Гульшагида внимательно посмотрела на Асию, положила руку ей на горячий лоб. Девушка медленно подняла ресницы. Во взгляде ее не было укоризны, только мольба. Что это? Беспредельное доверие врачам или покорность судьбе? — Скоро тебе будет легче, потерпи, родная, — успокаивал профессор. Он осторожно поднялся с места, дал необходимые наставления Магире-ханум. Затем обратился к Гульшагиде: — У меня к вам будет поручение. Они вышли из палаты. — Что случилось, Абузар Гиреевич? — с тревогой спросила Гульшагида. — Еще вчера ей было хорошо. — Я опасался этого приступа, — задумчиво сказал профессор. — Каждому больному помогает только свое лекарство, и его надо найти. Организм Асии не принимает гормоны и антибиотики. — Тогда что же нам делать? — растерялась Гульшагида. — Будем лечить испытанным методом — препаратами салицилата. — И, заметив недоумение молодого врача, добавил: — Порой мы слишком поспешно отказываемся от проверенных годами методов лечения… Значит, салицилат, непременно салицилат, — уже твердо закончил он. 8 Рано утром Абузару Гиреевичу неожиданно позвонил домой доцент Фазылджан Янгура. Извинившись за беспокойство в неурочный час и перейдя на непринужденно-шутливый тон, какой принят среди друзей, сказал: — Вы вечерком дома? Я зайду в гости. Мадине-ханум что-то нездоровилось, но Абузар Гиреевич счел неудобным отказать хорошо знакомому человеку и ответил: «Добро пожаловать!» Они хоть и не часто, но при удобном случае и в праздники навещали друг друга. Мадина-ханум и жена Янгуры даже состояли' в каком-то отдаленном родстве. Правда, они так и не установили корень и степень этого родства. Но выяснили бесспорно — обе уроженки Уфы. — Приходите вдвоем, — предложил Абузар Гиреевич. — Я сейчас холостяк, — рассмеялся Янгура, — моя незлыбика [3 - Незлыбика — (шутливое) — неженка, барыня.] отбыла к матери, в Уфу. Абузар Гиреевич, предупредив домашних, чтобы готовились к приему гостя, отправился на работу. А вечером, возвращаясь домой, зашел в магазин, купил бутылку вина. Сам он не пил, ну, а для гостя надо что-то поставить на стол. И вот Фазылджан уже сидит в столовой у Абузара Гиреевича, откинувшись к спинке дивана, заложив ногу за ногу, поблескивая модным, остроносым ботинком. На Янгуре новенький, с иголочки, костюм, белоснежная сорочка и белый шелковый галстук с маленьким, не больше наперстка, узелком. Щеки у гостя розовые. Седая прядь волос над широким гладким лбом придает ему особое благородство. Улыбаясь, рта не раскрывает. При этом на щеках у него появляются ямочки. Во всем облике и манерах чувствуется глубокое сознание собственного достоинства. Сообщив несколько городских новостей, Фазылджан как бы счел законченной вступительную часть своего визита. Поднялся с- дивана, подошел к роялю. Рассеянно перелистывая ноты, вдруг спросил: — От Мансура нет известий? Не собирается домой?.. Моя свояченица Ильхамия что-то интересуется его судьбой, — объяснил он между прочим. Абузар Гиреевич даже вздрогнул слегка — так неожидан был вопрос и так тяжело было отвечать на него. А отвечать все же надо. — Он ничего не пишет нам, — со вздохом сказал профессор. — Должно быть, не считает нужным. — Не надо было отпускать его из дома, следовало быть с ним построже, — наставительно проговорил Янгура. — Он способный джигит, но несколько своенравен. Однако если попадет к хорошему шефу, из него выйдет отличный хирург. Я еще во время практики обратил на него внимание. — Пусть узнает жизнь, в молодости это полезно, — неопределенно сказал профессор, явно избегавший подробного разговора о сыне. — Но в молодости больше всего нужна узда, — возразил Янгура и слегка потряс сжатыми кулаками. — Молодо-зелено, тянется туда и сюда. Не заметишь, как пройдет время. А потом наш брат в, тридцать пять — сорок лет с грехом пополам берется защищать кандидатскую диссертацию. И только после пятидесяти принимается за докторскую, а в шестьдесят выходит на пенсию. Истинно способный человек уже в тридцать пять должен быть доктором и получить известность. Напишите Мансуру — пусть возвращается в Казань. Здесь все устроим. Я возьму его к себе. Абузар Гиреевич промолчал, и не приняв предложения и не возразив ничего. Словно желая замять разговор, он пригласил гостя в кабинет, принялся показывать ему редкие книги, недавно добытые у букинистов. Но Фазылджан, как видно, не был книголюбом, он довольно равнодушно отнесся к удачным находкам профессора. Труды, имевшие отношение к медицине, он еще брал в руки, а книги по истории, искусству, художественные произведения — едва удостаивал внимания. Зато статуэтки вызывали у него неизменный интерес. Одних, только статуэток Пушкина на шкафах в библиотеке профессора стояло пять или шесть. В большинстве это были оригиналы мастеров. А вот эту, из белого мрамора, Абузар Гиреевич привез недавно из Ленинграда, когда ездил на конференцию терапевтов. — Не продадите ли мне ее? — вдруг спросил Янгура. — У вас и без того вон сколько изваяний Пушкину… Вы, кажется, очень высоко чтите этого поэта? — Кто же не чтит его, Фазылджан! — Ну как, продадите? — Полно шутить, Фазылджан. Не продам. Вазу могу подарить любую. Вот тут есть одна, я прячу ее подальше от Фатихаттай, а то выкинет в окно. — И он, встав на стул, снял со шкафа вазу с изображением обнаженной женщины. — Это преподнесли мне на юбилее. Профессор Михайловский подарил. Покойный любил такие вещички. — О! — воскликнул Фазылджан, прищелкнув языком. — Незлыбика, пожалуй, приревнует меня. Должно быть, заграничная штучка. Умеют же там!.. Если подарите, приму с благодарностью. Я в долгу не останусь, — как говорится, праздничное угощение должно быть взаимным. — Показав на бронзовую статуэтку охотничьей собаки на письменном столе профессора, он сказал: — У меня есть вроде этой, только получше. Если хотите, дам в обмен. — Этo получается как при крепостном праве — человека меняем на собаку… — И профессор, склонив голову набок, как-то по-детски заразительно рассмеялся. Фазылджан, стараясь скрыть свое излишнее внимание к соблазнительному изображению на вазе, взял было газету, но тут ему сразу бросилась в глаза статья Абузара Гиреевича. — И как вы находите время, Абузар Гиреевич, еще писать статьи? — удивился Янгура, пробежав первый абзац. — Меня тоже частенько просят, но очень трудно выкроить время. — Было бы желание, а время найдется, Фазылджан. — Это, конечно, верно. Хотя не знаю, надо ли в наш космический век, в эпоху, когда разрабатываются величайшие проблемы науки, всерьез дискутировать с этими шаманами, проповедниками религиозных предрассудков? Особенно такому видному ученому, как вы, Абузар Гиреевич. Ведь вы могли бы поручить это кому-нибудь из студентов или своих ассистентов. Им, кстати, и гонорар пригодился бы. — Если писать ради гонорара, то, безусловно, можно сделать так, как предлагаете вы. Но если писать из убеждения, для народа, — профессор поднял палец над головой, — для народа, Фазылджан, — это уж совсем другое дело. Для меня, например, ясно как день: если нам удастся окончательно вырвать людей из паутины религиозных пережитков, освободить от слепой веры в различных шарлатанов-знахарей, мы сделаем большой скачок не только в области здравоохранения, но и в сфере хозяйства и культуры. — Ну, вы уже вторгаетесь в высшие сферы, — сдержанно усмехнулся Янгура, поудобней усаживаясь в кресло. Только сейчас Абузар Гиреевич обратил внимание на папку в красной сафьяновой обложке, которую Фазылджан все время не выпускал из рук, Янгура моментально перехватил этот взгляд и сразу заговорил о том, ради чего пришел сюда. Правда, он повел разговор явно издалека. — Абузар Гиреевич, — начал он серьезным, несколько минорным тоном, — знаете, о чем я начал подумывать? Годы-то у меня тоже идут. Пятьдесят стучится в дверь. — Не может быть, вам никто больше сорока не даст, Фазылджан, — простосердечно возразил Тагиров. — Увы! — сказал Янгура, шутливо разводя руками. — Мамаша не пожелала произвести меня на свет лет на десять позже… Теперь начнут приставать с юбилеем. Уже напоминают со всех сторон: готовься, мол. — Да, шумиха — дело тяжелое, — вежливо согласился профессор и покачал седой головой. — Я пережил это. — Шумиха как нагрянет, так и исчезнет, Абузар Гиреевич. Это меня не особенно тревожит. Мы, люди науки, должны на юбилее не просто подбивать итог десятилетий жизни, — прожить свое и дурак сумеет, — а подводить итоги наших трудов, научной деятельности, чтобы получить зарядку на будущее. Учитывая это, мне хочется в связи с юбилеем издать что-нибудь из своих научных трудов, внести свою лепту в науку. — По-моему, научные труды следует публиковать независимо от юбилея. Но уж если совпадает… — Разумеется, только потому, что совпало, — подхватил Фазылджан. — И все же нельзя не учитывать наших странных привычек. У нас ведь с публикациями не очень торопятся, даже в связи с юбилеем. Лично мне грешно было бы жаловаться. Издательства относятся ко мне благосклонно. А вот сейчас, когда я закончил серьезный труд, те же издательства — смешно сказать — не могут подыскать компетентного рецензента. Говорят: «Помоги нам найти». Но понимаете, это дело щекотливое, одни могут понять так, другие иначе… Поэтому я решился побеспокоить вас, Абузар Гиреевич. Конечно, я должен глубочайше извиниться перед вами за то, что отнимаю у вас время… — Какое тут беспокойство, оставьте вы это… — Беспокойство-то уж есть, я человек совестливый и, как выражалась в этих случаях моя покойная мать, пришел, закрыв лицо рукавом… А потом, Абузар Гиреевич, — все работа да работа, хочется иногда просто поговорить душевно, обновиться в чувствах. Иные в такие минуты и за рюмочку берутся чаще, чем следует. — Он кивнул на открытую бутылку вина, стоявшую на столе. — Ну, а нам — людям воздержанным — остается только сердечный разговор. У старых интеллигентов были хорошие традиции. Люди запросто ходили друг к другу в гости, взаимно доверяли самые сокровенные мысли. А теперь… Вот я живу в доме ученых. Встретимся с соседом — поздороваемся, а в гости — ни-ни. Почему? Да потому, что плохо доверяем друг другу. Да, да, Абузар Гиреевич, если говорить правду, — именно так!.. А вам я верю и мысли свои от вас не скрываю, потому что знаю вы честный человек, ничего не таите против меня. Видите, сколько словоизлияний, — усмехнулся над собой Янгура. — А короче, Абузар Гиреевич, у меня просьба к вам такая: не попросите ли вы Гаделькарима Абдулловича Чалдаева отрецензировать мой труд? Он большой специалист в области хирургии, к тому же честен и справедлив. А то ведь бывают не столько специалисты, сколько ремесленники. — Ладно, попробую поговорить с Гадель-каримом. Правда, сейчас у него очень мало времени. Садыков болен, и вся кафедра урологии лежит на Чалдаеве… — Очень вас прошу, Абузар Гиреевич, — настаивал Янгура. — Я и сам знаю, что у него дел по горло. Но иногда можно ради коллеги на время отложить другие дела. Мы, татарские интеллигенты, слабо поддерживаем друг друга. Прискорбно, но надо признаться: говорим громкие слова о товариществе, о дружбе, а на поверку — мало у нас профессионального коллективизма. В результате — мы поотстали в сравнении с интеллигенцией некоторых других народов Союза, я бы сказал — значительно поотстали. Когда-то у нас учились, перенимали наш опыт среднеазиатские деятели науки, а теперь они сами далеко ушли вперед. Они горят ярким пламенем, а мы… Абузар Гиреевич замахал руками: — Не горячитесь, Фазылджан. В горячке человек может потерять чувство меры. — Я не горячусь, Абузар Гиреевич, просто иногда обидно бывает… — Я тоже татарин, — продолжал профессор, — но не могу считать себя отставшим или жаловаться на недостаточное внимание. Моей деятельности дают широкий простор. — Не берите себя в пример, Абузар Гиреевич. Вы — человек с мировым именем. Вас хорошо знает и зарубежная медицина. Таких, как вы, у нас можно по пальцам пересчитать. Вам давно бы звание академика присвоить… — Хватит об этом, — решительно сказал Тагиров. — Что ж, хватит так хватит… Янгура встал, и, сунув руки в карманы, прошелся по кабинету. Вдруг остановился перед попавшейся на глаза фотографией. — Простите, кто это? Кем она вам доводится? Я еще не встречал среди татарских девушек таких красавиц. — Значит, плохо смотрите, — подкольнул профессор. Янгура промолчал, продолжая разглядывать портрет в овальной рамке. — Эту карточку я ни на что не обменяю, Фазылджан, — пошутил Абузар Гиреевич. — Это одна из лучших моих учениц — Гульшагида. — Вы чувствительно раните, Абузар Гиреевич. Но я не сержусь, мы старые друзья… Значит, эта девушка врач? — Да! — Вон как… С таким лицом ей можно бы стать киноактрисой. Сияла бы звездой первой величины… Где она работает? — В деревне. — Значит, совсем пропала! — в отчаянии сказал Янгура. — Сама она несколько иного мнения. — Наверно, не подает виду из-за самолюбия. За кого она там выйдет замуж? В лучшем случае — за учителя или агронома… — Она, кажется, уже была замужем… Если не ошибаюсь, именно за агрономом. — Вот видите! Янгура неожиданно стал прощаться. Уже в дверях спросил: — Что же вы решили насчет той юной дикарки, которую мне показывали? — Решили лечить. — Эксперимент? — И да и нет. На прощанье Фазылджан долго и крепко жал руку профессору. На следующий день Абузар Гиреевич, выполняя просьбу Янгуры, позвонил Чалдаеву, однако не застал его, — сказали, что он на операции. Профессор попросил, чтобы Чалдаев связался с ним, когда освободится. Гаделькарим Абдуллович позвонил домой Тагирову только вечером. Трубку взяла Фати-хаттай. Насмешливо поджав губы, она сообщила Абузару Гиреевичу: — «Бадьянов сад» зовет к телефону. Профессор тоже усмехнулся, снял очки и вышел в прихожую. Он сразу понял, о ком идет речь. В компании, в гостях, Чалдаев, когда подвыпьет, всегда затягивает эту песню. У него не было ни голоса, ни слуха. Но какую бы песню ни начинали другие, он, никого не слушая, неизменно заводил свой «Бадьянов сад». Потом незаметно для себя сворачивал на «Баламишкин» и кончал «Айхайлюком» [4 - "Бадьянов сад", "Баламишкин", "Айханлюк" — популярные татарские народные песни] Они быстро договорились. Чалдаев обещал, что по дороге домой зайдет и возьмет рукопись. Основная работа у Гаделькарима Чалдаева — в железнодорожной клинике, и потому на нем путейская шинель с латунными пуговицами, на голове форменная фуражка. На его маленькой фигуре шинель кажется очень длинной. Видно, недавно он был в парикмахерской — волосы, коротко подстрижены, только надо лбом оставлен чуб. — Сынок Гаделькарим, — встретила его в прихожей Фатихаттай, — неужели тебе, доктору, так уж обязательно носить эту долгополую черную шинель? Неужто не можешь заработать себе на хорошее пальто? — Половину заработка, Фатихаттай, мне приходится отдавать квартирной хозяйке, а другую половину тратим на дрова и провизию. — Когда же тебе дадут квартиру? Теперь ведь много строят новых домов. — Наш дом еще без крыши, Фатихаттай. — А ты будь похитрее. Дитя не плачет — мать не разумеет. — Плакал бы, да слезы не текут. А за притворство меня в детстве секли крапивой — на всю жизнь отучили. — Ну, если не хочешь врать, найди другие пути. Те, кто выдает квартиры, тоже небось хворают. Не сами, так жены болеют. На свете нет женщин без хвори. Так напрямки и скажи: «Дашь квартиру — буду лечить, не дашь — отваливай». Другие-то давно уж переселились в казенные квартиры. Ты думаешь, им за красивые глазки дают? — Не знаю. — Вот поэтому и мерзнешь, как воробей в худом гнезде, да еще-деньги платишь. — Пока не мерзну, у меня пальто на лисьем меху… Хозяин-то что поделывает? Как себя чувствует Мадина-апа? — Да чего-то прихварывает. У нас тоже холодно. Ни одна батарея толком не греет. Заходи, пожалуйста. В больших комнатах каменного дома действительно было холодно. Все сидели в меховых безрукавках. Даже за чайным столом не сняли телогреек. Абузар Гиреевич передал Чалдаеву просьбу Янгуры. — Ладно, в свободное время посмотрю, — без особого энтузиазма ответил Гаделькарим. Он не засиделся. Кончил говорить о деле и сразу же собрался уходить, сославшись на то, что к нему в гости приехали родственники. — Люблю я этот «Бадьянов сад», — растроганно говорила Фатихаттай. — Вчера встретила на базаре Зюгру. В прошлом году она была такой хворой, ходила согнувшись, как коромысло. А теперь такая стройная, словно и не болела никогда. Расспросила я ее, что и как. «Сорок лет, говорит, страдала мучительной болезнью, наверно, десяти докторам показывалась. И вот сказали мне: есть, мол, здесь, в Казани, очень умелый хирург, зовут его Гаделькарим, покажись ему. Пришла я к этому Гаделькариму. «Нельзя ли, говорю, вырезать у меня эту мерзость — язву, а то она и в могиле не перестанет мучить меня…» Он отрезал без дальних слов, да так ловко и быстро, что я и не заметила, когда он взял в руки ножик, дай бог ему здоровья! Через две недели я уж поправилась. И вот теперь — будто снова родилась». Абузар Гиреевич слушал и посмеивался. Он до самозабвения любил слушать рассказы об опытных, умелых врачах. 9 — Читали сегодняшнюю газету? О, тогда вы еще не знаете о замечательной новости в мире казанской медицины! — Необычайно смелая операция! Чудо! — Вы еще не поздравили Фазылджана Джангировича? Вот это новатор, вот это смелость! Недаром говорится: «Смелость города берет». В этот день казанские медики, особенно хирурги, только и говорили об этой операции. Профессору Тагирову эту новость сообщил молодой врач Салах Саматов. Абузар Гиреевич не очень-то любил всякие сенсационные шумихи, но, поскольку речь шла о Янгуре, попросил Салаха прочитать заметку. Салах развернул газету и стал с чувством читать: — «Устранение заболеваний сердечно-сосудистой системы хирургическим путем более или менее широко стало практиковаться лишь за последние годы. Пластическая замена дефектных сосудов трубками из капрона, дакрона и других синтетических материалов становится новой областью хирургии… Заведующий кафедрой хирургии Н-й больницы Фазылджан Джангирович Янгура явился нашим пионером в этой области. Совсем недавно им произведена блестящая операция на сердце человека, страдающего пороком… Больной К. чувствует себя хорошо…» — Какая сенсация! — воскликнул Саматов, кончив читать. Саматову под тридцать. Он несколько суетлив, беспокоен. У него маленькая, удлиненная голова, узкое лицо, острый нос, коротенькие черные усики. — Сенсация-то сенсация, — взыскательно оглядев Самата, сказал профессор, — а почему вы небритый? Что у вас за воротник и галстук? Засалились! И почему от вас несет, простите, конским потом?.. Сегодня же откройте первый том Гиппократа и прочитайте раздел «Врач». Вот так! Этим неожиданным поворотом профессор необычайно озадачил Саматова. Тот так и застыл на месте, не зная, что сказать, а профессор, заложив руки за спину, ушел. Он думал в эти минуты об Асии. Может быть, Янгура и сумел бы сделать ей удачную операцию. И в газетах появилось бы сообщение: «Больная А. чувствует себя хорошо». Возможно, в заметке были бы и такие строчки: «Не лишним будет напомнить — профессор Т. почему-то не давал согласия на эту операцию. Правильно ли он поступил?» Что же, может быть, Абузар Гиреевич действительно постарел не только телом, но и умом? Может, потому и топорщит усы, когда при нем заводят разговор о смелости молодых врачей? Всякому свое: молодежи — смелость, старикам — амбиция. И все же пока он не отдаст Асию хирургу. Профессор кинул взгляд в окно: не поймешь, дождь идет или мокрый снег. Деревья, заборы — все мокрое, черное. «Сенсация… сенсация…» — все еще недовольно бормотал профессор. Почему он, проработав полвека, не являлся виновником ни одной сенсации? Неужели его жизнь, его работа была неинтересной, серенькой?.. Но не прошло и часа — в уголках глаз профессора уже собирались лучистые морщинки: обида отошла. Да и некогда давать волю настроениям. Предстоит очередной обход. Магира-ханум еще вчера докладывала об одной «новенькой» — очень капризной и трудной больной. К ней в первую очередь и направился профессор. Русоволосой и тонкобровой, с тонкими губами Анисе Чиберкеевой тридцать лет. Она — финансовый работник. По ее словам, она впервые почувствовала приступы болезни в прошлом году. А теперь и разговаривать-то спокойно не может — трясется, как в лихорадке. Губы у нее плотно сжаты, словно она страшно боится, как бы невольно не сорвалось с языка что-то роковое, непоправимое. А глаза широко открыты, ищущие, беспокойные. — Ну-ну, возьмите себя в руки, — уже не раз повторил профессор. — Вы хотели меня видеть, не так ли? Наконец у Чиберкеевой дрогнули губы. Она торопливо заговорила, глотая слова. Однако понять ее было трудно. Она путала, коверкала, повторяя услышанные от кого-то или бегло прочитанные в каких-то брошюрах «модные» слова. По мнению Анисы, причина ее странной болезни — бурный, стремительно бегущий двадцатый век. Мать ее дожила до восьмидесяти, бабушка умерла после девяноста, а вот Аниса уже в тридцать лет чувствует себя обреченной… — Если захотите, вы можете прожить не меньше ваших почтенных родичей, — серьезно проговорил профессор. — Господи, еще бы не хотеть! — воскликнула Чиберкеева. — Тогда поговорим откровенно, Аниса. Хотеть можно по-разному. Вы дали полную возможность разыграться своим нервам. А их надо держать вот так! — Профессор сжал кулак и тряхнул головой. — Нервы — глупцы, отдаваться их воле опасно. Бодрое, веселое настроение, любимый труд — надежней самой крепкой брони предохраняют человека от всяких болезней. А подавленное настроение губит человека. — Нет, нервное расстройство зависит не от самого человека, а от эпохи. Я знаю, я не какая-нибудь темная женщина!.. — возбужденно и упрямо повторяла больная. — Наше время, конечно, отличается от времени наших прадедов. Нервная нагрузка современного человека несравнимо больше, чем у людей прошлых веков. Мы в течение одной недели, даже одного часа порой видим, слышим и вынуждены запоминать столько всего, что предкам нашим хватило бы на всю жизнь. Но эта нагрузка не так уж вредит нам, Аниса. Ведь наш организм сам собой приспосабливается к новой среде. А вот если бы перенести в современную эпоху наших прабабушек и прадедушек, их нервная система не вынесла бы нынешних темпов жизни… Вы курите? — вдруг спросил профессор и, заметив смущение Анисы, сказал: — Бросьте эту гадость. Сразу почувствуете себя лучше. — У меня часто возникают боли в животе, — пожаловалась Чиберкеева. — Курение вроде бы успокаивает. Магира-ханум что-то сказала профессору по-латыни. Чиберкеева сразу дрогнувшим голосом спросила: — Что она сказала? — Она сказала, что у вас, может быть, глисты, — не моргнув глазом, ответил профессор и велел Анисе откинуть одеяло. Больная отбросила одеяло. У нее уже не было ни стыда, ни даже смущения, так свойственных женщинам при медицинских осмотрах. Она уже привыкла. И все же нервы ее были напряжены, как тугая пружина. Едва профессор прикоснулся к ее животу, больная пронзительно вскрикнула. — Почему вы кричите? — спокойно спросил Тагиров. — Больно… — нерешительно ответила Аниса. — Когда вы острее ощущаете боль — до еды или после? — Ночью, при бессоннице… Как только задумаюсь… — Вы пережили какое-нибудь сильное горе? — Нет, нет, у меня не было переживаний… Совсем не было! — с необычайной горячностью возразила Чиберкеева. Затем закрыла лицо руками. Но тут же отняла их и с отчаянием крикнула: — Зачем вы задаете всякие вопросы? Вы же знаете, что у меня рак… рак! Вон сколько анализов. — Она вынула из-под подушки и бросила на одеяло целую пачку бумажек. — Вы только скрываете от меня. Рак в начальной стадии излечим, я читала… У меня все симптомы налицо… Так лечите же меня! — Нет, Аниса, все это ваши выдумки, — твердо говорил профессор. — Давайте условимся: регулярно пейте лекарства, которые я назначу, бросьте курить, ежедневно выходите на прогулку на свежий воздух… — Но ведь рентгеновский снимок показывает какое-то затемнение… — Затемнение, Аниса, можно найти почти в каждом снимке. Надо отличать одно от другого. Выкиньте из головы эти глупые мысли. Профессор поднялся с места и направился к двери. Тут его остановила больная, которая до этого молча сидела на койке и вязала кружево: — Вы, Абузар-абы, меня уже и не замечаете. А я-то хотела показать, какие гибкие стали у меня пальцы. Неужели у вас и словечка теплого не найдется для меня, бедняжки? Профессор остановился, весело вскинул брови. — Это вы-то, Карима, бедняжка? — Очень я соскучилась по детям, по дому, — тихо пожаловалась Карима. — Не пора ли мне на выписку? Профессор взял у нее из рук кружева, с любопытством посмотрел, затем велел подвигать пальцами. — Больно?.. А так?.. Тоже не больно? Ну и отлично! А вы еще обижаетесь! Я позвонил к вам на фабрику. Обещали вам путевку. Поедете из больницы прямо в санаторий, на грязелечение. Женщина вдруг всхлипнула, принялась утирать слезы. — Вот тебе на, вот и скажи ей теплое словечко! — засмеялся профессор. — Сразу нагрянула такая оттепель… Не годится! Магира-ханум повела профессора еще к одному новому больному. Этот странный человек ни минуты не может побыть без врача или без сестры. Если долго не появляются — поднимает скандал, грозит пожаловаться самому заведующему горздравом Тютееву и еще кому-то «выше»: дескать, если с ним что-нибудь случится, несдобровать всем врачам, да и больницу прикроют. Поистине трудный денек выпал. Профессор и на этот раз начал со своего неизменного «здравствуйте». — Ханзафаров Мустаким Максутович, пятьдесят пять лет, служащий, — привычно докладывала Магира-ханум. — С пятьдесят девятого года страдает гипертонией. Сердечный приступ начался на работе. В больнице четвертый день, приступ не повторялся. Дважды произведена электрокардиограмма. — Теперь сами расскажите о себе, — обратился Абузар Гиреевич к больному. — Прежде всего я должен сказать, товарищ профессор, что, несмотря на неоднократные мои требования, даже протесты… — О жалобах после. Расскажите, что вас беспокоит. — Со здоровьем у меня очень плохо, товарищ профессор, — заныл Ханзафаров. — Однако в истории болезни теперешняя моя должность… — Мы не собираемся принимать вас на работу, должность не имеет значения. — Как не имеет значения, если я номенклатурный хозяйственный работник? — У нас ко всем одинаковое отношение. Однако вы, как я вижу, страдаете административной болезнью. — Профессор собрался подняться с места. — Как это — административной?! — воскликнул Ханзафаров. — Все время давит и колет сердце… Еще в обкоме закололо… — Вы что, немного поволновались на работе? — Если бы немного, у меня и ус не дрогнул бы, товарищ профессор. А то и вспомнить страшно… — Тогда не вспоминайте. Вас отправили в больницу прямо с работы? — Что вы, товарищ профессор! Разве можно в партийном учреждении выставлять напоказ свою немощь! Я пришел домой и говорю жене: «Ну, над моим отделом гроза собирается. Может быть, пока не прояснится, съездить куда-нибудь на курорт? Ты ведь знаешь, какое у меня сердце». А она говорит: «Тебе в дороге хуже будет. Я знаю твою мнительность». Надо сказать, жена у меня очень грамотна в медицине, даже врачи не могут ее переспорить. После ее слов в сердце у меня сразу закололо, еще сильнее закололо, чем в обкоме. Ночью проснулся — совсем не могу дышать, всю грудь заложило… Жена — к телефону. Слышу, кричит: «Скорей, очень опасное положение!» Я, конечно, тоже того… растревожился… Профессор рассмотрел ленты электрокардиограммы. На одной из них он дольше задержал внимание. Ханзафаров лежал неподвижно, наблюдал за лицом Абузара Гиреевича. И вот — душа у него ушла в пятки. Ему казалось, что лицо профессора темнеет, — значит, на пленке черным-черно. У Ханзафарова задрожали губы. — Профессор, неужто он самый?! Тагиров мельком глянул на него и подумал: «Где я слышал этот клокочущий голос?» — Откиньте одеяло, — сказал профессор, прилаживая к ушам фонендоскоп. Он внимательно прослушал больного. Затем обратился к Магире-ханум: — Sanus! [5 - Здоров (лат.).] Если боли не прекратятся, можно сделать новокаиновую блокаду. А вам, Мустаким… — Максутович, — торопливо подсказал больной. — …нет особых оснований тревожиться за свое сердце. Если хотите скорее поправиться, лежите спокойно. Не забывайте, что здесь больница, рядом с вами лежат другие больные. Их тоже надо уважать, не тревожить. У вас что, очень беспокойная работа? — Не знаю, есть ли на свете работа беспокойней, чем моя! — сразу воодушевился Ханзафаров. — Хозчасть! Целый день висишь на проводе. Как только терпит телефонная трубка… — Спиртное пьете? — спросил профессор. — В меру, товарищ профессор. — Диляфруз, откройте-ка тумбочку и посмотрите. Не может быть, чтобы хозчасть не позаботилась о запасах. И действительно, Диляфруз извлекла из тумбочки с десяток пачек папирос и бутылку коньяку. Профессор крепко отчитал Ханзафарова за нарушение больничного режима и предупредил, что если еще раз обнаружит хоть капельку спиртного, то немедленно выпишет его из больницы. — Вот так, Мустаким, — закончил профессор уже по-дружески, — отныне не курить ни одной папироски, не пить ни капли коньяку. — Навсегда? — Да, навсегда! — Последние удовольствия отнимаете, профессор! Что же останется? Лучше уж умереть. — Вот я и вина не пью, и не курю. А умирать не собираюсь, да еще вас лечу, — безжалостно говорил Абузар Гиреевич. — Ну-с, желаю вам поправиться. Когда вернулись в кабинет, профессор вот — что сказал Магире-ханум: — Чиберкеева — типичная ипохондричка! На беду свою, попала к «футболистам». К сожалению, у нас еще встречаются врачи, которые гоняют больных от одного к другому, как футбольный мяч. Видели, сколько бумажек набрала Чиберкеева? Это ведь ужасно! И вот она требует лечения не настоящей болезни, а той самой, что указана в бумажках. Поди разберись в этих бумажках. Болезнь ее, безусловно, началась после какой-то душевной травмы. Но Чиберкеева почему-то скрывает это. Пока давайте ей только успокоительные средства. Но она еще достаточно помучает нас. Это не Асия. Асия в сравнении с ней золото. Конечно, я имею в виду характер. Профессор был прав. Чиберкеева достаточно напереживалась. Два года назад у нее умер муж. Через год после этого она встретила давно знакомого человека, который нравился ей в юности. Он приехал в командировку из Москвы. Вспоминая прошлое, они гуляли по саду, сидели в ресторане, затем… очутились в гостинице. Вскоре Чиберкеевой показалось, что она беременна, и она очень боялась, как бы не догадались об этом домашние и товарищи по работе. Расстроенная, она побежала к врачу. Тот подтвердил беременность. Женщина решила сделать аборт. Но другой специалист, к которому она обратилась, отправил ее домой, заверив, что беременности нет. В полной растерянности Чиберкеева помчалась к третьему врачу. Побывав таким образом у нескольких специалистов и перестав верить кому бы то ни было, она добилась приема у известного в городе профессора. Превосходный знаток своего дела, но человек излишне резкий, он, осмотрев Чиберкееву, заявил: — Много видел я на своем веку дур, но такой, как вы, еще не встречал. Идите домой и не обращайтесь больше к врачам. Вы не беременны. Чиберкеева постепенно успокоилась, но через некоторое время впала в новую тревогу. Случайно она прослушала лекцию «Опухоли у женщин». Лектор слишком подробно перечислял симптомы грозной болезни. Чиберкеева слушала ни жива ни мертва. На следующий день накупила популярных брошюр о раке и начала выискивать у себя соответствующие симптомы. Что только не приходило в ее охваченную тревогой голову… Она опять кинулась к врачам, говорила о своей болезни так, как написано в книгах. Если бы и в этот раз ей встретился врач с твердым характером и отругал бы ее, возможно, на этом бы дело и кончилось, К сожалению, она действительно попала, как выразился профессор, к «футболистам» и… в конце концов легла на больничную койку. — Зачатки этой же болезни есть и у Ханзафарова, — продолжал профессор, — только он не придумывает себе болезнь, а преувеличивает ту, которая у него есть… Как только снимем у него спазмы сосудов, он быстро поправится. А чтобы лечить психику Ханзафарова, следовало бы перевести его в палату к Николаю Максимовичу Любимову. Это иронический, я бы даже сказал — язвительный человек. Спесивцы вроде Ханзафарова больше всего боятся насмешки. Не сильно травмирующая насмешка была бы в данном случае лучшим лекарством для Ханзафарова. Как только освободится место, переведите его в четвертую палату. 10 После обхода профессора у Чиберкеевой наметилась было какая-то перемена. Она уже не раздражалась ежеминутно, как в первые дни, не будоражила всю палату своими страхами и сомнениями и плакать стала реже. При входе врачей теперь уже не вздрагивала, не настораживалась, словно в ожидании страшной беды. Иногда на лице ее даже появлялась слабая улыбка. И ко всему — у Анисы наладился сон, а это уже начало всех начал. Конечно, лечащий врач Магира-ханум понимала, что у больной еще нет твердой почвы под ногами, что она продолжает сомневаться, все еще подозревает, что ей не говорят всю правду. И это было отчасти так, но только в другом направлении. Чиберкеева не переставала думать: «Врачи ведь тоже ошибаются. Иной раз поставят страшный диагноз, а страшного-то ничего нет. Со мной может получиться наоборот». И ей казалось, что настоящую правду могут сказать лишь сестры. Она решила прежде всего поговорить с Диляфруз. Эта девушка выглядит всех добрее. Но Диляфруз на все вопросы Чиберкеевой отвечала одной и той же фразой: «Поговорите с врачом». У других сестер Чиберкеева и сама не пыталась выведывать. Может быть, у кого-нибудь из врачей спросить? Есть же среди них жалостливые. Однажды вечером в их палату зашел дежурный врач Салах Саматов. Настроение у молодого человека было легкомысленное. Он шутил с больными, смеялся. — Салах Саматович, — обратилась Чиберкеева немного игриво, — вот профессор говорит, что у меня никакой серьезной болезни нет. Тогда от чего же меня лечат здесь? — Лечить можно от многого, — в тон ей ответил Саматов и продолжал весело болтать с Асией. Чиберкеева повернулась лицом к стене и притихла. Вскоре послышались ее всхлипывания. — Чего вы там сырость разводите! — грубовато сказал Саматов. — Дома, если захотите, плачьте вдоволь, а здесь не беспокойте больных. Чиберкеева вдруг повернулась к Салаху, ее лицо, мокрое от слез, было перекошено, глаза злые. С горечью и отчаянием она выкрикнула: — Уходите, уходите отсюда, вы не врач! С этого часа стало нарастать ухудшение. Чиберкеева весь вечер пролежала молча. Ночью не спала, на следующий день не только не разговаривала, но и не ела. Не отвечала ни Магире-ханум, ни Диляфруз, подходившим к ней с расспросами. Лицо у нее словно окаменело, губы посинели. Если человек плачет, стонет, ругается, это не очень страшно, потому что он все-таки активен. Но если он целыми днями, не произнося ни слова, молча лежит, глядя в стену, это уже опасно, это значит, что он потерял, надежду на лучший исход, внутренне надломлен. Не зря опытные медики говорят, что боль, которая не вызывает слез на глазах, заставляет плакать душу. Чиберкеева поднялась с постели только вечером следующего дня. Волосы у нее растрепаны, взгляд какой-то странный. Цепляясь за стены, покачиваясь, она вышла из палаты, вскоре вернулась обратно и опять легла. Но до рассвета не сомкнула глаз. Она совсем почернела. Встревоженная Магира-ханум вызвала психиатра. Но настоящего разговора, который ободрил бы больную, не получилось и с психиатром. В воскресенье, уже третий день, Чиберкеева продолжала молчать. Выпала минута, когда в палате осталась только соседка ее, женщина тихая, молчаливая. Чиберкеева обратилась к ней: — Что это за врач была, блондинка, которую приводила Магира? Психиатр, что ли? — И, не дожидаясь ответа, продолжала: — Я теперь никому не верю, они все обманывают меня, хотят отправить в сумасшедший дом, но я не сумасшедшая, нет! В тот же день ее навестила какая-то старуха со сморщенным, словно печеное яблоко, лицом. На этот раз в палате сидела, читая книгу, Асия; увидев неприятную старуху, она вышла. Оглядевшись кругом, Чиберкеева отрывисто спросила: — Принесла? — Как не принести, коль просила. Сама ездила к знахарке в Ягодную. Отказалась было наотрез: «Не дам. говорит, раз она доверилась врачам». Я приврала маленько: «Уже вернулась, говорю, домой». Ты знаешь, наверно, Каусирию — жену Камаля из Новой слободки? У нее болезнь была вроде твоей. Ни один врач не мог помочь, сказали, что умрет. Так вот она всего лишь два раза выпила снадобье этой знахарки и сразу встала на ноги. Сама видела: так поправилась — кровь с молоком. Так вот знахарка просила передать: в первый день, говорит, будет немного тяжело от лекарства, но пусть потерпит, не страшно. — Я что, очень исхудала? — с трепетом спросила Аниса. — Зеркало небось есть у тебя, поглядись, — ответила старуха. — Только, Аниса, милая, помни: пей украдкой, чтобы никто не видел. Как говорится, друзья промолчат, а враги скажут. Ночью около двенадцати Чиберкеева вышла в уборную, выпила снадобье, после чего тщательно прополоскала рот, а пузырек выбросила в форточку. Затем вернулась в палату, легла в постель. Все остальные уже спали. На улице выл ветер. А в дальнем конце коридора кто-то протяжно стонал, и вся больница словно вздрагивала. Потом в полутемном коридоре начала маячить взад-вперед чья-то черная скрюченная тень. Это был бедняга Исмагил. Непогодливая ночь для него — сплошная мука. Он каждый раз вот так ходит, пока приступ болей вконец не свалит его с ног. Халат он не надевает, а просто накидывает его на голову, закутывается, как в платок. Пока не присмотришься, он походит на какое-то странное существо. Не спала и Чиберкеева. У нее вдруг закрутило в животе. Вскоре боль стала жгучей, невыносимой. Чиберкеева очень испугалась, принялась истошно кричать на всю больницу. Прибежала дежурная сестра Лена. — Зажгите свет, зажгите свет! — кричала Чиберкеева. — Я боюсь темноты! Лена побежала за дежурным врачом. И опять, на беду, дежурил тот же беззаботный Салах Саматов. Он с кем-то весело разговаривал по телефону, иногда, понизив голос до шепота и прикрыв трубку ладонью, говорил что-то очень таинственное, после чего не менее таинственно хихикал. Лена, приоткрыв дверь, торопливо сообщила, что Чиберкеевой очень плохо… — Сейчас приду, — бросил Саматов, не выпуская из рук трубку. Но дверь в дежурку осталась открытой, крики Чиберкеевой доносились и сюда. Саматов вынужден был прекратить разговор, зайти в палату. — А вы почему не спите?! — закричал он на вышедших в коридор больных. — Одна истеричка орет, а остальные слушают… Марш по палатам! Чиберкеева рыдала, корчилась, уткнувшись лицом в подушку. Саматов принялся бранить ее. — Я не хочу умирать, не хочу! — кричала больная. — Позовите профессора, он спасет меня! — Чем это пахнет? — спросил Салах и нагнулся к больной. — Вы пили какое-то зелье? — И обернулся к сестре: — Она одурманила себя. Если не перестанет кричать, переведите в изолятор. Саматов собственноручно потушил свет и вышел из палаты. Часов до трех ночи Чиберкеева лежала молча. Но вот за открытой дверью опять замелькала черная тень Исмагила. Сперва слышались его шаркающие шаги, потом мимо двери мелькал странный силуэт. Раз от разу эта тень все больше пугала Чиберкееву и стала казаться призраком. Чтобы не закричать, она прикусила край одеяла. Но грудь готова разорваться от боли, в желудке горит. Она изо всех сил сдерживалась, боясь, что ее на самом деле переведут в изолятор, но боли стали невыносимы, она истошно закричала: «А-а-а!» Как раз в эту минуту в коридоре что-то загрохотало, забилось: у Исмагила начались сильнейшие болевые спазмы. Первой проснулась Асия. Когда она открыла глаза, Чиберкеева в белой рубашке стояла на кровати во весь рост, прижавшись к стене. Вдруг она начала приседать и, постояв немного на полусогнутых ногах, рухнула на кровать. Асия начала искать под подушкой ручку сигнальной лампочки. Ручка куда-то закатилась. Наконец нашла, принялась сигналить. Сестры и санитарки, занятые бившимся в припадке Исмагилом, не сразу заметили сигналы. Но вот вбежала Лена, зажгла свет и тут же бросилась вон из палаты. Аниса Чиберкеева была мертва. 11 Больница как бы погрузилась в траур. Санитарки, сестры, врачи — все ходили понурые, опустив глаза, лица у всех сумрачные, разговоры ведутся вполголоса. Обычно Диляфруз своей быстрой, легкой походкой, ласковой улыбкой оживляла настроение в палатах, вносила бодрость. Сегодня и она ходит как тень. Ни на кого не взглянет, не поднимет длинных ресниц, лучистые глаза ее заволоклись печалью. Притихли и больные — кто мог сказать, что творилось в эти минуты в их сердцах? На улице тускло, холодно. Темно-синие тучи закрыли солнце; в саду между голыми ветвями деревьев свистит ветер. Его вой слышен во всех палатах, вселяет в больных еще большую тревогу. Их взгляды, устремленные в потолок, становятся еще тяжелей и мрачней. В такие минуты лучше не смотреть в глаза больным: они глубоко погружены в свои нерадостные мысли, остались наедине со своим недугом. В кабинете главврача Алексея Лукича Михальчука идет утренняя планерка. Михальчук заботливый, по-своему старательный человек. Но он малодушен, мнителен, несчастье подавило его — и он совсем растерялся. Врачи слушают объяснения Салаха Саматова, который дежурил в те часы, когда умерла Чиберкеева. Он старается свалить всю вину на больную; дескать, если бы она не была такой глупой, не стала бы пить зелье, беды не случилось бы. — Почему вы считаете, что она умерла от разрыва сердца, испугавшись бродившего в коридоре Исмагила? — спросил Абузар Гиреевич. — Вскрытия еще не было, но, по-моему, она умерла от отравления. Убедившись, что больная выпила снадобье, вы должны были немедленно сделать ей промывание желудка и принять меры против возможного отравления. — У меня создалось впечатление, что она просто одурманена или даже пьяна и до утра протрезвится, — отвечал Саматов. — И потом — ведь это не единственный случай в медицинской практике… — В глазах Саматова замелькало смущение, он начал оглядываться по сторонам, ища поддержки. — Есть показания, что больная начала беспокоиться с одиннадцати часов вечера, — продолжал неумолимо изобличать профессор. — Она требовала позвать меня или Магиру-ханум. Почему вы не дали нам знать о требовании больной? Откуда у вас такая самонадеянность? — Абузар Гиреевич! — крикнул Саматов. — Беспокоить вас среди ночи!.. — Когда больной в тяжелом состоянии, для врача не существует ни дня, ни ночи! — резко оборвал его профессор. — Вы должны это знать, Салахетдин. Вообще непонятно — что вы сделали для спасения больной. О чем вы думали? — Я сделал все от меня зависящее, Абузар Гиреевич! — из последних сил оправдывался Саматов, впрочем не сбавляя развязности. — Чем обвинять меня во всех грехах, лучше навели бы I порядок в отделении Магиры Хабировны. А что смотрела Гульшагида Сафина, которая дежурила днем, когда больным приносили передачу?.. — Салахетдин, — опять перебил его профессор, — не пытайтесь уйти от ответственности. О порядках в больнице будет особый разговор… Разговор пойдет и о том, почему мне не докладывали об исключительно угнетенном состоянии больной за последние дни. Со всех спросят ответ. А сейчас мы говорим о другом. По-моему, можно было спасти Чиберкееву в эту роковую ночь. Вы этого не сделали, Саматов! Это — позорное равнодушие! Больше того — это преступление! Я думаю, вы и сами должны согласиться с этим… Вы, Салахетдин, не можете больше оставаться лечащим врачом. Вам нельзя доверять самое дорогое — жизнь человека. Нельзя! Заносчивый, спесивый и столь же беззаботный Салах теперь заскулил, как испуганный пес: — Разве я один виновен… Вы хотите свалить на меня одного общую вину, сделать меня козлом отпущения… — Нет, Салахетдин, это не так: виноваты и я и Магира-ханум. Может быть, и Гульшагида что-то недосмотрела… Повторяю — все будем отвечать. Однако в решительную минуту больная была в ваших руках, и вы отнеслись к ее судьбе равнодушно, черство. Вот в чем дело! — Вы всегда меня… — Согласен — это не первое предупреждение! Если бы вы были более серьезны, чувствовали свою ответственность, давно сделали бы для себя вывод. Тогда не произошло бы и этого несчастья. Саматов с надеждой посмотрел на Алексея Лукича. Главврач знал, что у Саматова есть сильные покровители вне больницы, и обычно избегал выступать против него. Но сегодня даже он не решился открыто защищать виновного. Саматов попытался пустить в ход последние средства, не раз выручавшие его в трудные минуты. — Вы просто мстите мне, — заявил он, не моргнув глазом. — Надо все-таки уважать и себя и коллег, Салахетдин! — с глубокой обидой ответил за всех профессор. — Наглость не украшает человека. — Нет, дорогой профессор! — перешел в наступление Саматов. — Вы сегодня взваливаете всю вину на меня, вместо того чтобы обвинить Магиру Хабировну и Сафину. Вы пристрастны! Делите врачей на две группы: одни — ваши любимчики, это те, кто низкопоклонствует перед вами… Врачи гневно зашумели. Даже нерешительный Алексей Лукич поднялся с места и, побагровев, сказал: — Салах Саматович, сейчас же извинитесь перед коллегами и прежде всего перед Абузаром Гиреевичем! Салах, насмешливо глянув на него, ответил: — Я не трус, как вы! Я сумею, где надо, сказать свое слово!.. Теперь и планерка была воспринята в больнице как еще одно чрезвычайное происшествие. О смерти Чиберкеевой велось много разговоров и споров среди врачей, приехавших на усовершенствование, — такое из ряда вон выходящее событие не могло пройти бесследно. Гульшагида, явившись в понедельник в больницу, еще не знала, что ее имя тоже упоминалось на планерке. А узнав, оторопела. Побежала к Магире-ханум. Но в терапевтическом отделении ее не было. Заглянула в палату медсестер. Здесь одиноко сидела очень грустная Диляфруз. Гульшагида заметила, что девушка украдкой вытирает слезы. — Расскажи толком, Диляфруз, что случилось? — недоумевала встревоженная Гульшагида. Диляфруз ответила очень странно: — Скоро все узнаешь. Наверно, тебе и самой захочется плакать… — Встала и вышла. Это было сказано с глубокой обидой и болью. Недружелюбный, холодный взгляд, брошенный девушкой через плечо, особенно поразил Гульшагиду. Что же это такое? Неужели она чем-то неосторожно обидела Диляфруз? Или тут скрыто что-то более серьезное, еще не известное Гульшагиде? Она вышла в коридор. На диване у окна сидела Асия, опершись о подлокотник. Она задумалась, рассеянно смотря в окно. — Почему ты сидишь в одиночестве такая грустная, Асенька? — спросила Гульшагида, хотя и у самой было тяжело на сердце. — Не могу войти в палату — все Аниса-апа перед глазами. Когда была жива, терпеть ее не могла, а теперь жалко… — Асия утерла слезы кончиком рукава. — Вот и Диляфруз тоже… Утешая девушку, Гульшагида все же спросила: — А при чем тут Диляфруз? — Ах, не спрашивайте… Она как-то непонятно ведет себя… Не будем о ней… Мне очень грустно, Гульшагида-апа. Всякие мрачные мысли приходят в голову… Если у вас есть немного времени, поговорим о другом. Вы не рассердитесь на меня? Ведь вначале я оставила очень плохое впечатление о себе, правда? Я действительно какая-то странная… — Я не люблю думать о людях плохо, Асия. А потом — мы врачи. Этим многое сказано… — О вас здесь говорят разное, — вдруг открылась Асия. — Будто вы из богатой семьи, потому и гордая, ставите себя выше других… Тень задумчивости легла на лицо Гульшагиды. Что за сплетни глупые ходят о ней? Кому нужны эти выдумки?.. Она грустно посмотрела куда-то вдаль, на видневшиеся за окном белые облака. — Да, Асия, я действительно дочь очень богатых людей, — справившись с собой, серьезно и задумчиво сказала Гульшагида. — Когда я осиротела, меня растил и воспитывал народ. А народ — он большой и очень богатый… — А потом что было с вами? — Что было потом, Асия, я расскажу когда-нибудь после. — Вы не доверяете мне, думаете, что не сумею сохранить вашу тайну? — обиделась девушка. — Нет, нет, Асия! Мне сейчас очень трудно говорить о себе. Слишком много накопилось всего. А вот вы — другое… Вы гораздо моложе меня. Вам, пожалуй, было бы легче рассказать о себе. — Я не знаю, с чего начать, смущенно и в тоже время доверчиво сказала Асия. — С чего хотите. Каждая сторона жизни по-своему интересна. Обычно девушек больше всего волнует любовь. Не правда ли? — Ой, не знаю… Я многим ребятам нравилась. Мне говорили, что я красивая, — засмеялась Асия. — Разве может быть красивой худая, болезненная девушка с длинной, как у гуся, шеей? Если любили меня, так не за красоту, а, наверно, за хорошую игру на гармонике. Не задевали меня, побаивались моего своенравного характера, — ведь мне недорого стоило разругать в пух и прах слишком навязчивого парня. Но как. я ни сердилась на парней, они все же интересовались мной… Какие-то годы я жила легко и бездумно, опьяненная своей юностью и вниманием ребят. Все мечтала о консерватории, а учиться поступила… в техникум связи. Два курса уже закончила. Но эта специальность оказалась мне не по душе. Все подумываю, чтобы уйти из техникума. А куда — еще сама не знаю. И вообще не знаю, что будет со мной… Из-за болезни целый год вовсе не могла учиться. И вот — опять осень… Другие учатся, а я все еще валяюсь в больнице… Асия помолчала, худенькой рукой убрала упавшую на лоб прядь волос и вдруг улыбнулась. — Теперь, возможно, все идет к лучшему. Я познакомилась с одним студентом из мединститута. Ильдаром его зовут. Вот этот Ильдар как-то незаметно и оттеснил прежних моих поклонников. Я стала думать только о нем. Он несколько раз делал мне предложение, но я говорила: «Подожди, вот кончим учиться…» Он был уже на четвертом курсе. И вдруг решили перевести его в Военно-Морскую медицинскую академию. Я очень рассердилась на него, заявила: «Или я, или академия». А он отвечает: «И ты и академия». — Мы поссорились, — продолжала Асия свой рассказ — и на глазах Гульшагиды будто взрослела с каждым словом. — Знаете, я решила проучить его. В этом возрасте все мы, девчонки, не прочь проявить свой норов и власть над парнем. «Ах, так! Ну, посмотрим!» — сказала я. И перестала встречаться с ним. Вот так я и дурила… Он уехал в академию. Потом посыпались письма. Сперва мне нравилось играть роль несправедливо обиженной девушки, а у самой душа так и пылала. Наконец не выдержала — стала и сама писать ему. Так прошел еще год. В тот день, когда я легла в больницу, Ильдар проездом остановился всего только на два дня в Казани. После долгой разлуки… Но он никак не мог задержаться. Опять мы расстались, не поговорив и двух часов. Он сказал мне, что плавает врачом-практикантом на подводной лодке, а я ему… о том, что ложусь в больницу. Прежде я никогда не говорила ему о своей болезни. И в письмах не писала. Я боялась потерять его. Надеялась, что до окончания учебы поправлюсь… И вот он своими глазами увидел, что я серьезно больна. Он ведь через год-два сам станет врачом. Понимает, что значит комбинированный порок. Но мне кажется, он не совсем поверил в мою болезнь. Думает, я что-то скрываю от него. Впрочем, не знаю… Трудно отгадать его мысли. При расставании я сказала ему: «Прощай», — вы ведь знаете, в каком смысле русские говорят это слово. Он ответил мне тоже по-русски: «До свиданья». Я сказала ему: «Пусть между нами останется только дружба». А он в ответ: «И дружба и любовь». На глаза Асии набежали слезы, и, глядя на Гульшагиду этими полными слез глазами, она продолжала: — Вчера пришло письмо от него. Нет ничего тяжелее, чем лгать любимому человеку! А я ведь ему до сих пор так и не сказала всего… Как я не верю в свое счастье, в здоровье… Ужас! — воскликнула она и замолчала, закрыв лицо руками. — Я не могу по-настоящему плакать, но если бы вы знали, как мне тяжело… Жаль себя… Ильдара тоже жаль… Вот теперь вы обнадежили меня. Хочется верить вам, очень хочется, но я боюсь… В коридоре показался Абузар Гиреевич. Он поклонился Гульшагиде, прошел было мимо, но вдруг вернулся, заговорил: — Знаете, Мадине-ханум опять что-то нездоровится. Я потому и не настаивал, чтобы вы зашли к нам. А вчера Мадина напомнила, что непременно хочет видеть вас. Непременно! — настойчиво повторил он и смущенно улыбнулся. — Право, у нас в доме не хватает вас. «Непременно», — повторила про себя Гульшагида слово Абузара Гиреевича. Если сказать правду, один уголок во всей Казани — дом Тагировых — оставлял ей еще какую-то надежду на счастье в жизни. Это была последняя надежда, и потому она казалась особенно дорогой, — последняя, дорогая, но и… страшная. Гульшагида уже собиралась молча увезти эту надежду с собой в Акъяр. Ей не забыть Мансура, не выкинуть из сердца. В длинные зимние ночи она будет согревать себя искоркой надежды. Нужна же человеку хоть какая-нибудь надежда! Но вот она пойдет к Тагировым. И вдруг окончательно убедится, почувствует, что и капли надежды не осталось на ее долю. Как же она будет жить?.. Так идти или не идти? Ах, как тяжело решать собственную судьбу. — Хорошо, Абузар Гиреевич, я приду, — сказала. И сама испугалась своего голоса. — Вот и прекрасно! — Абузар Гиреевич зашагал к выходу. Гульшагида попрощалась с девушкой: — Мы еще поговорим, Асенька. Ты пиши ему письма… Обязательно пиши! Как прежде писала, так и сейчас пиши. Твое счастье еще впереди! А мое… мое не знаю где… Глава вторая 1 С того самого дня, когда Гульшагида, проснувшись на рассвете, любовалась из окна общежития панорамой Казани, прошло уже больше месяца. За это время природа сбросила с себя пышный и разноцветный наряд ранней осени… Холод, ветер… Не сегодня-завтра выпадет снег. Но Гульшагиде казалось, что время остановилось. Казалось, она только вчера любовалась красками осени — и вот вышла на улицу. Горечь, раскаяние, тревога, предостережения холодного рассудка, уязвленное самолюбие — все забылось теперь. Сердце со всей его необузданностью, неугомонностью опять взяло верх. Но если бы Абузар Гиреевич или еще кто-нибудь другой столь же близкий спросил в эту минуту Гульшагиду, что у нее в мыслях, она. пожалуй, не смогла бы точно ответить. Нет, она не думала о Мансуре, не старалась представить, лучше он стал или хуже, вспоминает о ней или забыл. Но в душе у нее была буря. И в этом вихре Мансур то появлялся, то исчезал… Она вместе с Абузаром Гиреевичем вышла из больницы. Когда сошли с трамвая, Гульшагида взяла профессора под руку. Тагиров был в черном драповом пальто, в каракулевой шапке. Он шел неторопливо, а Гульшагида, будь ее воля, летела бы как на крыльях. Многие прохожие узнавали Абузара Гиреевича и кланялись ему. На Гульшагиду они смотрели с некоторым удивлением, а иные и подозрительно. То ли подействовали эти неприятные, недоуменные взгляды, то ли прошли минуты душевного подъема и радостного волнения, но Гульшагида несколько отрезвела и уже с тревогой думала о том, как она будет держаться с Мадиной-ханум и Фатихаттай. Что скажет им? Женщины не мужчины, они не успокоятся, пока основательно не расспросят обо всем. А потом — женщины догадливей, они легко заметят то, что можно так легко скрыть от мужчин. Они свернули в переулок и вскоре вошли в подъезд большого каменного здания, построенного в старом стиле, и по широкой пологой лестнице с мраморными ступеньками, на каждом повороте которой стояли фигурки амуров с крылышками, поднялись на самый верхний этаж. — Задыхаюсь, Гульшагида, — пожаловался профессор. Он расстегнул воротник и пуговицы пальто. Потрогал рукой ребристую батарею. — Сегодня неплохо натопили, а то жалеют для нас тепла. Гульшагида помнит — прежде дверь запиралась только на английский замок, а теперь после звонка в прихожей долго гремели запорами. Дверь наконец открылась, показалась заметно постаревшая и похудевшая Фатихаттай со скалкой в руке. — Ой, батюшки, кого я вижу! — воскликнула она, даже выронив скалку из рук. — Гульшагида, радость моя, ты ли это?! — Ваше счастье, Гульшагида, что Фатихаттай выронила скалку, а то, пожалуй, ударила бы вас. Она теперь злая, гм-м! — шутил профессор, снимая пальто. — Ах, Абузар, скажешь тоже, ей-богу!.. Где ты так извозился?.. — Сейчас же взяла у профессора пальто и, повесив на плечики, принялась чистить щеткой. Это была все та же ворчливая, но добрая Фатихаттай. И в прихожей все тот же маленький кривоногий столик, та же старинная вешалка, тот же телефон. Только полок со связками старых журналов прежде не было. Вступив в просторный и высокий зал, Гульшагида словно вернулась к своей юности. Ей казалось, что здесь ничто не изменилось, что последних Четырех лет вообще не было. Она обняла вышедшую из соседней комнаты Мадину-ханум, с которой словно бы и не расставалась. На самом же деле все здесь изменилось, как бы обветшало. Ковер на полу во многих местах вытерся, стеклянная головка люстры разбита, рояль завален книгами (прежде Абузар Гиреевич сердился, если видел на рояле кем-то положенную книгу, считая это признаком некультурности). Картина с видом старой Венеции, занимавшая полстены, словно потускнела, а стоящий в лодке рыбак в черной широкополой шляпе будто стал ниже ростом. Если присмотреться, особенно сдала Мадина-ханум, волосы у нее совсем побелели, и глаза стали плохо видеть. Даже чашку берет со стола ощупью. Раньше Мадина-ханум строго следила за порядком в комнатах, особенно в библиотеке профессора. Теперь и в кабинете Абузара Гиреевича нет прежнего уюта, аккуратности. И под диваном и на диване — всюду книги. Статуэтки и вазы, которыми когда-то гордился профессор, — он собирал их по всей России и Европе и любил показывать гостям, — теперь стояли высоко на шкафах, так, что и не достанешь. Гравюры известных художников или висели криво, или были совсем сняты. Только фикус вырос с дерево и пальма вытянулась до потолка. Под их ветвями все еще стоял стол… письменный стол Мансура. Но на стол был поставлен телевизор. Пока у женщин шел разговор, обычный при первой встрече, Абузар Гиреевич вышел в коридор, позвонил кому-то из своих коллег. Потом долго пили чай. Абузар Гиреевич, оказывается, до сих пор пьет из маленькой узорчатой чашки. У него и чайная ложка все та же, изящная, серебряная, с витой ручкой, — подарок друзей к шестидесятилетию. Фатихаттай заваривает чай ему по-прежнему отдельно — в маленьком чайнике — и сахар колет заранее. Абузар Гиреевич пьет вприкуску, — так, говорит, вкуснее. Абузар Гиреевич за чаем любил шутки, общий веселый разговор. Сегодня настроение у него как-то странно менялось: он то оживится, то вдруг сделается задумчив, смотрит вниз и рассеянно отвечает на вопросы. — Друг мой, уж не захворал ли ты? — встревожилась Мадина-ханум. — Спасибо, я здоров… — Помолчал и объяснил: — Все еще не могу забыть бессмысленную гибель несчастной Чиберкеевой. Профессор, сгорбившись, ушел к себе в кабинет. А женщины, посочувствовав беде, сколько положено, опять повернули разговор на свой лад. Хотя Гульшагиде не очень хотелось рассказывать о своей прежней жизни в Акъяре, но пришлось уступить расспросам. Не чувствуя ни скрытых осуждений, ни затаенного ехидства у своих собеседниц, она до конца разоткровенничалась: — Говорят, у мужчин все хорошее в будущем, а вот у женщин, кажется, в прошлом. Я в свои двадцать шесть лет частенько тоскую по прошлому, — призналась Гульшагида. — А что за человек был твой муж? — полюбопытствовала Фатихаттай. — Человек он был вроде бы неплохой. Агроном. Знал свое дело… Но у нас, врачей, особая профессия — ни днем, ни ночью нет покоя. И в дождь, и в буран, из гостей, и среди ночи могут вызвать к больному. Уедешь — и сама не знаешь, когда вернешься домой. Сперва муж вроде жалел, потом начал хмуриться, а в конце концов заявил: «Мне не нравится эта жизнь, выбирай одно из двух: или я, или больница…» — Ребеночка-то нет? — Нет, — тихо ответила Гульшагида. Теперь, когда открыла свою душу, Гульшагида очень захотела узнать: а что Мансур, как и где он живет, счастлив ли, есть ли у него дети? Откуда-то одно время взялся слух, будто он вернулся домой. Однако она не могла так запросто, как старшие ее собеседницы, задавать очень уж деликатные, мучившие ее вопросы. А сами они — ни Мадина-ханум, ни Фатихаттай — почему-то не заводили речь о Мансуре. Гульшагида собралась было домой, но ее не отпустили: повечеряй еще с нами, а если запоздаешь с разговором, так и переночуешь здесь… А то в доме чувствуется какая-то пустота. — И Абузару с тобой легче, — добавила Фатихаттай. — Он, по всему видно, очень тяжело переживает несчастье, случившееся в больнице. Он всегда так. А на людях-то, милая Гульшагида, горе легче переносится. Абузар Гиреевич словно дожидался этой минуты, — выглянул из кабинета, позвал Гульшагиду к себе. Он вынул из ящика стола какой-то журнал. Но разговор начал не о журнале, а опять же о гибели Анисы Чиберкеевой. — Ее можно было спасти… Вскрытие полностью подтвердило мое предположение. Аниса умерла от отравления. Надо же было случиться этому именно в больнице, где сестры, сиделки, врачи!.. — Профессор вздрогнул всем телом. — Такого я еще не переживал, сколько ни работал в больницах. Уму непостижимо!.. Я уже думал, что мы с Магирой-ханум близки были к тому, чтобы найти ключ к сердцу Анисы… И вдруг такая резкая перемена, полное недоверие к нам… — Профессор покачал седой головой. — Тут должна быть какая-то скрытая причина… Больше всего, Гульшагида, меня возмущает Салах. Под белым халатом — каменное сердце… Это ведь страшно для врача. Люди доверяют ему жизнь, счастье, семью, доверяют свою судьбу, а он… Каюсь, я не раз проявлял излишнюю мягкость к Салахетдину. А теперь вот жестоко расплачиваюсь за все. Эти укоры совести, Гульшагида, для меня тяжелее тысячи других упреков… — Профессор, обхватив голову руками, облокотился о стол и несколько раз сокрушенно вздохнул. Гульшагида пыталась успокоить его, но Абузар Гиреевич только качал головой. — Нет, не утешайте, Гульшагида, это наказание мне на всю жизнь. И поделом. Профессор как бы нечаянно взял в руки лежавший на столе номер медицинского журнала за прошлый год, долго смотрел на него, словно раздумывая, зачем он лежит здесь, потом вспомнил, поднял голову. — Я и раньше читал вашу статью, а вчера пробежал еще раз… Ваши наблюдения и выводы, Гульшагида, достойны внимания. В них есть интересные зародыши для более серьезной разработки вопроса. Вам следует поступить в аспирантуру… Материалом для этой небольшой статьи послужили наблюдения Гульшагиды в сельской больнице над заболеваниями сердечно-сосудистой системы. В свое время Гульшагида получила немало откликов врачей на эту статью. Но личная жизнь складывалась так трудно, что было уж не до статьи, не до писем. Да, она все же смалодушничала тогда. Надо было копить и копить материалы. А профессор — подумать только! — не забыл! Мало того — еще заметил «интересные зародыши». Этого Гульшагида никак не ожидала. — Нет, я уж теперь не мечтаю об аспирантуре, Абузар Гиреевич, — сказала она смущенно. — А сколько вам лет? — сухо и резко спросил он. — Двадцать шесть, — уже совсем безнадежно ответила Гульшагида. — В этом возрасте вы хотите отказаться от научной деятельности?! И вам не стыдно?! — продолжал Тагиров. — Я вот почти в три раза старше, но — работаю и работаю. До ста доживу — не перестану. Если человек перестал работать, стремиться к достижениям, значит, он не живет. Не смейте больше повторять мне ваши жалобы! Я верю — в тридцать пять лет вы приметесь за докторскую диссертацию. Так оно и будет! — Я теперь-вряд ли вытяну… — слабо возражала Гульшагида. — Полноте! — перебил профессор. — К будущему году готовьтесь в аспирантуру. Вот так! Мы еще особо поговорим об этом. В частности, я прошу вас внимательно наблюдать за Асией. Это очень пригодится вам в будущем. Рано или поздно мы должны победить заболевания сердечно-сосудистой системы. Разговор этот встряхнул Гульшагиду. Ночью она почти не сомкнула глаз. За несколько минут вся ее, казалось, привычно сложившаяся жизнь перевернулась. Неужели еще не все потеряно? Неужели это возможно? Так внезапно воспрянуть духом, так окрылиться!.. А если у нее все же не хватит сил и она упадет потом с этой высоты?.. Гульшагида лежала на диване в комнате Фатихаттай. И в зале, и в кабинете, и в спальне Абузара Гиреевича свет был погашен. Но вот старинные часы мягко пробили три часа. В одной из комнат зажглась настольная лампа, послышались шаги. Потом все стихло. Но свет продолжал гореть. — Это Абузар, — зашептала проснувшаяся Фатихаттай. — Когда ему не спится, он зажигает свет на столе Мансура и смотрит сквозь листья фикуса. «Мне, говорит, кажется, будто за столом сидит Мансур». Утешается этим, бедняга. Он очень скучает по Мансуру… Гульшагида отвернулась к стене и, закусив угол подушки, неслышно заплакала. 2 Глядя на зеленый абажур на письменном столе между саблевидными листьями пальмы и широкими лопухами фикуса и вспоминая детские годы Мансура, Абузар Гиреевич незаметно забылся, сидя в кресле. Сон его был неспокоен. Вообще за последние годы он редко спал глубоко и безмятежно. Или только дремал, или в полусне думал о дневных своих делах. Если ему удавалось заснуть по-настоящему, он после этой счастливой ночи чувствовал себя очень хорошо: и голова не болит, и в теле легкость. Именно в такие ночи, как бы обновляющие организм, иной раз он с такой ясностью увидит во сне решение того или иного научного вопроса, над которым столько времени безуспешно ломал голову, или у него так четко сложится мысль, которая наяву никак не давалась, что остается только, проснувшись, быстро записать все на бумаге, а потом — удивляться тончайшему устройству человеческого мозга. Сегодня Абузар Гиреевич видел совсем простые, спокойные сны. Казалось, незачем было просыпаться и зажигать лампу… Будто они с Мансуром сидят на берегу Волги. Мансуру лет пять или шесть — босоногий, загорелый, живой, как ртуть, озорной мальчишка в коротких штанишках. Мансур был сыном родной сестры Мадины-ханум. Его родители внезапно умерли при кратковременной эпидемической вспышке в одном из окраинных районов Башкирии. Мадина-ханум привезла четырехлетнего сиротку-племянника в Казань, и они с Абузаром Гиреевичем усыновили его. Профессор очень любил детей, а своих не было, и они с Мансуром быстро подружились. — Дау-ати-и-и [6 - Дау-ати — буквально: большой отец.] — звонко кричит загорелый мальчишка. — Давай поплывем на тот берег. И они рядом переплывают реку. Вода теплая, тихая. А вот Абузар Гиреевич с двустволкой за плечами отправляется на охоту. Широкие излучины, кустарники на берегу Камы, мелкие озерца, — картины одна другой красивей. Светает. Над камышами белесый туман. Актырнак, любимая охотничья собака Абузара Гиреевича, исчезает в тумане и, сделав невидимый круг, возвращается обратно. Вот, как- изваяние, застыл умный пес, навострив уши и подняв переднюю лапу. Стая уток взмыла в воздух. Абузар Гиреевич вскидывает ружье. Гремит выстрел, но — неудача, мимо. Из. кустов с палкой в руке выбегает огорченный Мансур. — Ах, дау-ати! — говорит он. — Так близко были — и ты не попал! Я мог бы даже палкой сбить. …Ой, кто это так пронзительно свистит? Наверно, Мансур-озорник. Фатихаттай вчера принесла с базара глиняную лошадку. Вот и свистит без конца, негодный мальчишка! Абузар Гиреевич проснулся. Звонил телефон. Профессор быстро встал, накинул на плечи халат, сунул ноги в чувяки, направился в прихожую. По пути кинул удивленный взгляд на зеленый свет на столе, под пальмами, — он забыл, что сам зажег лампу ночью и заснул, глядя на этот зеленый свет. — Да, слушаю, — тихо говорит он, прикрыв ладонью трубку, чтобы не разбудить спящих. — Да… Какие приняли меры? Ну… Результат?.. Пришлите машину. Сейчас же! Гульшагида, задремавшая в слезах, проснулась, разбуженная голосом профессора. Она услышала тревогу в его голосе, а потом слова: «Пришлите машину». Значит, в больнице у кого-то ухудшилось состояние? У кого? Перед глазами Гульшагиды один за другим проходят больные. Затем она прислушалась к вою ветра на улице. Стекла окон мокрые, — идет то ли снег, то ли дождь. Взглянула на часы. Было начало пятого. Когда Гульшагида вышла в переднюю, профессор уже надевал пальто. — Я тоже с вами, Абузар Гиреевич. Уж очень темно и непогодливо на улице. — Не надо, поспите, — ответил профессор. — Нет, нет, теперь уж не засну. Поеду с вами, Абузар Гиреевич. — Гульшагида надела пальто, повязала платок. — Не отпущу вас одного в такую погоду… Профессор не стал больше противиться. Они тихонько закрыли дверь и вышли на лестницу. Здесь был полумрак, тихо и прохладно. Вдруг Гульшагида вцепилась в руку профессора, испуганно вскрикнула: — Кто это?! Человек, сидевший на маленьком чемодане, прислонясь спиной к батарее, вскинул голову, быстро встал на ноги. Высокий, плечистый мужчина в пальто с поднятым воротником и в меховой, низко надвинутой шапке. — Это я! Гульшагида сразу узнала голос Мансура, — по фигуре и одежде его трудно было узнать. Абузар Гиреевич тоже вздрогнул при звуке этого голоса. — Это ты, Мансур? — Он протянул навстречу сыну обе руки. — Ты почему тут? Почему не идешь в квартиру? — Поезд запоздал… Я не хотел беспокоить вас… — У порога родного дома никогда не бывает поздно. Сейчас же иди домой… А нас, прости, вызывают в больницу. — Профессор говорил таким тоном., словно Мансур на какие-то сутки отлучался из дома. — Здравствуйте, — сказал Мансур побледневшей Гульшагиде. — Я, кажется, напугал вас? Она не нашлась что ответить. На улице сильный гололед. Машина скользит из стороны в сторону. Того гляди, или врежется в какой-нибудь столб, или свалится в канаву. Темно. Идет дождь вперемежку со снегом. А там, на темной лестнице, остался неведомо откуда и неизвестно зачем приехавший и близкий и чужой и какой-то странный Мансур. А в больнице сейчас, возможно, кто-то умирает. Сложно устроена жизнь. Мысли Гульшагиды, как молнии, мечутся между этими двумя точками — от лестницы в больницу, от больницы к лестнице. И она, пожалуй, не могла бы сейчас сказать точно, о чем больше и беспокойней думает. И зачем она пошла сегодня к профессору? Какая неведомая сила потянула ее туда? Если бы ушла к себе в общежитие, не было бы ни этих мучительных воспоминаний, ни слез ночью, ни этой загадочной ночной встречи. А теперь что?.. Опять из ран начнет сочиться кровь. Кому нужны эти муки? Ах, надо бы остаться там, на лестнице! С ним остаться. Нет, это невозможно. Отрезанный ломоть не приклеишь. Мансур для ее сердца отрезанный ломоть. Но почему же тогда так больно ноет сердце? Почему ей так хочется плакать?.. Профессор сидит, свесив голову на грудь. О чем он думает? Может, и у него мысли мечутся от больницы к темной лестнице? Вдруг профессор встрепенулся, посмотрел на часы. — Очень медленно едем, Кузьмич! — Да ведь дорога какая, Абузар Гиреевич! Можно загубить машину. — О человеке надо думать, Кузьмич! — У кого ухудшилось состояние? — спросила Гульшагида. — У Исмагила, — коротко уронил профессор. Гульшагида знала, что Исмагил уже не жилец на этом свете, что медицина ничем не в силах помочь ему. Можно было только временно заглушать нестерпимые боли. Это сумеет сделать каждый врач, каждая сестра. Но Абузар Гиреевич, невзирая на погоду и неурочное время, все же едет к Исмагилу. На что он надеется? Машина остановилась. При свете фар показалась больничная ограда. В тихом и тускло освещенном коридоре их встретили Магира-ханум и дежурный врач. Уже по их виду было ясно, что ничего утешительного нет. — Умер… — тихо сказала Магира-ханум. Исмагил был накрыт белой простыней. Профессор приподнял край материи. Лицо умершего было спокойным и торжественным. Казалось, он в первый раз после долгих лет страданий сладко уснул. Гульшагида лучше, чем другие, понимала состояние профессора. Если бы не задержала на две-три минуты неожиданная встреча на лестнице и если бы дорога не была такой скверной, они еще успели бы. Ведь опоздали всего на десять — пятнадцать минут. Но и небольшое опоздание врача бывает роковым для больного. Хотя в данном случае ничто не изменилось бы. — Вам пора домой, Абузар Гиреевич, — настойчиво сказала Магира-ханум. Он тяжело поднялся со стула. — Жене Исмагила я скажу сам. Внизу ему помогли одеться. — А вы? — спросил профессор Гулыпагиду. — Я останусь здесь, Абузар Гиреевич, скоро шесть часов. Вон Магира-апа едет домой, она проводит вас. — Нет, Гульшагида, поедем. Вы сейчас очень нужны нам. Очень! Гульшагида, поколебавшись, надела пальто. Она и хотела увидеть Мансура, и боялась с ним встретиться. 3 Когда внизу захлопнулась дверь и шум отъехавшей машины стал неслышен, на лестнице большого каменного дома, погруженного в сон опять установилась глубокая тишина. Было настолько тихо, что отчетливо слышалось то постепенно замирающее, то нарастающее дребезжание незамазанного стекла где-то на самом верху узкого и высокого лестничного окна. Лестница была полутемной. Тускло поблескивали широкие и пологие ступеньки из белого мрамора, какие можно встретить только в старинных особняках, раньше принадлежавших очень богатым людям. На каждой лестничной площадке, словно погруженные в печаль, стояли амурчики с подсвечниками в руках. Когда-то в этих подсвечниках горели свечи, но теперь всю лестницу освещает мерцающая где-то наверху единственная электрическая лампочка. Даже после того, как захлопнулась дверь парадного и отъехала машина, Мансур несколько минут все еще стоял с шапкой в руке, не двигаясь с места. Он словно окаменел, перед его глазами будто короткий сон промелькнул. Если бы отец в столь ранний час вышел из квартиры один или с приехавшим за ним шофером, Мансур не очень удивился бы этому. Он с детства привык к тому, что профессора вызывали к больному в любое время дня и ночи. Но Гульшагида?.. Она ведь уехала в деревню. Каким образом она очутилась в Казани, да еще в доме у Тагировых?.. Дверь квартиры была заперта. Мансур поискал глазами кнопку звонка, ее не было на старом месте. Только белая эмалированная табличка с надписью «Профессор Абузар Гиреевич Тагиров» говорила о том, что Мансур не ошибся, что он стоит именно у той двери, которая ему нужна. Но стучать у него не поднялась рука. Постояв немного, он начал медленно спускаться вниз. На площадках амурчики протягивали ему пустые подсвечники. Возле чемодана он остановился; закрыв глаза, прислонился к стене. Не успел сомкнуть веки, как перед глазами возникла Гульшагида, и ему опять стало не по себе. В душе он задумал было, — как только освоится в Казани, — непременно съездить в Акъяр и хоть издали посмотреть на Гульшагиду. Но судьба свела их раньше, чем он успел войти в родной дом. Он никак не ожидал этого. И это потрясло его. Не меньшее потрясение он пережил четыре года назад, когда Гульшагида, не простившись с ним, вдруг уехала в деревню. Однако в тот раз Мансур не мог понять собственной психологической встряски. Казалось бы, чего ему было тогда расстраиваться? Ведь он первый вроде бы охладел к Гульшагиде. Это почти совпало с экзаменами, с получением диплома. Полная свобода. Что еще нужно вчерашнему студенту? Однако же так тяжело было на душе, так скверно — хоть плачь… Мансур с первого же курса учился прекрасно. У него рано проявились необходимые для врача-хирурга качества: находчивость, смелость, хладнокровие и самостоятельность. Он занимался хирургией в студенческом научном кружке при кафедре хирургии и до окончания института не пропустил ни одного занятия. Пальцы его были быстрыми и чуткими, как у пианиста, зрение острым, как у художника. Работу хирурга он старался выполнять со всей тщательностью, ажурно, словно кружевница. — Из тебя выйдет хороший хирург, — говорили ему старые специалисты, и кафедра предложила ему остаться в аспирантуре. Правда, Абузар Гиреевич был против этого, он говорил, что сначала пусть Мансур попрактикуется несколько лет врачом, аспирантура не уйдет от него. Мансур не противился ни тому, ни другому предложению, отдался на волю случая. Он считал — это просто два пути к одной и той же цели. И все же — сорвался. В чем же причина резкого нарушения его душевного равновесия? Неужели Гульшагида причиной?.. Да, Гульшагида не случайно встретилась на его пути. Она хорошая девушка. Но, пожалуй, слишком самостоятельная и требовательная, как он тогда считал. Близость с нею осложнит жизнь. На свете есть много других хороших девушек, более спокойных, менее самолюбивых, — можно прожить и без Гульшагиды. То, что было между ним и Гульшагидой, — это всего лишь увлечение юности. Если это так, зачем повторять необдуманные шаги? Для чего вносить тревогу в свою жизнь и в жизнь девушки, не причинившей ему никакой обиды? Если уж по непонятным самому Мансуру причинам на душе вдруг сделается беспокойно, тоскливо, то можно поехать развеяться в Займище, а наскучит Займище — он вернется на поезде в Казань. Если же все же какое-то неодолимое желание уводит его к берегу Волги и он, сам того не замечая, вдруг оказывается на Федосеевской дамбе и, словно ожидая кого, бродит, посвистывая, из конца в конец, то у него хватит сил прикрикнуть на себя. Потом — сесть на парусную лодку с кем-либо из приятелей и прокатиться по Казанке; а если не встретится такой приятель, Мансур поднимется в сад, сядет на знакомую скамейку, на краю крутого обрыва, будет любоваться простором реки. Только и всего. Он так и делал. И все же… Все же душа не находила покоя. Однажды, когда Мансур, охваченный смятенными мыслями, бродил по Федосеевской дамбе, ему встретилась знакомая девушка Ильмира, с которой он давненько не виделся. Они познакомились еще в год поступления Мансура в институт. Ильмира уже училась тогда на втором курсе. Но Мансур был рослый юноша, а Ильмира худенькая, и разница в возрасте совсем не чувствовалась. К тому же Ильмира заплетала свои короткие волосы в косички и завязывала концы белыми лентами. Это делало ее похожей на девочку-подростка. У Мансура было такое впечатление при встрече, что Ильмира почти не изменилась, только волосы подстригла коротко, по последней моде, да оделась нарядней. Они очень обрадовались друг другу, возможно, Ильмира даже больше, чем Мансур. Долго бродили по дамбе, договорились встретиться завтра. Ильмира, оказывается, проездом в Казани: остановилась, возвращаясь с юга, из отпуска. Она уже второй год работает на Севере врачом. О Севере Ильмира рассказывала с какой-то особой любовью и восхищением. По ее уверениям, нет места прекрасней, чем Север, и высочайшая романтика, и самые смелые дела, и самые сильные духом люди, и даже самые сильные чувства, в том числе любовь, были только на Севере. Узнав, что Мансур собирается остаться в Казани, Ильмира была удивлена и, нахмурив свои выгнутые брови, сказала: — По-моему, наша молодежь должна сама себе прокладывать путь в жизни, не надеяться на родственников или покровителей. Идти против ветра, прячась за чью бы то ни было спину, — позор. Особенно стыдно, мне кажется, не надеяться на свои силы здоровым, крепким юношам. Мансур не ожидал такого энергичного нападения. — Я не из папенькиных сынков, — пробурчал он в ответ. — А все же остаешься в Казани! — под-кольнула его Ильмира. Глаза у нее лукаво и в то же время вызывающе щурились. — Идти по проторенной дорожке легко, Мансур. А вот на Севере все строится заново, там приходится надеяться. только на собственные силы… К слову сказать, тебе пора возвращаться домой, — вдруг усмехнулась Ильмира, — а то как бы не заругали, что долго гуляешь. Мансур, не подавая виду, что самолюбие его задето, отшучивался, как умел. И тут же пригласил Ильмиру посмотреть любительские состязания по боксу, в которых он участвовал. У Ильмиры загорелись глаза от любопытства. Однако ничего, кроме позора для Мансура, из этой затеи не вышло. Мансур бился храбро, но все же был нокаутирован противником в первом же раунде… Считая себя опозоренным, парень решил больше не встречаться с Ильмирой. Но предприимчивая девушка сама разыскала его и полунасмешливо спросила: — Может, боишься, что и я нокаутирую? Мансур промолчал, но уши его отчаянно горели. Они шли по направлению к Казанке и до самой реки больше не разговаривали. Здесь Мансур пригласил Ильмиру покататься на лодке. — Не поеду, — смеясь, ответила девушка, — еще утопишь. — А ведь угадала! — Мансур тоже перешел на сердито-шутливый тон. — Я и в самом деле хотел выбросить тебя из лодки на середине реки. — Тогда поехали! Если мне суждено утонуть… от судьбы, как говорится, не уйдешь. — И девушка смело прыгнула в лодку. Ветер надул парус, и лодка легко заскользила, удаляясь от берега. Ильмира опустила руку в воду, в прищуренных, испытующих глазах — лукавая улыбка. Мансур мрачен, губы крепко сжаты. — Ну исполняй свое жестокое намерение, Стенька Разин, бросай княжну в воду, — уже подзадорила Ильмира и громко рассмеялась. Мансур не понимал, что с ним происходит. Почему Ильмира так насмешлива? На какой поступок вызывает его?.. В этой худенькой, коротко остриженной девушке, загоревшей на южном солнце, была какая-то неотразимая сила. В голубых ее глазах сочетались и нежность, и суровость, и легкая насмешливость. Эти встречи закончились тем, чего, по-видимому, добивалась Ильмира. Однажды Мансур решительно заявил родителям, что едет работать на Север. Это вызвало в доме полную растерянность. Если Абузар Гиреевич, считавший, что молодому врачу надо несколько лет поработать в клинике, хотя не обязательно на Севере, сумел остаться по-мужски спокойным и хладнокровным, то у Мадины-ханум взяли верх женские, материнские чувства: она обвиняла Мансура в легкомыслии, в неблагодарности, даже в безумстве. — Ты не подготовлен для такого испытания, — убеждала она. — Ты еще ни одного дня не прожил самостоятельно. Ты погибнешь там. — Не пропаду. Нас двое, — тихо сказал Мансур. — И спутник твой столь же легкомыслен, как и ты? — Нет, — умнее и опытнее меня. — Хорошо, если умнее. Но что вы оба знаете о Севере? Что вас ожидает? — Мой спутник [7 - В татарском языке нет родов.] уже работает там. — Кем же? — Врачом. Вдруг Мадина-ханум, осененная догадкой, с ужасом спросила: — Да спутник-то твой… не женщина ли?! Мансур утвердительно кивнул. Мадина-ханум так и села на стул, хлопнув себя руками по коленям. — Вот глупец, вот простак! Ведь ей, наверно, нужен муж, вот она и хочет обкрутить тебя. У Мансура еще не возникло серьезное желание посмотреть на Ильмиру как на женщину, он полагал, что видит в ней только друга, поэтому слова матери рассердили его. Однако из врожденного чувства уважения к дау-ани он не стал спорить, только сказал: — Не думаю. Она не такая. — Да разве ты сумеешь распознать женскую хитрость… Растили, заботились — и вот благодарность! — Подожди, родная, — мягко сказал Абузар Гиреевич и, сделав знак Мансуру, увел его к себе в кабинет, закрыл дверь. — Садись, — приказал он, подвинув стул, и сам сел напротив. — Давай поговорим как мужчина с мужчиной, Мансур. Твоя мать права. Ты ведь внутренне не готов к этому ответственному шагу в жизни. Верно? — Не знаю, — честно признался Мансур. — Я еще не проверял свои силы, дау-ати. Вот и хочу испытать. Рано или поздно надо сделать это. — Верно, совершенно верно. Человек должен знать меру своих сил. Молодому врачу полезно поработать в клинике. И если бы ты действовал лишь с этой целью, я не возражал бы. Но ты, Мансур, пускаешься в дальний жизненный путь, следуя за случайно встретившейся женщиной. Вот это я не могу одобрить! — Это не совсем так, дау-ати. Я не первый день знаю ее. — Она окончила наш институт? — Нет, московский. Профессор задумался. — Ты ее любишь? — спросил он, посмотрев прямо в глаза юноше. Мансур спокойно покачал головой. — Она для меня прежде всего верный товарищ, спутник. — В твоем возрасте, Мансур, человек не может уйти от естественных чувств и желаний. Я не хочу вмешиваться в твои личные дела… Но у меня есть один вопрос: какие у вас отношения с Гульшагидой? — Никаких, — ответил Мансур, но сердце его екнуло и на лице выступила краска. — То есть — были… мы встречались… Но теперь… — Гм… — пробурчал профессор, покачав головой. — Может быть, мы поговорим завтра? Сегодня ты слишком разволновался. И мне, и твоей матери тоже надо собраться с мыслями. — Утром я должен уехать, дау-ати. — Так спешно? — Да, уже куплены билеты на самолет. — А как отнеслись к этому в Министерстве здравоохранения? Им ведь не безразлично, где будет работать молодой врач. — Обо всем уже договорились. Есть приказ. — Значит, ты не вчера надумал поехать? Почему же не сказал нам, не посоветовался? — Не хотелось беспокоить раньше времени. — Гм… В таком случае, — профессор встал и развел руками, — нам уже нечего сказать. — Абузар Гиреевич переложил на столе книги с одного места на другое, затем сделал по тесному кабинету два шага вперед, два назад. — Ты не сказал нам даже имени этой девушки, не показал нам ее. Как же это получается, Мансур? — Ее зовут Ильмира. Но она не хочет встречи с вами. — Почему? — Вы ее обидели. — Я? Значит, я ее знаю? Чем же я ее обидел? — Вы не пожелали присмотреться к ней на экзаменах, сказали, что из нее никогда не получится врач. — И тогда она поехала сдавать в Москву? — Она настойчива. Абузар Гиреевич постучал пальцами по столу. Затем откинулся к спинке стула и, глядя куда-то вверх, проговорил: — Возможно, что и был такой случай. Я считаю, что в медицину должны приходить по призванию, только одаренные работники, энтузиасты… Не исключено, что в отдельных случаях по отношению к тем или другим людям я бываю несправедлив. Я несвятой. Если осознаю, что ошибся, не посчитаю для себя зазорным извиниться. Мансур поднял голову и впервые за время этой беседы прямо взглянул на отца. — Нет, нет! Она не пойдет на это. Возможно, она хочет на деле доказать, как вы ошиблись. Признайте за ней это право. — Постой, — торопливо сказал профессор. — Возможно, ты хочешь загладить зло, которое я невольно причинил этой девушке? — Нет, дау-ати, я думаю, каждый отвечает только за себя. Север встретил их злыми нескончаемыми метелями, сбивающими с ног ветрами, долгими, не знающими просвета ночами и… грандиозными стройками, преобразующими этот очень суровый край. Но Мансур был невесел. Необычайная радость, душевный подъем Ильмиры, вернувшейся в знакомый край, не улучшили его настроения. То и дело вспоминалась Гульшагида. Каждый раз, когда Мансур вспоминал о ней, в душе его возникало сложное чувство грусти, раскаяния, тоски. Нельзя сказать, чтобы Мансур бездельничал. Вместе с Ильмирой он работал в больнице. Дела хватало. Приходилось по срочным вызовам бывать на стройках, на стойбищах кочевников: то несчастный случай на производстве, то острое заболевание. Суровая северная стихия не баловала людей. Врач был нужен всюду. Зачастую требовалось преодолеть огромное расстояние, чтобы, добраться к. больному. Оленья упряжка, а то и самолет служили средствами передвижения. В пути врача подстерегали нешуточные опасности, особенно когда начинала бушевать непогода. Мансур закалялся, иногда бравировал ненужной смелостью. Однажды дело чуть не кончилось бедой. Это случилось вскоре после приезда на Север. Мансур стоял у замерзшего окна. На улице, в кромешной тьме, бесилась метель. Казалось, какие-то существа с воем и свистом проносились стаями мимо окна. Порой начинали реветь, стучать, словно требуя пустить их в дом. В эти минуты тоска по родному краю особенно сильно сдавливала сердце. В соседней комнате — Ильмира. Но Мансур не переставал дичиться ее. Что-то мешало ему быть простым и доверчивым с ней. Сложность их отношений заключалась еще и в том, что Ильмира держалась осторожно, избегала женского кокетства. Ведь Мансур мог сразу же отвернуться от нее. У Ильмиры достаточно было ума, чтобы держаться в известных рамках. Она терпеливо ждала, пока Мансур привыкнет к ней. Мансуру захотелось пойти куда-нибудь на люди — в кино или клуб, побыть в какой-либо интересной компании. Не долго думая, он надел шубу и шапку-ушанку, вышел на крыльцо. В тихие вечера отсюда хорошо были видны сияющие огни стройки, а сегодня — ни одной лампочки! В двух шагах ничего не разберешь. Только вихрится снег, свистит ветер да нависла вокруг жуткая, непроницаемая мгла. Мансур невольно сделал шаг назад. Казалось, вот сейчас ветер подхватит его, сожмет в своих холодных объятиях и, злобно воя, как шурале, унесет неведомо куда. Мансур долго наблюдал за этой взбесившейся стихией. Чувство страха, охватившее его в первые минуты, прошло. В душе родилось неизведанное чувство: захотелось с неудержимым, яростным торжеством закричать кому-то «Ого-го-го!!! Ты вызываешь меня на бой? Что ж, я готов!» И он сошел с крыльца. Но уже через несколько шагов перестал видеть дом и потерял направление. Закрыв лицо рукавицей, он сделал было еще несколько шагов, но ветер сбил его с ног. Нет, он не позволит восторжествовать злому врагу! В каких-нибудь ста шагах больница, чуть подальше — корпуса строящегося гигантского завода. Чего бояться? Но ветер прижал его к какому-то забору. Холод уже начал ощупывать тело ледяными пальцами. Мансур понял всем существом — ему ни в коем случае нельзя отрываться от забора. А то замерзнешь, погибнешь. Цепляясь за изгородь, шаг за шагом продвигался вперед, нащупывая вход в дом. Он с головы до ног был засыпан снегом, когда на крыльце его встретила крайне встревоженная, с фонарем в руках, одетая в доху Ильмира. — Ты с ума сошел! — испуганно закричала она. — Разве можно выходить из дома в такой буран! Это тебе не улица Баумана в Казани. Смотри, у тебя побелели нос и щеки. Отморозил ведь! Тут же, на крыльце, они оба долго оттирали снегом обмороженное лицо Мансура. Наконец, усталые, зашли в комнату. Мансур почувствовал, что у него горят щеки и нос. Потом к нему вернулось прежнее странное чувство озорства, бесшабашности, желание повеселиться. — А ведь здесь хорошо! — воскликнул он и в первый раз со дня отъезда из Казани широко улыбнулся. Затем включил радиолу и подошел к притихшей Ильмире. — Давай потанцуем, Ильмирочка! И они, даже не сняв верхнюю тяжелую одежду, принялись танцевать. А наутро поступила радиограмма. Несчастный случай, Прочно требуется хирург. — Где этот поселок? — спросил Мансур у Ильмиры, разглядывая карту. — Да совсем рядом. Чуть к северу от нас. — Вот так рядом! — воскликнул Мансур. — До него самое меньшее пятьсот километров. — Ну и что ж? — улыбнулась Ильмира. Настоящий мужской размах. — Ей нельзя было отказать в самообладании и смелости. — Не сообщили даже, что за несчастье, — беспокойно ворчал Мансур. — Хирург должен быть готов к любой неожиданности, — уже серьезно сказала Ильмира. И, немного подумав, должно быть усомнившись в Мансуре, добавила: Я полечу с тобой. — Но, чтобы не ущемлять его самолюбия, сейчас же пояснила: — Я давно туда собиралась. Очень кстати пришлось. На аэродроме синоптики сказали им: — Ожидается буря, может, переждете? — Там несчастье. Нужна срочная помощь, — ответил Мансур. Под крыльями самолета раскинулось бескрайнее белое море снега. Не видно ни единого черного пятнышка. Ильмира сидит молча, уткнув нос в воротник шубы. На голове у нее тоже меховая шапка. Она напоминала Мансуру бухарскую кошку, когда-то жившую в доме Тагировых. У Ильмиры закрыты глаза; она то ли дремлет, то ли просто задумалась. О чем она может думать? Как она в действительности относится к Мансуру? Если бы нашлись охотники до сплетен, наболтали бы всякое о их отношениях. Живут в одной комнате, но, кажется, Ильмира совсем не намерена броситься в объятия Мансура. И это не тревожит, не раздражает его. Мансур взглянул на часы. Минут через десять — пятнадцать должны прибыть на место. Теперь небо ясное, самолет летит ровно, буря; очевидно, ушла в сторону. Но Мансур еще не знал Севера. Не прошло и пяти — десяти минут, как небо опять потемнело, самолет снова закачало. Ильмира продолжала сидеть спокойно. Должно быть, почувствовав на себе взгляд Мансура, повернула к нему голову. «Трусишь, парень?» — казалось, говорил ее озорной взгляд. Что было потом — трудно передать. Самолет вдруг обо что-то ударился, подпрыгнул, опять ударился. В ту же секунду стало темно, мотор заглох, и… послышался стон. Мансур быстро засветил карманный фонарик. Луч света упал на побелевшее лицо Ильмиры. — Ты жива? — А ты? Теперь Мансур направил луч в кабину летчика. У пилота руки лежали на штурвале, а голова свесилась набок. Мансур пробрался к нему. — Мы близко… Держитесь севера… Вон там ракетница… я радиро… — это все, что успел сказать пилот, перед тем как потерять сознание. К чести Мансура, он совсем не растерялся. Вдвоем они быстро перевязали раненого, кое-как вынесли из самолета, уложили на волокушу. Мансур пустил в небо несколько ракет. Но в разбушевавшейся метели ракеты вспыхивали всего на секунду и сразу гасли. Тащить волокушу было очень тяжело. А главное — приходилось продвигаться наугад. Они очень скоро начали выбиваться из сил. Ильмира устала первая, все чаще отставала. Мансур израсходовал последнюю ракету. А ветер все усиливался… Пилот говорил, что поселок где-то близко, но не было видно ни огонька. Правильно ли они идут? Ведь здесь нет того спасительного забора, за который держался Мансур, когда впервые захотел сразиться с северным ураганом и чуть не замерз у порога дома. — Нельзя останавливаться! — изо всех сил кричал Ильмире Мансур. Схватил ее за плечи, сильно встряхнул. — Ильмира! Слышишь? Нельзя останавливаться. Соберись с силами! Таща волокушу, согнувшись в три погибели и часто отдыхая, они шли минут десять — двадцать. Когда Ильмира свалилась, Мансур снял с нее лямку. — Держись за меня! Идем! — Сделали еще сотню шагов. И тут сквозь метель замелькали огоньки. — Ильмира, огни! — обрадованно крикнул Мансур. Окончательно выбившаяся из сил девушка все же открыла глаза и, чтобы не упасть, вцепилась в руку Мансура. В медпункте Мансур прежде всего оказал помощь пилоту. Ранение его было не из серьезных. Потом занялся больным, ради которого его вызывали. Это был мужчина средних лет, обросший бородой. Он по неосторожности попал под трактор и сильно покалечил ногу. Рана была сложная и запущенная. Уже началась гангрена. Мансур велел сейчас же готовить пострадавшего к операции, а себе попросил стакан горячего чая. Тут он впервые внимательно посмотрел на Ильмиру. Она сидела на стуле, прислонясь к стене. Глаза ее были закрыты, в лице ни кровинки. В душе Мансура проснулось чувство жалости к ней. — Выпей чайку, — сказал он, — легче станет. — Посмотри рану, — тихо промолвила Ильмира. — Правая нога… Нога у нее выше колена крепко перевязана платком. (Когда только Ильмира успела сделать себе перевязку? И платок, и стеганая штанина были пропитаны кровью. — Почему сразу не сказала, что ты ранена?! — сердито и тревожно крикнул Мансур. — Как ты с неперевязанной раной… К счастью, повреждена была лишь мягкая ткань. Но когда Мансур начал обрабатывать рану, лицо Ильмиры покрылось холодным потом. Все же она ни разу не вскрикнула, даже не застонала. Больному, попавшему под трактор, ногу пришлось ампутировать. Тяжелый выдался день. Может быть, в будущем Мансуру придется делать более сложные и ответственные операции, может быть, он станет известным ученым и знаменитым хирургом, но этот день, полный тревог и волнений, он никогда не забудет. Правда, сейчас он еще не может дать оценку своей работе, не может сказать, что тут главное, решающее — его знания и умение или всего лишь инстинктивное понимание жестокой необходимости. Позднее к нему придут и удивление, и удовлетворенность сделанным, и тревога за исход операций. А сейчас он, усталый, но спокойный, сидел у изголовья Ильмиры и разглаживал упавшие на лоб, спутанные волосы девушки. Ильмира открыла глаза. — Как ты чувствуешь себя? Вместо ответа Ильмира взяла его руку и прижала к щеке. После возвращения в свой поселок жизнь вошла в прежнюю колею. Впрочем, это только внешне походило на старое. Теперь они, сами того не замечая, все сильнее тянулись друг к другу — и вечерами стали подолгу просиживать за столом, около лампы. Вместе читали новые книги, журналы, газеты. Когда удавалось «поймать» Казань, с удовольствием слушали родную татарскую музыку, татарские песни. Мансур учился в русской школе. Он хорошо говорил по-татарски, но читал плоховато. В татарский театр и на татарские концерты ходил редко. Дома было много книг на родном языке, однако большинство из них были напечатаны на старом арабском алфавите, Мансур однажды начал было изучать этот алфавит, потом как-то забросил и уж больше не принимался. Все же благодаря матери — она много читала маленькому Мансуру вслух — в душу его, наравне с русскими классиками, глубоко запал Тукай. К тому же дау-ати любил рассказывать о том, как он лечил болезненного Тукая, какими красивыми и выразительными были глаза поэта. И здесь, на далеком Севере, увидев в умело подобранной библиотечке Ильмиры томик Тукая, Мансур испытал уже иное, более глубокое и волнующее чувство. Ему вспомнилось детство, дау-ани, как она, закутавшись в теплый пуховый платок, читала ему «Шурале», «Мияубика», «Таз», «Шакирды медресе», «Кисек-баш»[8 - Стихи Тукая] Это были дорогие сердцу, вовеки незабываемые строчки. На какой-то момент исчезло расстояние, и он словно вернулся в Казань, к себе домой. А потом тоска по дому заставляла его каждый вечер брать в руки томик Тукая. Или других татарских поэтов. Он читал вслух. Иногда Ильмира, подперев руками маленький упрямый подбородок, внимательно слушала его. У Мансура с детства осталась хорошая привычка: постоянство в увлечениях. Если уж увлечется чем-нибудь, не бросит на полдороге. Так получилось и с татарской поэзией. Он решил по-настоящему изучить Тукая. Был изумлен великим дарованием поэта, которого здесь, на Севере, вторично, уже по-настоящему открыл для себя. Самое главное — он понял, что до сих пор был недостаточно приобщен к громадному духовному богатству своего народа. Талант Тукая показался ему таким же необъятным и могучим, как снежные северные просторы, раскинувшиеся от края поселка на тысячи километров. Душа его озарилась поэзией Тукая, и грусть по родным краям стала как бы светлее, легче, чище. И вот что еще удивляло его: с влюбленностью в Тукая ничуть не померк прежний интерес к русской литературе и музыке, наоборот, душа Мансура как бы стала просторней, в ней стало больше места для прекрасного. Рана Ильмиры довольно быстро зажила: но именно за это короткое время в сердцах молодых людей вспыхнула любовь. Через год они поженились. У них родилась дочь. По желанию Мансура ее назвали Гульчечек. …Однажды, после вылета Ильмиры к очередному больному, Мансур, направляясь в больницу, обратил внимание на горизонт. Там зияла узкая розовая полоска света. Остальная часть неба была затянута тяжелой черной тучей. Эта плотная, мрачная туча, казалось, давила своей неимоверной тяжестью на полоску света. Розоватая лента на глазах Мансура все сужалась и сужалась, наконец, совсем исчезла. На небе осталась только непроницаемо черная туча… 4 Долго они стучали, пока заспанная Фатихаттай открыла дверь. — Ни днем, ни ночью не знаешь покоя, — ворчала она. — Только-только задремала — опять громыхают… — Увидев смущенно стоявшую за спиной профессора Гулыпагиду, растерянно пробормотала: — Никак, и гостья вернулась… Ладно, не обращайте внимания на болтовню сонной дурехи. Заходи, доченька, заходи… Абузар Гиреевич тяжело перешагнул через порог. За ним Гульшагида, тоже какая-то неуверенная. Фатихаттай, принимая из рук Абузара Гиреевича пальто, предостерегающе сказала: — Не шуми, пожалуйста, не разбуди, Мадину. Уже потому, что им пришлось долго стучать, Абузар Гиреевич и Гульшагида поняли, что Мансур ушел неизвестно куда, не заглянув в родной дом. Заметив их недоуменные взгляды, Фатихаттай встревожилась: — Что с вами? — и еще раз, уже внимательнее, посмотрела на них. Плечи у профессора опущены, лицо растерянное. Да и Гульшагида какая-то странная: губы вот-вот задрожат, она то расстегивает пуговицы пальто, то снова застегивает. Платок еле держится на голове. — Где Мансур? Неужели не зашел? — дрожащим голосом наконец спросил Абузар Гиреевич. Фатихаттай замахала руками: — Бог с тобой, Абузар! О каком Мансуре ты говоришь? Он же далеко на Севере… Профессор тут же открыл дверь и торопливо вышел на лестницу, поднялся этажом выше, сошел вниз. Мансура нигде не было. — Что случилось, доченька Гульшагида? — все еще допытывалась Фатихаттай. — Неужели правда приехал Мансур? — Да, он был в подъезде, когда мы с Абузаром Гиреевичем выходили из дома. — И-и! — в крайнем изумлении протянула Фатихаттай. — Что же он не зашел в дом? Куда девался? — Не знаю, Фатихаттай. И вдруг мозг Гульшагиды обожгла новая мысль: наверно, он не зашел домой лишь потому, что она была здесь, ушел, чтобы не видеть ее. — Ах, дитя, дитя! — всплеснула руками Фатихаттай. — Быть у порога родного дома и не зайти… Да что же это такое! Профессор тяжело дышал, держась рукой за сердце. — Мне еще надо сообщить жене Исмагила о постигшем ее несчастье. Не знаю, как у меня получится. Гульшагида взяла его под руку. — Вам надо прилечь, Абузар Гиреевич. Он не противился. Они вошли в зал. Здесь было темно. Гульшагида зажгла свет. — Я лягу здесь, на диване, — сказал профессор. — Укройте меня пледом. Не зажигайте свет. Если можете, останьтесь здесь, — вы сейчас очень нужны нам, — уже второй раз за вечер сказал он. Как только Гульшагида вернулась на кухню, Фатихаттай сейчас же спросила: — Один приехал или с этой, своей?.. Гульшагида вздрогнула. Оказывается, вот чего она боялась больше всего. — Мы видели только его… одного, — тихо ответила она и отвернулась к окну. На улице все еще было темно, угадывалось, что лепит густой, мокрый снег; слышно было, как воет ветер. — Развелись, наверно, чует мое сердце, — сказала Фатихаттай, ставя на плиту чайник. На глаза Гульшагиды почему-то набежали слезы. Кого она жалела? Себя? Абузара Гиреевича с Мадиной-ханум? Мансура? Или еще ко-го-то?.. «Ох и язык у этой Фатихаттай! Хоть помолчала бы!..» Наконец-то рассвело. Снаружи на карниз села голубка, прижалась в уголок. Как она согревается, бедняжка, в такую непогоду? Может, ее напугала кошка и она покинула свой привычный укромный уголок?.. И вдруг Гульшагида представила себе: где-то далеко, далеко на Севере осталась одинокая, покинутая Мансуром женщина. У Гульшагиды болезненно сжалось сердце. В зале упал стул. Значит, Мадина-ханум все же проснулась? Ощупью идет на кухню. Действительно, отворилась дверь, и показалась вытянутая вперед рука. — Правду ли говорит Абузар?.. Ты, Гульшагида, тоже видела моего Мансура? — словно в бреду, спрашивала Мадина-ханум. — Он сидел в подъезде возле батареи?.. Да ведь в какую бы ночь-полночь ни приехал, у нас для него всегда открыта дверь. — Давайте напою вас чаем, — ни на кого не глядя, предложила Фатихаттай. — У меня вскипел чайник. Когда они втроем вошли в зал, Абузар Гиреевич сидел на диване, укрыв плечи пледом. — Не убивайся, друг мой, — утешала его Мадина-ханум. — Найдется наш Мансур, коль приехал. И верно, едва они сели за стол, послышался стук в дверь. Хотя они дожидались этого стука, все четверо вздрогнули и все четверо враз поднялись на ноги. Фатихаттай бегом кинулась в прихожую. Оттуда уже донесся радостный ее голос: — Ах, Мансур, мы заждались тебя! Ну, здравствуй!.. Как доехал, сынок?.. И ты, доченька, здравствуй!.. Услышав слово «доченька», Гульшагида, не отдавая себе отчета, быстро вошла в кабинет профессора, сняла висевшую на стене небольшую свою фотографию, сунула в карман. Так же быстро вернулась в зал, повела полуслепую Мадину-ханум на кухню. У порога, без шапки, держа на руках маленькую девочку, стоял Мансур. Лицо, взгляд его были напряженными, словно он зашел всего на минутку и еще не знал, останется ли здесь. Он выглядел вполне сложившимся мужчиной, вытянулся, раздался в плечах, лицо обветрено, взгляд глубоко запавших глаз серьезен и пристален. Девочка, в меховой шубке и шапке, похожая на маленького зверька, отчужденно смотрела на всех, крепко держась ручонками за шею отца. Глазки у нее голубые, а временами темнеют. Но вот миновали первые напряженные, страшные минуты. Мансур опустил ребенка на пол и, почтительно протянув обе руки, подошел к Мадине-ханум. Она дрожащими руками погладила его голову, лицо, поцеловала в лоб. — Вот ведь, Мансур, дитя мое, и не вижу тебя толком, — дрожащим, виноватым голосом сказала она. Мансур поцеловал ее в глаза, усадил на стул. Вторично поздоровался с Абузаром Гиреевичем и Гульшагидой. Фатихаттай успела снять с ребенка шапку, пальто. Девочка, только что походившая на зверушку, теперь как бы превратилась в куклу. На плечи ее спадали русые локоны, на лице алел румянец. — Вот это дау-ани, дау-ати, это тетя Гуля, а это я, бабушка Фатихаттай, — знакомя девочку со всеми, называла Фатихаттай. — А тебя как зовут, дитятко? — Гульчечек. Наконец гость разделся, и все взрослые прошли в зал. Ребенка Фатихаттай оставила у себя на кухне. — Почему не приехала Ильмира? — вдруг спросил Абузар Гиреевич. Сейчас Гульшагиде надо бы выйти из зала, чтобы не ставить себя и Мансура в неловкое положение. Но женское любопытство заставляет иногда забыть о такте. После продолжительной паузы Мансур глухо проговорил: — Ее нет… Она погибла… при воздушной катастрофе. Гульчечек не должна знать об этом. — Давно? — опять спросил Абузар Гиреевич при общем молчании. — Скоро год… Гульшагида чуть не выронила чашку из рук. Опять ей почему-то вспомнилась зябнущая птица за окном. — Меня по моей просьбе перевели в Казань, — продолжал Мансур. — Родители Ильмиры написали, чтобы я привез Гульчечек к ним. Они живут в деревне. Мадина-ханум беззвучно заплакала. То ли жалела Ильмиру и раскаивалась в своих суровых словах, не однажды сказанных о ней, то ли ей жаль было рано овдовевшего сына, — трудно сказать. 5 Утро. Улицы заполнены народом… Все спешат. У каждого свои дела и свои заботы, свои радости и горе. Среди этих тысяч людей невозможно выделить тех, чье горе неизмеримо. Лучше бы совсем не было таких людей. Но законы жизни бывают суровы. Сегодня хоронят труженика Исмагила. Жена его сегодня встречает свое первое вдовье утро. Дети ее стали полусиротами. «Вдовий день — бесконечная — ночь», — говорят старики. Надо думать, найдутся добрые люди — скрасят эту ночь. Но не всякое горе и заботу легко обнаружить. Вот и Гульшагида — молодая, красивая, хорошо одетая женщина — может показаться очень довольной своей жизнью. Правда, лицо у нее бледное, глаза немного покраснели. Но ведь это вполне естественно — не трудно предположить, что она возвращается с работы, с ночной смены. Отдохнет и вновь засияет, как солнце… День серый, на улице слякоть, грязь. Растаявший снег превратился в черную кашицу. С крыш падают крупные капли. Холодная сырость пронизывает все тело. Гульшагида идет по мокрым улицам, погруженная в свои думы. Не скоро догадалась оглядеться по сторонам. Вон куда забрела она! А ведь идет на дежурство, в больницу. Это же Кремлевская! Часы на Спасской башне показывают; что до девяти осталось всего двадцать минут. Неужели она, сама того не сознавая направлялась к Федосеевской дамбе?! Что ей делать там?.. Опомнившись, Гульшагида быстро повернула в нужную сторону. Если не удастся остановить какую-нибудь машину, она опоздает в больницу. Но шоферы, не обращая внимания на ее поднятую руку, гонят свои машины, разбрасывая грязь. Наконец одна «Волга» резко затормозила, остановилась возле нее. Гульшагида хотела было обратиться с просьбой к человеку, сидевшему рядом с шофером, но, узнав доцента Янгуру, растерянно пробормотала: — Извините, я думала — такси… — В такое время трудно поймать такси, Гульшагида-ханум, — весело отозвался Янгура: Он вышел из машины и, сняв шляпу, поздоровался с молодой женщиной. Затем распахнул заднюю дверцу: — Садитесь, пожалуйста! — На работу опаздываю, — оправдывалась Гульшагида, в то же время не переставая извиняться за причиненное беспокойство. Доцент Янгура был хорошо известным человеком среди врачей. Гульшагида неоднократно видела era в больнице и знала в лицо. Но официально они не были знакомы. И Гульшагиду удивило, что Янгура назвал ее по имени. Фазылджан усадил Гульшагиду в кабину, сам пересел от шофера к ней — так было удобней разговаривать. — Жизнь в Казани имеет свои трудности, — с легкой усмешкой рассуждал он. — Приходится ездить из конца в конец города, спешить, толкаться. А в деревне ничего не случится, если и опоздаешь немного… «Откуда он знает, что я живу в деревне? Странно», — удивлялась Гульшагида. Чтобы завязать беседу, она рассказала о ночных событиях, о приезде Мансура. — О, значит, у нашего профессора большая радость! — воскликнул Янгура. — Между прочим, я давно предрекал, что Мансур должен вернуться! Если быть откровенным, я даже говорил с министром по этому поводу. Зачем молодому способному врачу прозябать чуть ли не на полюсе, среди белых медведей? Мы, медики, должны поддерживать друг друга. На Север можно послать любого врача. Там не требуется знание татарского языка. — Янгура некоторое время молча смотрел в окно, потом спросил: — Он один приехал или с женой? — С ребенком, — ответила Гульшагида. — Жена погибла во время авиакатастрофы… Янгура посочувствовал: — Печальный случай. Надо будет навестить Мансура, выразить соболезнование. — Сказав это, поспешил заговорить о другом: — Наверно, скучновато вам в деревне? Гульшагида полушутливо, но с оттенком горечи сказала: — Не по ком скучать. — А вдруг найдется? — сейчас же подхватил Янгура и многозначительно улыбнулся. Гульшагида покраснела и отодвинулась в угол. — Как только увидите Абузара Гиреевича, передайте ему, — уже серьезно сказал Янгура, — пусть не волнуется за Мансура. Я намерен всерьез позаботиться о судьбе этого джигита. Гульшагида промолчала. Проехали памятник Тукаю, оставшийся слева, впереди показалась серая поверхность озера Кабан, подернутая «салом». Опять повалил снег крупными хлопьями, — Вы не собираетесь перебраться на работу в город? — неожиданно спросил Янгура. Гульшагида чуть заметно покачала головой. — Если все переедут в город, здесь места не хватит. В этот серый, пасмурный день красота Гульшагиды казалась Янгуре особенно яркой. Ему хотелось говорить с этой интересной молоденькой женщиной тепло и откровенно. — Для вас-то нашлось бы местечко, — уверенно сказал Фазылджан. — К тому же и Абузар Гиреевич хорошего мнения о вас. А с его мнением в Казани многие считаются. Если понадобится, найдется кому замолвить за вас словечко. Да, да! — уже твердо продолжал он. — Вам надо непременно работать в городе: здесь и практика интересней, и знания свои усовершенствуете. «Вон сколько ходатаев за меня», — с легкой усмешкой подумала Гульшагида. А вслух сказала; — Абузар Гиреевич говорил об этом со мной, да у меня сейчас что-то желания нет оставаться в городе. — Желание появится, — уверенно ответил Фазылджан. — Деревня ведь усыпляет. Так было испокон веков. А ведь профессор Тагиров — мировая величина. Работа под его руководством даст вам очень многое. Было бы непростительно упускать такую возможность. И потом, насколько мне известно, у вас нет ничего такого… личного, что привязывало бы вас к деревне. Гульшагида хотела было выразить удивление осведомленностью Фазылджана, но машина остановилась у железных ворот больницы. Янгура сначала вышел сам, потом помог выйти Гульшагиде, снял шляпу, очень тепло попрощался с ней. В эти минуты Гульшагиде казалось, что все знаки внимания со стороны известного хирурга она воспринимает совершенно равнодушно, но когда, уже надев белый халат, поднималась по лестнице, у нее почему-то перехватило дыхание. Она вспомнила: Янгура, прощаясь, дольше, чем следовало, задержал ее руку, слишком уж пристальным взглядом посмотрел ей в глаза! А когда мужчины смотрят так пристально, женщинам все понятно. В других подобных случаях Гульшагиду, случалось, охватывали гнев и брезгливость, ей хотелось вымыть руки. На этот раз она даже забыла обидеться, только покраснела на миг и тяжело перевела дыхание. Именно в эту минуту, как назло, встретился Салах Саматов, которого Гульшагида невзлюбила с первого дня приезда. Скользкий, как налим, он и в разговоре был неуловим: то колючий, то слащавый, то грубый, то льстивый, — не поймешь, что у него настоящее. Вначале он даже пытался ухаживать за Гульшагидой. Но она недвусмысленно дала понять ему: не утруждайте себя напрасно. После этого он сменил свою внимательность на затаенную злость. Теперь он всегда считал своей обязанностью бросить Гульшагиде какую-нибудь колкость. То же самое повторилось и «сейчас. — А, Гульшагида! — воскликнул он насмешливо. — Вас подвез на машине милейший Джан-Джан? Между прочим, он мой близкий друг. — И Салах плутовато подмигнул. Гульшагида не знала до сих пор, что ближайшие друзья называли между собой Фазылджана Джангировича Янгуру просто Джан-Джаном… Тем более ей непонятной была развязность Саматова. Неприязненно взглянула на него она, ответила с достоинством: — Ваши ближайшие друзья ничуть не интересуют меня! Резко повернулась и направилась к своим однокурсникам, толпившимся в коридоре. Но по пути ее перехватила медсестра: — Гульшагида-апа, сейчас же идите к главврачу, он спрашивал о вас. Гульшагида удивилась. Алексей Лукич Михальчук почти не общался с молодыми врачами, приехавшими на курсы усовершенствования. А с Гульшагидой он ни разу не разговаривал отдельно. По пути в кабинет Алексея Лукича она повстречалась с Диляфруз. Девушка, не поднимая глаз, подходя, обронила: — Знаете, Салаха-абы с работы снимают. — И правильно делают, — безжалостно отозвалась Гульшагида. — Под белым халатом не может таиться каменное сердце. — Это неправда! — возмутилась Диляфруз. — Нельзя чернить невинного! С таким жаром можно защищать только очень близкого человека. Гульшагида поняла это, и ей стало неловко. Около доски приказов стояла группа врачей, они что-то горячо обсуждали. Приостановилась и Гульшагида. Оказывается, Салаха Саматова не увольняли, а за безответственное отношение к делу переводили в приемный покой. Конечно, это было достаточно серьезное наказание, но, по мнению Гульшагиды, вполне заслуженное. В кабинете у главврача уже находился Саматов. Второпях Гульшагида вошла, не постучавшись. — Простите, Алексей Лукич, мне передали, что вы… — Садитесь, — сказал главврач и снова повернулся к взбешенному Саматову: — Вы еще должны сказать мне спасибо, Салах Саматович. Я бы мог отчислить вас и даже привлечь к судебной ответственности. Прошу не горячиться и не забываться. Передайте дела Ирине Семеновне, а сами извольте перейти в приемный покой. Все. Саматов бросил на Гульшагиду взгляд, полный злобы, словно она во всем была виновата, и, уходя, хлопнул дверью, успев сказать при этом: «Освобождают местечко вот для этой мадонны!» — Какое отношение я имею ко всему этому? — спросила возмущенно Гульшагида, — Не обращайте внимания, — успокоил Михальчук. — Я вызвал вас вот по какому делу. Как известно, у нас случились большие неприятности. Вдобавок ко всему Магира Хабировна, возвращаясь вчера домой, упала и сильно повредила ногу. — Опасно повредила? — Не могу сказать. Сейчас съезжу и посмотрю… Вы ведь знаете больных в ее палатах. Очень прошу вас на несколько дней взять их на себя. С Абузаром Гиреевичем и с другими я уже договорился. Вашей учебе это особенно не повредит. И Магира Хабировна тоже просит, чтобы вы замещали ее… Если будут затруднения, советуйтесь со мной и со своими старшими коллегами. He стесняйтесь. Для начала переговорите с Магирой Хабировнои. У нее есть домашний телефон. Гульшагида не очень-то была склонна принять такую нагрузку. Но и отступать не хотелось. Она тут же поднялась наверх, вызвала Диляфруз. Оказывается, Диляфруз уже ко всему подготовилась, выложила перед Гульшагидой объемистую папку историй болезней: — Вот, Магира Хабировна просила передать вам. Гульшагида принялась изучать последние записи лечащих врачей. Потом попросила Диляфруз рассказать, как больные провели ночь. Сестра доложила с полным знанием дела. В частности, сообщила, что больной Ханзафаров измучил своими капризами дежурившую ночью сестру. — В чем дело? — насторожилась Гульшагида. — Он какой-то странный. Всего боится. Ежеминутно нажимает на сигнальную кнопку. Если сестра чуть задержится, начинает браниться, грозить: «Тебя выгонят с работы!» Гульшагида позвонила Магире-ханум, спросила, как чувствует себя, и заодно передала жалобу Диляфруз на беспокойного Ханзафарова. Магира Хабировна посоветовала перевести его в четвертую палату, на «Сахалин» — там вчера освободилась койка, да и сестры более опытные. А через полчаса Гульшагида в сопровождении Диляфруз приступила к обходу больных. Начали с четвертой палаты: — О благодатный день! — приветливо встретил их сидевший на кровати артист Любимов. — То-то все утро у меня чесалась правая бровь, — оказывается, это к счастью — к вашему приходу, Гульшагида-ханум. Вы сегодня замечательно выглядите, как говорят татары, словно четырнадцатый день луны. При такой внешности не сделали ли вы ошибку, став врачом? Вам надо было поступить на сцену… Если дать волю этому неугомонному говоруну, он не уймется до конца обхода. Гульшагида, попросив внимания, сообщила больным о несчастье с Магирой-ханум и о том, что лечение их временно возложено на нее. И тут же заметила, что посторонние разговоры сейчас неуместны. — Я хочу спросить вас, — обратилась она ко всем обитателям «Сахалина», — не будете ли вы возражать против перевода сюда больного Ханзафарова? Это прежде всего полезно для самого больного. — Не очень-то приятное соседство, — поморщился артист. — Но если требует медицина… — И обратился к Балашову и Зиннурову: — Как, друзья, принимаем в артель этого беспокойного деятеля? Возражений не было. Гульшагида перешла к Балашову. Этом уже разрешили сидеть на кровати. Он ни на что не жаловался, кроме слабости. Но Гульшагида, послушав его сердце, заключила: — Андрей Андреевич, ваше конструкторское бюро придется на время закрыть. Диляфруз отнесет на склад книги и чертежную доску. — Пожалуйста, не отнимайте работу! — взмолился Балашов. — Это для меня лучшее лекарство. — Нет, нет, — стояла на своем Гульшагида. — Денька два полежите спокойно, а там посмотрим. Зиннуров все еще не поднимался, хотя тоны сердца были уже чистые, пульс нормальный, температура тоже приближалась к норме. Гульшагида осталась довольна. Но предупредила: — Все же вам надо соблюдать осторожность, Хайдар-абы. Как только Гульшагида собралась уходить актер опять распустил язык: — Лучше уж вы пичкайте меня лекарствами, Гульшагида-ханум, только не обрекайте на молчание. Эх, было время — красивые девушки охапками носили мне за кулисы цветы А сейчас вся радость — горькие таблетки да клизма… Гульшагида только рукой махнула в ответ что поделаешь с таким человеком. 6 Говорят, что на уме у больных только болезни. Это не совсем так. Человек по своей природе не любит хворать, и если заболел, до поры до времени старается пересиливать недуг. Даже попав в больницу, отвлекает себя от нерадостных дум, разумеется, пока хватает сил противостоять болезни. Что касается «ходячих», о них и говорить нечего. По вечерам они собираются в комнате отдыха. Любители домино, забыв обо всем на свете, стучат по столу костяшками, а человек десять «болеют». Министр сельского хозяйства, — здесь, в больнице, он всего лишь выздоравливающий, — взял на себя миссию консультанта-подсказчика, арбитра. Всех поучает. Если кто выиграет, всю заслугу приписывает себе, а проигравших попрекает: «Вот, не послушались меня, мякинные головы!» Женщины — эти больше у телевизора. Некоторые тут же вяжут, вышивают. Другие, собравшись в кружок, читают вслух. Но есть «особо мнительные больные. Если им и полегчает, они продолжают лежать, устремив глаза в одну невидимую точку, словно отсчитывают последние дни своей жизни. Требуются большие усилия, чтобы вывести их из этого состояния. Ханзафарова нельзя отнести к такой категории. Но он тоже мучается, мучается по-своему жестоко. Он всю жизнь считал себя безупречным работягой, пользовался у подчиненных авторитетом. Имя его в учреждении выделяли среди других; упаси боже, чтобы его втиснули в «общую обойму». О нем упоминают, как правило, почтительно. И вдруг в больнице его поставили в равные условия со всеми. Это очень обескуражило и оскорбило Ханзафарова. От возмущения и обиды ему, как говорится, стало тесно в собственной рубашке. Кроме того, не исключена ведь возможность, что он, как и другие, может умереть. Узнав о предстоящем переводе в «Сахалин», он почему-то усмотрел в этом ущемление собственного «я», — .раскраснелся, побагровел, грозил пожаловаться главврачу, позвонить в областной комитет. Но все же ограничился только угрозами. Видимо, вовремя уразумел, что обитатели «Сахалина» ничуть не ниже его. Дело дошло до смешного. Узнав о недовольстве гордеца, Гульшагида, то ли всерьез, то ли желая испытать его характер, заявила, что переводить не будут. Заподозрив и в этом умаление своей особы, Ханзафаров обиженно воскликнул: — Нет, нет, товарищ врач, почему же!.. Я согласен, не возражаю! В первые дни неугомонный актер донимал новичка: — Наш товарищ Ханзафаров по ночам не спит, держит палец на кнопке сигнала. Привык в своем кабинете нажимать на кнопку, — думает, и здесь к нему приставлен личный секретарь, — Глупости! — сердился Ханзафаров. — Можете совсем убрать с моей тумбочки эту кнопку. — Нет, этого недостаточно, — с серьезнейшим видом продолжал Николай Максимович. — Вы должны дать слово: как только выпишетесь из больницы, перережете все телефонные провода у себя — и на работе и дома. — Как же я смогу работать без звонков? — В таком случае лечение вряд ли пойдет вам впрок. Знаете, почему вас чуть не хватил инфаркт? — вдруг спросил артист. — Не знаете? И врачи вам этого не скажут. Это все — от телефона. Вы очень часто хватаетесь за телефонную трубку. Да, да. Только от нее! Говорят, наука сделала открытие: телефонный аппарат излучает какую-то таинственную энергию. Эти токи ослабляют сердце. Не верите? Спросите у Андрея Андреевича. Он в технике силен. — Да, относительно лучей ходят какие-то слухи, — усмехнулся Балашов. Ханзафаров промолчал, пристально глядел в потолок. Минут через пять — вдруг захохотал на всю палату. Во всех практических вопросах, близких к сфере его работы, он был смышленым человеком, но стоило разговору выйти из привычной для Ханзафарова колеи, он превращался в ужасного тугодума. Так было и сейчас. Шутка, о которой все уже забыли, дошла до него только сейчас, и он рассмеялся. — Если поверить тому, что этот артист насочинял о телефоне… — начал Ханзафаров. И опять захохотал. — Артисты всегда живут обманом. Поэтому я лично ни разу в жизни не покупал сам билета в театр. Когда мне присылают приглашение на торжественные заседания, я, конечно, являюсь. — Господи! — воскликнул Николай Максимович, в свою очередь ущемленный. — Если бы я вчера умер, то так и не узнал бы, что где-то в темном уголке Казани еще водится такое дикое существо, которое ни разу в жизни не побывало в театре, на спектакле. Это было уже слишком, и Ханзафаров не на шутку обиделся, на лице его даже выступили капельки пота. — Вы знайте меру своим словам, Николай Максимович, — назидательно сказал он. — Я работаю в авторитетном учреждении. Называть его темным уголком… — Я, товарищ Ханзафаров, — не уступал актер, — говорю не о почтенном вашем учреждении, а всего лишь о квартире, в которой вы обитаете. В общем-то Ханзафаров доставил немало хлопот больничному персоналу. В первые дни дотошно расспрашивал о названии и дозировке каждого лекарства, которое давали ему сестры, и подробно записывал названия в особой тетради. Дескать, смотрите, медики, если с Ханзафаровым случится что недоброе, придется вам крепко ответить. Все тот же Николай Максимович принялся ядовито подшучивать над его записями. После этого Ханзафаров куда-то запрятал тетрадь, но он не переставал ревниво следить за Зиннуровым: писатель все чаще раскрывал какую-то тетрадку, что-то записывал. Неужели и он контролирует, как и чем лечат его? Как-то даже Гульшагида полюбопытствовала, что он пишет. — Ничего особенного, — смущенно и в то же время доверчиво ответил Зиннуров. — Просто попросил домашних принести мне кое-какие прежние мои записи. От скуки — исправляю их, кое в чем дополняю. Я ведь не в первый раз лежу в этой больнице. Вот и записал свои наблюдения: возможно, пригодятся в будущем. — Записи о нашей больнице?! — оживилась Гульшагида. — Вот бы интересно было почитать. К, ее удивлению, Зиннуров принял близко к сердцу эти невольно вырвавшиеся слова. — Если не покажется скучным, читайте, пожалуйста. Это будет на пользу мне. Я ведь не медик. Возможно, в чем-то допускаю ошибки. Вы уж потрудитесь отметить эти места. Не исключено, вы столкнетесь с фактами уже известными вам, узнаете людей… А вообще — это всего лишь отрывочные наброски… Он достал из-под подушки тетрадь в голубой твердой обложке, вручил Гульшагиде: — Не затеряйте, пожалуйста. Как-никак это очень дорого мне. 7 Со дня приезда Мансура Гульшагида избегала оставаться наедине с собой, боялась углубляться в нерадостные свои мысли. Но ей почти не с кем было делить редко выпадающий досуг: настоящими друзьями она еще не успела, да и не сумела обзавестись в городе. Откровенничать с людьми недостаточно знакомыми она избегала. А ведь порой ей так хотелось облегчить наболевшее сердце. Говорят, на молоке обожжешься — на воду дуешь. Гульшагида обожглась дважды. Ее постигла в любви неудача; желая поскорее забыть ее, она поспешно и как-то нелепо вышла замуж. Не удивительно, что замужество было недолгим. Между мужем и женой не нашлось ничего общего, что могло бы привязать их друг к другу. Не исключено, что разрыв был ускорен не угасшими в сердце Гульшагиды воспоминаниями о первом ее пылком увлечении. Бывает ведь так: костер кажется прогоревшим, осталась лишь холодная зола, но поворошишь пепел — внизу блеснет притаившийся крохотный золотистый огонек. Дотронешься — обожжет. А если подует ветер, искра может разгореться и даже вызвать пожар… Нет, Гульшагида не избавилась от мук первой любви. Чувство продолжало неистребимо жить в сердце, и это было столь мучительно, что Гульшагида не пожелала бы и врагу таких страданий. Теперь она больше всего боялась совершить третью ошибку. Но жизнь без любви — нельзя назвать полноценной жизнью. Невозможно поишь всю глубину этой простой истины, если не испытаешь на себе. Гульшагиде казалось, что сердце ее обуглилось от мучений. И все же лучше терпеть бесконечно, чем снова и снова ошибиться. Однако все это — лишь доводы разума. Сердце в двадцать шесть лет не хочет одиночества; его невозможно заковать в цепи. Даже если трудиться не по шесть-семь, а по двенадцать часов без отдыха, и то в этом возрасте работа не сможет поглотить всю твою энергию. Все же остаются и силы и время. Куда их девать, кому отдать? На какие запоры замкнуть сердце, чтобы оно не могло шелохнуться? Должно быть, нет таких замков! Пожалуй, правы и Абузар Гиреевич и Фазылджан Янгура, — знаний у нее еще мало. Чтобы держаться на высоте современной медицины, надо учиться и учиться. Курсы усовершенствования, конечно, во многом обогащают, но и этого может оказаться недостаточно для того, чтобы успешно бороться за здоровье человека. Но как наладить серьезную учебу? Предположим, Гульшагида останется работать в Казани. А где ей жить? Трудно надеяться, что горсовет скоро даст ей комнату. Придется по объявлениям на столбах искать какой-нибудь угол. Это значит — жить, прилаживаясь к быту хозяйки, к ее возможным причудам, да еще отдавать ей половину зарплаты. А что останется на питание и одежду? Ей ведь захочется и в театре побывать. Волей-неволей надо ограничивать себя решительно во всем, даже в пище. В деревне Гульшагиде гораздо легче. Там все налажено. Есть постоянное жилье: всегда под руками тетушка Сахипджамал; Гульшагиду знают там, уважают. А переедешь в Казань — всего добивайся заново. Вот какие невеселые мысли занимали Гульшагиду в этот зимний вечер. Сумерки постепенно заволакивали комнатушку общежития. Гульшагида вздохнула, откинула со лба прядку волос, загляделась в окно. Фонари на столбах еще не зажглись, все же видна далеко протянувшаяся улица. Небо затянула синевато-черная туча, но на горизонте остался темно-красный просвет. Его отблеск неярко осветил улицу. В такое время очень тоскливо сидеть одной в комнате. На душе становится как-то холодно, жутко, словно в предчувствии какой-то беды. Тут она и вспомнила о тетрадке Зиннурова. Обрадованная тем, что нашлось дело, открыла первую страницу. Перед тем как читать, снова задумалась. Почему Зиннуров доверился ей? Если бы у Гульшагиды была такая же заветная тетрадь, она вряд ли показала бы ее кому-либо. Ну что ж, каждый поступает по-своему. …Почерк у Зиннурова разборчивый. Гульшагида читала, опершись подбородком о ладонь. Первые страницы не очень-то заинтересовали ее. Да и написано было неровно — то автор писал от первого лица, то от лица своих героев. Но потом она увлеклась, перестала замечать этот разнобой. «…Долго хворать, особенно в больнице, для каждого человека неприятно вдвойне. Мне тоже очень тяжело. Но именно в больнице я познакомился с одним удивительным человеком. Ради этого счастливого знакомства — нисколько не преувеличиваю — я лег бы в больницу даже здоровый…» «Кто этот человек?» — сразу же подумала Гульшагида, не отрываясь от рукописи. «…Мы привыкли видеть врачей только в белых халатах, оказывающими помощь больным. И почти никогда не думаем о том, что ведь и врач человек, что он и сам может заболеть. У врачей, мол, есть какие-то свои, особые, безотказно действующие лекарства: проглотят — и ни одна болезнь не пристанет. Мой новый знакомый тоже врач, да еще профессор. Но и он болел. Его зовут Абузаром Гиреевичем Тагировым. Мы с ним полтора месяца лежали вдвоем в двухместной палате. У меня больное сердце, стенокардия; он вначале страдал двусторонней пневмонией, еще не избавился от одного недуга, как начался приступ острого аппендицита, и врачи вынуждены были оперировать, несмотря на очень тяжелое состояние больного. В таком положении и у молодого-то человека не так много шансов на удачный исход операции, а уж когда человеку за шестьдесят, то без преувеличения можно сказать, что жизнь его в этом случае висит на волоске. Вначале ему предложили оперироваться в Москве. Он не согласился. «Чем наши казанские хирурги слабее московских? Да и переезд в Москву труден мне. Нет, давайте оперировать на месте». И он ступил на этот тонкий, как струна, «адов мост». И операцию выдержал, и пневмонию свою победил. Но вскоре у него начались всякие осложнения… Когда меня положили к нему в палату, он болел уже шестой месяц, исхудал. С трудом поднимался с постели. Он, конечно, не помнил меня, хотя мы встречались раньше: я бывал на врачебном осмотре у профессора. И теперь с первого же взгляда узнал Абузара Гиреевича Тагирова. Сперва я заметил, что Абузар Гиреевич вроде бы не совсем доволен соседством со мной. Характер у меня необщительный, я малоразговорчив, медленно сближаюсь с людьми, а в присутствии знаменитостей прямо-таки теряюсь. Очутившись в одной палате с Абузаром Гиреевичем, я не перестал считать его недосягаемым человеком. Думал, что никогда не смогу подружиться с ним. Да и сам он, казалось мне, не станет считать ровней какого-то местного литератора. Когда очень болело сердце, я старался не стонать, чтобы не беспокоить соседа. В других случаях выходил из палаты и сидел где-нибудь в коридоре. Врачи выговаривали мне за то, что не лежу. Предлагали: «Если стесняетесь Абузара Гиреевича, переведем в другую палату». На это я уже и сам не соглашался: привык к месту и даже надеялся на какие-то интересные впечатления. Сперва я наблюдал исподтишка, как лечат профессора Тагирова. Каюсь, иногда я тоже рассуждал, как обыватель: небось профессору дают наилучшие лекарства. А не дадут, так сам попросит. Он же знает, что надо ему. Однако оказалось, что профессору давали те же порошки и микстуры, делали те же уколы, что и другим больным, страдающим теми же недугами; ничего особого профессор для себя не требовал. Зато прихода массажистки он всегда ждал с нетерпением и частенько торжественно, как с кафедры, провозглашал: — Массаж — великое дело! Иногда врачи пробовали советоваться с ним, как лечить его дальше: не прекратить ли назначение того или иного лекарства, не заменить ли чем-нибудь новым? В таких случаях ответ Абузара Гиреевича был один и тот же: «Я здесь не профессор, а больной; как находите нужным, так и лечите, я верю вам, как себе». Второе, что поразило меня, — это необычайная привязанность к жизни и трудолюбие профессора. Иногда я спрашивал себя: откуда силы у этого больного, старого человека? Сегодня он диктует одному из своих аспирантов очередной научный труд, назавтра собирается читать диссертации этих аспирантов… За полтора месяца, пока мы лежали в одной палате, он успел, если не ошибаюсь, написать несколько научных статей и проконсультировать три-четыре диссертации. Как только к профессору являлся кто-нибудь из его учеников, я, если чувствовал себя сносно, удалялся в комнату отдыха играть в домино или читать книгу — и возвращался в палату лишь после того, как посетители уходили от профессора. Абузар Гиреевич лежал обычно, положив руки под голову и полузакрыв глаза. Думая, что он устал и, возможно, дремлет, я ступал на цыпочках. Однако профессор тут же открывал глаза. — Ушли мои мучители! — Он говорил это шутливо и как-то по-особенному располагающе улыбался. Ясно было: «мучители» явятся и завтра, он примет их с таким же радушием, как и принимал сегодня. Он радовался за них. гордился ими. Мы постепенно подружились. Абузар Гиреевич стал разговаривать со мной охотно, свободней. Я узнал, что этот человек обладает широкими познаниями не только в медицине, но и хорошо осведомлен в литературе, в искусстве, в истории. Сейчас могу сказать без преувеличения: Абузар Гиреевич олицетворял собою целую эпоху в жизни и развитии татарской интеллигенции. Именно так! Профессор Тагиров — один из первых врачей, вышедших из среды татарского народа. Один из первых!.. Сейчас, когда татарская молодежь выдвигает из своей среды сотни и тысячи знатоков в самых различных и сложных областях науки, слова «один из первых» звучат как-то странно, почти парадоксально. Однако они вполне уместны в данном случае… Абузар Гиреевич окончил медицинский факультет Казанского университета в 1911 году. Если мерить на аршин истории, с тех пор прошло не так уж много времени. А нам это кажется седой стариной. Он лечил народного поэта Габдуллу Тукая, знал Фатыха Амирхана, принимал участие в любительских спектаклях, влиявших на развитие профессионального татарского театра, был близко знаком с первым татарским большевиком-искровцем Хусаином Ямашевым и известным революционером Гафуром Кулахметовым!.. Да мало ли кого знал он и мало ли что делал! Беседы с Абузаром Гиреевичем доставляли мне истинное наслаждение. Положив руки под голову, устремив взгляд куда-то вдаль, он говорит, говорит, иногда чуть усмехаясь в короткие белые усы. Если он не держит руки под головой, то в разговоре делает резкие движения указательным пальцем, будто подчеркивая свои слова. Несмотря на то что он уже давно лежит в больнице, на лице его нет следов болезненной желтизны. Конечно, лицо все же усталое, но без единой морщины. И седина тоже не старит профессора. Иногда он рассказывал что-нибудь забавное, и я смеялся. — Нет, вы не умеете смеяться! — вдруг ошарашил меня профессор. — Страсти нет в вашем смехе, боитесь дать волю своим чувствам. Не бойтесь, настоящий смех приносит организму внезапный отдых, облегчает, дает хорошую зарядку. Я уже и до этого обратил внимание на детски чистый, беззаботный смех Абузара Гиреевича. Раньше я считал это непроизвольной чертой жизнерадостного характера профессора, но оказалось — в этом был особый смысл, возможно, даже выработанная привычка, с годами перешедшая в органическую потребность. Признаться, мне стало завидно, что не умею так свободно, от души смеяться. Меня с малых лет — ив доме и в школе — приучали быть серьезным, не смеяться по пустякам. Никому тогда не приходило в голову, что надо вырабатывать в себе умение отдыхать, в том числе… при помощи смеха. …Ну вот, сегодня последний день старого года. В половине двенадцатого ночи я обошел палаты и поздравил от себя и от имени Абузара Гиреевича всех наших бодрствующих друзей и знакомых по больнице. Затем, вернувшись в наш «Сахалин», передал профессору ответные поздравления. Он поблагодарил. Но лежал грустный и задумчивый. Попросил меня еще об одном одолжении — позвонить к нему домой, поздравить от его имени Мадину-ханум и Фатихаттай. Я тут же исполнил его просьбу. Когда я передавал ему ответные поздравления и пожелания, лицо Абузара Гиреевича засияло от радости. Он оживился, стал разговорчив. Я включил радио. Вот начали бить кремлевские куранты. Я наполнил стаканы ижевской водой. Оба мы сидели молча. Я ударял себя кулаком по колену и отсчитывал бой часов: раз, два, три… Двенадцать! И мы чокаемся стаканами, поздравляем друг друга с Новым годом, желаем здоровья, счастья, успехов в труде… Затем я гашу свет. Но вскоре в темноте слышу голос Абузара Гиреевича: — Вы не спите? Я ответил: — Разве в новогоднюю ночь заснешь так скоро! И вдруг Абузар Гиреевич заговорил…о Тукае! Я необычайно обрадовался этому, навострил слух. — Когда я вспоминаю Габдуллу Тукая, — говорил профессор, — мне прежде всего представляются его глаза. Большие, черные, горячие, умные глаза поэта. Уже полвека прошло с тех пор, как я встречался с Тукаем, и до сих пор, из глубины десятилетий, мне будто светят яркие звездочки. Вы поймите одно: я пришел к Тукаю не как к великому поэту — в то время я слабо знал его стихи, — пришел как к обычному больному. Это было в одном из тесных номеров Булгарской гостиницы, на втором этаже. Я пробыл у него первый раз самое большее двадцать минут. После этого были еще встречи. И если я, человек отнюдь не близкий к поэзии, все же до сих пор не забыл, как сияли глаза Тукая, вам должно быть ясно, сколько в них было чувства и вдохновения!.. Но исхудавшее лицо поэта было печальным, сосредоточенным… Немного помолчав, профессор поправился: — Если сказать точнее — в этой печали была особая одухотворенность. Лицо привлекало благородством и умом. Наши художники и скульпторы еще не создали истинный портрет Тукая. Они почему-то стараются придать великому поэту почти отроческий вид да еще какую-то наивность. Между тем Тукай, невзирая на свою молодость, был зрелым, образованным и удивительно мудрым человеком. Это был подлинный мыслитель, властелин дум народных. Именно таким предстает Тукай в своих стихах, таков он был и в жизни, таким должен остаться в памяти народа… Вспоминая о Тукае, Абузар Гиреевич невольно заговорил и о виднейшем татарском большевике Хусаине Ямашеве, которого поэт высоко ценил. — Ямашев… это был умнейший и обаятельный человек. Я знал его ближе, чем Тукая. Мы даже были связаны дальним родством. Наши семьи издавна общались друг с другом. Широко известный теперь портрет его сохранился именно в нашем семейном архиве. Мы подарили его Академии наук. У Хусаина была очень красивая улыбка. Все буквально любовались им… Знал я и другого пламенного революционера — Гафура Кулахметова. Они с Хусаином были друзьями. Часто приходили к нам вместе. Несколько раз мы общей компанией бывали у кого-то в гостях, помнится — где-то на Нагорной улице. Наверно, Мадина точнее могла бы сказать, а я вот забыл. Мне сдается, что мы были у них на конспиративной квартире. Там, кроме Хусаина и Гафура Кулахметова, присутствовали еще какие-та юноши. Хусаин был превосходным собеседником, смелым, искусным оратором. А вот Гафур — этот выглядел скромным, тихим, малоразговорчивым. Трудно было разгадать в нем убежденного, последовательного революционера. Мы узнали об этом только после Октября. Впрочем, всем, кого мы встречали на этой квартире, была присуща одна и та же черта: скромность, сдержанность в частных разговорах, умение слушать. О своих партийных делах, как выяснилось, они не говорили даже в кругу семьи. Люди удивительной выдержки… Абузар Гиреевич, должно быть, устал рассказывать и замолк. А я еще долго лежал с открытыми глазами, глядя в темноту. Время от времени окна палаты озарялись огнями проезжавших по улице машин. Иногда освещал палату сноп зеленоватых искр, вспыхивающих на трамвайной дуге. В этот поздний час город еще кипел жизнью. Ведь нынче в каждом доме — веселье, радость, песни, пляски. Но я ничуть не жалею, что именно сегодня лежу в палате, а то когда бы еще довелось услышать рассказы очевидца о Тукае, о Хусаине Ямашеве, о Гафуре Кулахметове. Тянулись дни… Я начал выводить Абузара Гиреевича под руку в коридор. Сперва мы доходили только до крайней палаты и возвращались к себе, потом стали делать пять-шесть концов. Прогулки бодрили нас. Это был своеобразный массаж, которому профессор не уставал воздавать хвалы. — Массаж — великое дело! — повторял он. — Не зря на Востоке с древнейших времен широко пользуются массажами. Медицина — это сумма жизненного опыта, ее, как и всякую науку, создала лечебная практика народа, — утверждал Абузар Гиреевич. Недели через две мы с ним стали добираться до комнаты отдыха. Правда, один, без поддержки, он еще не мог ходить. Тем не менее ноги у него крепли изо дня в день. Сегодня санитарки усадили его в коляску с резиновыми шинами и увезли в ванну. Оказывается, тяжелая болезнь на долгие месяцы лишила его этого удовольствия. После ванны Абузара Гиреевича уложили в чистую постель. Несколько минут он молча наслаждался ощущением легкости во всем теле, потом заговорил: — Знаете, мне сейчас так хорошо, у меня такое блаженное состояние, какого, наверно, не испытывала даже толстовская Наташа после первого объяснения с князем. Волконским! — Он очень удивил меня этим неожиданным сравнением. Физическое облегчение растрогало его сердце. Он впервые при мне погрузился в воспоминания своих детских лет. Вспомнил луга прекрасной реки Белой, берега Дёмы, даже песни, которые пелись в молодости при сборе ягод: Собирает всех проворней ягоды Девушка, что в платье голубом, Не надела б платье голубое, Если б рядом милый не ходил… Эта простая народная песня как-то особенно сблизила меня с профессором. Я могу сказать, что именно с этой минуты начал глубже понимать его. Он высоко поднялся по лестнице знаний, но в душе остался непосредственным и простым человеком. Он родился и вырос на земле родной Татарии, любил народные обычаи, песни и пляски молодежи. В детстве Абузар Гиреевич года два учился в деревенском медресе. Затем родители переехали в Уфу. Отец его для своего времени, вероятно, был передовым человеком, — отдал сына в русскую начальную школу. Позже Абузар некоторое время обучался в частном пансионе, затем перешел в гимназию. Мальчик учился хорошо, но жестокие порядки в гимназии, а главное — полупрезрительное отношение к «татарчонку», — все это доставляло ему немало страданий. Часто он уединялся на берегу Белой, находил отдых в общении с родной природой. — Как сейчас помню, — продолжал Абузар Гиреевич, — ровно пятьдесят лет тому назад я окончил университет. Когда были сданы все экзамены, нас собрали в актовом зале. Сидим тихо-тихо: прощаемся в душе с университетом, с преподавателями, с товарищами. О, это была высокая, незабываемая минута для нас, будущих медиков! Потом в зал вошел ректор — худой, с виду суровый старик, за ним — остальные профессора. Когда они расселись по местам, ректор обратился к нам с краткой напутственной речью: «Никогда не уподобляйтесь средневековым лекарям, — говорил он. — Не врачуйте любую болезнь слабительным или кровопусканием. Любой недуг каждого отдельного человека требует своего подхода. Наука обладает для этого достаточно могучими средствами. А будущее науки безгранично…» Он говорил о долге и о чести врача, затем, после паузы, поднял над головой руку, торжественно и громко произнес: «Клянемся честно служить своему народу и науке!» Вслед за ним мы, встав с мест, также подняли руки и в один голос произнесли: «Клянемся честно служить своему народу и науке!» Профессор Казем-бек, один из корифеев терапии, предложил Абузару Тагирову остаться в Казани, в ординатуре, но молодой врач просил направить его в деревню. — Я учился на народные средства, — сказал он, — теперь, когда выучился, совесть повелевает мне отблагодарить народ. Хочу выполнить свою клятву. Хочу служить народу. Умный, прогрессивно настроенный профессор Казем-бек не стал противиться намерению своего ученика, но взял с него слово: ровно через два года, в этот же самый день и час, он вернется в Казань, в клинику, и приступит к работе в ординатуре. — Место для вас будет оставлено, — закончил он и, пожелав успеха, тепло попрощался с молодым коллегой. За время учения Абузару Гиреевичу материально помогало Уфимское земство, и он поехал на работу в родные края — в деревню Чишма тогдашней Уфимской губернии. Рассказ Тагирова о Чишме дышал бесконечной любовью к родным краям. В какой-то мере это походило на стихи Тукая о своем Кырлае. По словам профессора, прекраснее окрестностей Чишмы нет места не только в России, но и на всем земном шаре. Он даже высказал такую мысль: не будь Чишма Чишмой, и сам Абузар Тагиров не был бы Абузаром Тагировым. Из его рассказов о чишменском периоде мне особенно запомнились три эпизода. Тагирова срочно вызвали в одну деревню, верст за тридцать от Чишмы. По теперешним понятиям тридцать верст — пустяковое расстояние, но тогда это был немалый путь. Вот молодой врач уже мчится на тройке к месту вызова. Кони — вихрь, только искры сыплются из-под копыт. Когда проезжали по деревням, женщины, дети, гуси, куры шарахались в стороны. Когда прибыли на место, там уже дожидался доктор Станкевич — заведующий санитарным отделением Уфимского земства. Абузар Гиреевич был удивлен его пунктуальностью и почувствовал себя неловко: начальник уже прибыл, а врач опоздал. Оказывается, в деревне вспыхнула эпидемия тифа. Получив это известие, Станкевич сразу же выехал на место и вытребовал молодого врача. Заодно он решил проверить его и на работе. Как только Абузар Тагиров спрыгнул с фаэтона, Станкевич вежливо, но достаточно строго сказал: — Хорошо, что вы, коллега, сравнительно быстро явились по вызову, за это благодарю вас. Однако за тройку, — он показал на лошадей, — извините меня, я должен сделать вам замечание. Запомните на всю жизнь: крестьяне не любят врачей-барчуков! Не любят! — повторил он, подняв палец, и с минуту молчал, поджав губы. Кучер, разумеется, не слышал этого разговора. И на обратном пути, желая угодить молодому врачу, еще пуще гнал лошадей. У Тагирова все же не хватило духу попросить его сбавить резвость. Но после этого случая молодой врач уже никогда не ездил по вызовам ни на тройке, ни на паре. Обычно он просил запрячь для него обычную крестьянскую лошадку. Сменил и лихого кучера. Ему порекомендовали тихого, непьющего крестьянина по имени Валиулла. В продолжение двух лет он на своем гнедке возил доктора из деревни в деревню. Они не скакали сломя голову, но никогда и не опаздывали к больному. Доктор и кучер привязались друг к другу, Валиулла был сильным, широкоплечим мужчиной, способным ударом кулака свалить с ног лошадь, но сердце у него было кроткое. В дороге он любил вполголоса напевать одну и ту же песню — «Ашказар». — В ушах у меня до сих пор звучит этот задушевный напев… — Абузар Гиреевич вдруг затянул негромко: Ой, да реченька вьется Ашказар, Ой, как ленточка шелкова, Ашказар… Добрая слава о молодом враче быстро распространилась по округе. Татары, башкиры, русские, марийцы, удмурты, чуваши — все шли к нему. Проснется утром — а вокруг больницы, как на базаре, полно телег, лошадей. Вот один башкир привез жену и, должно быть, думая, что доктор разговаривает только по-русски, старается объяснить русскими словами: — Моя баба много лет стал завсим бальной… Однажды во время приема в кабинет к Тагирову ворвался запыхавшийся юноша-башкир в войлочной шляпе, с кнутом в руке. — Атай[9 - Атай — отец.] помирать собрался, вот письмо прислал, — торопливо говорил он, протягивая лист бумаги. Абузар Гиреевич развернул, а на бумаге ни одной буквы не написано, совершенно чистый лист. Должно быть, больной решил, что даже чистый лист бумаги явится убедительным свидетельством тяжелой болезни. Тагиров, закончив прием, велел Валиулле запрячь лошадь и тронулся в путь. — Совершенно чистый лист бумаги и — взволнованный юноша-башкир с кнутом в руке… Это не скоро забывается! — не раз повторил в своем рассказе Абузар Гиреевич. Прошлое похоже на ночное небо. Оно, как звездами, заполнено бесчисленными воспоминаниями — одни ярче, другие бледнее. Мне казалось, что Абузар Гиреевич лежит, глядя в это таинственное звездное небо, и останавливает взгляд то на одной, то на другой звезде. В те времена в деревнях довольно часто вспыхивала холера. Врачей не хватало. Да и вообще в этих случаях темный народ не доверял врачам. Холеру считали карой, ниспосланной богом за какие-то тяжкие грехи людей. Так поучали муллы, ишаны, попы, призывая положиться на божью волю, чтобы не накликать более жестокую беду. Как-то Абузар Тагиров поехал в одну из таких деревень, чтобы проверить, достаточно ли энергичные дезинфекционные меры принял местный фельдшер. Доктор вошел в крайнюю избу. Вдруг, почуяв что-то недоброе, мгновенно обернулся. Смотрит, — а у порога, подняв топор, стоит старик с широкой, как лопата, бородой, глаза вылезли из орбит, лицо перекошено злобой. «Что вы делаете!» — успел крикнуть Абузар Гиреевич, и топор выпал из рук старика. — Если б я опоздал хоть на секунду, он проломил бы мне череп! — тяжело вздохнув, вспоминает Абузар Гиреевич. И по привычке повторяет, желая подчеркнуть необычность случая: — Бородатый старик с топором в руке… Это не забывается!.. …Но вот истекли два года. Абузар Тагиров помнит о слове, данном своему учителю Казем-беку. Надо ехать в Казань. Его коллеги — земские врачи — не одобряют этого намерения. Ярый приверженец Пирогова, Станкевич укоризненно сказал: — Мы надеялись, что вы станете народным врачом. А вы едете лечить казанских богачей. Неужели забота о своем кошельке одержала верх? — Нет, я и в Казани буду лечить трудовой народ, — твердо ответил Абузар Гиреевич, не обижаясь на упрек, высказанный в столь резкой форме. Валиулла отвез его на станцию. При расставании этот широкоплечий, сильный мужчина расплакался. — Зачем ты нас покидаешь? — говорил он Абузару Гиреевичу. — Может, не угодили чем тебе или не по сердцу пришлись? Валиулла, с кнутом под мышкой, долго стоял возле подводы печальный, как большой осиротевший ребенок: он не мог и не хотел понять доводов Абузара Гиреевича, который говорил, что ему необходимо учиться дальше: чем больше он получит знаний, тем лучше будет лечить людей. Валиулла твердил свое: «Ты прочел столько книг, неужто все мало?» В последнюю минуту у Абузара Гиреевича тоже навернулись слезы на глаза. Из окна вагона он махал рукой Валиулле, пока за поворотом не скрылась станция. В Казани Абузар Гиреевич в назначенный день и час явился в клинику Казем-бека. Но в душе он сомневался. Ему казалось, что профессор и сам позабыл о слове, взятом со студента Тагирова. Но Казем-бек встретил его на пороге кабинета, держа часы в руках, и, прежде чем поздороваться с Абузаром Тагировым, проговорил с упреком: — Уважаемый коллега, вы явились с опозданием на пятнадцать минут. А потом— как вы одеты?! — Абузар Гиреевич ради торжественного случая принарядился. — Ведь вы не щеголь, а врач. Наденьте сейчас же халат! Больные не должны видеть вас в этом, простите, легкомысленном костюме. Они могут подумать, что в клинику явился пустозвон какой-нибудь… — Сделав это внушение, он закончил: — Итак, идите, больные ждут вас. Прошу в следующий раз быть более аккуратным… — Спустя два года упрекнуть за опоздание на пятнадцать минут и сейчас же приказать: «Идите, больные вас ждут!» — Абузар Гиреевич поднял указательный палец и произнес свое многозначительное: «Гм!» А помолчав, добавил: — Это — незабываемо! В своих рассказах о прошлом Абузар Гиреевич не щадил именитых казанских баев за их невежество, кичливость, самодурство. — По делу ли собрался бай, в гости ли, в баню ли — все равно сядет на резвого рысака, обряженного в дорогую сбрую, и едет, задрав голову, как говорят в народе — глядя в небо ноздрями. Шагу не пройдет пешком. На голове — расшитая бисером тюбетейка, сам в чесучовой рубашке, в камзоле без рукавов, поверх камзола — бешмет, на бешмете, в зависимости от времени года, либо легкий джилян, либо лисья шуба. На ногах ичиги с калошами. Козлиная бородка, подбритые свисающие усы… Однажды Абузара Гиреевича пригласили осмотреть одного из таких спесивых богачей, — Зашел я к нему в дом., поздоровался. Кто, спрашиваю, болен? — «Больной не убежит, — отвечает бай, — а ты сперва скажи, кто тебе платит жалованье?» — «Казна». — «Понятно, — кивнул бай. — А как платит — помесячно или поденно? И сколько, скажем, за день или в месяц?» Я объяснил ему, что получаю от казны сорок три рубля пятьдесят копеек в месяц. Бай насмешливо и высокомерно посмотрел на меня, пренебрежительно махнув рукой, сказал: «Я не нуждаюсь в твоих услугах, любезный. Мне нужен не дешевый, а дорогой доктор, потому что я дорого ценю свое здоровье. Вон Микулай Карпич, говорят, загребает у казны пятьсот рублей в месяц. Скажи там, чтоб прислали Микулая Карпича». Доктор Абузар Тагиров откланялся и вышел. Был и еще случай. Доктора опять позвали к не менее известному в Казани богачу. Отказаться нельзя — больному ведь не легче оттого, что у него кошелек толстый. Все же Тагиров решил: «Если и этот спросит о жалованье, скажу, что получаю тысячу рублей, — по крайней мере, не натерплюсь унижений». На сей раз вопроса не последовало. Оказывается, хозяин старается жить на «аурапий-ский» [10 - Искаженное: на европейский.] лад. С виду здоровяк, каких мало. — Где больной? — спросил доктор. — Предположим, я и есть больной, — ответил хозяин. — На что жалуетесь? — А вот сейчас узнаем, — невозмутимо говорит хозяин. — У кого же узнавать? — удивился доктор. — У моей жены узнаем… Оказывается, болен-то не сам бай, а его жена. — Тогда пройдемте к больной, — предложил доктор. — Может быть, ей нельзя вставать с постели. — Что значит нельзя?! — оскорбился бай. — Если прикажу, значит, можно. Он велел прислуге ввести жену. С трудом приковыляла исхудавшая женщина, села в сторонке, — лицо ее прикрыто. Абузар Гиреевич хотел подойти к ней, чтоб осмотреть. Бай подскочил, как ужаленный: — Нельзя!.. Разве ты не знаешь, нельзя притрагиваться к чужой жене. Это великий грех. Ты смотри и спрашивай со своего места. Из расспросов выяснилось, что у женщины уже давно болит живот. Надо бы исследовать. Но бай и близко не подпускает к своей жене: — Я сам ощупаю. А ты смотри и слушай. Он принялся тыкать кулаком в живот больной. Тычет и спрашивает: — Здесь болит?.. А здесь?.. Абузар Гиреевич закончил свой рассказ: — Смех и грех!.. Злейшая трагикомедия. Но вам, — заявил он мне с простодушной откровенностью, — этого не описать. Тут нужно перо классиков татарской литературы — Галиаскара Камала или Фатыха Амирхана. Каждый день открывал мне новые стороны характера Абузара Гиреевича. По своей наивности, а возможно инертности мышления, я полагал, что у старого профессора, вся жизнь которого прошла в больницах, среди стонов и страданий, крови и слез, душа окостенела, сердце очерствело и стало безразличным к прекрасным картинам природы. Как я ошибался! Зрение его не притупилось, сердце не окаменело. Он говорил: — В русском и татарском фольклоре часто встречаются сказки о золотых реках. Вы думаете, все это только мечты, выдумки? Нет! Я видел золотую реку собственными глазами. Это было на Байкале, незадолго перед первой мировой войной. Я находился в длительной служебной командировке в Иркутске. Почти каждое воскресенье уходил в горы. Однажды брожу в сопках и вижу: по крутому склону течет золотая река… настоящая! Так хорошо видно, что ошибиться невозможно. Я решил подобраться к берегу чудесной реки. Взбирался, взбирался — вершинам конца-края нет; поднимешься на одну — дальше возникает другая, еще выше. Выбился я из сил. А золотая река нисколько не приблизилась — все течет и течет вдали, завораживая взор… Старые сибиряки потом объяснили мне. Оказывается, местами, в сибирских горах есть залежи прозрачной слюды. Она-то и сверкает на солнце, как золото. А теперь представьте на моем месте какого-нибудь охотника, жившего сотни лет тому назад. Преследуя зверя, он нечаянно натолкнулся взором на такую же золотую реку. Остановился, смотрит, любуется — и трепещет от восторга и страха. Возвратившись к соплеменникам, сидя у костра, рассказывает об изумительном видении. Разумеется, он несколько приукрасил все, что видел. И этот его рассказ, переходя из уст в уста, из поколения в поколение, превратился в легенду. Но какой бы фантастичной ни была она, где-то в природе, в жизни, существует ее реальная основа… Возвращаясь из Сибири, Абузар Тагиров проезжал через родные края — мимо Чишмы. Он прильнул к окну вагона: ему казалось, будто Валиулла все еще стоит со своей лошадью около вокзала. Тагиров вышел на перрон. Жаркий летний день. Когда-то шумная, оживленная станция была теперь пуста, поблизости не видно ни деревни, ни людей. Всех разогнала, многих загубила гражданская война, разруха, голод. Доктор Тагиров с тяжелым чувством одиноко бродил по перрону. Начальник станции, вышедший встретить поезд, сейчас же скрылся куда-то. Неожиданно Абузар Гиреевич заметил одинокого человека, прижавшегося к стене вокзального помещения. Он опух от голода, стоит и покачивается. Безумный взгляд устремлен в опаленную солнцем степь. На одну минуту Тагирову показалось, что это Валиулла. Доктор позвал: «Валиулла, Валиулла!» Человек даже не шелохнулся. Он все смотрел в степь, где колыхалось черное марево. В 1935 году Абузару Гиреевичу снова пришлось проезжать мимо Чишмы. Была лунная ночь. Блестели бесчисленные рельсы. На всех путях цистерны с нефтью и… вагоны, вагоны, вагоны, груженные зерном. Несмотря на позднюю ночь, всюду сновали озабоченные, занятые делом люди… Чем чаще я общался с профессором, тем больше открывал в нем новых, интересных черт. — Я прирожденный охотник, — как-то признался Абузар Гиреевич, необычайно удивившись тому, что я не интересуюсь ни рыбной ловлей, ни охотой. — Потому и на курорты езжу крайне редко. Да и стоит ли ездить за тридевять земель, когда в наших краях есть замечательные места — Кама, Волга, Вятка, Белая… Это же изумительные реки! Разве плохо отдохнуть на Каме, у Ижевского источника! Заливные луга тянутся на пятнадцать — двадцать верст. А переливающаяся на солнце прекрасная Кама! Знаете, это изумительная картина! Глаз не оторвешь. И потом — этот шум волн. Ведь Кама шумит по-своему. Будто она шепотом ведет нескончаемый свой спор с берегом. О чем этот спор — никто не знает. Может, это и не спор, может, река поверяет берегу сбои тайны. Я много раз сидел на крутом берегу Камы и слушал всплески ее волн. Это не похоже ни на гул морского прибоя, ни на волнение Белой или Волги. Шум камских волн своеобразен, как хорошая музыка. Но в грозовые, бурные дни Кама бывает сердита. Волны высокие и крутые… Однажды я задержался на том берегу, увлекшись охотой. Ночевать не хотелось. Иду и думаю: как бы перебраться через реку? Гляжу, а на берегу, возле лодки, стоит в задумчивости рыбак. Молодой, здоровый парень, «Сможешь перевезти на тот берег?» — спрашиваю. Он мельком глянул на бушующие волны. «Опасно. Но — попробовать можно». А сам, шайтан, испытующе смотрит на меня. Рыбак сел за весла, я — в корму. Тронулись. Взлетая на гребни волн, лодка встает стоймя, затем мгновенно кидается вниз и опять лезет вверх. Беснуется, как норовистый конь. И страшно и весело. Вдруг рыбак сказал: «Вот — последняя волна». Я не очень-то поверил ему, потому что до берега было еще далековато. Но парень сказал правду. Кама, словно нарезвившись, начала успокаиваться. Выйдя на берег, парень протянул мне руку. «В такую погодку не у каждого хватит духу переплывать Каму. Я тоже, пока был один, колебался. А вдвоем не страшно…» Если говорить серьезно, Абузар Гиреевич в душе был настоящий художник. О чем бы он ни рассказывал, всегда смотрел на все своими глазами. А люди оживали в его рассказах… Я закрываю глаза и вижу либо взволнованного юношу-башкира с чистым листом бумаги вместо письма, а то рыжебородого старика, поднявшего топор на врача, либо самого Тагирова, еще молодого доктора, спрыгнувшего с горячей тройки, смущенно внимающего строгим словам старого земского врача: «Крестьяне не любят барчуков!» А вот — ректор университета с высоко поднятой правой рукой, торжественно восклицающий: «Клянемся!..» И тот же Казем-бек, через два года с часами в руках встретивший молодого коллегу… Или — больной Тукай… А вот — полная противоположность всем добрым, разумным, одаренным людям— казанские чванливые и сварливые баи, требующие дорогого доктора… И вдруг — ямщик Валиулла!.. Или — неустрашимый молодой рыбак, пересекающий в лодке бурную Каму!.. Картины, люди, люди, щедро нарисованные от чистого сердца…» На этом обрывалась тетрадь Зиннурова. Гульшагида медленно закрыла последнюю страницу. Она и до этого считала, что неплохо-знает Абузара Гиреевича — личность многогранную, богато одаренную. Видела его за серьезной работой, слышала его неожиданный, заразительный своей непосредственностью смех. Но, прочитав эту тетрадь, она почувствовала, будто всю жизнь прожила рядом с профессором Тагировым. Когда Диляфруз перед завтраком раздавала лекарства, актер Николай Максимович задержал ее руку и спросил: — Радость души моей, уж не собираетесь ли вы сегодня в театр? Николай Максимович, узнав от Зиннурова, что имя Диляфруз по-русски означает «радость души», всегда теперь так называл молоденькую медсестру. — Каким образом угадали, Николай Максимович? — смущенно удивилась девушка. — Я на самом деле собираюсь в театр. И не одна, пригласила пойти доктора Гульшагиду Бадриевну. — Да как же не угадать! Вы ведь сегодня прекрасней цветка лотоса. Вокруг вас — сияние. Ну, Николай Максимович, бросьте шутить, — уже недовольно сказала Диляфруз, отняла свою руку, которую все удерживал актер, и вышла из палаты. А Николай Максимович, стиснув голову ладонями, долго сидел на кровати в задумчивости. С наступлением вечера, в те минуты, когда — он знал — в театре открывается занавес, сердце его начинало нестерпимо ныть. Кто может понять его состояние? Балашов только и знает свои чертежи. Зиннуров, наверно, думает о своей будущей книге. А Ханзафаров вспоминает о служебном кабинете. Разве им доступен трепет души, вызываемый сдержанным шумом в зале, когда зрители начинают занимать места! И разве взволнует их волшебная сила аплодисментов, так радующих сердца артистов! Во время очередного обхода Гульшагиды, — Магира-ханум еще не приступила к работе, — Николай Максимович обратился к ней с тем же вопросом: — Говорят, что вы сегодня идете в театр? — Почему это интересует вас? — Ах, Гульшагида Бадриевна, разве вы не понимаете, что мне теперь осталось только радоваться и завидовать тем, кто посещает театр, — ответил актер. — Войти в зал театра — это ведь счастье, которого я лишен. — Надеюсь, зрители скоро вновь увидят вас на сцене, — с улыбкой сказала Гульшагида. — Если бы!.. — вздохнул актер. Уже сдав дежурство, Гульшагида еще раз зашла в палату, чтобы вернуть Зиннурову тетрадь. Николаю Максимовичу, конечно, надо было сейчас же вмешаться: — Ну как, есть что-нибудь стоящее в сочинениях нашего писателя? Гульшагйда укоризненно сказала: — Вы, Николай Максимович, довольно часто ставите людей в неловкое положение. Я ведь могла бы объясниться с автором и без ваших подсказок. Этот разговор, как я понимаю, требует известной тактичности… — Долой дипломатию! — загорячился актер, не дав Гульшагиде договорить. — Искусство требует только правды, пусть самой горькой. Вмешался смущенный Зиннуров: — Николай Максимович, речь идет всего лишь о черновых записях скромного литератора. — Не беспокойтесь, Хайдар-абы, — заверила Гульшагида, — я сумею понять вас. К тому же вы еще не знаете моего мнения. А может быть, и не хотите знать? — Как так — не хочу! Я дал вам тетрадь именно с целью узнать ваше мнение. — Искренне признаюсь, — начала Гульшагида, — я все прочитала с интересом. Короткие, зачастую еще не связанные эпизоды все же рисуют похожий портрет доктора. Я тоже немного знаю этого человека. Но вы увидели его со стороны, почти неизвестной мне. И это заинтересовало меня. Надеюсь, записи ваши не окончены на этом? — Есть и продолжение, — признался Зиннуров. — Но там доктор почти не фигурирует. — Значит, вы рассказываете о других людях? — продолжала допытываться Гульшагида.. — Есть и о Других. Но, пожалуй, больше о себе. А в общем — это тоже о больнице. Да ведь и сам автор всего лишь один из больных. — Может быть, вы дадите мне почитать и дальше? — неуверенно спросила Гульшагида. Зиннуров помолчал, прежде чем ответить. — Я подумаю. И если уверюсь, что материал хоть чем-то заинтересует вас, охотно дам еще одну тетрадку. Все же из-за неуместного вмешательства актера конец разговора с Зиннуровым получился несколько натянутым. И это огорчило Гульшагиду. Вдруг у нее мелькнула совсем другая беспокойная мысль: «А почему у Диляфруз нашелся лишний билет? Может быть, он предназначался не мне, а потом что-то изменилось? Надо ли идти в театр? Не испытать бы в чужом пиру похмелье?..» Но она уже согласилась пойти — и теперь неудобно отказываться, Диляфруз наверняка обидится. Гульшагида и раньше слышала, будто Диляфруз увлекается Салахом Саматовым. Но тогда не придала значения этому слуху. Она просто не допускала мысли, что чистой и рассудительной девушке мог понравиться хвастун и пошляк Саматов, по какому-то злому недоразумению избравший профессию врача. Впрочем — какое отношение вся эта история имеет к тому, что Гульшагида идет в театр по приглашению Диляфруз? Пустая мнительность — больше ничего. С Диляфруз они встретились в фойе. Обе были в нарядных платьях и по моде причесаны. Это было необычно после белых халатов и повязок на головах, они не сразу узнали друг друга. Гульшагида, кажется, впервые заметила — у Диляфруз не только красивые глаза, но и нежно очерченные губы, изящная фигурка с тонкой талией. Густые темные локоны красиво спадают на плечи. Гульшагида чуть выше ростом. Иссиня-черные, как вороново крыло, волосы, черные брови и глаза, свежее лицо, открытая шея — все было красиво и женственно в ней. Умело сшитое платье, туфли на высоком каблучке подчеркивали стройность ее фигуры. Они говорили о разных пустяках. Однако Гульшагида была старше, опытнее и наблюдательнее. По беспокойным глазам Диляфруз она сразу поняла — девушка кого-то ждет, высматривает. Иногда она слегка вздрагивала, теснее прижималась плечом к Гульшагиде, как бы прося защиты, а иногда делала резкий шаг вперед, словно порывалась догнать кого-то. Вот она опять вздрогнула. Гульшагида невольно проследила за ее взглядом. И вдруг в большом зеркале увидела Саматова, стоявшего рядом с какой-то сильно напудренной девицей в короткой юбке и с рыжими всклокоченными волосами. — Подожди, — шепнула Диляфруз, — у меня что-то с каблучком, — и отошла в сторону. Теперь и Гульшагида беспокойно встрепенулась. По лестнице поднимался Мансур с какой-то коротко, по-мужски остриженной девушкой с ярко накрашенными губами; у нее открытая шея, к тонкой золотой цепочке подвешен крупный кулон; на запястье левой руки — крохотные золотые часики. После того памятного, тревожного утра Гульшагида ни разу не видела Мансура. Тогда он показался ей несколько постаревшим, усталым. А теперь — новый коричневый костюм, белая сорочка с подобранным в тон галстуком, модные остроносые ботинки, ровно подстриженные волосы освежили и омолодили его; даже ранняя седина на виске, бросившаяся тогда в глаза Гульшагиде и заставившая больно сжаться ее сердце, сегодня почти не заметна. — Ты не знаешь случайно, кто эта девушка вон с тем представительным мужчиной в коричневом костюме? — не удержавшись, спросила она у Диляфруз. — Вы говорите о спутнице Мансура-абы? А его-то вы разве не узнали?.. С ним — свояченица доцента Янгуры, молодой врач Ильхамия Искандарова. Гульшагида уже слышала, что Мансур поступил на работу в клинику хирурга Янгуры. «Так вот почему тогда, в машине, Фазылджан так интересовался судьбой Мансура», — подумала про себя Гульшагида. И, в свою очередь, торопливо потянула Диляфруз в сторону. — И у меня что-то неладное с туфлей, — сказала она, не успев придумать ничего другого. Они слишком рано вошли в зрительный зал и уселись на свои места, — ряды в партере почти пустовали, лишь кое-где сидели пожилые люди. Если бы Диляфруз была наблюдательней, она поняла бы, что Гульшагиду тоже беспокоит сердечная заноза. Но девушку слишком занимало собственное грустное чувство, и она плохо замечала, что творится вокруг. Да, она любила Саматова, как может любить чистое сердце, еще не изведавшее горьких разочарований. Она, безусловно, видела и легкомысленность Саматова, и его эгоизм, — терзалась, плакала, но, встретив любимого, сразу все забывала и прощала ему, надеялась, что сумеет как-то повлиять на него и он исправится. Но за последнее время Саматова уже не трогали нежные взгляды девушки, он как бы не слышал ее ласковых слов. И все же Диляфруз не могла допустить мысли, что его обещания и заверения, высказанные так недавно, были грубым обманом. Вчера, в больнице, она случайно услышала телефонный разговор Саматова. Судя по всему, он говорил с какой-то девицей, уславливался пойти в театр. Сердце Диляфруз впервые обожгла ревность. Чтобы убедиться в измене Салаха и увидеть свою соперницу, Диляфруз тоже решила пойти в театр, на тот же спектакль. Взяла два билета и… пригласила Гульшагиду. Должно быть, и самая добрая девушка, если ее незаслуженно и грубо обидят, способна отплатить за обиду. Саматов, безусловно, увидит их в театре и догадается, что. Диляфруз. не случайно пришла именно с Гульшагидой. Ведь Гульшагида неоднократно сталкивалась с ним на работе, разгадала его подлую, низменную натуру. Пусть знает Салах, что дружба Диляфруз и Гульшагиды не сулит ему ничего доброго. Весь первый антракт подружки провели на своих местах. Их уже не тянуло в фойе, зачем лишний раз бередить сердце… Они перечитывали программу, обменивались какими-то незначительными фразами. Но в начале второго антракта к ним подошел доцент Янгура — он тоже оказался на спектакле. — В театре нехорошо уединяться и грустить, — доброжелательно заговорил он, — не хотите ли прогуляться? Гульшагида сразу же поднялась с места, — чего, в самом деле, сидеть бедной родственницей, на Мансуре, что ли, сошелся белый свет! Но Диляфруз не захотела гулять. — Ваша подруга что-то очень уж грустна, — с добродушной улыбкой заметил Янгура. — Впрочем, нетрудно догадаться, о. чем могут грустить молодые девушки. От Янгуры исходил запах духов. Высокий, с седеющей прядью надо лбом, со вкусом одетый, он выглядел красавцем. Прогуливаясь, Янгура заметно рисовался — он знал цену себе Гульшагида в мыслях не осуждала его: ведь и за ней водится этот грешок — покрасоваться на людях. Ей ведь тоже нравится, когда мужчины обращают на нее внимание. Но если бы даже ей и не свойственна была эта женская слабость, все равно сослуживцы шептались бы: любит Гульшагида похвастаться своей фигуркой… Так зачем же притворяться перед собой? Сначала они потолковали о медицине. Вернее, говорил только Янгура. Его недюжинные знания, зрелость суждений, осведомленность в новинках литературы нельзя было отрицать. И Гульшагида порой чувствовала себя неловко, сознавая превосходство интересного собеседника. — Вон, видите, неплохая парочка? — Янгура, вдруг прервав разговор о медицине, кивнул на проходивших чуть поодаль Мансура и Ильхамию. — Свояченица моя так и не поехала в деревню, осталась работать в Казани. Хотите, познакомлю? — Мы… кажется, уже знакомы, — солгала Гульшагида. — Мансур — способный молодой хирург, — с подъемом говорил Янгура. — И, знаете, он приобрел на Севере немалый опыт. Мои сотрудники уже прониклись уважением к нему. — Я очень рада за Мансура, — стараясь не выдать себя, рассеянно отозвалась Гульшагида. — Наверно, ваши веские рекомендации тоже укрепили его авторитет. — Возможно, — скромно согласился Янгура. — Но вы однажды правильно подметили: он довольно упрям и своенравен… Впрочем, отшлифуем. Волны, как известно, превосходно шлифуют камень. Мансур то ли в самом деле не замечал Гульшагиды, то ли делал вид, что не замечает, — во всяком случае, не подошел, чтобы поздороваться, даже издали не поклонился. Однако случилось нечто неожиданное — Ильхамия подтолкнула локтем своего спутника, довольно громко сказала: — Посмотрите-ка на моего джизни! [11 - Джизни — муж сестры.] Он довольно ловко пользуется отсутствием жены. Вон кого подцепил! Мансур увидел Гульшагиду рядом с Янгурой. Недоумение, беспокойство, растерянность отразились в его глазах, как тогда, при первой встрече на лестнице. Гульшагида сдержанно кивнула ему. Мансур ответил. Резко зазвонил звонок. Публика устремилась в зал. Янгура проводил Гульшагиду на место. Диляфруз оставалась все такой же печальной и задумчивой, почти не отвечала Гульшагиде, старавшейся развлечь ее. Гульшагида и Диляфруз уже оделись и стояли в общей толпе у выхода. К ним опять протолкался Янгура. Диляфруз словно ждала этого, торопливо попрощалась и вышла первой. Гульшагида даже обиделась на нее: «Неужели думает, что мне очень хочется остаться наедине с Янгурой?» На улице заметно похолодало. Под ногами скрипел снег. На небе, сгрудившись, мерцали звезды, большие и равнодушные. — Какой чудесный воздух! Может, пройдемся пешком, Гульшагида-ханум? — предложил Янгура. Теперь, когда так поспешно ушла Диляфруз, Гульшагиде не хотелось одиночества. Почему не прогуляться с интересным собеседником… Они зашагали по улице, направляясь к Арскому полю. Янгура говорил не умолкая о медицине, о врачах, о больных. Гульшагида слушала его и по странной изменчивости настроения теряла интерес к разговору. Она думала совсем о другом. «Странная эта жизнь… Любимый мною человек пошел провожать другую, а я иду с ее джизни. Вернувшись домой, Ильхамия не преминет все рассказать сестре. И… в доме может возникнуть скандал… Повернуться и уйти? Зачем впутываться в ненужную глупую историю?..» А Янгура уже рассказывал о своих заграничных путешествиях — о Лондоне, о Париже, о Риме. Он все же заставил внимательно слушать себя… — Я, конечно, патриот, — подчеркивал он. — Но и жить замкнуто, по-моему, не к лицу культурному человеку. Мы достаточно закалены. У нас нет основания бояться буржуазного влияния. Напротив, капиталисты, буржуазные идеологи должны бояться нашего влияния на трудовой народ. Если мне что-то и понравится на Западе, кому это повредит? Например, свобода в отношениях между мужчиной и женщиной, умение стоять выше предрассудков… Если вдуматься глубже, как раз в нашей-то стране и не должно быть места предрассудкам. Ведь мы поистине свободные люди, у нас и перед законом и на работе мужчины и женщины равны. А вот у них женщина зависит от мужчины, неравноправна в обществе. Все там основано на деньгах, все продается и покупается за деньги. Поэтому там много порочности. А нашу свободу отношений можно поставить на более здоровую и твердую моральную основу. Скажем, если равноправные мужчина и женщина пожелают сходить вместе в тёатр или просто прогуляться, поговорят — что в этом плохого? Неужели это чем-то похоже на распущенность? Излишняя ограниченность унижает достоинство человека, это мелочно, некультурно!.. После этих многословных и убедительно высказанных рассуждений Янгура попросил у Гульшагиды разрешения взять ее под руку. К этому времени перекресток, где Гульшагида могла бы сесть в трамвай и поехать к себе в общежитие, остался далеко позади. И они продолжали прогулку… Последние дни были удачливы для Гульшагиды. Ее научный доклад понравился не только однокурсникам, но получил одобрение профессора Тагирова и других преподавателей. Янгура узнал об этом успехе и поздравил Гульшагиду по телефону. Магира-ханум наконец выздоровела, вышла на работу. Теперь Гульшагида могла все свое время отдавать подготовке к экзаменам. Отпала необходимость, да и некогда стало посещать «свою» палату, хотя Гульшагида привязалась к больным, скучала без них. Как это частенько бывает, вслед за полосой удач вдруг начинаются неприятности. Тоже самое получилось и с Гульшагидой. Она возвращалась с дежурства в общежитие. В саду около памятника Тукаю неожиданно увидела Фатихаттай с Гульчечек и, конечно, остановилась. Фатихаттай сидела на скамейке, а девчурка копалась лопаткой в снегу. Поздоровавшись, Гульшагида присела рядом со старушкой. — Забыла ты нас, Гульшагида, совсем забыла, — попрекала Фатихаттай. — Что это такое? Куда запропала? Почему не выберешь время, не зайдешь? — Ладно уж, не сердитесь, Фатихаттай, — смутилась Гульшагида. — Лучше скажите, все ли благополучно в доме у вас? Как чувствует себя Мадина-апа, Абузар Гиреевич? — Все так же, ни вперед, ни назад. Нам — старикам и старухам — много ли надо… Вот за Мансура беспокоимся… — Что с ним? Неприятности какие-нибудь? На работе или дома? — забеспокоилась Гульшагида. Фатихаттай недовольно поморщилась: — Все работа да работа… Разве человек живет только работой? И на тебя тоже, Гульшагида, гляжу-гляжу — надивиться не могу. Любили друг друга с детства, а теперь живете как Сак и Сок[12 - Образы разлучившихся влюбленных в татарском фольклоре.]. — Фатихаттай обеими руками с сердцем заправила выбившиеся из-под платка волосы. — Кому теперь достанется несчастный Мансур? Ну ладно, по молодости он совершил ошибку. Да ведь и ты тоже… Теперь уж обожглись оба, пора взяться за ум… Не смотри так на этого птенчика, ослепнешь! — перебила себя Фатихаттай, вдруг заметив, что Гульшагида покосилась на Гульчечек. — Она не виновата и черной кошкой между вами не встанет. А вот Мансура — как уберечь от непутевой своячницы Янгуры, — это потруднее. Сижу вот — и как раз об этом думаю. И ничего не могу придумать. Гульшагиде представился торжественно освещенный театр, гуляющая в фойе публика и среди толпы — коротко остриженная Ильхамия с ярко накрашенными губами, в чрезмерно узком и коротком платье. А рядом с ней Мансур… — С утра до вечера названивает по телефону и все вызывает Мансура, — продолжала Фатихаттай. — А то сама пожалует, тут как тут. Ни стыда, ни совести. Липнет как смола. Раньше волосы были темные, а теперь перекрасила то ли в желтый, то ли в рыжий цвет. На днях принялась хаять нашу обстановку. Дескать, старомодная. «Я, говорит, все это старье выкинула бы в комиссионку и купила бы современную мебель. Вот сюда бы таршил [13 - Искаженное: торшер], туда — тахту…» Умрешь, ей-богу, от ее кривляний! В старину про таких кривляк говаривали: «Готова переломить хребет еще не рожденному жеребенку!» Неизвестно, придется ли невесткой быть, а уж собирается все перевернуть вверх тормашками. Меня хоть сейчас готова прогнать из теплого уголка, где я прожила сорок лет. Вишь, постарела… А про Гульчечек говорит: «Хорошо бы отдать в детский сад…» Кукла размалеванная, проклятая! Гульшагиду словно огнем обжигали эти слова. Но она старалась не выдать себя. — Что ж поделать, если нравятся друг другу… Сам-то Мансур как настроен? — Ай, этот Мансур!.. Он теперь как блаженный, ничего у него толком не поймешь. — Ну, с ней-то как у него? — Что с «ней»! С кем с «ней»?! Ты, Гульшагида, хочешь — сердись, хочешь — нет, я ваших тактов-мактов не понимаю, меня этим тонкостям не обучали. Режу правду-матку — и все! — И она ударила ребром ладони по колену. — Одно скажу: ты рот не разевай. Я в девушках — хоть и в старое время — чего только не выделывала, чтобы не расстаться с любимым. Покойный отец как узнал, что я собираюсь выйти замуж без его соизволения, сложил вожжи вчетверо да и принялся гонять по всему двору. У меня на теле черные рубцы были. После этого отец, не тем будь помянут, отправил меня в Мензелинск. Пригрозил башку отрубить, если ослушаюсь родительской воли. Не побоялась я угроз, убежала из Мензелинска на Урал, к своему любимому. Убежала — вот как! А тебе чем загородили дорогу? Свободна, как пташка. Сама да два твоих собственных глаза — вот и все хозяйство. Если обернется дело не в твою пользу, себя вини, больше никого! Гульшагида слушала, в раздумье опустив голову. А Фатихаттай не унималась: — Я, Гульшагида, в матери гожусь тебе… Так вот слушай. Конечно, нынешней молодежи нельзя сказать — не ходи в театр. Ходи. Только знай, с кем идешь. Молодой одинокой женщине ходить с женатыми мужчинами некрасиво… — Я с такими мужчинами не ходила, Фатихаттай. — Ну, уж хоть меня-то не обманывай! В Казани быстро узнают, кто куда и с кем ходил. А таких молодух, как ты, особо примечают. У тебя, Гульшагида, из-за твоей красоты на семьдесят семь врагов больше, чем у других, да еще прибавь семьдесят семь сплетников. Они тебя сквозь игольное ушко протянут. — Я не обращаю внимания на сплетников! — пыталась сохранить гордый вид Гульшагида, но все же ей стало не по себе. — Дыма без огня не бывает, Гульшагида, — не умолкала старуха. — Разумный человек не даст пищи сплетням… Ты скажи, ведь Фазылджан увивался за тобой в театре? Ты знакома с ним по работе? — Конечно, мы знакомы по работе! — ухватилась Гульшагида. — Возможно, и так… Но зачем тебе после театра понадобилось идти с ним в ресторан? Янгура не скрывает, что жены у него нет дома — поехала в Уфу, погостить к матери. А длинные языки болтают, возможно, она и совсем не вернется домой… Зачем ты, Гульшагида, даешь пищу злым языкам?.. И опять Гульшагида бредет одна по улицам. Медленно, как белые бабочки, падают снежинки. Но вот снег повалил так густо, что в пяти шагах не видно стало ни каменных зданий, ни машин, ни людей. Хлопья снега такие крупные, словно с неба сыплются белые цветы, — они парят медленно, бесшумно… «Вот уже и ресторан приплели досужие кумушки. Управы нет на сплетников», — уныло думала Гульшагида. Из густого снегопада неожиданно вынырнула Диляфруз. — Откуда и куда, Диля?! — удивилась Гульшагида. — Из больницы… Сестра моя, Дильбар, заболела… — Что с ней? — Предполагают, обострилась язва желудка. Говорят, нужна срочная операция. — В какую клинику положили? — Туда, где Мансур-абы с Янгурой работают.. 8 Неотвратимо приближалось время возвращения Гульшагиды домой. Осталось жить в Казани не более четырех-пяти дней. Экзамены она сдавала успешно. Она решила наведаться последний раз к «сахалинцам», чтоб попрощаться перед отъездом. — Вот, говорил же я, что придет! — таким восклицанием встретил ее Николай Максимович. И Гульшагида поняла: здесь ждали ее, она оставляет добрую память о себе. Гульшагида объявила, что на днях собирается домой, и, слегка улыбнувшись, добавила: — Уж не обижайтесь на меня, если не всегда получалось хорошо, как хотелось бы… Лично я всем довольна. Приеду к себе в деревню, буду рассказывать, как лечила артиста, писателя, конструктора… — А о бюрократе, который любит нажимать на кнопку, неужели не расскажете? — подхватил Николай Максимович. — Ведь товарищ Ханзафаров может обидеться. Оказывается, Ханзафаров завтра выписывается из больницы. Гульшагида пожелала ему впредь доброго здоровья. Ханзафарова это растрогало. Что-то человеческое вдруг проснулось в нем. А вот инженер Балашов — этот, оказывается, уже выписался. Особенно тепло попрощалась она с Зиннуровым. Обещала написать ему из деревни, а Зиннуров, со своей стороны, заверил, что не оставит письмо без ответа, сообщит ей и о здоровье своем, и о работе. Ну, вот и все. Последние рукопожатия. Гульшагида направилась было к двери. — Подождите, — вдруг остановил ее Зиннуров. — Он достал из тумбочки желтую тетрадку с надписью, сделанной крупными буквами: «Из мира больных», и с обычным для себя смущением вручил Гульшагиде: — Пожалуйста… Если не успеете дочитать здесь, возьмите с собой. Пришлете из деревни. Только условимся: какое бы впечатление ни произвела рукопись, не сердитесь на автора — я старался быть искренним и правдивым. Гульшагида поблагодарила за доверие и обещала прочесть внимательно. И еще одно расставание. О нем следует рассказать подробней… Если поэт в бессонную ночь напишет хорошие стихи, живописец после мучительных исканий создаст прекрасную картину, ваятель нанесет на белый мрамор последний штрих, композитору посчастливится найти волшебный ключ мелодии, — каждый из них почувствует не передаваемую словами творческую радость. Не меньше удовлетворения испытывает и врач, вырвав больного из когтей смерти, вернув его к жизни. Результат его творчества в некотором смысле даже выше лучших произведений искусства, потому что он вернул к жизни и труду самое совершенное произведение природы — человека. И все же… Лучшие образцы творчества художников надолго, а в некоторых случаях и на века остаются в памяти народа. А благородный результат труда и творчества врача, как правило, очень редко получает широкую известность. Впрочем, лучшей наградой для врача является признательность спасенного от смерти больного. И эта признательность рано или поздно распространится в народе — это ли не лучшая награда победителю смерти! Теперь уже ясно: Асия не только останется жить, но и не будет лишена радостей жизни. Прекрасно! И все же жаль расставаться с девушкой. Абузар Гиреевич привык к ней, как к родной. Профессор сидит у себя в кабинете, облокотись о стол. Какая-то сила тянет его к окну. Ему кажется, что шиповник, растущий возле больничной ограды, продолжает еще цвести. Тагиров посмотрел в окно. Куст шиповника сплошь усыпан снегом. Зато все другие деревья в саду казались унизанными крупными белыми цветами. Абузар Гиреевич долго любовался этим изумительным цветением, и душа его освобождалась от щемящего чувства тоски. А вот и сама Асия. Она стоит перед профессором уже не в больничном халате, на ней своя одежда. Девушка заметно осунулась, на лице — следы больничной желтизны. Но это скоро пройдет. Уже и сейчас глаза ее светятся счастьем. Она стоит, чуть склонив голову набок, вид у нее словно бы немного виноватый, но улыбка — нежно-лукавая — заметно играет на губах. Больничный халат небрежно накинут на плечи. В этой небрежности, в улыбке, в бодром чувстве — во всем угадывалось что-то новое, не свойственное больным: здоровая устремленность к жизни. Отдохнув от больницы, она снова похорошеет и станет похожа на только что расцветший бутон. — Ну, Асенька, до свиданья. Никогда больше не хворай, — тепло говорит профессор. — Смотри не забудь пригласить на свадьбу! — добавил он и погрозил пальцем девушке. — Была бы только свадьба, посажу на красное место! — ответила Асия, оправившись от смущения, и принялась благодарить профессора за все, что он сделал для нее. Абузар Гиреевич досадливо отмахнулся и продолжал уже серьезно. — Не вздумай, Асия, с первого же дня бегать на танцы, кататься с парнями на мотоцикле. Пока организм полностью не набрался сил, надо дать ему полный отдых. Потом будешь и танцевать и кататься, сколько душе угодно. Договорились?.. Через месяц покажешься мне — так ведь мы условились. Не забудь… Побольше гуляй на свежем воздухе. — Профессор поднялся из-за стола, приблизился к Асии. — Ну, иди уж, иди домой, — сказал он каким-то странным голосом, чуть похлопал девушку по плечу и отвернулся, чтобы скрыть волнение. Внизу заработал рентгеновский аппарат — доносилось его негромкое гудение; в коридоре послышались мерные, тяжелые шаги, — должно быть, кого-то несли на носилках… Абузар Гиреевич, не оборачиваясь, ждал, когда девушка выйдет. Минут через пять Асия, нерешительно потоптавшись и не сказав больше ни слова, покинула кабинет. Профессор вышел в коридор, остановился у окна, обращенного в парк. По ровной, расчищенной от снега дорожке, ведущей от главного подъезда больницы, уходили Асия с матерью. Девушка взяла мать под руку. «Неужели не обернется?» — подумал профессор. И, словно почувствовав этот зов, Асия быстро обернулась, с улыбкой помахала рукой. Профессор тихо улыбнулся, кивнул в ответ. Вот и опустела снежная дорожка. Шумят в саду голые деревья, стелется по земле поземка. …В большой, опустевшей комнате общежития нет никого, кроме Гульшагиды. Сейчас и она покинет эту комнату, — осталось уложить вещи в чемодан. Большинство ее подружек уехали сегодня, Гульшагида уедет завтра утром. Она печальна и задумчива, движения ее медленны. Она помнит, как, бывало, любовалась из окна этой комнаты видом Казани. Теперь все развеяно, ничего не осталось: нет надежд на встречи на дамбе. И вряд ли что заставит ее вернуться в Казань. Постучали в дверь. — Вас к телефону! — сказала дежурная по общежитию. «Кто это может быть? Уж не Фазылджан ли?» — заволновалась Гульшагида, потому что никто другой не звонил ей в общежитие. Но в трубке послышался радушный голос Абузара Гиреевича: — Мы все-таки ждем, Гульшагида. У Фатихаттай уже и тесто подошло. Надо же как следует попрощаться. Гульшагида, не переставая благодарить, попробовала было отказаться, но Абузар Гиреевич многозначительно сказал: «По-настоящему обидимся!» — Это уже не шуточно. Гульшагиде ничего не оставалось, как согласиться. Переодевшись в лучшее платье, Гульшагида взглянула на себя в зеркало. Да, похудела! Глаза стали большие, лицо осунулось. Из выреза платья заметно, выступают ключицы. Быстро надела пальто, шапку, погасила свет. Комната озарилась лунным отблеском. Но через минуту облака скрыли луну. Посветлевшую было душу Гульшагиды снова омрачила тень. Ради кого она идет? Из уважения к старикам? Да, только ради них. Больше ничего, никого нет. На улице пустынно и холодно. Изредка встречаются отдельные пешеходы. Где-то в дальнем конце улицы иногда вспыхивают и сейчас же гаснут фары машин. Время от времени доносится гул трамвая. Луны не видно — спряталась где-то за облаками над крышами высоких домов. На слишком знакомой парадной лестнице Гульшагида прежде всего увидела крылатых амурчиков, державших пустые подсвечники. Гульшагиду всегда подмывало вставить в них зажженные свечи, сегодня это мгновенное желание было почему-то особенно острым. Но ничего не поделаешь, — у нее нет не только свеч, но даже спичек. Пусть все остается как есть. Тагировы встретили ее очень приветливо. Вся семья была в сборе. Стол уже накрыт. Гостью провели в зал, усадили на лучшее место. За столом — никого чужих. Непринужденная домашняя беседа придавала застолью особый уют. Гульшагида тоже освоилась, стала чувствовать себя более свободно. Постепенно оживлялся и Мансур, — вначале он словно воды в рот набрал. Но и сейчас он все же избегает прямых взглядов, смотрит вниз, помешивая ложечкой чай. Лицо у него заметно осунулось, и седины в висках прибавилось. «Если в двадцать шесть — двадцать семь лет у человека начали седеть виски, значит, ему не очень легко живется. Наверно, не может забыть свою Ильмиру. А знакомство с ветреной Ильхамией — плохая утеха», — думала Гульшагида. Гульчечек нет за столом, — должно быть, уложили спать. Едва обед кончился, Абузар Гиреевич подсел к роялю. Уже четыре года, — с того дня как уехал Мансур, — он не играл в полное удовольствие. Четыре года здесь, если не считать радио и телевизора, не звучала живая музыка. Профессор сыграл свой любимый «Ашказар», потом заиграл «Гульджамал». Сам и подпевал себе. Гульшагида, опершись на спинку стула, на котором сидел Абузар Гиреевич, присоединилась к нему: Едва горит свеча в подсвечнике, А девушки прядут льняные нити, — Ни бусы их не радуют, ни перстни, — Так тяжело, когда любимых нет… Гульшагида пела эту песенку, не вникая в привычные слова. И только в подсознании где-то смутно мелькали амурчики с пустыми подсвечниками. И вдруг, словно очнувшись, она страшно смутилась, — ведь смысл песенки так перекликался с ее скрытыми мыслями. Заметили ли сидевшие за столом ее смущение? Гульшагида не могла поднять глаз. Хорошо, что зазвонил телефон. Фатихаттай, вернувшись из прихожей, сказала Сухо Мансуру: — Тебя. Гульшагида невольно взглянула на Мансура. И по тому, как изменилось у него лицо, поняла, что звонит женщина. Абузар Гиреевич не переставал играть, но глаза Гульшагиды вдруг затуманились. Чтобы не выдать свое волнение, она отошла в тень пальмы. Мансур разговаривал вполголоса, нельзя было разобрать ни одного слова. Абузар Гиреевич попросил: — Гульшагида, спой-ка нам «Подснежники». Я когда-то лечил поэта Ахмета Файзи. В народе говорят, что эту песню сложили в память о нем. Но Гульшагида уже не могла ни петь, ни даже слышать музыку. Она стала было прощаться. — И не думай! — Фатихаттай загородила собой дверь. — Разве я отпущу тебя, не вскипятив еще раз самоварчик! Когда-то мы еще увидимся… Ай, Гульшагида, неужели деревня не наскучила тебе? Абузар Гиреевич захлопнул крышку рояля, вернулся к столу. У него было отличное настроение, — улыбка на губах, под седыми усами, улыбка в глазах. — Я понимаю Гульшагиду. Она увлечена деревней. Я тоже, когда работал в Чишме, думал, что не смогу с ней расстаться. И все же надо знать меру. Вам, Гульшагида, необходимо продолжать учебу. Через несколько месяцев у нас должно освободиться место. Я возьму вас к себе. Я уже говорил как-то: у меня на вас особые надежды. — Спасибо, Абузар Гиреевич. Вы всегда поддерживаете меня. — Вы не нуждаетесь в искусственной под-вдержке. У кого-то сказано: «Молодые годы — золотые годы». Не так ли? Стране нужны молодые специалисты. Между тем хорошие работники не часто встречаются… — Абузар Гиреевич, как бы желая подчеркнуть сказанное, характерно взмахнул рукой. — В городе очень трудно с жильем, — пробормотала Гульшагида, не зная, что сказать. — С этим делом, милая Гульшагида, ты не докучай Абузару, — вмешалась Фатихаттай. — Найти для тебя жилье ему не по силам. Бог даст, я сама подыщу. Если Абузара слушаются министры, так мне не откажут домохозяева. — Верно, верно, — улыбаясь, кивал Абузар Гиреевич. — В этом отношении наша Фатихаттай может потягаться с председателем горсовета. После этого общий разговор как-то не вязался. Мансур все молчал. Теперь он крутил регулятор телевизора. Гульшагида посмотрела на него отчужденным холодным взглядом. Телевизор так и не налаживался — трещал, хрипел. Гульшагида больше не находила сил оставаться здесь. Должно быть, хозяева поняли это. Когда она стала прощаться, ее больше не удерживали. — Я провожу вас немного, — предложил было Мансур. — Спасибо, — ровным голосом ответила Гульшагида. — Это излишнее беспокойство. На улице Гульшагида невольно бросила последний взгляд на освещенные окна знакомого дома. Они казались ей безжизненными. Глава третья 1 Бывает, плотина очень надежна с виду. Зеркальная поверхность пруда спокойна, кротка и послушна. Откроют лоток — вода забурлит, ворочая жернова мельницы; закроют — река снова стихнет, присмиреет, и кажется, что она покорилась навеки. Но привычный к капризам реки мельник сразу увидит и услышит, — а перед этим почувствует, что-то не доброе в тревожных вздрагиваниях речной глади, в смутных придонных шорохах. Мельнику ясно: река лишь ждет первого грозового ливня, чтобы с ревом броситься на плотину. Когда Мансур, вернувшись с дальнего Севера, где работал в сравнительно небольшой больнице, устроился в клинику Янгуры, он понял, что перед ним современное лечебное учреждение с большим, опытным коллективом и первоклассным медицинским оборудованием. Этот размах, широта и спокойный ритм деятельности как бы подчинили его, он не переставал восхищаться слаженностью коллектива, согласованностью и взаимопониманием в каждом деле. В то же время ему нравилась смелость Янгуры, его уверенное руководство. Мансур от души радовался, что ему посчастливилось работать с таким волевым руководителем. Но вскоре его стали тревожить смутные мысли. Кто-то из коллег в разговоре со своим приятелем обронил однажды: — Не забывай, друг, — двух солнц в небе не бывает! Мансур не сразу понял смысл этих слов. Кто первое солнце и кто — второе? И существует ли это второе?.. Во всяком случае, он сам был далек от желания забраться на небосвод и светить миру. Освоившись в коллективе, Мансур — человек достаточно чуткий, способный молодой специалист, — начал внимательно приглядываться: людям, к обстановке, и вскоре, как тот мельник, стал различать придонный рокот струй. В больнице это проявлялось по-своему, то один, то другой хирург, плодотворно работавший до этого, вдруг покидал больницу. Один уходил незаметно, уход другого сопровождался немалым шумом. Мансур, как новый человек, начале стоял в стороне, не участвовал в спорах — знал только свою работу. Янгура был с им всегда приветлив, часто похваливал. Но чем больше хвалил его Янгура, тем острее чувствовал Мансур на себе неодобрительные взгляды коллег. Ему, как вполне порядочному человеку, далекому от склок и интриг, нелегко было испытывать такое отношение к себе. И однажды, при подходящем разговоре, он прямо просил молодого хирурга Юматшу Ахметшина, с которым у него налаживалась дружба: — Почему коллеги косятся на меня, как на белую ворону? — Не торопись все знать, — многозначительно ответил Юматша, — мне кажется, скоро и ты получишь свою долю. — Какую еще долю? — недоумевал Мансур. — Неужели нельзя объяснить просто, по-человечески? Один намекает на какое-то солнце, другой — на долю… — Те, кто говорит прямо и просто, Мансур, недолго держатся у нас. Прошла неделя, другая— вдруг Мансура вызвали к Янгуре. Весь вид руководителя клиники свидетельствовал, что Фазылджан преуспевает и благоденствует. Спокойная самоуверенность была в каждом его движении. Недавно Ильхамия с некоторой многозначительностью сообщила Мансуру, что «ненаглядный джизни» и в самом деле развелся с ее сестрой. Для того он и ездил в Уфу. Городские-то сплетники оказались правы. Ну что ж, с какой стороны это может касаться Мансура?.. — Садитесь, — кивком головы через плечо Янгура указал на стул, а сам продолжал расхаживать по кабинету, заложив руки за спину. Мансур, предчувствуя что-то недоброе, осторожно опустился на стул. Сгущались сумерки. И окна, и снег за окном, и даже тени на снегу приняли фиолетовый оттенок. В комнате отчетливо слышалось тиканье больших часов и еще время от времени поскрипывали ботинки ходившего из угла в угол Янгуры. — Видел я ваше новшество, — произнес наконец Янгура с едва уловимой усмешкой. — Это, оказывается, по вашей инициативе сделали латинскую надпись над дверью операционной: «В присутствии больного пусть смолкнут разговоры, пусть не слышится смех, ибо здесь над всем властвует болезнь». — Это не мной придумано, Фазылджан Джангирович. Такая надпись… — …украшала двери многих операционных, в которых работали знаменитые хирурги, — закончил Янгура. — А я-то, по скромности своей, не сделал этой надписи. Но коли вы сочли нужным, — поперечная складка на лбу Янгуры внезапно затрепетала, — что ж… Но мне кажется, что с больными следует быть сугубо осторожными не только в самой операционной, но и в любой палате… А что вы сказали больной Салимовой? — О какой Салимовой идет речь? — спокойно осведомился Мансур. — У нас их двое… Этот вопрос окончательно вывел из себя Янгуру, у которого все уже кипело внутри. Вдобавок он не знал, что Салимовых в больнице двое, и, уж конечно, не хотел, чтобы эта его неосведомленность стала известна подчиненному. — Вы прекрасно понимаете, о какой! — резко ответил он. — О той самой, которой вы самонадеянно заявили, что будете сами оперировать ее! — Никому ничего подобного я не говорил, Фазылджан Джангирович. И не в моем характере говорить это. Если до вас дошел такой слух, это чьи-то интриги. Можно спросить у больной… Мы не имеем права беспокоить больную, тем более — вмешивать ее в наши дрязги, она и без того между жизнью и смертью, — жестко произнес Янгура, краешком глаза наблюдая за Мансуром. В его взгляде злость смешалась с подозрительностью. Он снова прошелся по кабинету, чувствуя, что раздражение в нем постепенно утихает. Но тут Мансур, сам того не желая, подлил масла в огонь. — Врачебная этика, — сказал он, — все же предписывает считаться с волей оперируемого. Вот как? — тихо произнес Янгура. — Сначала агитация исподтишка, потом… демагогическое напоминание о врачебной этике! Нет, не выйдет! Вы пытаетесь завоевать себе авторитет слишком легким способом. А я-то, рискуя восстановить против себя начальство и коллег, назначил вас, хирурга без опыта, без имени, — извините, мальчишку, — назначил своим ассистентом в то время, когда были врачи более способные и опытные. Я хотел научить вас работать по-настоящему. Надеялся и Абузару Гиреевичу сделать приятное. И вот благодарность! За несколько месяцев совместной работы Мансур успел уже кое-что понять в характере и нраве Янгуры. Ему самому приходилось наблюдать, как во время работы Янгура ни с того ни с сего выходил из себя, кричал на подчиненных, даже швырял инструменты во время операции. Поэтому вызов в кабинет и разнос наедине, а не на людях, означал, что Янгура все же сохраняет какое-то преимущество за Мансуром, в какой-то степени считается с ним. Но заискивать Мансур не собирался. Он просто счел за лучшее промолчать. По-своему объяснив его молчание, Янгура произнес тоном приказа, даже с оттенком угрозы: — Смотрите же! Не вздумайте со мной тягаться! Не советую. Если хотите набраться ума и опыта — шагайте в ногу со мной. Теперь Мансур должен поблагодарить его и выйти из кабинета с опущенной головой. Но, видимо, Мансур был не из покорных. — Фазылджан Джангирович, — спокойно произнес он, — разрешите мне сказать всего несколько слов. Янгура снисходительно кивнул. — Если вы считаете, что допустили ошибку, назначив меня своим ассистентом, когда были более способные и опытные врачи, так еще не поздно исправить эту ошибку, — проговорил Мансур. — Вы все же отдавайте себе отчет в своих словах, — резко сказал Янгура. — Мне ничего не стоит исправить ошибку. Но я — учитель. И если вы даже и не цените этого, я обязан заботиться о вас… Я бы на вашем месте… если у вас есть хоть капля уважения ко мне, сейчас же пошел бы к Салимовой… — Это нетрудно, — ответил Мансур. — Я готов пойти. Но что я должен сказать ей? — Что подскажут вам совесть и здравый ум, то и скажите. Янгура отвернулся к окну, давая понять, что разговор окончен. И напоследок заявил, даже не поворачиваясь к Мансуру: — Вы свободны. Но прошу учесть — завтра, когда я буду оперировать Салимову, можете не являться к операционному столу! Другие будут ассистировать. Мансур попрощался и вышел. В коридоре, отойдя в сторонку, закурил. Он был озадачен. Должно быть, что-то произошло во время утреннего обхода Янгуры, а Мансур после ночной срочной операции не был на этом обходе, явился в клинику несколько позже и еще ничего не знал о последних событиях. Отстранение от участия в завтрашней операции хотя и было неприятным, все же не особенно огорчало Мансура, — он ведь не напрашивался ассистировать Янгуре, да и Салимова не просила его об этом. Заранее было известно, что операцию проведет сам Янгура. И это в порядке вещей. Наиболее сложные операции всегда делаются более опытными хирургами. «Наверно, Фазылджан Джангирович вообще недоволен моей работой как ассистента», — подумал Мансур. Вот это было по-настоящему обидно. Он ведь отдавал работе все силы и способности. И вдруг впал в немилость. С кем поделишься своими переживаниями, дабы не держать на сердце саднящую обиду? Сейчас он одинок. Отца не следует ввязывать в это неприятное дело, да и самолюбие мешает. Ильхамия — что от нее толку, так — не светит и не греет. Вот если бы Гульшагида… Это совсем другое дело. Она поняла бы и разобралась. Но зачем думать о несбыточном, о потерянном? Надо полагаться на себя. Только на себя! На следующий день он явился в клинику, как обычно, в девять утра, и сразу же прошел к больным. В открытые двери палаты увидел — на каталке с мягкими резиновыми колесиками повезли Салимову на операцию. В душе он пожелал ей счастливого исхода. Но вскоре в коридоре поднялась непривычная суматоха. Выбежал в коридор и Мансур. Остановив сестру, спросил, что случилось. — Ужас!.. Сказать страшно… Салимова встала и ушла с операционного стола. Фазыл-джан Джангирович швырнул инструменты, по ранив руку операционной сестре Наталье Владимировне… Ругается… Ужас!.. Мансур оцепенел. Такого он не ожидал. 2 Вскоре все хирурги клиники собрались в кабинете заведующего отделением Самуила Абрамовича. К этому времени кое-что уже выяснилось. Оказывается, больная Дильбар Салимова с самого начала не изъявляла согласия оперироваться у Янгуры. Через сестру она просила, чтобы операцию провел Мансур Тагиров. Это сильно задело самолюбие Янгуры, к тому же он не хотел упускать «интересного случая» и в силу этого не уважил просьбу Салимовой. Но и больная не поступилась своим желанием. И вот взбешенный Янгура потребовал от заведующего отделением, чтобы Дильбар Салимову немедленно выписали из клиники. Потеряв самообладание, он настаивал, кричал, не обращая внимания на коллег, пораженных столь необычным требованием. Самуил Абрамович не любил шума. Растерявшись от неистового натиска Янгуры, он взволнованно поправлял очки в черной оправе на большом хрящеватом носу, вытирал вспотевший с залысинами лоб, пытался по-своему успокоить бушевавшего хирурга. — Батюшка Фазылджан Джангирович, ради бога, не распаляйтесь… Чего не случается в нашей врачебной практике… Пожалуйста, спокойнее… Янгура продолжал нервно расхаживать по кабинету. — Нет, нет и нет, Самуил Абрамович! Или я, или она! Я не ребенок, не уговаривайте! — Нельзя же так, родной Фазылджан Джангирович! Мы, право, сами раздуваем скандал… Что скажут в вышестоящих организациях? Янгура скривил рот в усмешке. — А это уж забота таких гибких людей, как вы… Я ничего не боюсь. Меня хоть сегодня же пригласят в Москву, в Уфу, в Ташкент… — Дорогой Фазылджан Джангирович, давайте обсудим трезво… Помните, что случилось у нас всего неделю назад? Жена покойного Шагина на всю клинику кричала: «Зарезали моего мужа!..» Некоторые больные ведь слышали крики этой истеричной женщины. Вздорный слух дошел и до Салимовой. Больной есть больной. Нетрудно представить, как это подействовало на нее… А вы, вместо того чтобы успокоить ее, рассеять сомнения и боязнь… — Ах, вот как! — закричал Янгура. — Вы хотите взвалить на меня гибель Шагина… — Фазылджан встал лицом к лицу с Самуилом Абрамовичем. — Я полагал, что вы, по крайней мере, что-то смыслите в хирургии… Ведь Шагин был безнадежен. Так вот: или Салимову выписывают, или я ухожу из клиники. Я работаю уже двадцать пять лет. И до сих пор не было случая, чтобы кто-нибудь самовольно вставал с моего стола. И Салимова не ушла бы, если бы ее не подстрекали к этому! Да, да! Я говорю об этом прямо и открыто. Пусть слушают и те, кто повинен в гнусном подстрекательстве!.. Врачи не ожидали, что разговор примет такой острый характер. Все неловко и смущенно переглядывались. А Самуил Абрамович, всплеснув руками, напомнил: — Как мы можем выписать больную с подозрением на злокачественную опухоль в желудке? Это значит толкать ее на явную… — Пусть пеняет на себя! — бросил Янгура, не удостоив взглядом заведующего отделением. — Если сегодня сделать потачку одному больному, завтра начнет брыкаться другой. Авторитет науки должен быть неприкосновенным, чтобы охранять его, требуется мужество!.. В кабинете установилась тишина. Заведующий отделением переводил взгляд с одного врача на другого, как бы ища сочувствия. Он работал с Янгурой далеко не первый год, хорошо знал его крутой нрав, неуступчивость. И своими потачками немало способствовал тому, что Фазылджан год от года становился все самоуверенней и деспотичней. Способностей Янгуры нельзя было отрицать, но его властолюбие разрослось неимоверно. В. напряженной тишине вдруг раздался голос Мансура Тагирова, — сравнительно новый работник в коллективе, он еще не успел в достаточной мере проявить себя, но его уже знали как человека скромного и корректного. — Наука существует не для науки, а прежде всего для человека, Фазылджан Джангирович! — сказал Мансур. Все повернулись в его сторону. Одни — растерянно, другие — с надеждой. Янгура в первые минуты даже не нашел что ответить. А Мансур добавил: — Никому не дано право, Фазылджан Джангирович, жертвовать человеческой жизнью ради собственной амбиции или даже репутации. Теперь Янгура овладел собой. — Вы понимаете, что говорите? — трагически произнес он почти шепотом. — А я-то пожалел вас… Надеялся, что вы поймете свою губительную ошибку, если имя ваше не будет предано гласности… Что ж, придется назвать… Да, да! Именно вы в низменных целях подстрекали больную, вызывали у нее недоверие ко мне… И я не оставлю этого без последствий! | Но и Мансур не захотел уступать. — Фазылджан Джангирович, не запугивайте меня. Я никого не подстрекал, это вам хорошо известно. Вы просто погорячились и сами придумали эту версию. Мое уважение к вам по-прежнему велико, оно идет еще от институтской скамьи. В своих лекциях вы учили нас высоко держать честь хирурга. И вот… — А сейчас разве я требую от вас бесчестности?! — запальчиво перебил Янгура. — Я спас от смерти сотни людей, воспитал десятки молодых специалистов. Разве это не пример понимания высокого долга хирурга? И вдруг в глазах своего же ученика проявляю бесчестность!..Так, что ли?! Должно быть, молодому и прямодушному Юматше Ахметшину надоело сидеть молча да ворошить пушистый ворс ковра своим остроносым ботинком. Он поднялся с места. Юматша коренастый и крепкий, как дубок, густым волосам его тесно под белым колпачком, они упруго приподнимают его. — Фазылджан Джангирович, а все же надо признать — Тагиров прав в данном случае. — Неужели, — с насмешкой отозвался Янгура, высокомерно взглянув на молодого хирурга. — Может быть, в клинике нам следует поменяться местами: он займет мое место, а я — его? Не так ли? Но Юматша не растерялся: — Фазылджан Джангирович, иронические реплики мы слышим от вас не впервые и уже порядком успели привыкнуть к ним. И сегодняшняя ваша вспышка — лишь очередное проявление невоздержанного характера. Тагиров — новый человек. Свежий глаз видит больше. Может быть, сам того не замечая, он высказал сегодня то, что у многих из нас копилось в душе. Если бы промолчал Мансур, рано или поздно сказали бы то же самое другие… Вот, например: почему от нас то и дело уходят молодые способные хирурги? — Это совсем другой вопрос, пожалуйста, не открывайте дискуссии! — попытался прервать его Самуил Абрамович, все еще надеясь, что страсти утихнут. Не тут-то было. — Самуил Абрамович, вы и так слишком долго сдерживали нас, — смело продолжал Юматша. — Раз уж начали, разрешите высказаться до конца. Почему ушли от нас Кириллов, Афанасьев, Фадеев и другие? Только из-за того, что осмелились противоречить Фазыл-джану Джангировичу. А противоречили они правильно, принципиально. Порой Фазылджан Джангирович мнит себя даже не учителем, а, простите, ишаном, нас же считает своими мюридами! [14 - Ишан — глава религиозной секты. Мюрид— его последователь.] Трудно поверить, но это факт. И на партбюро этот вопрос поднимался не раз, но секретарь бюро товарищ Шапошникова не всегда держится правильного мнения, — партбюро представляется ей каким-то органом примирения… — Здесь присутствуют и беспартийные товарищи, не забывайте о партийной дисциплине! — напомнила Шапошникова — уже седеющая женщина в пенсне. Самуил Абрамович постучал согнутыми пальцами по столу. — Довольно митинговать! Вопрос ясен, остальное решим в административном порядке. Надо объяснять больным, что Салимова ушла с операционного стола только из-за собственного малодушия и ложного страха. А вообще-то мы не оперируем больного против его воли. Я сам попытаюсь переговорить с Салимовой. К вам, дорогой Фазылджан Джангирович, такая просьба… — Он достал из ящика стола бумагу. — Условимся — вы не писали мне вот этой докладной, а я не получал ее. Возьмите бумажку и порвите своими руками… Янгура выхватил из его рук бумагу и, ни слова не говоря, стремительно вышел из кабинета. — Уф! — облегченно вздохнул Самуил Абрамович, утирая платком пот со лба. — Сколько разговоров… Все поднялись и, окружив Мансура и Юматшу, продолжали горячо обсуждать происшедшее. Самуил Абрамович, послушав эти разговоры, счел необходимым напомнить: — Надеюсь, коллеги, все, что происходило здесь, останется глубоко между нами. Поведение двух молодых хирургов напугало его еще больше, чем вспыльчивость своенравного Янгуры. К Янгуре он привык и уже давно пришел к заключению, что выходки его хотя и неприятны, но не доставляют длительных хлопот. А молодежь… кто знает, чего можно ждать от молодежи, того и гляди все вверх дном перевернет. Самуил Абрамович помолчал, выждал, будто прислушиваясь к дальним, затихающим раскатам грома, затем отозвал в сторонку Мансура. — Если больная будет настаивать, операцию проведете вы. — Я не хотел бы браться — после таких обвинений. — Не торопитесь с отказом, Мансур Абузарович. Сначала подумайте хорошенько! Не спешите рубить сплеча. Вы молодой, способный хирург. Пора вам браться за ответственные операции. 3 Последние два-три дня Янгура совсем не появлялся в клинике. Но, подобно тому, как караван не останавливается в пути из-за того, что спотыкается один верблюд, так и жизнь клиники, трудная, порой мучительная, шла своим чередом. Поступали новые больные, выписывались те, кто выздоровел, производились операции. Но когда речь заходила о том, кто будет оперировать Салимову, врачи замыкались, отмалчивались. Колебался и Мансур. В принципе он уже согласился с предложением Самуила Абрамовича, но неприятное чувство неуверенности в себе тяготило его. Он и удивлялся и сердился на себя. Перед тем как приступить к операции, нужно было полностью освободиться от этих проклятых сомнений. Сегодня он решил уйти домой пораньше и как следует отдохнуть. Не зря говорят: «Отдохнешь телом — и душа окрепнет». После всего случившегося, наверно, и другие хирурги на месте Мансура не сразу согласились бы оперировать Салимову. Но сама больная буквально умоляла Мансура не отказываться. Долг хирурга обязывал молодого Тагирова уважить просьбу больной. Все же он навестил Салимову и попросил ее откровенно объяснить:, почему она ушла с операционного стола, не захотела довериться опытному Фазыл-джану Джангировичу? Неужели из-за страха? Но ведь в интересах самого больного в любом случае надо преодолеть страх. — Нет, не только из страха! — запротестовала Салимова. — Коли уж случилось такое… даже если боишься… Сперва я ведь сама хотела, чтобы именно Фазылджан провел операцию. В газетах его так хвалили….Но я думала, что он другой человек… Я призналась ему, что перед операцией хотела бы посмотреть на своих детей. А он… Нет, больше не могу говорить. Простите… Предельно искреннего и обстоятельного разговора не получилось. Можно было догадываться: в свидании с детьми больная хотела обрести душевную крепость. А Янгура не понял этого, почему-то отказал в просьбе. И дал повод думать о себе как о черством человеке. Но это были только догадки. И вот накануне операции Мансур еще раз зашел к Салимовой. Вечерело. Палата была залита красновато-розовым светом заходящего солнца. Салимова лежала на койке, укрывшись до подбородка белым одеялом. Тот же красноватый отблеск падал и на одеяло, и на осунувшееся лицо больной. А в уголках губ ее, казалось, навсегда застыло выражение глубокого терпения, готовности к испытаниям и огромного невысказанного горя. Когда она увидела входящего в палату Мансура, губы ее дрогнули. — Вы не волнуйтесь, — попросил Мансур и, присев на стул, взял руку больной, чтобы проверить пульс. — Я верю в вашу силу воли, Дильбар-ханум. Вы должны помочь мне. Обещаете? — И я верю вам, Мансур Абузарович. Пожалуйста, делайте свое дело, — просто сказала Салимова. — Спасибо. Но еще раз прошу — помогите мне, Дильбар-ханум. Салимова разволновалась, неловко повернулась на койке. Книга, лежавшая поверх одеяла, соскользнула, упала на пол. Когда Мансур наклонился, чтобы поднять ее, Дильбар резко вздрогнула. Она взяла книгу, торопливо спрятала под изголовье, снова закрыла глаза. Между тем красновато-розовые, тона в палате сгустились, солнце смотрело прямо в окно. — У вас есть жена, Мансур Абузарович? — после молчания тихо спросила Дильбар. — Бар… — ответил он и, помолчав, добавил тихо: —…иде [15 - Бариде — первая часть слова означает подтверждение, а вторую — "иде" — следует понимать в данном случае как "была"]. Дильбар, должно быть, не расслышала окончания слова: выражение лица ее несколько прояснилось. Теперь она держалась кротко и печально. — А дети? — снова послышался вопрос. — Дочка есть. Больше Салимова ни о чем не спрашивала, и разговор на этом закончился. Мансур поднялся, пожелал больной спокойной ночи, сказал несколько ободряющих слов. В последнюю минуту Дильбар как-то по-особенному посмотрела на Мансура, будто обожгла пылающим взглядом. Должно быть, в душе исстрадавшейся женщины все еще шла напряженная борьба: ложиться на операционный стол или окончательно отказаться? Было мгновение, когда Мансур особенно остро почувствовал это. Но вот Дильбар еле заметно улыбнулась, кивнула головой, как бы говоря: «Все в порядке. Идите». Улица погружалась в вечернюю тишину и покой. Краски потускнели, лишь на краешке неба, там, где зашло солнце, поблескивало маленькое бледно-розовое озерцо. Но и оно с каждой минутой тускнело, принимало голубовато-серый оттенок. Мансур возвращался домой пешком. В нем опять проснулось чувство внутреннего смятения. «Почему Салимова спросила меня о семье? — думал Мансур. — Хотела напомнить: «Не забывайте и о моем муже, о моих детях»? Или хотела сказать: «Постарайтесь для меня так, как постарались бы ради своей жены, ради своих детей»?» Дверь открыла Фатихаттай. Следом за ней выбежала оживленная Гульчечек. Теперь уже девочка считала этот дом своим, никого не стеснялась, хохотала, носилась по всем комнатам. Мансур взял дочку на руки, поцеловал холодными губами в обе щечки. Гульчечек все больше становилась похожей на мать, и каждый раз при виде ее Мансур с тоской и болью вспоминал Ильмиру. Сейчас эта боль обожгла Мансура еще чувствительней. Ему все время казалось, что он не выполнил перед Ильмирой какого-то последнего долга. Он опять вспомнил вопрос Дильбар: «У вас есть дети?» — и что-то перевернулось в его душе. Фатихаттай, собирая на стол, сердито сообщила: — Эта твоя пташечка звонит и звонит без конца — прямо извела звонками. Никакого терпения не хватает! И действительно, едва Мансур успел перекусить, как явилась Ильхамия. Она была чем-то возбуждена, щеки у нее так и пылали. — Мне надо поговорить с тобой! — торопливо сказала она, бросив ему на руки шубку. Заглянув в зеркало, она неуловимыми движениями рук поправила волосы, воротничок платья. В эту минуту она была такая разгоряченная, красивая, сияла такой нежной, обещающей улыбкой, что казалась способной растревожить самое стойкое мужское сердце. Мансур пригласил ее в комнату. — Вся горю, а ноги замерзли, — пожаловалась Ильхамия и уселась на диван, поджав под себя ноги. — Укрой чем-нибудь теплым. И когда Мансур неловко укутывал ее ноги чьим-то подвернувшимся под руку халатом, Ильхамия взъерошила ему волосы, рассмеялась. — У меня ноги не стеклянные, не разобьются, — чего ты еле притрагиваешься! Он молча пригладил свои растрепанные волосы, уселся на стул рядом с диваном. — Почему так далеко сел? Не укушу же я тебя, в самом деле… — Вы что-то хотели сказать мне? — напомнил Мансур, — они встречались чуть ли не каждый день, но Мансур упорно обращался к ней на «вы». Глянув на него краешком глаз, Ильхамия с кокетливой обидой сказала: — Я же не на врачебном приеме, чтоб торопить меня: «Где болит?» А ну-ка, уважаемый доктор, посмотри на меня прямо. Нет, ты невозможный! Совсем одичал на своем Севере среди белых медведей! — Там, где я жил, не было белых медведей. — Ну, значит, нарочно не хочешь смотреть на меня! Очень уж ты щепетильный мальчик, — упрекнула Ильхамия. — Подними-ка вот это. — Она показала пальцем с длинным ярко-красным ногтем на халат, который будто нечаянно сбросила с дивана. Мансур исполнил приказание, но уселся на прежнее свое место. — У вас какой-то срочный разговор ко мне? — еще раз напомнил он. — Перестань торопить меня! — Ильхамия уже сердито сдвинула брови. — Что за тон! Не воображай себя непонятым гением. — Ничуть. Но вы заинтриговали меня этим «срочным разговором» и, признаться, — допекаете своими обидами… Прошу прощения, — сейчас же добавил он, заметив, как сверкнули у нее глаза. — Хорошо еще, что не разучился извиняться… Так вот какой разговор… — Она помолчала. — Все же ты, Мансур, неблагодарный человек. Мой джизни так заботился о тебе, все готов был сделать, а ты… — Я не совсем понимаю… Вас Фазылджан Джангирович, что ли, подговорил? Зло и отчаяние закипали в сердце Ильхамии. Из последних сил сдерживая себя, она иронически скривила накрашенные губы. — У меня есть своя голова на плечах, не считай меня ребенком… Ты довел джизни до последней крайности. Он чувствует себя таким опозоренным, что готов отраву принять. — Это уже слишком, — спокойно ответил Мансур, — Фазылджан Джангирович вряд ли способен так глубоко переживать. Коллеги высказали ему несколько критических замечаний, он вломился в излишнюю амбицию, поставил свое «я» превыше всего. — Молчи, Мансур! Ты не имеешь права позорить джизни, он твой учитель. — Я говорил без каких-либо оскорблений, просто не приучен к этому. Фазылджан Джангирович потерял власть над собой. Остынет — и все станет на свое место. И у вас не будет оснований упрекать меня. — До каких пор ты будешь раздражать меня этим «вы»? Ужасный человек! Откровенно говоря, у Фазылджана такой же несносный характер, как и у тебя. Сестра моя потому и разошлась с ним, — доверительно сказала Ильхамия более мягким тоном. И вдруг перескочила на другое: — Неужели ты не понимаешь, до чего мне тяжело жить с ним в одной квартире? Особенно теперь, когда нет сестры. Правда, у меня своя, совершенно отдельная комната. Все же люди бог знает что могут наговорить. — Переезжайте на другую квартиру. — Легко сказать! Кто это приготовил мне квартиру с такими же удобствами? — Лучше пожить в квартире более скромной, чем зависеть от другого человека… Впрочем, не знаю… — Нет, ты нисколько не сочувствуешь мне! — жалобно сказала Ильхамия. — Ты черствый человек. Должно быть, все хирурги бездушные: только и умеют людей потрошить. Мансур нервно поднялся с места. Там, в больнице, лежит Дильбар, должно быть все так же напряженно и тоскливо уставившись глазами в потолок. О чем она думает сейчас?.. А тут, видите ли, — «потрошить». Мансур торопливо закурил. Радуясь, что наконец-то чувствительно уколола упрямца, Ильхамия продолжала: — Джизни уверяет, что это ты настроил больную против него. У этой глупой женщины не хватило бы смелости уйти с операционного стола. Она за честь должна была считать, что ее оперирует известный хирург. — А как бы вы сами поступили, если бы очутились на ее месте? — вдруг спросил Мансур. — Ты хочешь сказать, что и мне рано или поздно предстоит лечь на операционный: тол? — Ильхамия закрыла руками лицо. — Ужас!.. — Не закрывайтесь, а отвечайте прямо! Мужества, что ли, не хватает? А вот Салимова гораздо искренней и мужественней вас. Ильхамия, помолчав, тихо спросила: — Эта женщина вполне доверяет тебе? — Во всяком случае, она просит, чтобы я ее оперировал. — А ты что? — Я — врач, — ответил Мансур, не считая нужным объяснять подробней. Ильхамия вдруг вскочила с дивана, наклонилась к Мансуру: — Прошу тебя, не делай ей операции… Отговорись как-нибудь… Ну, скажи, что заболел. Пусть делает кто-нибудь другой. Кто у вас там еще? Юматша или Иваншин… Иначе джизни… Ты плохо знаешь его… Он не прощает обид… У Мансура неузнаваемо исказилось лицо. Он едва удержался, чтобы не крикнуть ей что-нибудь оскорбительное. — Ильхамия! — еле сдерживаясь, обратился он. — Подумайте: что вы говорите?.. Ведь вы тоже врач. Как у вас хватает совести на такие слова?! Она испуганно отшатнулась. А Мансур, не глядя на нее, глубоко затянувшись папироской, добавил: — Наденьте туфли, пол холодный. — Ты меня прогоняешь? — Ильхамия невпопад совала ноги в туфли, как назло, не могла обуться. Мансур молча курил. Разозленная Ильхамия ушла. Мансур, несколько успокоившись, достал из шкафа анатомический атлас и памятку по операциям, углубился в чтение. Операция — это битва за жизнь человека. Всегда полезно освежить перед этим память. Все в доме уже спали, когда Мансур закрыл книгу и, ступая на цыпочках, прошел в ванную. Принял душ и тоже улегся. Как только голова коснулась подушки, сон смежил ему веки. Он проспал до восьми утра без всяких тревог. Утром, в бодром настроении, проделал физзарядку и, позавтракав, направился в больницу. Ровно в десять он стоял у операционного стола — на руках резиновые перчатки, рукава халата закатаны до локтей, рот и нос закрыты марлевой повязкой. Салимова лежала спокойно. В ответ на приветствие Мансура кивнула головой, даже попыталась улыбнуться. Над столом засияла бестеневая лампа. Под ее мягким светом, между простынями, желтела небольшая полоска тела, густо смазанная йодом. Мансур поднял на секунду голову и обвел взглядом своих помощников, как бы желая убедиться, все ли на месте. Напротив него стоит ассистентка, опытный хирург Татьяна Степановна Гранина; рядом с ней, — правая рука хирургов, операционная сестра Наталья Владимировна; у изголовья больной — терапевт; возле аппаратуры — еще один врач. Все взгляды устремлены на Мансура. Он кивком головы дал знак: «Начинаем». Тишина. Еле слышится только ровное дыхание больной, глубоко заснувшей под наркозом. Иногда позвякивают металлические инструменты, — они в необходимом порядке лежат на соседнем столике. За стенкой, в другой комнате, ровно и сдержанно гудит электростерилизатор. А над дверью операционной горит красный свет, извещающий о самых напряженных минутах, какие бывают в больнице: «Тише, идет операция». 4 В том самом просторном кабинете, где под председательством заведующего отделением Самуила Абрамовича совсем недавно проходило совещание хирургов, где из-за оскорбленного самолюбия бушевал Янгура, вынужденный потом отступить, получив некоторый отпор со стороны молодых коллег, дерзнувших перечить ему, — в этом самом кабинете в том же составе опять собрались врачи. Но сегодня Фазылджан Янгура торжествовал. Впрочем, «торжествовал победу», пожалуй, не те слова в данном случае. При всем своем честолюбии и мстительности он понимал, что было бы слишком уж недостойно звания врача выдавать свое злорадство. Все же, давая исход возбуждению, он нервно вышагивал по кабинету и порой выхватывал из кармана платок, чтобы вытереть потеющие ладони. Когда начался обмен мнениями, он тут же взял слово. — Ну, что же теперь получилось?! — спрашивал он, широко разводя руками и вздергивая плечи. Он окидывал взглядом врачей — одни из них сидели, другие стояли в кабинете, — переводил глаза на Самуила Абрамовича. — Ну, дорогой и родной, может, вы ответите на мой вопрос?.. Вы — заведующий отделением, вы, всегда такой осторожный, тщательно обдумывающий все обстоятельства и возможные последствия дела, — как же вы допустили все это? Партия рекомендует вам соединять в одно целое ум и опыт старших и энергию молодых… А вы?! Поддавшись подстрекательству демагогов, свернули на кривую тропку!.. Куда привела нас эта кривая? — Он устремил убийственный взгляд на съежившегося Самуила Абрамовича. — Погубили человека! Че-ло-ве-ка! — воскликнул Янгура. — Позор, стыд, преступление! Верх безответственности! И вы хотите прикрыть это именем врача, его белой шапочкой, белым халатом?.. Безответственные мальчишки, преследуя личные цели, пытались скомпрометировать меня. Они подбивали на необдуманные поступки угнетенную страхом больную. А вы, Самуил Абрамович, с непонятным спокойствием возложили ответственную операцию на хирурга, не владеющего ни достаточной компетенцией, ни просто необходимым опытом. И это называется «выдвигать молодых, способных хирургов». В результате погублена жизнь женщины. Ваша роль… Да, да! — перебил он самого себя. — Заявляю со всей ответственностью: ваша роль в этом деле неблаговидна. Вы могли удержать Тагирова от слишком рискованного, необдуманного шага, и вряд ли случилась бы трагедия, больная осталась бы жива. А теперь она — в могиле, и дети остались сиротами. Вот к чему привела безответственность!.. Татьяна Степановна, я удивлен и вашим поведением! — обратился он к хирургу, ассистировавшему Мансуру. — Вы — опытный, трезво мыслящий специалист, как вы могли поддаться влиянию мальчишки?! Вы должны были отговорить Тагирова от необдуманного шага!.. Да, случилось непоправимое, самое страшное… Вначале ничто не предвещало беды. Казалось, операция шла нормально. Мансур работал умело и уверенно. Картина болезни была ясна ему. Ясны и способы устранения патологического явления. Его помощники также не сомневались в благополучном исходе операции. Внезапно больной стало плохо: дыхание затруднилось, стремительно падало кровяное давление. Операцию прервали. Приняли срочные меры, но… ничто не помогало. Салимова умерла на операционном столе. И какие бы версии ни сочинял теперь Янгура, было почти невозможно возражать ему. Мансур явно видел и показное негодование Янгуры, и его запугивания ни в чем не повинных Самуила Абрамовича и Татьяны Степановны, — но и сам Мансур не мог ничего противопоставить словоизвержениям Янгуры. Он чувствовал, как неимоверная тяжесть давит на плечи, пригибает его к земле. Он понимал: несчастный случай мог произойти у любого другого, более опытного, хирурга. Мог… Но у Мансура он уже произошел. Именно у Мансура! Ему и отвечать… Все же он не хочет, не может примириться с тем, чтоб на него возводили небылицы и даже клевету. — Можно винить меня в чем угодно, — сказал Мансур, — только не в безответственности. Я до конца понимал всю серьезность операции, выполнял ее добросовестно. Как вы знаете, вначале все шло нормально… — В таком случае кто же виновен в смерти Салимовой?! — возбужденно перебил его Янгура. Мансур помолчал какую-то минуту, потом твердо ответил: — В том, что случилось на операции, виновен только я, Более подробное расследование покажет степень моей виновности, и я готов отвечать. Но совершенно несправедливы здесь нападки на Самуила Абрамовича и на Татьяну Степановну… — Поймите! — опять перебил Янгура. — Вы просто не имели права браться за эту операцию. А более опытные коллеги не удержали вас от самонадеянного шага. Именно в этом они и виноваты. Что касается вас… Складывается впечатление, что там, на Севере, никто не контролировал ваши манипуляции операционным ножом. Но здесь — Казань! Один из медицинских центров страны… — Янгура сделал паузу. — Чего уж там, надо признать — и я не раскусил вас. Вы здорово научились пускать пыль в глаза… Однако пора делать выводы. Я полагаю, вам и самому ясно, что вы не можете оставаться моим ассистентом. Вопрос о том, допустимо ли оставлять вас в больнице хирургом, будет решен в ближайшем будущем, после обстоятельного расследования гибели больной. Янгура закончил свою речь веско и угрожающе. Но всё эти угрозы были ничто в сравнении с угрызениями совести, мучившими Мансура. Перед его глазами все время стояло кроткое, печальное лицо Дильбар, освещенное сквозь окно лучами вечернего солнца. Она всецело доверилась Мансуру, а он не смог оправдать ее доверия… Пусть даже не по его вине, но у человека отнято самое драгоценное — жизнь. И что бы ни показали расследования патологоанатомов, от единственной страшной правды никуда не скроешься. Мансур вышел из кабинета совершенно обессиленный, не дождавшись конца совещания. Опустив голову, он шел по коридору, спускался по лестнице. А перед глазами — снова и снова лицо Дильбар. Она словно шептала укоризненно: «Что ж вы сделали со мной?» На улице было уже темно, но грустное видение не покидало Мансура. Ему стало жарко. Он расстегнул пальто и все же не почувствовал облегчения. «Что ни говори, я виноват… я должен держать ответ прежде всего перед судом беспощадной совести… И в приговоре этого судьи нет места снисхождению… Так, только так». Погруженный в безрадостные мысли, Мансур начал озираться вокруг, как человек, теряющий рассудок. Остановился перед зеркальной витриной какого-то магазина. На него глянуло лицо совершенно незнакомого человека, исхудавшее, с глубоко запавшими глазами. Этот человек сейчас никому не нужен. Он одинок. И не заслуживает снисхождения. Чувство одиночества превратилось в нестерпимую, жгучую боль. Куда идти, с кем поделиться горем?.. Где-то вдали, в тумане, снова и снова мелькает неясный облик Гульшагиды. Будь она в Казани, он не посчитался бы с тем, что наступает ночь, пошел бы к Гульшагиде… и все рассказал бы ей… «А что я рассказал бы? — в упор спросил он самого себя., И ответил: — Рассказывать-то, пожалуй, нечего! Все ясно. Я просто хотел бы облегчить свои страдания за счет сочувствия других». Едва переступив порог своего дома, он сейчас же возбужденно спросил Фатихаттай: — Где Гульчечек?! Вид у него, наверно, был страшный. У Фатихаттай даже лицо побледнело. Он взял на руки выбежавшую навстречу дочку, долго смотрел на нее странными глазами. Но тут раздался звонок. Быстро вошла Татьяна Степановна. Этой женщине не было и сорока, а сейчас она выглядела пятидесятилетней. Серые глаза широко раскрыты, растрепанные белокурые волосы выбились из-под шапочки. — Мансур Абузарович, вы дома?! Вот хорошо!.. Мансур резко отвернулся. — Не надо, Татьяна Степановна… Не надо… — Будьте мужчиной. Мансур Абузарович. Мы не имеем права терять голову… Татьяна Степановна пробыла у Тагировых до позднего вечера, не уставала ободрять Мансура: — Бороться надо, Мансур Абузарович! Нельзя допускать, чтобы нас обвинили в преступной халатности. Мы честно делали свое дело. — Не успокаивайте меня! — твердил Мансур. — Я все равно не прощу себе… Вы подумайте, она доверилась мне, а я… За чайным столом Татьяна Степановна, несколько смягчая обстоятельства, сочла необходимым рассказать семье Тагировых о случившейся беде. Все, конечно, ужасно встревожились. Внешне Абузар Гиреевич держался вроде бы спокойней других, но именно он глубже других понимал, что значит для хирурга гибель больной на операционном столе. Нет, он не утешал Мансура. Он по-своему — и по-мужски и как врач — разделял его горе. Возможно, именно в таком понимании больше всего и нуждался Мансур. Проводив Татьяну Степановну, Абузар Гиреевич позвал сына к себе в кабинет. Усадил его рядом с собой на диван. Они долго сидели молча, не глядя друг на друга. — Нелегкая у нас работа, — произнес наконец Абузар Гирревич. — Путь наш не усыпан цветами. Пожалуй, горя мы видим больше, чем радости. Каждый день, каждый час идем по тропинке на краю пропасти, преодолевая крутые подъемы и неожиданные повороты. Это, Мансур, не только мой слова, это слова многих лучших ученых, посвятивших свою жизнь медицине. Но никто насильно не тянул нас на этот путь. Мы сами его избрали. Нет для нас дороги к отступлению. И не потому, что мы цепями прикованы к своей судьбе, а потому, что совесть нам не позволит отступить или даже отойти в сторону… — Это, отец, известные истины. Мы слышали их еще студентами, — устало сказал сын. — Верно. Но студентами мы только слышим справедливые слова, а позже начинаем испытывать это практически. Вот тут и проверяются качества человека. Тут и нужна стойкость. Впрочем, все это, Мансур, известно тебе. Я не столько для тебя говорю, сколько для себя. Сын недоуменно взглянул на него. — Да, да, я не оговорился! — подтвердил профессор. — Все это я пережил, Мансур. И до сих пор переживаю… — Он с болью рассказал о гибели Анисы Чиберкеевой. И продолжал: — Это — всего лишь случай. Но ведь наша мука тянется всю жизнь. И всю жизнь мы должны терпеливо выносить ее. Если врач теряет силы и мужество, сгибается перед трудностями, он перестает быть врачом. Он становится преступником. Единственное, что остается нам, — стараться всеми доступными средствами как можно чаще побеждать смерть. Наша окончательная победа где-то еще очень далеко, впереди, а пока — терпи, не падай духом, борись! Они долго сидели в этот вечер — отец и сын. Потом Мансур, несколько ободренный, поднялся: — Спасибо, отец! — Меня, Мансур, не за что благодарить. А вот перед Татьяной Степановной ты должен преклоняться. Да-с! — Она все до конца сказала вам? — спросил Мансур, побледнев. — Мы врачи, Мансур. И — сам знаешь — между собой должны называть вещи своими именами. Не в обиду будь сказано, Мансур, — эта женщина держится более мужественно, чем ты… Всю ночь профессор не сомкнул глаз. У него не было неотложной работы, он просто сторожил Мансура и несколько раз за ночь, подойдя на цыпочках к его двери, прислушивался к тому, что делается в комнате. И только убедившись под утро, что Мансур наконец заснул, забылся и сам тревожным сном. На следующий день после гибели Салимовой в клинике состоялась патологоанатомическая конференция. Глубоко и всесторонне были разобраны и обсуждены объективные причины смерти на операционном столе. Высказались решительно все участники конференции. Янгура предпочел остаться в стороне. Он только напомнил, что на предыдущем совещании уже высказал свое мнение. Ну, а Мансур?.. Заключительную речь пожилого кругленького, с белой бородкой старшего патологоанатома он слушал с таким видом, как слушают окончательный Приговор суда. Патологоанатом доложил, что операция проводилась с соблюдением всех правил, что смерть наступила в результате паралича сердца. Вины хирургов тут нет. Существующие аппараты, предварительные анализы и общий уровень современной науки — пока что еще не дают всех ста процентов уверенности в том, как в конечном счете поведет себя сердце оперируемого с такой "конструкцией» как у Салимовой. Во всяком случае, противопоказаний к операции не было. Оправдание не принесло Мансуру полного облегчения. Он только подошел к Татьяне Степановне, низко склонил перед ней голову и тут же ушел. Дни тянулись своим чередом: Мансур посещал клинику, осматривал больных, но внутренний огонек, согревающий любую работу человека, как бы померк в нем. Под давлением Янгуры Мансуру теперь не поручали операций, да он и сам пока не стремился к этому — рука не поднималась. Он сильно изменился — утратил былую энергию, ходил глядя вниз. Не только Татьяна Степановна, но и другие врачи пытались подбодрить его: ведь после объективного заключения патологоанатомов никто не мог обвинить молодого хирурга в преступной небрежности. Мансур не возражал, но и веселее не делался. Однажды Самуил Абрамович пригласил его к себе в кабинет. Он не предложил ему стул, сам вышел из-за стола. Низенький, полный, он смотрел на Мансура снизу вверх, чуть склонив набок лысую голову, — смотрел дружелюбно, сочувственно. — Довольно, родной, довольно! — произнес он достаточно твердо. — Я вас понимаю. Сам переживал такое. Среди нас, врачей, наверно, не найдется ни одного, кто не переболел бы этой почти неизбежной болезнью. Однако пора вам по-настоящему приниматься за дело. Врач, особенно хирург, не имеет права долго пребывать в состоянии депрессии. Хирург, потерявший власть над собственными нервами, перестает быть хирургом… Прошу вас провести завтра операцию. — Не могу! — тихо, но твердо ответил Мансур. — Можете! — Самуил Абрамович пристукнул согнутыми пальцами по столу. Вечером Мансур вернулся домой пьяным. Это нельзя было назвать сильным опьянением в прямом смысле слова. Но алкоголь в сочетании с упадком душевных сил вызвал острую реакцию. В семье Тагировых не только по будням, но и в праздники не водилось за столом других напитков, кроме легкого красного вина. Явиться домой столь пьяным — событие для всей семьи просто немыслимое. Мансур, спотыкаясь, прошел на кухню, что-то опрокинул там, разбил. — У, вражина! Всю посуду перекалечит! — рассердилась Фатихаттай. Абузар Гиреевич хотел сам выйти на кухню, но Мадина-ханум удержала его за руку. — Пожалуйста, не показывайся ему на глаза. Он совсем не владеет собой. Мансур сунул голову под кран, долго держал ее под струей холодной воды. Затем выпрямился и, взяв посудное полотенце, с мокрыми волосами, мокрым лицом, в промокшей насквозь рубашке, плюхнулся на кровать Фатихаттай. И погрузился в больное забытье. Утром он проснулся с дикой головной болью. Достал из аптечки какую-то таблетку, проглотил. Затем умылся как следует и, присев к столу, выпил два стакана горячего, крепкого чая. — Почему ничего не ешь? — сухо спросила Фатихаттай. — Не хочется, — сумрачно ответил Мансур. Помолчав, спросил нерешительно: — Я вчера… очень плохо вел себя? — Еще спрашиваешь, беспутная голова! — Старики сильно встревожились? — Нет, они радовались, что ты таким богатым и счастливым явился! Мансур тихонько ушел из дома, направился в клинику. Но операции делать ему не довелось: он зашел в кабинет к Самуилу Абрамовичу, молча вытянул перед ним свои руки — ладони, пальцы мелко дрожали. Старик долго качал лысой головой: — Нехорошо это, дорогой, совсем нехорошо! С работы Мансур вернулся поздно. Ему стыдно было показываться на глаза родителям. Но избежать этого не удалось. Абузар Гиреевич не спал. Дождавшись, когда Мансур поужинает, он позвал его к себе в кабинет. — Я не верю, что можно залить горе вином, — просто и спокойно сказал профессор. — В рюмке тонет гораздо больше людей, чем в море. Брось это дело! Абузар Гиреевич встал, прошелся по кабинету, задумчиво заговорил уже о другом. — Я все бьюсь над тем же… Отчего же мог случиться этот внезапный паралич у Салимовой? Ты не допускаешь какого-либо внешнего воздействия? — Это значило бы, — решительно заявил Мансур, — искать пути для самооправдания, За еще взваливать вину — скорее всего несуществующую — на кого-то другого. Нет, я не пойду на это! — Тебя никто и не толкает. Но если у меня возник вопрос, следовало бы ответить на него… Мансур не успел ответить — вошла Фатихаттай, с ехидцей сообщила: — Пташечка… к телефону. — Скажи — нет дома… Скажи — ушел куда-то, — попросил Мансур. — Еще чего не хватало, — чтобы я врала вместо тебя. Иди сам ври. У меня и своих грехов достаточно. Мансур вышел в переднюю и молча положил трубку на рычаг. Через несколько дней Самуил Абрамович в настойчивой форме пригласил профессора Тагирова в клинику для участия в консилиуме. Хотя Абузар Гиреевич был сильно занят, он не смог отказаться от приглашения. Кем бы ни был этот человек, консилиум решает его судьбу. Для профессора было важно только это. К назначенным двенадцати часам дня он явился в клинику. Были приглашены еще пять-шесть известных в Казани медиков. Как это водится в кругу ученых, все с подчеркнутым уважением здоровались друг с другом, интересовались самочувствием, делились новостями. Янгура явился последним. Извинился за небольшое опоздание и доставленное беспокойство, после чего незамедлительно обратился к коллегам: — Разрешите перейти к делу… — Коротко изложил историю болезни, необходимые сведения о больном, объяснил, почему решили собрать консилиум. Он тут же продемонстрировал рентгеновский снимок и анализы больного. Внешне это был все тот же Янгура — уверенный в себе, не лишенный известной доли апломба, умеющий поддержать свою профессиональную репутацию и непринужденно поставить себя на одну доску с профессорами, короче говоря — смелый, быстрый, сообразительный Янгура. Но внутри у него все пружины были натянуты, и, чтобы не дать другим почувствовать это, он то насильно улыбался, то придавал лицу подчеркнуто озабоченное выражение. Всему причиной был старый, опытнейший патологоанатом, совсем недавно непоправимо спутавший все карты Янгуры. Оправдание, вынесенное им Мансуру, прозвучало как косвенное обвинение Янгуры перед коллегами в интриганстве, в личном пристрастии. Янгура не был ни глуп, ни слеп. Он ясно понимал и видел всю невыгодность своего положения. Ему нужно было во что бы то ни стало выйти сухим из воды, не повредить своей репутации. Теперь Янгура предпочитал уклоняться от дела, требующего хотя бы малейшего личного риска. Но и для этого требовались умение, такт, чтобы не выглядеть трусом, не обнаружить неуверенности в себе. В данном случае он и без консилиума знал, что больному, о котором должна идти речь, необходима операция, и эта операция будет сложной, возможно, рискованной: больной истощен, болезнь затянулась. К тому же председатель Совета Министров республики дважды звонил, просил принять все зависящие от науки меры: «Вы сами понимаете, инженер Ларин — известный специалист». Сам Янгура в глубине души был против операции: зачем брать на себя лишнюю ответственность? Другое дело — если консилиум выскажется за хирургическое вмешательство. Тогда он подчинится мнению авторитетных коллег. А там — будь что будет: не перенесет Ларин операции или останется жить — за все отвечает консилиум. После осмотра больного мнения, как это случается, разделились. И Янгура уже собирался присоединить свой голос к противникам операции. Но его опередил профессор Тагиров: — Фазылджан Джангирович, консилиум, как видите, не всегда надежный щит. Надо более определенно высказывать свое мнение. На мой взгляд, терапия в данном случае ничего не даст. Необходимы радикальные меры, и применить их нужно как можно скорее. Я полностью согласен с Павлом Дмитриевичем, — он кивнул на бородатого хирурга, — операция, только операция! Янгура смолчал. Когда все стали расходиться, он попросил Тагирова задержаться. — Спасибо вам, Абузар Гиреевич, вы поддержали мой авторитет. — Не понимаю, — ответил профессор, далекий от всякой хитрости. — Насколько я понял, никто не покушался на ваш авторитет… Говоря правду, вы всегда несколько преувеличиваете значение моего выступления. Янгура осторожно улыбнулся. — Не кажется ли вам, Абузар Гиреевич. что мы ведем себя слишком дипломатично? Разрешите высказаться прямее… Вы, должно быть, очень сердиты на меня? — За что? — Гм-м… — мялся Янгура, кусая губы. — Видите ли, из-за одного несчастного случая кое-кто пытался набросить неприглядную тень на мое имя. Да и ваш приемный сын некоторым образом пострадал при этом. Я бы не хотел, чтобы эти прискорбные факты оставили след на наших добрых отношениях. Абузар Гиреевич чуть нахмурил брови. — Долг и профессия врача, Фазылджан, превыше всего. — Но все же, Абузар Гиреевич, все же… мы ведь не ангелы, только люди. Может создаться превратное мнение… — Перестаньте, не хочу слушать об этом! — перебил профессор. — Извините, не желаю!.. А вот операцию нельзя откладывать, Фазылджан. В данном трудном случае судьбу человека решают уже не дни, а часы. — Конечно, я понимаю, — озабоченно вторил Янгура. Он проводил Тагирова до вестибюля клиники. И пока профессор одевался, Фазылджан осторожно спросил о судьбе своей диссертации, отданной Чалдаеву на рецензирование. — Разве он все еще не вернул? — удивился Тагиров. — Завтра же я напомню ему. Но Абузар Гиреевич лишь через несколько дней смог повидаться с Чалдаевым: у обоих выдалась трудная неделя, поступило много тяжелобольных. Предварительно условились по телефону, что Гаделькарим, возвращаясь с работы, зайдет к Тагировым. К вечеру мороз усилился. В прихожей Абузар Гиреевич едва узнал старого друга: шапка, брови, ресницы Чалдаева — все густо покрыто инеем. — Скорей раздевайтесь, скорей! — торопил профессор. — Небось окоченели? Горячий чай на столе. — Не знаю, как быть с чаем, а вот что-нибудь погорячее не вредно бы попробовать, — шутил Чалдаев, пробуя улыбнуться занемевшими губами. — Прежде всего я хотел бы возвратить вот эту штуку… — Спасибо! — поблагодарил профессор, принимая из рук Гаделькарима красную папку с сафьяновым корешком. В переднюю вышли Мадина-ханум и Фатихаттай. Общими усилиями уговорили Чалдаева пройти в столовую, выпить чаю. После чаепития Абузар Гиреевич, пригласив гостя в кабинет, счел уместным спросить о научном труде Янгуры. Чалдаев скорбно вздохнул. — Не смог я написать рецензию, Абузар Гиреевич, — проговорил он, поглаживая длинными пальцами подлокотники кресла. — Нет, без шуток, Гаделькарим? — Еще до моего рождения бог лишил меня дара кривить душой, — усмехнулся хирург. — А сейчас — тем более поздно обзаводиться этим даром. Раз десять принимался писать отзыв… душа не лежит. — Как же это так? Столько времени держать научный труд и вернуть без отзыва… — Если бы научный… Что поделаешь?.. Я и самому Фазылджану несколько раз каялся, что вдохновение не приходит. А он все успокаивал меня: «Вдохновение и у поэтов не частый гость. Пусть полежит немного мой труд». И я надеялся, что как-нибудь переборю себя. Хотелось помочь коллеге… — Но у вас, кажется, принципиальные сомнения… И все же надо было уделить время, Гаделькарим. — Если уж откровенно признаться, дело не во времени, Абузар Гиреевич. — Чалдаев опять глубоко вздохнул. — Нашлось бы время, оно не измеряется у меня, как у некоторых, золотыми секундами… — Он взял папку, подержал в руках. — Эх, чего уж там… Если на то пошло, рецензия-то была составлена и отпечатана на машинке. Мне оставалось только подписать… — За чем же дело стало? — удивился профессор. — Написать отважились, а подписать не решились? — Не совсем так. Рецензию-то заранее заготовил сам Янгура. Сам и на машинке отпечатал… — Это что еще за шутки? — нахмурился профессор. — Я не обиделся на Фазылджана за его чрезмерную предупредительность. Я не такой уж гордец. Если б мысли наши совпали, я взял бы и подписал. — В чем же тогда дело? — уже сухо повторил Тагиров. — В том, что… Как бы это лучше объяснить… По-моему, рукопись Фазылджана… не совсем научна. Все построено на спекулятивной сенсации. Ну какой уважающий себя врач наберется смелости оповещать, что он уже разрешил или хотя бы вплотную подошел к проблемам лечения злокачественных опухолей! Приведенные автором примеры не могут убедить ни меня, ни моих коллег. И уж тем более онкологов, — с ними-то я специально советовался. Мысли Янгуры, может быть, не лишены интереса, но они трижды нуждаются в экспериментальной проверке в компетентных лабораторных учреждениях, клиниках, хотя бы в интересах научной теории, не говоря уже о практике. Что касается предлагаемого Янгурой аппарата, он давно известен в медицине, только название у него другое. И аппарат этот не оправдал возлагавшихся на него надежд. — Я считал Фазылджана серьезным человеком и честным ученым, — расстроенно сказал профессор. — То, что вы говорите, не укладывается в моей голове, Гаделькарим. — Меня и самого поразила, как бы это сказать, неразборчивость в средствах Фазылджана. Правда, у него достаточно оговорок, умело приведенных цитат, ссылок на авторитеты… В нагромождении слов порой даже трудно понять основную мысль. Ловко накрутил. Внешне — как бы научно. Но — вникнешь в существо… — Чалдаев покачал головой. — Пустота!.. Я не понимаю, зачем понадобилась Янгуре та словесная шелуха? Ведь он в известной степени не был безнадежен в науке. Ну и делал бы свое дело в пределах доступного. Нет, ему нужны шумиха, слава… Ну, предположим, ошибаюсь в своих оценках. Почему бы в таком случае ему не напечатать сначала свой труд в каком-нибудь научном журнале? Не посоветоваться с онкологами?. По-моему, Фазылджан попытался сделать простейший шахматный ход: он вручил свой труд вам, вы — мне, а я, полагаясь на ваш авторитет, не читая, подмахну заготовленную рецензию — и книга выходит в свет. А так как затронутая автором проблема очень интересует широкие круги населения, сенсация книге и автору обеспечена. Пока Чалдаев говорил, Абузар Гиреевич сидел, погрузившись в молчаливые думы. Он прекрасно знал, как нужны человечеству серьезные труды и открытия по борьбе с зловредными опухолями. Тем более — допустимо ли, будучи врачом, спекулировать на величайшей проблеме, волнующей весь мир? — В некоторых языках, — продолжал Чалдаев, — встречаются архаизмы: слово «врач» все еще совпадает с понятием колдун, волшебник. Но когда в эпоху космоса врач выступает действительно чуть ли не в роли колдуна — то уж, знаете… — Это — безрассудство. Или — подлость! Если вы в этом твердо уверены, так и следовало написать в рецензии! — загорячился Абузар Гиреевич. Чалдаев пожал плечами. — Зачем мне покупать железный гребень на собственную лысую голову, Абузар Гиреевич? Я не жёлаю очутиться в положении вашего Мансура. Но Мансур молод, у него есть силы для драки, а я — выдохся. — Пустое говорите, Гаделькарим. — Почему пустое, Абузар Гиреевич? Не хочу лгать, обманывать себя и других. Я работаю честно, не пытаюсь прыгнуть выше себя, ибо знаю — выше верблюда есть слон. Осталось мне еще прожить каких-нибудь десяток лет — хочу их провести со своей старухой спокойно. — В чьи же руки мы с вами передадим медицину? — сердито спросил Абузар Гиреевич. — Если вы сами говорите о каком-то «десятке лет»… — Не хочу спорить с вами. Но я часто задаю себе один и тот же вопрос: почему я смог защитить кандидатскую только в пятьдесят лет, да и то с великой натугой? Потому, что я лучшие свои годы принес в жертву практике. В день защиты диссертации я провел свою десятитысячную операцию. Что поделать, больные не нуждались в моих ученых степенях, им нужно было излечение. Десять тысяч!.. А сделали ли столько операций многие хирурги, получившие докторскую степень с ловкостью фокусника? Нет уж, увольте, я не гожусь для перевоспитания Янгуры. Проводив Чалдаева, Абузар Гиреевич долго еще в волнении расхаживал по своему кабинету. Он знал Гаделькарима Чалдаева лет тридцать, уважал его, считал честным, искренним человеком, был убежден, что это настоящий врач, он не щадит себя, живет только для больных. Не мудрено, что этот честный человек восстал против авантюризма Янгуры. Одно не радовало Абузара Гиреевича в Чалдаеве — это его сегодняшние рассуждения. Тагиров понимал своего старого друга, сочувствовал ему, но не мог согласиться с ним. «Не рано ли сложил крылышки? Небось еще хватило бы силенок. И поддержку нашел бы, если захотел…» Послышался звонок. Пришел Мансур. Абузар Гиреевич вышел ему навстречу. Вот и еще одна забота — Мансур продолжает хандрить, вид у него понурый. Абузар Гиреевич не тревожил его раньше времени, но не пора ли взяться за парня? Когда Мансур сел за стол, профессор спросил: — Сделали наконец операцию инженеру Ларину, ради которого созывали консилиум? — Нет еще, — ответил сын. — Почему так долго тянете? — Ждем, когда поправится Фазылджан Джангирович. — Что с ним? — Грипп. — А если он проболеет неделю-другую? Мансур пожал плечами: — Что ж поделаешь. В таком случае обычно говорят: начальству виднее. Профессор осуждающе покачал головой. — В медицине совершенно неуместны эти пустые, глупые слова. Совершенно! — по старой привычке с нажимом повторил он нужное словцо. — Я хочу сказать — начальство знает об этой затяжке, — поправился Мансур. — Знает — и сидит сложа руки? Это непростительно! — возмущался профессор. — Чего вы ждете?! Чтобы какая-то нелепая случайность освободила вас от обязанности исполнить свой врачебный долг? Откуда появились в медицине такие безответственные люди? — с горечью повторял профессор. Он торопливо вышел в коридор, взял телефонную трубку, набрал номер коммутатора. — Прошу соединить с министром!.. Говорит профессор Тагиров… Рабига-ханум, здравствуйте! Простите, что не вовремя потревожил. Дело вот в чем… — С болью и тревогой в голосе он объяснял суть вопроса. — Болезнь Фазылджана Джангировича может затянуться… Но ведь в клинике есть и другие хирурги! В крайнем случае можно пригласить со стороны… Да, да, очень прошу вас позаботиться, Рабига-ханум. Ночь Мансур провел почти без сна. Ему было ясно: говоря о равнодушии и беспечности, отец обвинял и его, Мансура. Это было невыносимо. Утром, на работе, улучив минуту, он решительно заговорил с Юматшой Ахметшиным: — Пойдем к Самуилу Абрамовичу… Сами не желая того, мы можем погубить инженера Ларина. Положение его все ухудшается. Пусть поручат операцию кому-то из наших хирургов или пригласят из другой клиники. — Согласен! — коротко ответил горячий Юматша. — Я и сам так думал. Они направились прямо к заведующему отделением. — Самуил Абрамович, мы не имеем права дальше тянуть! — начал Мансур с ходу. — Речь идет об инженере Ларине… Вы сами знаете, насколько опасно его положение. Самуил Абрамович сделал страдающее лицо, принялся тереть ладонями виски. — Голова раскалывается, терпения нет!.. Наверно, тоже грипп! — пожаловался он, ни на кого не глядя. — Разрешите нам вдвоем с Мансуром, — не выдержал Юматша. — Или Татьяне Степановне, — добавил Мансур. Заведующий отделением со вздохом опустил свою лысую голову. — Если бы речь шла обо мне самом, я бы ни минуты не колебался. Но ведь приходится решать судьбу другого человека. После всего происшедшего… — Самуил Абрамович глубоко задумался. Потом встряхнулся, взял трубку, набрал нужный номер. — Павел Дмитриевич, дорогой, это опять я… Да, да, выручайте, пожалуйста… Нет, все еще болен… Мансур с Юматшой переглянулись. Павел Дмитриевич — их бывший преподаватель, один из лучших хирургов Казани. Видимо, он дал согласие, лицо Самуила Абрамовича просветлело, он так и рассыпался в благодарностях. — Да, да?.. На все ваши условия согласен… Ну что ж, пусть ассистируют. Вот они сами стоят передо мной — настоящие гвардейцы… Да, да, все время будут здесь… Хорошо, хорошо!.. Закончив разговор, он взглянул на молодых хирургов повеселевшими глазами, даже улыбнулся. — Он согласен. Но поставил условие: оперировать будет Мансур, ассистировать — Юматша. А Павел Дмитриевич берет на себя общее наблюдение. Идите распорядитесь, чтобы больного готовили на завтра к операции. Павел Дмитриевич зайдет позднее. Мансур и Юматша радостно переглянулись. Если сам Павел Дмитриевич — после всех неприятных событий — все же решил доверить им операцию, значит, они чего-то стоят. 5 По возвращении в Акъяр на Гулыпагиду сразу же свалилась тысяча разных хлопот. Районные руководители настояли, чтоб она взяла на себя заведование больницей. Назначение было уже согласовано с Казанью. Прежняя заведующая уходила на пенсию. Теперь Гульшагиду занимали не только лечебные, но и хозяйственные заботы о больнице — все эти дебеты-кредиты, сметы и платежные ведомости, заготовка дров и продуктов, стирка белья в прачечной, текущий ремонт. Надо лекарства вовремя привезти и уберечь больничный сад от грызунов и морозов. А главное — лечить, лечить. К тому же нагрянула эпидемия гриппа, больница была переполнена. Порой Гульшагида просто терялась, куда поставить дополнительную койку. Ее и раньше угнетали теснота и ветхость помещения. Теперь, когда она побывала в казанских просторных, светлых, хорошо оборудованных клиниках, акъярская больница показалась ей жалким приемным покоем. Оно и на самом деле было так. Врачей всего двое — заведующая и ее помощница; фельдшер, две санитарки да кучер Аглетдин-бабай — вот и весь штат. Как знаешь, так и крутись. Гульшагида еще раз со всей решительностью поставила перед районными организациями вопрос о строительстве новой больницы. Она хорошо понимала, новая больница — это не только здание, нужны и рентгеновский аппарат, и лаборатория, и оборудование для электролечения, да мало ли что понадобится! И, разумеется, надо будет увеличить обслуживающий персонал. Между тем возможности района были весьма скромные. Не теряя времени, она послала подробный доклад министру здравоохранения Татарской республики. На счастье Гульшагиды; в район приехали для ознакомления с работой колхозов секретарь обкома и председатель Совета Министров. Гульшагида добилась встречи с высокими начальниками, уговорила их осмотреть больницу: «Видите, в каких условиях приходится работать…» Ей обещали помочь в строительстве и оборудовании новой больницы. Ко всему прочему — нельзя было устраняться и от общественной работы. В клубе и в избе-читальне Гульшагида читала лекции по санитарии и гигиене; организовала кружок первичной помощи больным на дому; обучала колхозных доярок массировать свои натруженные руки. Политзанятия с бригадирами и звеньевыми тоже поручали ей. Некогда было углубляться в личные переживания, вспоминать обо всем, что связано с Казанью, — не всегда хватало времени даже на отдых. Первые дни Гульшагида буквально не выходила из больницы. Больше всего она беспокоилась за исход болезни одного из лучших механизаторов колхоза — Исмата Акчурина. Как это бывает со многими, он надеялся перенести грипп на ногах. В результате — тяжелое осложнение. Вот уже четвертый день Исмат лежит в бреду, весь горит как в огне… Требовалось срочно поддержать сердце больного. На беду, кончился кофеин. Из-за снежного бурана подвода с медикаментами, полученными в районном центре, задержалась в дороге. Гульшагида не находила себе места. Наконец метель затихла. Перед вечером во дворе больницы послышался скрип полозьев, а потом — знакомый басовитый голос кучера Аглетдина: «Тпру, гнедая!» Накинув шаль, Гульшагида выбежала во двор. Прежде всего внесла и распаковала кофеин и камфору. Сделала Исмату укол. Больной успокоился и заснул. Впервые за четверо суток Гульшагида могла отдохнуть. Домой она вернулась уже в сумерках, — устала, окоченела. Квартирная хозяйка Сахип-джамал, увидев ее у порога, облепленную с головы до ног снегом, принялась раскутывать на Гульшагиде шаль, стаскивать с нее пальто и валенки. Добрая женщина не переставала приговаривать: — Вот ведь какая!.. Растирай хорошенько руки! Сколько раз говорила тебе — носи деревенские варежки, — нет, форсишь в городских перчатках. Вот и дофорсилась! Через несколько минут ворчливая хозяйка доставила на стол кипящий самовар. — Закуси, выпей чайку да полезай спать на печку, — сказала она. Гульшагида с улыбкой качнула головой. — Если я с этих пор начну отлеживаться на печке, что же буду делать в старости? — Она обняла заботливую Сахипджамал за плечи и, словно доверяя ей радостную тайну, сказала: — Исмату легче… Если б ты знала, как я обрадовалась! Он заснул, а сон — к выздоровлению…. Едва Гульшагида снова обжилась в Акъяре, к ней зачастили два молодых человека. Один из них — директор школы-десятилетки, окончивший в прошлом году университет, а второй — работник райкома партии. Ясно было, что оба джигита навещают доктора и в больнице и на квартире не из-за хвори. Да они и сами не скрывали своих чувств. Порой Гульшагида стала подумывать: «Уж не остановить ли выбор на одном из них? Что ни говори, как ни думай, годы идут. Сколько можно ждать, кого и откуда?.. Здесь ведь нет ни обманчивой Федосеевской дамбы, ни других надежд». Не очень-то радостные мысли, хотя нет в них ничего зазорного. А тут еще Сахипджамал жужжит в уши: — Ради чего губишь в одиночестве молодость? Не успеешь оглянуться, душа моя, как пожелтеет от печали лицо. Кому нужна будешь, когда состаришься? Если в молодости не поворковать вдвоем, как пара голубей, так нечем будет и жизнь вспомянуть. Гульшагида понимала, что эта простая женщина по-своему права. Еще как понимала! Но… Иной раз она плакала до рассвета, а иногда и плакать не могла — лежала, застывшая, будто скованная морозом. В такие минуты ей становилось страшно: ведь она уже побывала замужем, а все еще мечтает словно о девичьей любви. Не обманывает ли она себя? Природа наделила ее некоторой волей. Гульшагида не позволяла слишком уж разрастаться душевным мукам — вся отдавалась делу, а если выпадала свободная минута, бралась за книгу или просто напевала немудрящую песенку, чтобы забыться: Не тужи, не кручинься, бедное сердце! Не желтей, не томись, душа! Любовь прилетит, — она ведь, как ласточка, Дождется своей весны. Сердце мое, не терзайся надрывно, В мире хватит простора для всех. Погляди, наступает рассвет! Скоро пройдет зима… А пока — снег идет в Акъяре, снег… Терпи, мое сердце! Молчи в ожиданье любви! Он вернется к тебе — кивнет, позовет. Пусть он не знает, пусть он не видит, Как горит, не сгорая, любовь… Веет ветер с востока, бродит по небу луна, А в душе только ты — всегда, постоянно… Видишь, сердце, идет из полей весна, Скоро тронется лед, синий лед на реке Акъяр. А песенка все же грустная. И совсем не трудно разгадать, откуда эта грусть. Гораздо труднее ответить на другое. Чем больше всего покорил ее Мансур, какими таинственными силами? Мужской красотой? Отвагой? Умом?.. Но разве у сердца можно добиться ответа на эти вопросы. Однажды вечером, когда не хотелось ни петь, ни думать о своем одиночестве, она открыла желтую тетрадку Зиннурова — «Из мира больных». Как и в первой тетради, материал был недостаточно крепко скомпонован; чувствовалось, что и на этот раз записи делались на скорую руку, под свежим впечатлением. «…Около двух лет прошло, как, благодаря болезни, я познакомился с замечательным человеком — профессором Тагировым. Помнится, записал тогда: «Ради этого знакомства я лег бы в больницу даже здоровый». И вот — не понадобилось притворяться больным. Давний мой недуг — стенокардия привел к инфаркту. Меня доставили ночью на машине Скорой помощи. Куда привезли, в какую больницу, на какую улицу — ничего не знал. Смутно, как во сне, помню, в палату внесли на носилках. В постели почему-то начался сильный озноб. Санитарки обложили меня грелками, дали подышать из кислородной подушки… Когда я открыл глаза, увидел склонившуюся надо мной женщину-врача. Как выяснилось потом, это была Магира-ханум. В глазах у нее — сама доброта. Мне вроде бы стало полегче. А дома было такое ощущение, что положение безнадежное. И все же я хотел только одного: скорее, скорее в больницу! Может, успеют довезти живым… И вот вижу добрые глаза доктора. Значит, я уже в больнице, значит, перескочил через адов мост… Несколько позже я убедился, что не дошел и до середины. Еще много испытаний предстояло впереди. Однако в эти минуты я подумал, что отбил атаку смерти. Когда к моей кровати приближался Абузар Гиреевич, надежда моя укреплялась еще больше. Я узнавал профессора даже в минуты самой сильной боли и удушья. Возможно, что порой я видел его лишь в воображении: мне ведь казалось, что он ни днем, ни ночью не отходил от моей койки. Каждому приходу Гульшагиды-ханум я тоже очень радовался. Я еще не знал имени этой молодой женщины, но ее появление придавало мне силы. А когда я встречал лучистый взгляд молоденькой сестры Диляфруз, я словно погружался в теплое бездонное море — и это море не страшило, а успокаивало меня. Древние греки говорили, что боль — сторожевой пес здоровья. Этот пес уже давно лаял в моей груди, но я старался не слушать, не обращался своевременно к врачам. Вот и наказал сам себя. Если выздоровею — никогда не забуду о том, что обязан жизнью самоотверженным медикам. Это будет мое второе рождение. Как-то мне довелось прочесть слова Чехова: «Профессия врача — подвиг. Она требует самоотвержения, чистоты души и чистоты помыслов». Я легкомысленно подумал тогда: Чехов написал так возвышенно только потому, что сам был врачом. Оказывается, в словах этих была святая правда! Я понял это гораздо позже, споря со смертью на больничной койке. Если бы кто из врачей отошел от меня в трудную минуту, сказав, что устал или ему самому нездоровится, я безусловно распрощался бы с жизнью. Дней через десять дышать мне стало легче, перед глазами посветлело. Стопудовый камень, давивший на грудь, казалось, сдвинулся в сторону. Тогда я впервые попросил карандаш и бумагу… Я был на войне. Смерть не раз кружила возле меня. Не хочу задним числом изображать из себя героя. Я боялся смерти. Однако там, на фронте, чувство долга, ненависть к врагам, сознание того, что примешь смерть за общенародное дело, — придавали силы побеждать страх. Здесь, в больнице, — совсем другое настроение. Инфаркт миокарда сбил меня с ног нежданно-негаданно, во время горячей работы, — на полуфразе, как городит наш брат литератор. Внутренне я совершенно не был готов противостоять болезни. Хотя сознание и вернулось ко мне, но первое время нельзя было ни двигаться, ни даже шевелиться. Жизнь висела на волоске, каждая секунда могла оказаться последней. Однако — что поделаешь? На фронте говорили: «Если хочешь остаться в живых — громи врага, иди вперед». Здёсь ни громить врага, ни идти вперед невозможно. Лежи и жди. В испытаниях человек глубже познает самого себя. Нервы у меня еще довольно крепкие. Я не вдаюсь в панику, смотрю на свое положение сравнительно трезво и ясно. Бывают минуты — даже обдумываю сюжетные переплетения новой повести. Этого врачи запретить не могут. На нашей тумбочке в бутылке с водой стояли какие-то бело-розовые цветы. Их принесли инженеру Балашову. Иногда я часами смотрел на эти цветы, открывая все новые оттенки, постигая детали строения лепестков. Хотелось верить, что цветы никогда не увянут. Но однажды убиравшая в палате санитарка нечаянно встряхнула их, и лепестки осыпались, остались голые стебли. Мне стало грустно. Я попросил санитарку, сметавшую со стола лепестки, дать несколько штук мне, и вложил их между страницами тетради. Думаю, пройдут годы — и засохшие лепестки будут напоминать мне об очень трудных днях и ночах моей жизни. Так вот и человек, — думал я, — живет-живет — и вдруг умирает… Это закон природы, и противиться этому невозможно. Но что живое оставляет человек после себя? Мы ведь частенько говорим: «Люди бессмертны в своих делах». Это, конечно, верно. В могилу никто ничего не уносит. А на земле остаются новые люди. Но это уже не я, меня не будет среди них. И очень возможно, что оставшаяся после меня доля сделанной работы окажется слишком мала. И еще обидней, если от меня останется всего лишь сухой стебелек, который ничего не стоит… Рассказывают, что когда-то в палате, где мы лежим, находился музыкант Сайдашев. Его уже нет. Но жива созданная им изумительная музыка. Мало того: чудесные мелодии Сайдашева с каждым годом звучат все сильнее, слава о нем гремит во много раз громче, чем при жизни. И на наших глазах дело, сотворенное Сайдашевым, приобретает бессмертие… Мне называли и других творческих работников, которые в свое время тоже побывали в нашей палате, а теперь окончили свой жизненный путь и остались полузабытыми. Почему так случилось? Ведь при жизни некоторые из них славились куда больше Сайдашева. И когда они умерли, в надгробных речах говорилось, что имена и творения их навеки сохранятся в сердцах народа. Но этого не произошло. Уже через несколько лет все стало забываться. И опять — невольно возникает вопрос: почему эти творения оказались столь недолговечными? На камне одной из братских могил солдат, погибших под Москвой, я прочел такие слова: «…живущие благодарны вам бесконечно». Изумительная надпись, если вдуматься. Однако каждому суждена своя могила, в чужую не ляжешь. Эти чудесные слова обращены к погибшим героям, а слова, относящиеся к нам, к живым, история еще только собирается написать. А до поры до времени от нассамих зависит, будет ли долговечной память о нас. Зачем я это пишу? Очевидно, мне не обойтись без того, чтобы в моей будущей повести не обрисовать кого-нибудь из моих соседей по несчастью. Судьба и на этот раз оказалась щедрой ко мне. Кроме уже известного Абузара Гизеевича, в больнице мне повстречались инженер Балашов, актер Николай Максимович и другие интересные люди. Когда всем нам значительно полегчало, вечера наши стали проходить в оживленных беседах. Говорилось о многом. Если бы все, что мы наговорили, записать на магнитофон, никто не подумал бы, что разговоры эти велись в палате, за дверью которой, а порою и внутри стояла сама костлявая. Еще обвинили бы, пожалуй, в том, что иногда мы рассуждали слишком легкомысленно. Мы начинали с самых простых окружающих нас житейских явлений и добивались, что называется, до мировых проблем. И что любопытно — мы судили и рядили не как посторонние наблюдатели, но как ближайшие участники тех или иных событий. Одно огорчало нас, другое радовало. Вот сегодня актер Николай Максимович Любимов — депутат горсовета — завел речь об озеленении города. Увлекся, разволновался, словно почувствовал себя на сессии горсовета. Потом мы незаметно перешли к футболу. За границей наша сборная проиграла со счетом «один — два». Мы и возмущаемся и обижаемся на наших ребят. И вдруг перескакиваем к самолетам и ракетам, оставившим позади скорость звука. В этой области у нас есть авторитетный собеседник — Андрей Балашов. «Андрюша, а это не сказки? В моей актерской голове никак не укладывается понятие — сверхзвуковая скорость», — сомневается Николай Максимович. Балашов подтверждает: «Все это правда. В недалеком будущем еще не то появится». — А ведь я, братцы, калужанин, учился у Циолковского! — неожиданно объявляет артист. — Только старик ни разу не поставил мне больше двойки по математике. «Из тебя, Николашка, математик не выйдет», — говаривал он мне. Если уж наш актер закусит удила, его ничем не остановишь. И вот потекла его речь: — Люблю я, братцы, подсматривать в людях различные, свойственные им увлечения. Есть у меня знакомый, пенсионер. Он наскреб деньжонок и купил автомобиль. Машина ему, как говорят, на черта нужна. Утром отвезет жену на базар, — а базар-то в пяти минутах ходьбы от дома. Пока жена покупает продукты, он сидит в машине, дожидается. А дома — скребет и чистит ту же машину. Чтоб ночью не угнали ее, вешает на дверь сарая какие-то диковинные замки, проводит сигнализацию… Перед тем как мне лечь в больницу, он заявился с просьбой: «Товарищ депутат, помоги получить в горсовете участок, хочу построить собственный дом». — «Зачем тебе дом? У тебя же хорошая квартира. Неужели собираешься сдавать жильцам и драть с них плату?» — «Нет, отвечает, просто я не могу сидеть без дела. Должен каждый день чем-то заниматься. Машина уже не увлекает меня, я продам ее…» Приятель мой словно бы замыслил ненужное дело. Конечно, лучше бы заняться ему общественной деятельностью. Но он отвечает: «Я отработал свое. И теперь, как говорят татары, лучше крутить полу собственной шубы, чем сидеть сложа руки». Знаете, в каких случаях человек умирает раньше времени? — вдруг спросил артист. И сам же ответил: — Когда он теряет интерес к жизни. Это, по-моему, равносильно самоубийству. Не приведи бог помирать такой смертью! А ведь она может нагрянуть к иному лентяю в любое время, даже в расцвете его сил… Но разве может умереть в цветущем возрасте наш Андрей! — показал он на Балашова. — Он и на больничной койке колдует над чертежами, ему умирать некогда… В открытую дверь нам видно, как по коридору то и дело проходит сестра Диляфруз. Вот она завернула на минутку в дежурку, взяла что-то из застекленного шкафа, потом из холодильника и опять направляется к кому-то из больных. Она ходит так быстро, что ее белая шапочка, как белая птица, мелькает у нас перед глазами. И весь день — вот так, на ногах, — не присядет, не пожалуется на усталость. Что особенно восхищает в Диляфруз — это ее характер. Она никогда не сердится на больных, не хмурится, не обижается. Счастлив будет тот человек, кому она достанется в жены. Но порой я замечаю — Диляфруз становится очень бледной, во взгляде ее появляется нечто безнадежное. Возможно, у нее неудачная любовь? Это было бы очень обидно. Диляфруз заслуживает счастья. Не только я, все больные очень любят эту милую девушку. У Диляфруз такая привычка: в начале дежурства войдет в палату — всех нас окинет одинаково внимательным, лучистым взглядом. Глаза у нее добрые, головка чуть склонена набок, фигурка стройная, легкая, ножки точеные. Хороши и яркие, как спелая ягода, губы. Иногда я. по-своему представляю себе ее образ. Будто какой-то талантливый художник взялся написать ее портрет. Очень старательно, с истинным совершенством нарисовал губы ее, подбородок. А дальше — то ли торопился, то ли лентяйничал: нос, брови, щеки нельзя назвать совершенством. Но глаза!.. Тут к художнику снова вернулось вдохновение. Он словно бы вместил солнце в глаза Диляфруз. Стоит ей вскинуть длинные, слегка загнутые кверху ресницы — в палате сразу становится светлее. А порой мне кажется, что глаза ее напоминают звезды, отраженные в колодце головокружительной глубины. Я стараюсь угадать: что скрыто в этих глазах? Но тщетны мои домыслы и бессильно воображение. Есть чем вспомнить и других сестер. Вот — хрупкая, наивная Лена. Она совсем молоденькая, с черными, как бусинки, всегда словно удивленными глазами. Другую сестру, Люсю, мы почему-то прозвали «Саратовской барыней». Она полная, светловолосая, медлительная. Есть еще Татьяна Аркадьевна — малоразговорчивая, с виду суровая сестра. Она бывшая фронтовичка. Выяснилось — мы с ней воевали на одном и том же фронте. Стороной я узнал, что однажды, когда наши бойцы дрогнули и начали отступать, Татьяна Аркадьевна с автоматом выскочила вперед, остановила бойцов и повела их в контратаку. Сама она об этом никогда не рассказывала. На все мои расспросы отвечала коротко: «Чего там… Забыла уже». Но нет другой такой сестры, столь же аккуратно и пунктуально выполняющей предписания врачей. Люся — эта по-своему внимательна к больным. Она и по голове погладит, и улыбнется, и тихонько споет тебе. Она родилась в Саратове. Потом семья жила в татарской деревне Котлы Букаш. Тогда Люсе было всего четыре года. Она научилась говорить и даже петь по-татарски. И теперь, успокаивая какого-нибудь капризного больного, она в шутку пропоет ему речитативом: «Малай матур, кюлмэк кыска, корсак зур» [16 - Хорош парень, только рубашка коротка да живот большой.]. А кому-нибудь другому тихонько напоет на ушко: «Алма пешкан, узулеп тюшкан…» [17 - Яблочко созрело, на землю упало (начало лирической шуточной песенки).] Неугомонный Николай Максимович иногда сделает вид, что пытается обнять ее. В таких случаях она хватает стул и, повернув его ножками вперед, озорно говорит: «Осторожно, забодаю!» Есть еще сестра по имени Ания. Она работает в другом отделении; к нам является лишь в тех случаях, когда нужно кого-либо подменить у постели тяжелобольного. Мне очень нравится ее имя[18 - Ания — мамочка.]. Оно подходит ей, она действительно, как ласковая мать, безмерно заботлива и добра… Эти записки я набрасываю в различное время, в неодинаковом настроении. Как бы мы ни старались преодолевать и скрывать свои страдания, все же мы больные, а состояние больных что день ранней осенью: то прояснится, то помрачнеет. Если прояснится — смеемся, разговариваем, подшучиваем друг над другом; если помрачнеет — отвернемся к стене и молчим. Сердце жжет, ему становится тесно в груди, оно как бы хочет вырваться из клетки. В моем ощущении сердце совсем не мягкое, даже и не упругое, — это мускулистый, жесткий ком. Когда оно шевелится, я отчетливо ощущаю его жесткость, и в груди делается очень больно. Но я молчу, терплю. А Николай Максимович в подобных случаях ведет себя по-другому, тяжко вздыхает, даже вскрикивает: «Ох, ох!» Эти вскрики, должно быть, слышно в самых отдаленных уголках палаты, погруженной в ночную тишину. А порой он начинает громко говорить сам с собой, как бы стараясь заглушить боль: — Ужасно сердце ноет! Пульс то забьется слишком часто, то остановится. Раз, два, три… — Нащупав у себя пульс, он продолжает считать: — Четыре, пять… Вот — остановился, пропал… Опять бьется… шесть… семь… восемь… де… Нет, остановился! Ей-ей, остановился. — Николай Максимович, хватит уж… — не выдерживает Балашов. Актер умолкает ненадолго. Вдруг, завидев через открытую дверь палаты проходящую по коридору сестру, зовет приглушенным голосом: — Эй, Люсенька, заверни к нам на минитку! И когда девушка входит, говорит ей: — Люсенька, ты умеешь петь «Во поле березонька стояла…»? Давай споем вдвоем. — тут же заводит густым, старческим голосом— Во поле березонька…» Сестра испуганно оглядывается по сторонам приложив палец к губам, говорит шепотом: — Николай Максимович, что вы делаете! разбудите больных. Артист прерывает песню и так же тихо отвечает: — Тоска берет, Люсенька… У тебя есть широкополая шляпа с алой лентой? К белому платью очень пойдет шляпа с алой лентой. Посидели бы мы вдвоем в лесу, под зеленой березонькой и спели бы песню во весь голос… Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется — мужественней всех переживает приступы и боли в сердце инженер Балашов. Это человек железной воли и дисциплины. В тяжкие минуты Андрей Андреевич достает из-под подушки чертежную дощечку, пристраивает на ней лист бумаги и целыми часами чертит молчаливо. Нет, я не обладаю такой выдержкой. Во время спазмов — лежу, глядя в потолок. Чтобы забыть о сердце, достаю из-под подушки наушники и надеваю их. По радио протяжно поют "Гулькей». Хоть бы затянули что-нибудь повеселее. Но вот веки мои начинают слипаться. Все же я не могу даже задремать. Мне кажется, если я закрою глаза, то уж больше никогда открою. Наконец глаза смыкаются. Проходят какие-то минуты, и я в испуге просыпаюсь. Что я вижу?! Мимо нашей двери будто скользят какие-то люди, закутанные в черное. Потом я отчетливо слышу — кто-то мучительно и протяжно стонет. Возможно, это мои собственные стоны. Нет, это в другом конце коридора уже несколько часов мучается умирающая женщина. Днем мне становится лучше, но во всем теле слабость. Карандаш выпадает из рук. Когда дверь палаты открыта, через окно коридора видна длинная жердь со скворечней, укрепленная на крыше больничной пристройки. Днем скворечня не особенно бросается в глаза, я даже забываю о ней. Но вечером, когда солнце спускается к горизонту, скворечню заливают розовые лучи, и с чем только я ее не сравниваю! Больному воображению чудится то необычная скала посреди моря, то каменная баба в знойной степи, то развалины какого-то древнего здания. Вот заходящее солнце начинает бить прямо в окно нашей палаты, и для меня наступают мучительнейшие минуты. Я не знаю куда спрятать голову. А оконное стекло так ярко пылает, что глаза мои готовы вылезти из орбит, а мозг, кажется, начинает плавиться. Я прошу сестер, санитарок и всех, кто попадается на глаза, чем-нибудь занавесить окно. Мне говорят: «Сейчас, сейчас!» Но почему-то не занавешивают, — должно быть, есть более срочные дела. Это мучение продолжается минут пять-, шесть, наконец солнце проплывает мимо окна. Короткий осенний день проходит сравнительно быстро. Врач, сестры, процедуры, еда… А ночь для многих — бесконечная мука. Иногда кажется: время замерло, и навеки воцарилась ночь. Со всех сторон слышатся стоны, хрипы, бред. Вдруг, разорвав тишину, раздается чей-то протяжный вопль, повергая в ужас тех, кто не спит. И еще хуже, когда на улице разыгралась ночная буря; ветер то звенит стеклами, то плаксиво мяукает, как брошенный котенок. Я не сплю. На тумбочке у Николая Максимовича мерцает ночник. Актер читает какую-то книгу. Почитает немного и, закрыв книгу, слушает ночные звуки, затем прикладывает руку к сердцу. В такие бурные ночи сердечникам очень тяжело. Однажды, чуть задремав, я очнулся от какого-то монотонного шепота. Открыл глаза — вижу: возле Николая Максимовича сидит старая, с иконописным лицом санитарка тетя Нюра. Наверно, за строгое выражение лица Николай Максимович прозвал ее «богомолкой». Актер, читает ей пушкинского «Утопленника». Старая санитарка удивленно качает головой, — должно быть, впервые слышит эти стихи. … В ночь погода зашумела, Взволновалася река. Уж лучина догорела В дымной хате мужика… — Видать, давно это было, — вставляет тетя Нюра, — лучину-то жгли, когда моя покойная мать была совсем молоденькой. Николай Максимович продолжает читать. Слушая его, я опять незаметно забылся. А когда проснулся, тетя Нюра все еще сидела возле Николая Максимовича. Но актер уже не читал. — Как живешь-то, Нюра? Не очень тяжело? — спрашивает Николай Максимович. — Живу — концы с концами свожу. А вот соседка моя — та совсем хорошо живет. — В магазине, что ли, работает? — В ларьке. Что и говорить, местечко доходное. С пустыми руками домой не приходит… После я узнал, почему Николай Максимович всю ночь не отпускал от себя санитарку, заставлял ее то слушать, то рассказывать. В ту ночь у него было особенно удрученное состояние, и он боялся остаться один. Утром снежная буря утихла. Тетя Нюра ушла, а Николай Максимович, намучившись за ночь, спокойно спал. Это же утро принесло нам новость. Магира-ханум, наш лечащий врач, к которой все мы привыкли, заболела. Наблюдение за нашей четвертой палатой, почему-то прозванной «Сахалином», временно приняла врач Г — да. Это молодая интересная женщина. Она приехала на курсы усовершенствования и проходит в нашей больнице практику. О ней говорят как о способном молодом специалисте. Она серьезна и сосредоточенна. Даже достаточно бесцеремонный Николай Максимович не рискует позволять себе при ней свои вольности…» Гульшагида не могла не понять, что речь идет о ней. Интересно, что скажет писатель Зиннуров дальше. Она нетерпеливо перевернула страничку. И, к своему разочарованию, нашла там всего несколько строчек: «…Впрочем — разговор о врачах требует более глубокого обдумывания. Я вернусь к этим записям несколько позже». Дальше следовали незаполненные белые страницы. Гульшагида со вздохом сожаления закрыла тетрадь. Что ж, спасибо и на том, что успел записать Зиннуров. И эти немногие строчки говорят о том, что врач не отделен от больных стеной: за ним наблюдают. И это ко многому обязывает. Врач должен следить за собой, оставаться безупречным в глазах больных. Записки пробудили у Гульшагиды новые, интересные мысли. Но что она напишет, а возможно, и скажет Зиннурову когда-нибудь при встрече о второй тетради? Сейчас ей не хотелось думать об этом. Время терпит. 6 Гульшагида проснулась вместе с первыми лучами солнца. Протянула руку, чтобы отдернуть оконные шторки. Взгляд ее упал на бальзамин. Еще вчера он не цвел, а сегодня, смотри, как распустились бутоны. На улице, должно быть, потеплело: морозные узоры на окнах совсем растаяли. Где-то горланил петух. Да так сильно, словно хотел перекричать самого себя. Последние дни Гульшагида жила в постоянной внутренней тревоге: ее охватывал беспричинный страх, она терзалась, сама не зная отчего. И вдруг, поддавшись неожиданному порыву, написала письмо Мансуру. На душе было так невыносимо тяжело, что она решилась на эту последнюю крайность. Именно о неясных тревогах своих и написала. Немного о прошлом напомнила. Вот и все. Но даже в этом немногом сумеет ли Мансур правильно понять ее? Ответит ли?.. Во всяком случае, на сердце у нее стало легче. А вот сегодня — бальзамин раскрылся. Может быть, это хорошая примета?.. Гульшагида вскочила с постели, распустила перед зеркалом косы. Постояла так, глядя на свое отражение, и вдруг закатилась смехом — веселым, задорным, беспричинным. В семнадцать — восемнадцать лет ока, бывало, любила вот так, беззаботно, смеяться, а потом кружиться посреди комнаты, переполненная ожиданием тайной, непонятной радости. Ах, беспечная девичья пора! Она прошла, канула навсегда! Гульшагида заплела косы, обмотала их вокруг головы и пошла умываться. Сахипджамал уже затопила печку, дрова весело потрескивали. В избе — запах чуть подгоревшей картошки и парного молока. Перед печкой пестрый котенок лакает красным язычком молоко из блюдечка. — Встала, милая? — приветствовала квартирантку Сахипджамал. — Я налила теплой воды в кумган, иди умойся хорошенько. — Сахипджамал, дорогая, к чему бы это у меня с утра такая легкость на сердце? — поделилась своим настроением Гульшагида. Она обняла добрую женщину и прижалась щекой к ее разгоревшейся возле печки щеке. — Наверно, счастье бежит навстречу тебе, — с улыбкой ответила Сахипджамал. — А я думаю — отпустили деньги на постройку новой больницы, — схитрила Гульшагида. — И это может быть, — счастье бывает разное, ему нет границ. Картошка, испеченная в золе, и кислое молоко к ней — любимая еда Гульшагиды. — О, спасибо, тетушка, за хороший завтрак! — Это за печеную-то картошку? — возразила Сахипджамал. — Нашла чему радоваться. Теперь, слава богу, не военное время. Хлеба, картошки, молока — вволю. — Она прикрыла уголком платка улыбку на губах. — Знаю, знаю, чему радуешься… Ты уже успела повидать его? — Кого? — быстро спросила Гульшагида. Мелькнула несбыточная мысль: «Уж не Мансур ли?..» — Ладно уже притворяться… Знаю — еще вчера приехал. Спозаранок прохаживался перед нашими окнами, — продолжала Сахипджамал. — Неужто не приметила?.. Гульшагида вскочила, бросилась к окну. Но на улице — никого, бродила только соседская однорогая коза, подбирая клочки сена. — Гайса приехал, милая! — наконец открыла секрет Сахипджамал. — Неужто и в самом деле не знаешь? Гайса — бывший муж Гульшагиды. Едва Гульшагида услышала это имя, радость и оживление, игравшие на ее лице, мигом потухли, словно свеча при порыве ветра. Она сразу нахмурилась, стала суровой. Ко всем заботам не хватало еще, чтобы Гайса заявился! Гульшагида обычно не спорила с Сахипджамал, когда та уверяла, будто Гайса очень раскаивается в том, что разошелся с Гульшагидой, хочет вернуться к ней и готов во всем слушаться ее. Она никогда не порицала Гайсу, не жаловалась на него, и в то же время не было заметно, чтобы заглядывалась на других. Сахипджамал сделала вывод, что квартирантка ее ждет возвращения бывшего мужа, — добрая женщина хотела помочь им примириться. Но сегодня Гульшагида рассердилась на излишнюю заботливость тетушки Сахипджамал, встала из-за стола, даже не допив стакан чаю. Она начала торопливо одеваться. — Чего так рано уходишь? — удивилась хозяйка. — Смотри, не задерживайся лишнего. Я нынче баню топлю. Чтоб не остудить. После нас пойдет моя ахирят[19 - Ахирят — закадычная подруга.]. В больницу вели два пути — по центральной улице села или в обход, вдоль гумен. Боясь повстречать Гайсу, Гульшагида повернула к гумнам. Эта дорожка хороша не только летом, но и зимой, в теплую, безветренную погоду. Слева раскинулась замерзшая Акъяр, а за рекой — простор белых полей, кое-где выглядывают из-под снега вершины кустарника; справа тянутся длинные, побеленные известью помещения животноводческой фермы. В отдалении стучит трактор, — должно быть, тянет воз сена. Когда трактор стихает, с фермы доносится песня девушек. Снег вокруг искрится под солнцем; воздух такой чистый, легкий, что не надышишься. Но больше всего восхищает Гульшагиду бескрайняя ширь и яркая белизна сугробов. Кажется, и на сердце становится просторней, чище. И все ж в глубине души шевелится беспокойство: «Зачем приехал Гайса? Что ему надо?» Дверь больницы была еще заперта изнутри. Лишь после долгого стука санитарка — она же сторожиха — тетушка Бибисара открыла ее. — Безмужняя женщина никогда покоя не знает, — ворчала она. — Ляжет ли, встанет ли — перина всегда холодная. Счастливые жены в эту пору еще спят, свернувшись, как белые зайчики, под боком у мужей. А уж эти непристроенные… — Хватит, тетушка Бибисара, а то рассержусь, — предупредила Гульшагида, направляясь в свой кабинет. — Слушайте, люди добрые, она еще сердится на свою Бибисару. Коли злость нашла, возьми да прикуси язык. — Почему печи не истопила? — недовольно спрашивает Гульшагида. — А зачем их топить, коль на дворе капель? В прежние-то времена я и в рождественские морозы через день топила. А теперь по два раза в сутки жаришь — и все мало. Раньше-то люди и умирать не шли в больницу, а сейчас и выздоровевших не прогонишь домой… Все же маленькая железная печка в кабинете врача жарко горит. Вдовая тетушка Бибисара хоть и ворчит целый день, но душу готова отдать за больницу. Бибисара — рябая, рослая, сильная женщина. Даже тучных больных она берет в охапку и, не охнув, укладывает на койку. Пока Гульшагида, сняв пальто, надевала халат, Бибисара закрывала вьюшки протопившейся печки. — Мутагар-абы не очень беспокойно провел ночь? — спросила Гульшагида об одном из больных. — Какое там не очень! Всю ночь просидела возле этого горемыки, — озабоченно рассказывала Бибисара. — Правая нога у него почему-то ужасно мерзнет. Еле согрела грелками. Он жалуется: «Доктора, слышь, ничего не знают — лечат мне голову, а смерть по ногам к сердцу подбирается…» Скажи-ка, милая Гульшагида, по всей правде: смерть в человека с ног входит или с головы? — Не задавай пустых вопросов, тетушка Бибисара. — Должно быть, не можешь ответить, потому и сердишься. Об этом, наверно, только самые ученые профессора знают. Гульшагида обошла палаты, спрашивала больных о самочувствии, некоторых выслушала. Затем побывала на кухне, сняла пробу. Во дворе залаяла собака. Гульшагида глянула в окно и невольно вздрогнула, увидев Гайсу. Краснощекий, в бобриковом полупальто, в пыжиковой шапке, на ногах белые фетровые сапоги с отворотами, — он только что показался во дворе. Навстречу ему вышел конюх — он же кучер — дед Аглетдин с реденькой, серповидной, словно только что народившийся белый месяц, бородкой. На голове круглая татарская шапка, шея обмотана теплым, шерстяным шарфом, поверх белого фартука повязан красный кушак. Он отогнал собаку, протянул обе руки Гайсе. Они дружески поздоровались, о чем-то потолковали, затем Гайса слегка кивнул головой старику, одновременно вскинув руку в перчатке: «Пока!» — и шагнул на крыльцо. Было время, Гайса, переняв привычку у старшего агронома района, если прощался с кем-либо, прикладывал правую руку к груди и при этом кланялся. Несколько позже он стал подражать директору райпищеторга, — приветствуя знакомых, тряс обеими сжатыми ладонями. После того как Гайсу назначили старшим зональным агрономом, он взял за манеру прощаться и здороваться вроде бы по-военному — вскидывал правую руку, но все же не находил нужным прикладывать ладонь к виску, — надо заметить, Гайса ни одного дня не служил в армии. У Гайсы не было и ничего нет своего, все без разбора заимствовано у других. Гульшагида не один раз предупреждала и Аглетдина-бабая и тетушку Бибисару, что видеть не может этого пустомелю Гайсу, даже запретила пускать его в больницу. Но ни Аглетдин, ни Бибисара знать ничего не хотят. У них свой закон: «Какой бы там ни был, все-таки муж». Стук в дверь. Гульшагида, выдержав паузу, ледяным тоном проговорила: — Войдите. Гайса, открыв дверь, сделал шаг вперед и, вскинув руку, сказал — почти выкрикнул: — Привет! Дал время полюбоваться на свою дорогую пыжиковую шапку, на белые фетровые сапоги— редкость в деревне, — снял шапку, повесил на крючок. От Гайсы привычно тянуло запахом водки и чеснока. Гульшагида сухо ответила на приветствие, сразу же осведомилась: — По какому делу? — Что так строго? — слегка усмехнулся Гайса. Присел на краешек стула возле стола. Окинул взглядом кабинет. Здесь ничего не изменилось. Тот же застекленный шкаф с лекарствами и врачебными инструментами, те же приборы. Только чище стало: не то потолок побелили, не то стены вымыли; а может, просто оттого, что стол покрыт свежей бумагой. А вот Гульшагида — это уже бесспорно — стала даже красивей и стройней, чем в девушках, «Городской хлеб впрок пошел», — подумал Гайса и принялся пожирать ее полухмельными глазами. — Гульшагида, — начал он, и голос у него вдруг задрожал, кончик носа покраснел, — я еще раз пришел просить у тебя прощения… Раньше… дураком, глупцом был, не оценил… И мать не может тебя забыть… Прости, Гульшагида. С кем не бывает… — И так как Гульшагида молчала, он продолжал: — Сейчас и должность у меня… и зарплата… Забудем старое, давай вместе жить. Я буду исполнять малейшее твое желание… Лицо Гульшагиды оставалось холодным и непроницаемым. Она качнула головой: — Мне не нужны рабы. Я не рабовладелец… Отрезанный ломоть не прирастает к караваю, Гайса. — Не говори так, Гульшагида! Не обрывай того, что связывало нас. Не убивай меня! Ты жалостлива, я знаю… Ты и тогда, когда я сдурел, начал шляться… — Я уже просила тебя, Гайса, никогда больше не беспокоить меня. Еще раз говорю — оставь меня в покое. Мы слишком разные люди, никогда не будем вместе. Я не хочу повторять легкомысленных ошибок молодости. — Если ты не примешь меня, я покончу с собой! — воскликнул Гайса. — Пожалуйста, не разыгрывай комедии, — строго сказала Гульшагида. — Выпил с утра для храбрости? — Это я только потому, что сердце горит, Гульшагида. Ну давай помиримся, милая… — И он поднялся со стула. — Не подходи близко! — Гульшагида тоже встала, выпрямилась. — Ах, вот ты как! Приехала из Казани — нос задираешь!.. — Уходи отсюда! — крикнула Гульшагида с гневом. — Негодяй! У Гайсы лицо перекосилось от злобы. Угрожающе он шагнул вперед. Внезапно дверь открылась, и в проеме выросла мощная фигура Бибисары, — должно быть, тетушка все время стояла за дверью и ждала своей минуты. — Ах, ристан! [20 - Ристан — бродяга] — грозно сказала ока и схватила Гайсу сзади за ворот. — Ни стыда, ни совести! А ну-ка, уходи отсюда подобру-поздорову! Если явился с серьезным разговором, не надо было водку пить. А выпил — так айда, скатертью дорожка, хоть ты и муж!.. До чего же нелепо испорчен день! А ведь утро было легкое, радостное. И вдруг — все оплевано. Вот и верь предчувствиям… Уже под вечер заявился в больницу почтальон, доставил письмо Гульшагиде. Обычно она радовалась каждому письму, сразу же вскрывала и читала. А сейчас, хоть втайне и ждала весточки от Мансура, даже не притронулась к конверту, он так и остался лежать на краю стола. Сахипджамал уже дважды присылала за ней соседскую девочку, звала в баню, — второй-то раз велела передать, что пар кончается. Но и после этого Гульшагида продолжала заниматься всякими делами в больнице. Наконец явилась сама Бибисара и решительно сказала: — Я велела Аглетдину запрячь лошадь, сейчас же поедем домой. Не забудь письмо, — дома прочитаешь, коли здесь не хватило времени. Выходи во двор, подвода ждет. — И она сердито хлопнула дверью. Гульшагида безотчетно взяла в руки конверт, так же равнодушно взглянула на обратный адрес. Письмо было от Диляфруз. Не отходя от стола, Гульшагида разорвала конверт, принялась читать. «Дорогая Гульшагида-апа! Простите — столько времени не писала Вам. У меня случилось большое горе. Умерла во время операции моя старшая сестра Дильбар — единственный близкий мне человек, — может, до вас уже дошел слух об этом. Оперировал сестру Мансур-абы. После нее остались двое детей. Сестра и ее муж очень любили друг друга. Теперь от горя он словно тронулся в уме. Как-то напился пьяным, схватил нож, принялся кричать на всю улицу: «Зарежу я этого доктора! И сам зарежусь!» Собрался народ, еле отняли у него нож…» Далее Диляфруз сообщила, что Дильбар должна была оперироваться у Фазылджана Янгуры. Но он так грубо, нетактично повел себя, что Дильбар, не дожидаясь начала операции, встала со стола и ушла к себе в палату. Потом заявила, что желает оперироваться только у Мансура Абузаровича. Диляфруз писала еще, что среди личных вещей сестры, которые вернули из клиники, она нашла неоконченную записку, написанную рукой сестры, заложенную в книгу, которую Дильбар читала перед самой операцией. Записка показалась Диляфруз очень странной, и поэтому она хотела бы посоветоваться с Гульшагидой: следует ли кому-нибудь передать ее или уничтожить? Содержание записки Диляфруз изложила своими словами. Действительно, это был очень странный документ, наводящий на тревожные мысли и подозрения. Словно в тумане, Гульшагида вышла из кабинета, уселась в кошевку. Все вокруг — больничный двор, конюшня, поленницы дров — плыло куда-то. «Баня… березовый пахучий веник… Нет, нынче, пожалуй, и баня и веник не впрок», — невесело подумала Гульшагида. Но ей суждено было пережить еще одно испытание. Не успела как следует остыть после бани, снова примчался Аглетдин-бабай — в больницу привезли ребенка в очень тяжелом состоянии. Гульшагида, наскоро одевшись, опять бросилась в кошевку. Из палаты вышла уже перед рассветом, — к утру ребенку стало лучше. Гульшагида ужасно устала. Едва села в кошевку, сейчас же задремала. 7 Писатели, художники, ученые веками спорили о загадочности женского сердца. Этот спор не решен и сейчас, и трудно сказать, кончится ли он когда-нибудь, ибо душа женщины — бездонный океан и, кроме того, — сколько миллионов женщин живет на земле, столько и женских сердец, непохожих одно на другое… Так думал Мансур, вспоминая о Гульшагиде. А вспоминал он о ней все чаще — весна ведь обновляет чувства человека. В своих раздумьях и воспоминаниях он каждый раз становился в тупик перед сложностью, загадочностью женской натуры. Когда пришло первое письмо из Акъяра, от Гульшагиды, на Мансура нахлынули противоречивые чувства радости, удивления и огорчения. Гульшагида не должна была писать ему. А уж о том, чтобы протягивать руку дружбы, — и говорить нечего. Разве можно забыть, как она холодно, почти враждебно, рассталась с ним в последний раз. Он был убежден, что именно в эту минуту Гульшагида вычеркнула его из памяти, — нет, не просто вычеркнула, а вырвала с корнем. Теперь она должна бы мстительно радоваться его неудачам и несчастьям. Наверно, так оно и есть, думал он. По словам Ильхамии, — Мансур мало верил ей, но бывают минуты — не хочешь, да поверишь, хотя бы на время, — Гульшагида якобы близка с Янгурой. Значит, она должна окончательно возненавидеть Мансура. И вдруг — это письмо. Туманное, но отнюдь не враждебное. Гульшагида призывает не отступать перед какими-то трудностями, бороться за свое счастье. Вскользь упомянуто о прошлом… Как это понять?.. Искренность или женское притворство?.. Мансур не раз пытался ответить Гульшагиде. Но письма у него получались или сухими, отчужденными, или безнадежными, полными сомнений. Он писал и рвал их одно за другим. Шли дни. Наслаивались трудности и неприятности на работе, осложнялась и запутывалась личная жизнь. Мансур все больше убеждался, что при его не совсем устойчивом и не всегда последовательном характере он нуждается в настоящем твердом друге и что этим другом могла бы стать для него только Гульшагида — и никто другой. Если бы это настроение было постоянным, Мансур в один прекрасный день взял бы да и поехал в Акъяр. Но жизнь, как многоструйная река, часто уносит людей в сторону, даже если они всеми силами души стремятся друг к другу. Настроения у Мансура менялись, надежды уступали место сомнениям. Напряженная обстановка на работе, вынужденные, а порой и вымученные встречи, разговоры и споры с Ильхамией — все это отнимало слишком много сил. Неожиданно Мансур получил второе письмо. В нем было гораздо больше воспоминаний, грусть, сожаления. При всем этом Гульшагида не предлагала и не просила ничего определенного. Ее голос, как лесное эхо, звал куда-то в пространство. Но вторая половина письма была, если можно так выразиться, более деловой и определенной. В этих строчках сквозила забота и беспокойство за Мансура: «…Извини меня, Мансур, что вмешиваюсь, может быть, совсем не в свое дело. Но все письмо Диляфруз, записка, о которой она упоминает, — все это очень странно и загадочно. Подумать только: больная ушла с операционного стола, не доверившись опытному хирургу — Янгуре. Она не могла сделать это случайно, без раздумий, без внутренней мучительной борьбы. Она далеко не сразу решилась резко и открыто протестовать против Янгуры. И только убедившись, что ее жизнь находится в руках человека грубого, бестактного, покинула операционный стол. У нее сдали нервы, страшно подумать, что пережила эта несчастная женщина. И все же у нее загорелась новая надежда. Она решила довериться тебе. Но в решающие минуты, когда она второй раз психологически готовилась к операции, какие-то бессердечные, жестокие люди пытались погасить в ней последнюю надежду, то есть пошатнуть веру в тебя. Именно на это обстоятельство вполне определенно намекает Диляфруз, сообщая мне о какой-то таинственной записке, оставшейся после ее смерти. Я не знаю, как назвать это злодейство, не нахожу слов… Не знаю, зачем и кому оно могло понадобиться. Одно ясно: нельзя оставить без внимания эту историю с запиской… Нельзя не признать, больная все же не поддалась чьему-то запугиванию, не перестала верить в тебя. Но это потребовало от нее слишком много сил. И огромную часть своей душевной энергии, необходимой для борьбы за жизнь на операционном столе, она истратила раньше времени… Я склонна думать, что душевные муки, пережитые ею до операции, сыграли роковую роль, и сердце ее не выдержало. В интересах истины, ради защиты своего доброго имени ты, Мансур, должен ознакомиться с запиской…» Эта часть письма взволновала и встревожила Мансура. Его собственные смутные подозрения находили подтверждение. И он был благодарен Гульшагиде за эту поддержку и заботу о нем. Он решил немедленно связаться с Диляфруз. Позвонил в больницу. Оказывается, девушка только что сменилась и ушла. Тогда он попросил ее домашний адрес. Диляфруз жила в одном из многочисленных переулков старинной Нахаловки, упирающемся в крутой берег озера Кабан. Даже многие коренные обитатели Нахаловки не могли объяснить Мансуру, как найти этот захолустный переулок. Уже стемнело. Проплутав два-три часа в потемках, увязая то в весенней грязи, то в снежной жиже, Мансур наконец разыскал то, что ему было нужно. Хозяин домика, вышедший на стук в дверь, после долгих расспросов все же вызвал свою квартирантку. — Извините, что беспокою вечером, — торопливо начал Мансур, — но мне очень нужно поговорить с вами, Диляфруз. — Входите… поговорим, — недоумевая, ответила девушка. Мансур очутился в домике, каких мало осталось даже на окраинах Казани. Теснота, низкие потолки. Застоявшийся кухонный запах. Диляфруз открыла боковую фанерную дверцу, и они вошли в крошечную комнату, где помещались только узенькая койка, столик да стул. Но девичья комната, хоть и слишком тесная, все же остается девичьей комнатой. Чистота, опрятность. На столе — лампа, книги, тетради. — Я оторвал вас от дела, Диляфруз? — Ничего срочного, Мансур-абы. Я ведь учусь в вечернем институте, вот — занималась… Раздевайтесь, пожалуйста. Мансур присел на стул, нечаянно взглянул на стенку — сразу увидел увеличенную фотографию Дильбар. На лице молодой женщины памятная Мансуру грустная улыбка. Кажется, сейчас она приподнимет длинные ресницы и скажет Мансуру что-то страшное. — Диляфруз, — растерянно начал он, не отрывая глаз от портрета, — я перед вами… вы меня… считаете…. Девушка, и без того удивленная его неожиданным, к тому же поздним приходом, — ведь они едва знакомы друг с другом, — была напугана и странным взглядом Мансура, устремленным на портрет ее сестры, и бессвязным началом разговора. Она растерянно приложила палец к губам, давая знак Мансуру, чтоб помолчал, затем тихонько и безмолвно покачала головой. Ее глаза наполнились слезами. Мансур понял, что говорить следует со всей осторожностью. — Гульшагида сообщила мне о какой-то странной записке, — продолжил он после паузы. — Меня очень взволновало это… Мне ведь нужно… понимаете?.. — Я тоже получила от нее письмо, — несколько успокаиваясь, сказала Диляфруз. — Да, сестра действительно оставила записку… очень, очень странную… Если хотите ознакомиться, вот она… Диляфруз раскрыла лежавшую на столе книгу. Нашла записку, вложенную между страницами. С волнением Мансур развернул бумажку. Там было всего десяток строк, написанных по-татарски: «Милая моя Диляфруз! Я тебя сегодня очень ждала. Ты была мне крайне нужна. Почему не пришла? Ко мне в палату вчера наведался С. Он своими советами поверг меня в еще большее смятение. Теперь я уже не знаю, кому верить. На Мансура Абузаровича я смотрела как на последнюю свою надежду. А вот С. считает его неопытным… Зачем он все это рассказал мне? Если бы я ничего не знала о Мансуре, мне было бы легче, спокойней. Может, переведешь меня в другую больницу?.. Но если мне даже суждено умереть, я не соглашусь, чтобы операцию делал Янгура, этот человек…» Записка осталась неоконченной. Видимо, что-то помешало больной или у нее просто не хватило сил продолжать. Мансур долго сидел молча, нахмурив брови. Наконец спросил: — Вы уверены, что это писала Дильбар-ханум? — Да, это, безусловно, почерк моей сестры. — Она после ничего не говорила вам о том, что именно хотела сообщить в конце записки? — Нет, я в тот день и вечер не могла навестить ее, дежурила у тяжелобольного. А наутро было уже поздно. Я так сожалею теперь… — Глаза Диляфруз опять заволоклись слезами. — А что за человек скрыт за буквой С.?.. Вы догадываетесь? — Догадываюсь… — Диляфруз опустила глаза. — Наш общий знакомый… Нельзя похвалиться этим знакомством… Мне было бы очень тяжело назвать его. Он оказался непорядочным человеком… А между тем… Мансур задумался. Возможно, эта записка была начата еще перед тем, как Мансур, по просьбе самой Дильбар, заходил к ней в палату? Вполне допустимо, что записка осталась неоконченной и неотосланной только потому, что больная, впервые увидев Мансура, в какой-то мере освободилась от своих мучительных сомнений и решила довериться молодому хирургу, несмотря на происки таинственного С. Должно быть, права Гульшагида, — эта бедная женщина потратила остатки душевных сил в сомнениях и раздумиях над своей судьбой. — Можно мне взять записку? — нерешительно спросил Мансур. — Возьмите, — неожиданно легко согласилась Диляфруз. Но от дальнейшего разговора уклонилась: — Мы сможем еще раз побеседовать, если понадобится, но на сегодня довольно, Мансур-абы, — шепотом проговорила она. — Мой хозяин — человек старых нравов. Вот — вы уйдете, он непременно начнет допытываться: кто, мол, приходил так поздно? Зачем?.. Не исключено — он даже подслушивал наш разговор. Пойдемте — я провожу вас, а то опять заблудитесь… Выйдя на темную улицу, Мансур понял, какие неприятности он может причинить Диляфруз, — а возможно, уже причинил, — своим неурочным приходом. В мещанской среде еще много предрассудков. Он начал было извиняться. Но девушка остановила его: — Сейчас повернете за угол. Там трамвайная остановка. До свидания. — Как же вы обратно, одна? — забеспокоился Мансур. — Ничего, я привыкла. Мне еще надо зайти к зятю. Вон, видите, в доме напротив, на втором этаже в окне светится синий абажур? Это в его квартире. С каким-то странным, смятенным чувством Мансур посмотрел на это окно. — Позвоните мне в больницу, и мы условимся, где встретиться следующий раз, — напоследок сказала Диляфруз. На следующий же день Мансур показал своему другу Юматше Ахметшину записку, взятую у Диляфруз. Как и следовало ожидать, Юматша, прочитав записку, прежде всего спросил: — Ты узнал, кто это С.? — Какой-то их общий знакомый… А кто — Диляфруз отказалась назвать. — Только ли знакомый? Мансур недовольно отмахнулся. — Я попросил эту записку не для того, чтобы наводить следствие. Именно с той целью и взял, чтобы не попала в руки какому-нибудь сутяжнику. Надо бы порвать ее, если разрешит Диляфруз. — Не делай глупости! — сердито сказал Юматша. — Я сам позвоню Диляфруз и, если согласится, поговорю с ней. — Он спрятал записку в бумажник. 8 Кажется, пришло время несколько подробней рассказать об Ильхамии. В свое время она и пионерский галстук носила, и в комсомол вступала. До шестнадцати — семнадцати лет мечтала о великих делах: то ей хотелось стать киноактрисой, то изучить несколько иностранных языков, чтобы работать переводчицей в наших посольствах — побывать в разных странах, посмотреть на белый свет. Устав от несбыточных мечтаний, она стала подумывать о журналистской профессии, даже купила фотоаппарат. Но к девятнадцати годам отбросила все прежние намерения — и по совету сестры, при помощи ее мужа Янгуры, не испытывая ни малейшего призвания к медицине, поступила в мединститут. Вернее, зять протащил ее в этот институт, ибо у нее не было ни достаточных знаний, ни желания готовиться к экзаменам. Она и сама теперь не смогла бы дать себе отчет, как училась в течение шести лет, как переходила с курса на курс. Все же Ильхамия получила диплом санитарного врача. Боясь, что «загонят» куда-нибудь в «глубинку», она при содействии все того же Фазылджана Янгуры быстренько устроилась санитарным врачом в трест столовых и ресторанов. После этого вздохнула свободней, как человек, наконец-то избавившийся от больших неприятностей и получивший полную самостоятельность. Все же на вопросы знакомых: «Как устроилась?» — она страдальчески закатывала глаза и только восклицала: «Ах, ужасно!» Сейчас все помыслы и заботы Ильхамии сводились к одному — «составить выгодную партию». У Ильхамии жили в Уфе родители — люди скромные, работящие. Но она росла и воспитывалась у бездетных сестры и зятя в Казани. Жилось ей весело, беззаботно. Хозяйничанием ее не утруждали — все делала домработница. — Женщине нужен диплом только для того, чтобы найти себе мужа в избранном обществе, — говаривала сестра — и обстоятельно, со вкусом рассказывала, как она «подцепила» Фазылджана. Не разойдись сестра с Фазылджаном, она, несомненно, помогла бы Ильхамии «устроиться». Но все осталось в прошлом. Теперь сестра живет в Уфе у родителей. Придется Ильхамии самой похлопотать о себе. И следует торопиться: если Фазылджан женится, Ильхамии могут указать на дверь, не то что станут заботиться об устройстве ее счастья. Ильхамия была довольно привлекательна, женственна. Она умела кокетничать с новыми знакомыми, первое время не впадая в вульгарность. Поклонников у нее всегда хватало. Но почему-то все они были далеко в годах — лет на пятнадцать — двадцать старше ее или же вечные холостяки. Сверстники по непонятным Ильхамии причинам не относились к ней всерьез. Но вот вернулся с Севера Мансур. Ей показалось, что наконец-то и перед ней распахнулись врата счастья. Смело и предприимчиво она атаковала молодого человека. И вначале добилась некоторого успеха. Но предприимчивость Ильхамии не принесла плодов, как и у всех пустоцветов. Чересчур суетясь, впадая в развязность, она раньше времени раскрыла перед Мансуром свою непривлекательную эгоистическую душонку. Мансур стал избегать ее, а вскоре и совсем охладел. А тут еще начались столкновения между Мансуром и Фазылджаном в клинике. Теперь Ильхамия по-своему истолковала отчуждение Мансура: «Это он назло джизни перестал обращать на меня внимание». Она обратила свой гнев на Янгуру. Сперва, не забывая о своем незавидном положении приживалки в доме, как-то сдерживалась. Но однажды, разозлившись, подняла настоящую бурю. — Ты не только испортил жизнь моей сестре, но и мое счастье разбил! — кричала она Фазылджану. — Из-за тебя Мансур стал избегать меня! Раньше Янгура и сам частенько поговаривал свояченице, что хотел бы просватать ее за Мансура. На этот раз он тоже не на шутку рассердился. Двумя пальцами взял Ильхамию за маленький подбородок и, ненавидяще глядя ей в глаза, сказал: — Будем откровенны, детка! Он вообще-то любил тебя когда-нибудь? — Его глаза были холодны и жестоки. Этим своим взглядом и унизительным вопросом он заставил бывшую свояченицу прикусить язык. — Тебе в твои годы, — беспощадно продолжал Янгура, — не пристало быть наивной, а точнее выражаясь — ограниченной… Заложив руки за спину, он принялся расхаживать по комнате. Шаги его были почти не слышны на мягком, пушистом ковре, — так хищник подбирается к жертве, готовясь к внезапному прыжку. Когда он заговорил снова, голос его звучал вкрадчиво, был полон ехидства. — Тебе бы, дорогая, не следовало забывать, у кого ты и на каком положении живешь. И в разговоре со мной умей выбирать слова. — Ты попрекаешь меня! — воскликнула Ильхамия, заламывая руки. — Но я не сестра, не буду долго терпеть унижения. — И эти свои угрозы лучше оставила бы при себе, — наставительно сказал Янгура, не переставая расхаживать. — А то трудно будет потом взять их обратно… Вообще-то советую учесть следующее: Мансур — действительно мой противник. И не шуточный. Если мы сталкиваемся на работе, эти столкновения касаются только нас двоих. Мансур неглуп; свою неприязнь ко мне он не стал бы переносить на тебя, если бы… если бы действительно любил тебя! — закончил он. В своем отзыве о Мансуре Янгура не лицемерил. Другим можно наговорить что угодно, но самому себе невозможно, да и невыгодно лгать. Вспомнить хотя бы историю с инженером Лариным… Сложная операция удалась, теперь больной поправляется. Фазылджан сам осматривал его и убедился в этом. Правда, Мансуру и Юматше было обеспечено наблюдение одного из лучших хирургов — роль Павла Дмитриевича нельзя преуменьшать, в критическую минуту он мог вмешаться, помочь молодому специалисту. Именно это и придавало уверенность Мансуру. Но все же белое не назовешь черным, у сына профессора Тагирова смелая и достаточно опытная рука. — Я думаю, Мансур нашел себе девушку поумнее, — закончил Янгура. — Если б — девушку, мне было бы не так обидно, — жалобно и зло заметила Ильхамия. — Ого, значит, женщину! В подобных случаях женщины опытнее и коварнее девушек. Считай — пропало твое дело! — Типун тебе на язык, джизни! — Казалось, Ильхамия готова, словно кошка, вцепиться в лицо Янгуры. — Эта женщина и тебя обвела вокруг пальца. — Меня?! — удивленно переспросил Янгура. — Не понимаю, милая свояченица, при чем тут я? Ильхамия злорадно усмехнулась. — Не так уж я наивна, как ты предполагаешь. Мне тоже кое-что известно… — Например? — спросил Янгура, внезапно обернувшись. — Например… как ты ухаживал за ней в театре, потом пригласил в ресторан, наконец, отвозил на машине на работу… А она тем временем затеяла шашни с другим… — Замолчи! — крикнул Янгура, потемнев от злости. — Еще раз предупреждаю — не забывайся! Ты мне не жена и не теща. Не вмешивайся в мою личную жизнь! Ильхамия опустила голову, но глаза ее поблескивали: она была довольна, что пущенная ею стрела попала в сердце джизни. Янгура, как-то странно сгорбившись, ушел в свой кабинет. С того дня, как Янгура впервые внимательно присмотрелся к Гульшагиде, душевный покой и самоуверенность покинули его. В свое время он женился не по любви, а по расчету. Он вообще считал, что той любви, о которой мечтают некоторые чудаки, а другие чудаки пишут книги, — не существует. Так называемая любовь — всего лишь временное возбужденное состояние души и тела. И вдруг, к величайшему своему удивлению, Янгура понял, что образ Гульшагиды всецело завладел его сердцем, пробудил дотоле не испытанное чувство. Вначале он пытался убедить себя, что это влечение, вспыхнувшее вопреки холодному рассудку, недолговечно. Но шли дни, а он ничего не мог поделать с собой. Его неотвратимо тянуло к Гульшагиде. Жена, убедившись, что муж бесповоротно охладел к ней, была готова примириться со своей участью, но за согласие на развод потребовала солидный откуп. Янгура не поскупился на расходы. С первым веянием весны страсть разбушевалась с новой силой. Если бы не весенняя распутица, Янгура не замедлил бы поехать в Акъяр. А вот сейчас, после разговора с Ильхамией, его не удержало бы и бездорожье. Но неужели это была бы напрасная поездка?! Янгура долго метался в своем кабинете, не выдержал, бросился вон. Постучал в комнату Ильхамии. Не дожидаясь разрешения, вошел. Волосы у него были растрепаны, глаза дико блестели. — Она что, навсегда уехала в Акъяр… эта женщина? — с трудом произнес он. Ильхамия ответила, не скрывая злорадства: — Это уж спроси у нее. Или… — Ильхамия выдержала паузу, — у своего соперника Мансура. Он должен знать. — При чем тут Мансур? — Все при том же… Я выведала у этой болтуньи Фатихаттай — Гульшагида пишет письма Мансуру. У них давняя дружба. Профессор Тагиров не перестает хлопотать в министерстве, чтобы Гульшагиду перевели на работу в Казань. Мне говорила об этом секретарша министра. — Ух! — простонал Янгура, сжав кулаки. — Действительно, у тебя опасный соперник! — продолжала издеваться Ильхамия. — Замолчи, дура! — заорал Фазылджан, вне себя от злости. …А на улице бушевал первый весенний ливень. Когда сверкала молния, комната озарялась синеватым светом, — синие блики мелькали на искаженных злостью лицах Фазылджана и Ильхамии. Вслед за молнией, словно грозный обвал, грохотал гром. 9 На этой неделе в акъярскую больницу одного за другим привезли двух рабочих, пострадавших у станков в ремонтной мастерской соседнего совхоза. Встревоженная происшествиями, Гульшагида направилась в совхоз посмотреть, в каких условиях работают ремонтники. При первом же разговоре потребовала от директора соблюдения правил охраны труда, если он не хочет пойти под суд. Впрочем, это не произвело на него впечатления. Побывала она и на полевых станах. Здесь мало заботились о быте рабочих. Это был первый выезд Гульшагиды после таяния снегов. Вдали рокотали тракторы, заканчивая пахоту. Молодая, сытая, застоявшаяся лошадка все норовила пуститься вскачь. Когда она вскидывала голову, под дугой отрывисто звякал колоколец. Вернувшись в совхоз, Гульшагида из кабинета директора позвонила районному санитарному врачу, а потом и секретарю райкома. Рассказала о неполадках в совхозе, попросила принять меры. Директор невозмутимо слушал, дымя папиросой. Но когда Гульшагида собралась в обратный путь, он словно очнулся от спячки. Вызвал своего заместителя, еще двух-трех работников, раскричался: — Сегодня же отвезти на полевые станы свежие продукты. Пусть там хорошенько вымоют вагончики, выдадут рабочим постельное белье. Почему там не хватает кухонной и столовой посуды? Устранить безобразия! Ясно?! — Давно бы так — сказала Гульшагида. — Но я еще приеду проверить, что вы сделали. На обратном пути лошадь бежала во всю прыть. Постройки совхоза остались далеко позади, дорога вилась полем, между сочных озимей. Небо, как огромная голубая тарелка, опрокинулось над полем. В безоблачной синеве, вытянув шеи, тянулись цепочки гусей. На землю долетал гогот птиц. Ни с чем не сравнима эта перекличка диких гусей над широким весенним полем. Куда ни глянь — всюду волнующие приметы весны. Из ложбин еще струится запах дотаивающего снега, а на взгорьях колышется мягкое, теплое марево. Гульшагида, запрокинув голову, приложив руку к глазам, до устали глядела вслед пролетающим гусям, а потом пела от полноты чувств: Бывает, серебряное колечко ломается, — Нет, не ломается оно и не гнется… Случается, огонь любви угасает, — Нет, не погаснет он, если чиста любовь… Вдруг Гульшагиде неудержимо захотелось побыть одной в этом весеннем раздольном поле, чтобы наедине отдаться своим чувствам. Близ урочища, прозванного в народе «Ягодником Джамили», она сказала своему неизменному вознице Аглетдину: — Вы поезжайте. Я хочу подышать вволю чистым воздухом. И вот она медленно бредет тропинкой, недавно вытаявшей из-под снега. С прошлого года по ней еще никто не ходил. Гульшагида сняла с головы косынку, распахнула легкий жакет. Воздух весны кружил ей голову. Гульшагида чему-то улыбалась. У нее легко, вольготно на душе, — чего еще надо?.. Чу, запел жаворонок. Звонко, заливисто поет! Слушая жаворонка, радуется земля. Родная, кормилица, теплая, черная земля, — кажется, нет родней тебя!.. На вершине невысокого, пригретого солнцем холма Гульшагида разостлала жакет, села и, подперев щеки, устремила взгляд вдаль. В ее глазах светилась такая радость, словно она переживала счастливейшие минуты жизни. И вдруг ей почудилось — в голубоватом колыхающемся мареве, где-то вдали, она видит Мансура. Он, единственный, незабываемый! Можно ли не вспоминать о нем!.. В длинные, темные и одинокие зимние ночи были минуты, когда она проклинала его. А сейчас все обиды забыты, будто и не было их, и сердце, полное любви, рвется только к нему… — Милый, я жду тебя, жду! — произнесла Гульшагида вслух и удивилась своему голосу, прозвучавшему так искренне и призывно, словно она и в самом деле увидела Мансура и он должен услышать, откликнуться. Долго сидела она на вершине холма, томясь сладким сном наяву, поглаживая ладонью теплую землю. Наконец поднялась, тихим шагом спустилась вниз, но пошла не по дороге, а луговиной. Затем снова поднялась на пригорок. Отсюда хорошо видно: на горизонте собирается туча, — наверное, пройдет первый весенний дождь. Но дождь так и не собрался. А через два-три дня грянул настоящий ливень. После недолгого ведра опять задождило. Наконец установилась настоящая весенняя погода. Земля покрылась буйной зеленью, цветами. Яблоневые, вишневые сады будто окунулись в молочную пену. Только бы не случились заморозки да не выпал град, — и в поле и в садах урожай будет богатый. Народ трудился в поле. В Акъяре было тихо. Ничто не нарушало покой вокруг больницы, стоявшей на отшибе села. И вдруг — короткий гудок автомобиля. Гульшагида вроде бы услышала этот негромкий гудок, но как-то не придала этому значения: ныне в деревне машин больше, чем лошадей. Да и не до гудков было Гульшагиде. Хотя больных теперь мало, у немногочисленного персонала больницы дел по горло: во второй половине дня все заняты на стройке. После настойчивых хлопот Гульшагида все же добилась своего: Акъяру разрешили строить новую больницу — «с привлечением общественности», — так было записано в решении райисполкома. Если бы не помощь местных комсомольцев и рабочих совхоза, стройка могла затянуться до морковкина заговенья. В больнице в этот час не, было никого из персонала, кроме дежурившей Бибисары. Она и вышла к воротам, чтобы встретить приезжего. Это был горожанин, солидный, хорошо одетый человек. — Благополучно ли прибыли, не знаю, как вас называть-то? — обратилась Бибисара. — Зовут меня профессор Янгура, — с достоинством ответил гость. — И-и, профессор! Вот кого довелось увидеть! К нам еще не приезжали такие большие люди. — А кто приезжал? — воспользовавшись случаем, как бы шутливо спросил Фазылджан у простоватой женщины. — Всякие бывали. И председатели, и секретари, и разные уполномоченные. Вот недавно был карицпадент, статью написал про нашу больницу… А профессора впервые вижу… Вы поставьте машину во дворе. — Ничего, пусть постоит здесь… Доктор у себя? — Вы спрашиваете о Гульшагиде или о ее помощнице Нафисе? — О Гульшагиде. — Все они работают на стройке. Сейчас позову. — Не затрудняйте себя, пожалуйста, сам найду. Это ведь совсем рядом, я проезжал мимо. Жилой дом строите или больницу? — Больницу. Наша Гульшагида весь район на ноги подняла. Завели стройку, а сил мало. Врачи тоже работают. Янгура снял перчатки, бросил их в кабину и пошел вдоль палисадника в ту сторону, откуда доносился шум стройки. «Ничего не скажешь, хорошее место выбрали для больницы: на пригорке, а рядом сосновый лес. Не худо бы здесь отдохнуть с месяц», — невольно подумал Фазылджан. Открыв калитку, Янгура ступил на территорию стройки, обнесенную временным забором. Людей здесь — как на большом воскреснике. Откуда-то доносится песня. У проходной две женщины месят раствор, две другие просеивают песок. Платки у них спущены до самых глаз, обнаженные до плеч руки обгорели на солнце. — Скажите, где сейчас товарищ Сафина? — спросил Янгура. — Там, в корпусе, — одна из женщин неопределенно махнула рукой, успев окинуть представительного Янгуру быстрым взглядом. По деревянному настилу Янгура осторожно поднялся на второй этаж здания. Внутри уже велись штукатурные работы. Сторонясь брызг разведенной извести и мела, Янгура переходил из комнаты в комнату. В нос бил острый запах купороса. В будущих палатах и врачебных кабинетах трудились добровольные строители. Янгура заглянул в полуоткрытую дверь последней комнаты. Две молодые женщины, стоя на козлах, ловко бросали мастерками на потолок густую штукатурку. Фазылджан, чтобы обратить на себя внимание, громко поприветствовал мастериц: — Удачи вам в работе! Гульшагида мгновенно обернулась и, узнав гостя, зарделась, воскликнула: — Ай, Фазылджан Джангирович!.. — Она спрыгнула на пол. — Как вы очутились здесь? Извините, пожалуйста, что в таком виде. И руки… Янгура внимательно посмотрел на нее. Она была хороша и в этом неуклюжем синем комбинезоне, перепачканном раствором. Капельки извести, словно маленькие родинки, прилипли ко лбу, к щекам. — Вот соскучился по вас, взял и приехал, — с улыбкой сказал Янгура. Гульшагида словно не расслышала шутки, повернулась к напарнице: — Нафиса, милая, ты уж заканчивай… — И попросила Янгуру пройти пока в сад. — Пожалуйста, подождите, я сейчас переоденусь. За десять — пятнадцать минут Гульшагида успела умыться и переодеться. Нашла Янгуру в саду, пригласила в старое помещение больницы. — Вы удивлены? Не ждали? — не переставая улыбаться, спрашивал Янгура. Но в голосе его чувствовалась настороженность. Он заметно похудел и как-то поблек, прежнего здорового румянца уже не было на лице. В то же время во всем его облике, в движениях чувствовалась внутренняя напряженность и решимость. — По правде сказать, не ждала, Фазылджан Джангирович, — призналась Гульшагида, открывая дверь больницы. — Проходите, будьте гостем… Не мудрено и удивиться. Отсюда ведь, не близко до Казани. Каким попутным ветром вас занесло? — Именно попутным, — многозначительно произнес Янгура, шагая рядом с Гульшагидой по узкому коридору, наполненному привычными больничными запахами. Двери палат были открыты. С любопытством выглядывали больные. — Не знаю, — продолжал Янгура все так же многозначительно, — насколько эти ветры коснулись вас… Гульшагида промолчала. Открыла дверь кабинета. — Здесь мое рабочее место. — Что же вы скажете относительно попутного ветра? — странно дрогнувшим голосом настойчиво проговорил Янгура. Да, теперь уже ясно — Фазылджан Джангирович приехал недаром. Смятение и тревога охватили Гульшагиду. Она ни словом не отозвалась и на слишком откровенный повторный вопрос гостя. Разговор трудно вязался. Янгуре очень хотелось сообщить, что ему наконец присвоили звание профессора. У него на работе были кое-какие недоразумения, но теперь, кажется, все миновало, он снова чувствует себя «на коне». Однако он сдержался, опасаясь, как бы Гульшагида не приняла это за похвальбу. В кабинете стояла тишина. И в эту тишину ворвался режущий звук — это Бибисара доставала воду из глубокого колодца, а ворот был не смазан. Янгура был непривычно смущен. У него не хватало привычной находчивости, чтобы продолжить беседу в прежнем, непринужденном и в то же время обязывающем тоне. К тому же он опасался: если начнет еще более откровенный разговор о своих чувствах к Гульшагиде, их могут услышать — кабинет отделен от коридора тонкой дощатой перегородкой. В порядке вежливости Гульшагида пригласила было гостя зайти к ней — перекусить с дороги, выпить чаю. — Спасибо, ничего не хочу, — отказался Янгура. — А вот сад ваш посмотрю с удовольствием. Я люблю сады. Через поросший травой больничный двор прошли прямо в сад. Земля под яблонями была густо усыпана белыми лепестками, будто снег выпал. — Какой богатый цвет!.. И вот — осыпался! — как бы сожалея, заметил Янгура. — Вы, Гульшагида-ханум, как в раю живете. В городе только по утрам бывает относительно чистый воздух. Уж не переехать ли и мне работать в деревню? — Склонив голову набок, он загадочно взглянул на Гульшагиду. Гульшагида молча шла по яблоневой аллее. На ней — ситцевое платье с короткими рукавами. Но как оно к лицу ей! Янгуре казалось — он в жизни не видел, чтобы простенькое платье так красило женщину. — Вы не ответили на мой вопрос, — мягко напомнил Янгура. — И в деревне разная пора бывает, Фазылджан Джангирович, — сказала Гульшагида. — Не преувеличивайте здешних красот. Горожанину, привыкшему к удобствам в быту, иногда бывает трудно в деревне. — Сами-то вы не жалуетесь, — возразил он. — Я — совсем другое. Я родилась и выросла здесь. — Но вы как будто собираетесь переезжать в Казань? — Янгура краешком глаз опять пытливо взглянул па Гульшагиду. — Или это только слухи? Гульшагида покачала головой. — У меня была мечта продолжать учебу, но… вряд ли решусь. — Что же мешает этому? — Особых помех вроде бы нет… Так, неуверенность в себе. Они дошли до самой речки Акъяр, остановились на краю обрыва. Отсюда открывался удивительно красивый вид. Узкая, всего метров десять шириной, но глубокая и быстрая речка петляла то между кустарниками, то среди поля, расстилавшегося, как зеленый бархат, до самого, горизонта, а там, на горизонте, темнела гряда леса. Они вошли в беседку. И сразу же над их головами закружились, зажужжали пчелы. Янгура выхватил из кармана платок, готовясь отмахиваться. — Вы не боитесь — ужалят? — спросил он Гульшагиду. — Если сидеть спокойно, не ужалят, Фазылджан Джангирович. — Просто Фазыл, — поправил Янгура. — В таких случаях принято напоминать до трех раз, а в четвертый… — Ужалите? — рассмеялась Гульшагида и тут же перешла на серьезный тон: — Я не могу называть вас по-другому. Разница в возрасте, в опыте… Или я рассуждаю слишком по-деревенски? — спросила она. Янгура почувствовал в ее словах скрытую колкость. Никуда не денешься, он почти вдвое старше Гульшагиды. Но ведь это — внешне. А душой… Он встал со скамьи, оглядел из-под руки широкую зеленую пойму. Вдруг резко повернулся к Гульшагиде. Его взгляд был полон решимости. — Я, Гульшагида-ханум, приехал для того, чтобы окончательно открыться перед вами всем сердцем, — начал он. — Я долго молчал, больше не могу… Вы должны поверить — я говорю очень серьезно… Я, Гульшагида-ханум, люблю вас! Да, да! Люблю, глубоко, самозабвенно! Никого никогда так не любил… Может быть, Гульшагида смутно предчувствовала его объяснение, потому и не была захвачена врасплох. Она смутилась на какую-то минуту, потом спокойно ответила: — Фазылджан Джангирович, не будем говорить об этом. В Казани я уже просила вас… — Нет, нет! — заволновался он. — Я не могу молчать… Я понимаю теперь Меджнуна, думавшего только о своей Лейле… Я приехал не с пустыми намерениями, Гульшагида-ханум… Я готов сделать вам предложение… Гульшагида тоже встала со скамьи, обхватила рукой столбик беседки. — Я готов опуститься перед вами на колени!.. — вдруг сказал Янгура. Он сделал резкое движение, кажется собираясь выполнить свое намерение. Над его головой густо закружились пчелы. — Гульшагида-ханум, жду вашего приговора, — продолжал Янгура. — Умоляю… Мои чувства…, Она молча вышла из беседки. На реке показалась лодка — группа выздоравливающих направлялась к белой песчаной косе. Кто-то негромко затянул популярную в Акъяре песню: Тихо веет ветерок, бледен свет луны, А в душе только ты, только ты… 10 Как ни старался Юматша разгадать, кого упоминала покойная Дильбар в оставленной записке— ничего не смог достигнуть. Единственно кто помог бы ему, — это Диляфруз. Юматша несколько раз наведывался к ней в больницу, заводил разговор, но девушка ни за что не хотела сказать, кто скрыт под инициалом С. — Нет, нет, пожалуйста, не просите об этом! — взволнованно отвечала она. — Не могу! Это выше моих сил. Мансур по-прежнему оставался в стороне. Непонятное равнодушие овладело им. «Ну хорошо, — думал он, — узнаю, кто С., но что изменит это? Ведь Дильбар не воскресишь». Юматша и горячился и сердился на друга. Он не мог понять Мансура. Этот человек как бы раздвоился: на работе — один Мансур, вне больницы — совсем другой. Мансур-хирург столько же смел, сколько и осторожен; в научных спорах он энергичен и принципиален. А вот Мансур-личность, Мансур-человек — загадка: крылья опущены, голова поникла. Что с ним? Какие мысли таит, какие желания — не разгадать! — Пойми! — убеждал Юматша. — Возможно, именно этот С. и погубил Дильбар. Зло должно быть наказано. Мансур упорно отмалчивался. Абузар Гиреевич хорошо видел состояние Мансура. И как-то в упор спросил: — Ты и к больным приходишь такой же мрачный? — Я стараюсь выполнять свое дело добросовестно, — уклонился от прямого ответа Мансур. — Но что я могу поделать с собой? Куда бы ни пошел, всюду за мной следует моя черная тень. — Черная тень? — переспросил отец. — А ты, дорогой мой, не думаешь, что эта твоя черная тень рождает черные мысли у больных? Помню, лет сорок пять назад я однажды пришел в больницу не побрившись, — настроения, видите ли, не было. Так покойный Казем-бек остановил меня в коридоре, вынул из портмоне пятиалтынный, сунул мне в руку: «Марш в парикмахерскую! Вы забыли о том, что вы врач!» До сих пор эта серебряная монета будто жжет мне ладонь. Но я не обиделся на великого Казем-бека, ибо он был тысячу раз прав. Мансур, кажется, впервые прямо посмотрел в глаза отцу, и старый профессор понял, что сыну действительно очень тяжело. Он взял его за плечо, встряхнул: — Проснись, друг мой! Люди иных профессий могут держать себя, как им захочется. Их редко кто попрекнет. Настроение — их личное дело. Но ты — врач… Врач прежде всего живет для других! Служение больному — это и есть главное содержание его жизни. Если у него случилось даже невыносимое горе, он все равно не имеет права раскисать. Он должен быть наделен великим самообладанием. Знаешь, за что я все-таки уважаю Николая Максимовича Любимова, хотя ему весьма свойственны некоторые человеческие слабости? — вдруг спросил Абузар Гиреевич, взглянув на портрет Любимова на стене. — За то, что он подлинный, самозабвенный артист! Был такой случай, правда, еще в годы его молодости, когда он играл на сцене легкомысленного Хлестакова. В тот памятный вечер, по единодушным отзывам, он играл Хлестакова прямо-таки потрясающе! Зрители хохотали, аплодировали. А сам он… в каждый антракт звонил мне по телефону и со слезами в голосе спрашивал о состоянии жены, — а жена лежала чуть ли не при смерти!.. Но для врача невысказанная благодарность порой дороже всех самых прочувствованных слов. От врача, Мансур, требуется величайшее самообладание… Ты слушаешь меня? — Слушаю, отец. — Ты знаешь, Мансур, я не люблю читать мораль. Сейчас это получилось помимо моей воли… Извини, — когда я слишком волнуюсь, могу наговорить лишнего. Старость, видимо, сказывается… Тяжел, тяжел наш труд, сын! Но есть ли труд прекраснее, человечнее?.. Возможно, именно этот разговор повлиял на Мансура. Во всяком случае, он как бы встряхнулся. На другой же день, перед вечером, направился в глухой переулок па берегу озера Кабан. Помня просьбу Диляфруз, он не пошел в дом к ней, стал ждать на улице. Но так и не дождался: Диляфруз или допоздна задержалась на работе, или была чем-то занята дома. Не дождался и в следующий вечер. Звонить девушке на работу — не хотел, она просто могла отказаться от свидания… И вот — неожиданно встретил Диляфруз в центре города. Она сама окликнула его: — Здравствуйте, Мансур-абы! — и первая подала руку. Мансур взволнованно поздоровался с девушкой, торопливо предложил ей пойти куда-нибудь, где меньше народу. Он и сам еще не знал, зачем это нужно ему. Так хотелось сердцу. — Зайдемте в зоопарк, — не задумываясь предложила Диляфруз. Вот уж нельзя назвать Казанский зоопарк безлюдным местом! Всюду народ. Целая толпа собралась перед вольером с павлинами. Невозможно было подойти близко, чтобы посмотреть на красивых, гордых птиц. — Не вижу, ничего не вижу! — с огорчением повторяла Диляфруз. Мансур, перебросив через плечо плащ, который держал в руках, сказал: — Хотите, подниму вас? Диляфруз, не думая, хорошо ли это для взрослой девушки, разрешила поднять себя, — устроилась, как маленькая, на плече у Мансура. — Вот теперь вижу! Ой, какие красавцы! Какие красавцы! — не переставала восклицать она. Потом они бродили по саду, пока не стемнело. Вечер выдался тихий, теплый. Птицы успокоились, засыпали в своих клетках. Лишь сова, дремавшая целый день, засверкала в темноте своими желтыми глазищами. Потемнела зеленая листва на деревьях. Только там, где горели электрические огни, листья отливали темно-зеленым глянцем. Никто уже не смотрел ни на зверей, ни на птиц. Люди прогуливались по аллеям, разговаривали о своих делах и заботах или веселились кто как мог. Но Диляфруз все еще жила впечатлениями дня. Оказалось, она очень любит яркие краски природы — причудливо окрашенные цветы, пестрое оперение птиц… Она хотела бы побывать в дальних южных странах, где обитают сказочно красивые птицы и качаются на высоких стеблях огромные цветы. Около этой чистой, восторженной девушки Мансур словно забыл все свои тревоги и муки. Он оживился, охотно говорил, даже шутил. Больше всего ему хотелось как-то облегчить горе девушки, потерявшей родную сестру — единственно близкого человека. Они вышли из парка на городскую улицу. Незаметно поравнялись с домом, в котором жил зять Диляфруз. Из открытых освещенных окон лились на улицу веселые песни, музыка. — У джизни сегодня свадьба, он женится, — с чувством неловкости объяснила Диляфруз. — Свадьба? — удивился Мансур. — Ведь не прошло и трех месяцев, как этот человек потерял жену. Говорили, что он чуть не лишился ума от горя: все грозился зарезать доктора или покончить с собой… — Некоторые мужчины довольно скоро забывают потерю любимой женщины, хотя первые дни страдают очень сильно, — с горечью сказала Диляфруз. — Наверно, так случилось и с моим джизни. Теперь я даже подозреваю, что он притворялся в своем горе. Ведь до сих пор даже надгробного камня не положил на могилу сестры… Мне детей очень жалко, Мансур-абы. Им, бедняжкам, теперь уже не видать хорошей жизни. Не зря говорят в народе: «И самая добрая мачеха каркает, как сердитая ворона». Была бы возможность, я сама бы вырастила детишек… Мансур вздрогнул — смутная, неожиданная мысль словно электрическим током пронзила его. — Дальше не провожайте меня, — попросила Диляфруз, протягивая ему руку. — Спасибо вам, что помогли мне на время рассеять тяжелое настроение… Я просто не знала, куда девать себя из-за этой свадьбы. Спасибо и за нарядных павлинов, — чуть улыбнулась Диляфруз. И вот Мансур возвращается домой, одиноко идет по улицам, погруженным в призрачную темноту летней ночи. Он и сам не может разобраться толком, что творится в его душе. Одно знает: не напрасно провел сегодняшний вечер. Он не стал допытываться у Диляфруз, кто такой С., упомянутый в роковой записке, хотя именно для этого и искал встречи с Диляфруз. Кажется, он нашел сегодня что-то более важное. 11 Фатихаттай принесла с базара неприятную новость — говорят, кто-то сильно избил профессора Янгуру… Лежит, бедняжка, в постели, все лицо опухло. Мадина-ханум сейчас же позвонила в больницу Абузару Гиреевичу, посоветовала навестить пострадавшего. Профессор не очень-то поверил базарному слуху, просил жену успокоиться: вернется с работы Мансур, все узнаем. Но раньше, чем вернулся Мансур, к Тагировым прибежала перепуганная Ильхамия. По ее словам, Фазылджан Джангирович отлучался в недолгую командировку, вернулся с таким распухшим лицом — сказать невозможно. Наконец пришел с работы Мансур. Вслед за ним Ильхамия метнулась в его комнату, выпалила: — Джизни чуть не убили! Мансур равнодушно покачал головой. — Не веришь? — поразилась Ильхамия, широко раскрыв глаза. — Да ты знаешь, куда он ездил? — Не знаю. Мне никто об этом не докладывал. — Так вот знай! Тебе-то я скажу всю правду!.. Он ездил в Акъяр, к Гульшагиде! Сделал ей предложение! Там кто-то избил его!.. — выкрикивала Ильхамия. Ни один мускул не дрогнул в лице Мансура. Спокойно, чуть насмешливо он ответил: — Ну что ж, надеюсь, Фазылджан Джангирович пригласит меня на свадьбу. Ильхамия совсем растерялась. Ничего невозможно понять. Ведь Янгура пришел в ярость, когда она сообщила ему, что Гульшагида переписывается с Мансуром. Теперь Ильхамия ожидала, что, в свою очередь, Мансур будет потрясен ее сообщением о сватовстве джизни. — Успокойтесь, — все в том же ироническом тоне продолжал Мансур, — и разрешите мне на минуту оставить вас, я еще не успел умыться после работы, Его «минута» тянулась долго, — умывшись, он ушел переодеться и только после этого, все такой же непонятно равнодушный, вернулся в комнату. — Юматша обо всем рассказал мне, — объяснял Мансур. — Они вдвоем с Самуилом Абрамовичем навестили Фазылджана Джангировича. Ничего опасного нет. Его довольно сильно покусали пчелы… Ну и, конечно, разыгрались нервы, — с легкой улыбкой добавил он. — Ты напрасно улыбаешься! — возмутилась Ильхамия. — Не знаю, как там было с пчелами, но джизни сам говорил мне, что сделал предложение Гульшагиде. Тебя это не трогает? Тебе безразлично? — нервно допрашивала она. — Вы что ж, пришли сообщить мне о сватовстве специально для того, чтобы порадовать? — холодно спросил Мансур. — Не смей так разговаривать со мной! — со слезами на глазах вскричала Ильхамия. — Вот что, — уже серьезно заговори и Мансур. — Вы напрасно хлопочете и совершенно напрасно пытаетесь вовлечь меня в эти хлопоты. Гульшагида сама себе хозяйка. Захочет ли она выйти за Фазылджана Джангировича или за кого другого — это ее дело. Ни вы, ни я в этом случае не в силах что-либо изменить. Извините, у меня есть неотложные дела. Я должен уйти из дома. Если вам скучно, побеседуйте с Фатихаттай. Мансур волновался: как встретит его Диляфруз? Когда он позвонил ей на работу и сказал, что хотел бы непременно видеть ее сегодня же, в первую минуту девушка растерялась, не могла ответить ни «да», ни «нет». Потом согласилась. Они условились встретиться около памятника Тукаю. Последний раз они виделись четыре дня назад. Произошел короткий, но многозначительный разговор. — Вы часто навещаете сироток — детей Дильбар? — неожиданно спросил тогда Мансур. — Как им живется? — Да уж какая там жизнь… Младшего хотят отправить к каким-то родственникам в деревню, старшего — устроить в ремесленное училище. — Как относится к ним отец? — Ничего хорошего… Заходила я к ним… плачут, бедняжки, не хотят разлучаться. Отец за это избил их… Увидели меня — так и бросились навстречу… Хоть и маленькие, а понимают, что ожидает их впереди… Мансур слушал с широко открытыми глазами. Вдруг взял Диляфруз за руку: — Вы хотели бы сделать их счастливыми? — Он и сам испугался своего вопроса. — Если бы это было в моих силах! — горячо ответила Диляфруз. На этом их разговор и кончился. Все последующие четыре дня и ночи Мансур думал об одном и том же. А когда пришел к твердому решению, позвонил Диляфруз. Сегодня он должен высказать ей все… Вот и сама Диляфруз подошла к памятнику. Глаза у нее светятся, на губах — улыбка. Ни тени волнения или робости на лице. Догадывается ли она, с каким намерением позвал ее Мансур? — Пойдемте опять в какой-нибудь укромный уголок, — предложил Мансур, не выпуская маленькой руки Диляфруз. Девушка и не пыталась ее освободить. — Мне бы полагалось пригласить вас к себе, да ведь вы знаете… — чуть замялась Диляфруз. — Давайте посидим в каком-нибудь саду. — В этом районе и садов-то нет, Мансур-абы. Парк далеко, да там всегда полно народу… Может, спустимся на берег Кабана? Они сидят на берегу озера. Диляфруз бросает в воду попавшие под руку камешки, задумчиво смотрит на расходящиеся по воде круги. Иногда, отвечая каким-то своим мыслям, еле заметно улыбается, смотрит на тот берег. Ее большие глаза, как всегда, будто лучатся. Она терпеливо ждет, когда Мансур начнет разговор, и ничем не проявляет волнения. А Мансуру трудно собраться с мыслями. Он шел с намерением высказаться просто и смело. Но когда настала минута — вдруг растерял слова. Где-то далеко в тумане он неожиданно увидел одинокую, печальную Гульшагиду. Откуда бы взяться ей? Ведь Мансур решил было не думать о ней. Но вот — это болтовня Ильхамии взбудоражила его. — Диляфруз, — начал Мансур, превозмогая нерешительность, и в тот же миг на лицо его упала первая дождевая капля, — вы, наверно, догадываетесь, зачем я позвал вас? — И догадываюсь и не догадываюсь, Мансур-абы, — просто и спокойно ответила девушка. Вот упала вторая капля, теперь уж на лицо Диляфруз. Наверно, это были одинокие, заблудившиеся капли, — облака на небе вроде бы не дождевые. Что еще должен сказать Мансур? Обдуманные, приготовленные, прочувствованные слова как бы испарились. Что он скажет теперь девушке? Между тем Диляфруз ждет. Сама только что призналась: «И догадываюсь и не догадываюсь». Значит, хоть и не вполне, но все же догадывается. Мансур обязан говорить, коль уж начал. И он, кажется, нашелся — опять заговорил об осиротевших детях, о их жестоком отце. Да, да, он в неоплатном долгу перед детьми. Обязан облегчить их участь… вывести их в люди, в жизнь. Все как будто правильно. Но это — лишь первая часть разговора. Диляфруз молчит. Наверно, ждет продолжения. Ждет чего-то более важного. Но ему все трудней говорить. Почему он такой нерешительный?.. Как-то так случилось, что Мансур не переживал настоящих трудностей, испытаний, выпадающих в юности и молодости на долю почти каждого из нас. Он не знал сомнений в своих способностях. И вплоть до поездки на Север не испытывал ни страха, ни потрясений, ни разочарований. Его нельзя было назвать баловнем судьбы. Он со школьной скамьи привык много и добросовестно работать. И все же он не был достаточно закален. А ведь известно: запоздалые детские болезни переносятся гораздо тяжелее. С Мансуром случилось нечто подобное. Перед лицом серьезных испытаний он терялся, иногда падал духом. А теперешние переживания были связаны с острыми угрызениями совести. Надо признаться: он внушил себе этот разговор с Диляфруз. И все же следует высказаться до конца. Иначе будет нечестно. Он взял осторожно обе руки девушки. — Диляфруз, помочь детям можно лишь в том случае, если… если мы с тобой будем вместе… Да, если все будем вместе! — уже твердо закончил он. — Вы понимаете, что я хочу сказать, Диляфруз? Она мгновенно взглянула на него. Это был обжигающий взгляд. Потом, уронив голову, закрыла ладонями лицо. Мансур обнял ее, привлек к себе. Она не сопротивлялась. Притихла, словно голубка, только плечи слегка дрожали. И вдруг вскинула голову, отстранилась от Мансура. Лучистые глаза ее теперь были наполнены слезами. — Вам не кажется, Мансур-абы, что вы избрали путь, требующий от нас обоих слишком больших жертв? — медленно проговорила она. — Да, Диляфруз, — ответил Мансур, — я знаю об этом. Но других путей нет. — Чтобы уберечь от тяжелых испытаний две юных жизни, надо пожертвовать еще двумя жизнями… — Диляфруз отчетливо произнесла эти суровые слова, как бы думая вслух. — Других путей нет, Диляфруз, — повторил Мансур. Не слушая его, девушка продолжала: — Предположим, не так уж трудно принести эту жертву… Но что мы получим взамен? А если не получим, сумеем ли дать счастье детям? — У нас в стране, Диляфруз, немало таких случаев, когда берут на воспитание совершенно чужих детей — и все же делают их счастливыми. — Но там не требуются такие жертвы! — Она подчеркнула слово «такие». — Я не совсем понимаю вас, Диляфруз. Она смотрела в темнеющую глубь озера, — тоска, безнадежность, но и решимость были в этом взгляде. — Когда я шла сюда, я ждала от вас… — Диляфруз прикусила губу. — А теперь… — Она глотала слезы. — Теперь я убедилась… вы меня, Мансур-абы, вы — нисколько… сказать прямо, — вы даже и за человека-то не считаете меня… Вы только — о своей совести… Вы хотите остаться честным. Как бы это сказать… вы — новый Нехлюдов, что ли… Когда вы впервые заговорили… Как только я догадалась — я была поражена вашим великодушием, всю ночь не могла уснуть. Я надеялась тогда, что вы… хоть немного… Мне ведь даже и муж покойной сестры предлагал такой выход… И все знакомые старались уговорить меня: «Согласитесь ради детей». Я не хочу сравнивать вас с моим джизни, я вас очень уважаю… Вы… Если б вы хоть капельку… я бы ни минуты не задумывалась… Но у вас ко мне — в лучшем случае, только жалость. Вы предлагаете мне самопожертвование. Зачем, ради чего?.. Конечно, это было бы благородно. Однако это благородство должно быть согрето и другим чувством. А вы даже не подумали об этом. И, сами того не замечая, надругались надо мной… Это жестоко, Мансур-абы! Незаслуженно жестоко!.. Но я не сержусь на вас, потому что знаю: вы сделали это не от злого сердца… Подождите, дайте мне сказать до конца. А то расплачусь — и уже не смогу. Я ведь знаю… вы любите другую. И она вас любит. И вот, чтобы обелить себя перед своей совестью, вы хотите, кроме себя самого и меня, принести в жертву еще одного человека… Это ведь, Мансур-абы, по правде говоря, бесчеловечно. К тому же в ‘семье, где нет любви, где властвует только рассудок, дети не будут счастливы. Дети почувствуют эту страшную фальшь… Разговаривая, они не замечали, что ветер подул сильнее, круче стали волны. Сердито встряхивая белыми гривами, они с шумом катились к берегу. А над городом кружился пыльный вихрь. Под ветром деревья на том берегу низко клонились вершинами. Мансур сидел молча. Он был потрясен. Эта худенькая, скромная девушка за несколько минут опрокинула и разбила все его планы. Он удивленно смотрел на Диляфруз, словно видел ее впервые… Ветер все усиливался. Ветер трепал волосы Диляфруз, шелестел белым воротничком — ее платья. — Я хочу любить и быть любимой! — уже смело говорила она. — Другого не нужно мне. Однажды я уже подавила в себе… Мне было очень тяжело… Я разочаровалась и обманулась в человеке… Теперь не буду искать чего-то исключительного. Думаю, найдется мне ровня. Верю, что с ним мы сумеем помочь и детям… А вам, Мансур-абы… простите, вам не следует обманывать себя. Мою бедную сестру не воскресить. Вы нужны живым, Мансур-абы!.. Внезапно хлынул проливной дождь. Спрятаться было некуда, поблизости нет ни построек, ни даже деревьев. Только единственный, наполовину засохший вяз торчал у самого берега. Диляфруз не боялась ливня. Все же Мансур снял пиджак с себя, накинул ей на плечи. Она не противилась… Дождь все усиливался. На какие-то минуты исчезли из глаз и город и озеро. Казалось, вселенную захлестнуло ливнем и всю свою силу стихия обрушила на берег озера, где сидели, прижавшись друг к другу, два человека… Ливень кончился так же внезапно, как и начался. Опять засияло солнце. Над озером зажглась многоцветная радуга. Яркие концы ее были опущены в воду, а середина затянута дымкой, и от этого радуга казалась разорванной. Глава четвертая 1 Открытое окно деревенской пятистенной избы выходило в палисадник. Вечерело. У окна склонилась над книгой Гульшагида — готовится к завтрашним политзанятиям с колхозными бригадирами и звеньями. Прочитает страницу, подопрет щеку ладошкой, задумается, глядя на листву сада. Откуда-то с окраины Акъяра доносится песня девушек, возвращающихся с фермы. Песне подыгрывает гармонь… Солнце зашло, на Акъяр опускаются теплые, словно парное молоко, сумерки. Вдруг на пригорке ярко блеснули фары проехавшей машины. На какое-то мгновение из наступающей темноты выступила огромная металлическая опора высоковольтной электропередачи с белыми изоляторами и серебристыми переплетениями. Потом огни фар также мгновенно осветили еще не застекленные оконные проемы достраивающейся больницы. Гульшагида сидела, не шевелясь, словно боялась спугнуть сгустившуюся темноту за окном. О чем она думала? О своих больных, около которых хлопотала весь день? О судьбах родного села Акъяр?.. Ничем особенно не знаменито это село. Не видно здесь ни больших строек, коренным образом меняющих привычные окрестности, не затронули Акъяр и прославившие Татарию нефтяные разработки. Здесь с незапамятных времен занимаются сельским хозяйством — сеют рожь, пшеницу, горох, просо, гречиху, выращивают скот. И все же перемен много. Уже давно в колхозе открыт клуб; всюду над крышами торчат радиоантенны; в избах появились первые телевизоры. Раньше Акъяр, считался отдаленным уголком Татарии — нет вблизи ни железной дороги, ни судоходной реки. Но с открытием воздушных трасс село сразу как бы приблизилось к центрам страны. Нет, Гульшагида довольна Акъяром, не сетует на его оторванность от большой жизни. Родной Акъяр совсем не похож на прежнюю деревню, заброшенную проклятым лешим в самую глухомань. Гульшагида улыбнулась своим мыслям. Она подумала о том, что ученые грядущих поколений с высоты двадцать первого, двадцать второго столетий, возможно, назовут шестидесятые годы нашей эпохи началом звездной эры в истории человечества, а современников Гульшагиды — творцами этой эры. И ученые будут правы. 12 апреля 1961 года советский космонавт впервые в мире сделал рывок к звездам. Вслед за ним устремились другие. А вот она — самый обыкновенный человек звездной эры — смотрит на вселенную не из иллюминатора космического корабля, а всего лишь из открытого окна колхозной избы… Что же приметного произошло в жизни этого человека за последнее время?.. Не так уж давно в Акъяре состоялось общее партийное собрание. Вместе с другими коммунистами Гульшагиду избрали делегатом на районную партийную конференцию. Когда на бюро обсуждали ее кандидатуру, Гульшагида пыталась отвести себя, ссылаясь на большую занятость в больнице, на загруженность общественной работой. Но эти отговорки не помогли. «Потому мы и выдвигаем тебя, что ты заботливый врач и хорошая общественница. Не зря о тебе в газете написали», — ответили члены бюро. После этого жизнь Гульшагиды понеслась, как челн, подхваченный быстрым течением реки. В районе ее выбрали делегатом на областную партконференцию — и Гульшагида нежданно-негаданно очутилась в Казани. Еще пролетая над городом, она искала глазами Федосеевскую дамбу. И в который уже раз убедилась, что не в силах забыть Мансура. Сколько бы она ни разуверяла себя, жизнь без Мансура кажется ей одинокой, бесприютной. Еще в самолете она решила: «В первый же вечер навещу Тагировых». Но делегаты-земляки надумали пойти в Татарский академический театр. Позвали и Гульшагиду. Ей и самой хотелось посмотреть интересный спектакль — ведь она так давно не была в хорошем театре. И Гульшагида пошла с делегатами. Посещение Тагировых отпало. Может быть, она и не отказалась бы от своего первого намерения. Но… женская гордость. Гульшагида втайне надеялась— вдруг Мансур, узнав о ее приезде, в первый же вечер сам разыщет ее. Надежда не сбылась. В гостинице, где остановились делегаты, никто не справлялся о Гульшагиде. Вернувшись из театра, она почти всю ночь не спала. Все думала о Мансуре. Что только не приходило ей в голову. Но мечты оставались мечтами. Вернее всего, Мансур даже не знал, что Гульшагида в Казани. На другой день в девять утра делегаты были уже в зале заседания партконференции, открывшейся в Оперном театре имени Мусы Джалиля. Перед началом заседания к Гульшагиде подошел Хайдар Зиннуров. Это была очень теплая встреча — нё просто врача и бывшего пациента, но — двух друзей. И Гульшагида знала, что дружбе этой суждено закрепиться. Последний раз они виделись весной, когда Зиннуров приезжал в Акъяр в командировку от газеты, чтобы собрать материал для очерка об акъярской больнице. Тогда же Гульшагида возвратила ему тетрадку под названием «Из мира больных». Не дожидаясь вопроса — понравилась ли ей рукопись, — по врожденной своей деликатности Зиннуров мог и не спросить об этом, — Гульшагида поблагодарила его за доверие. И еще она сказала тогда: «Я прочла записки с большим удовольствием. С пользой прочла. Я убедилась, насколько важно бывает врачу сохранить перед больными внутреннюю свою собранность, безукоризненный нравственный облик. Это ведь закрепляет у больного веру в силы врача, следовательно — помогает борьбе с недугом. Вооруженный знанием этой истины, врач сумеет установить духовный контакт с больным. А это очень важно». Очерк Зиннурова о больнице был напечатан, и в нем Гульшагида прочла немало добрых слов о себе. Она тогда же написала Зиннурову: «Вы чуть ли не в героиню превратили меня. У нас в Акъяре газету передавали из дома в дом. Вряд ли я заслужила такую честь». И сейчас у них хватило времени, чтобы наговориться вдоволь. Гульшагида перезнакомила Зиннурова почти со всеми делегатами своего района. А с другого конца зала, раскрыв объятия, к ним уже шел Николай Максимович Любимов. С присущей только актерам смелостью он обнял Гульшагиду, поцеловал в щеку, возгласив чуть ли не на весь зал: — Чтоб не сглазить, — ты еще больше похорошела, цветок мой! Уж не вышла ли замуж? Гульшагида только отмахнулась, не найдя что ответить. Хорошо, что у Николая Максимовича знакомых чуть ли не половина зала. В следующую минуту он уже устремился к женщине с Золотой Звездой и орденом Ленина на груди. А во время перерыва, в фойе, Гульшагида, разговаривая с земляками, вдруг услышала за спиной у себя голос: — Как только Сафина построила новую больницу, загордилась, знать никого не хочет! Обернувшись, она увидела первого секретаря обкома и председателя Совета Министров. — Ну как, справила новоселье в больнице? Хорошо получилось? — спрашивал секретарь, протягивая руку Гульшагиде. — Скоро можно будет справлять. Осталась внутренняя отделка. — Ждите, приедем посмотреть. Говорят, вы там отстроили целый больничный городок? — До городка далеко. А на новоселье — добро пожаловать! — улыбнулась Гульшагида. — Очень кстати будет. У нас деньжонок не хватает на оборудование. Если уж в большом помогли, думаю, за малым не постоите. — Видели, как она ловко подъезжает! Сперва отчитайтесь за полученное, а дальше дело покажет. На вечернем заседании начались прения. Выступали лучшие люди республики. Гульшагида слушала и невольно думала: а что сказала бы она, если бы вышла на трибуну? Ведь она не передвигала через горы и овраги огромные железные конструкции, высотой в сорок метров и весом в десятки тонн, не карабкалась, рискуя жизнью, по железным каркасам, как этот, только что закончивший свою речь монтажник-высотник. Труд ее нельзя выразить в литрах, в метрах, в тоннах, как труд доярок, хлеборобов, ткачих, нефтяников. Она оберегает здоровье людей. Правда, человек может творить великие дела лишь при хорошем здоровье. Возможно, именно об этом и сказала бы Гульшагида, если бы осмелилась подняться на трибуну. Возвращаясь в гостиницу, она думала: «Что, если Мансур звонил ко мне в номер? А может, приходил, спрашивал?..» Но Мансур и сегодня не приходил, не звонил. А она по-прежнему не хотела первая напоминать о себе. Гульшагида долго смотрела из окна на темную и пустынную улицу Баумана. Легла спать далеко за полночь. …И увидела сон. Будто идет по Федосеевской дамбе. Раннее утро. Навстречу ей бежит Мансур. Гульшагида догадывается: Мансур хочет сказать ей, что слышал, как она весной, в поле, пела грустную песню. Все быстрее бежит Мансур. Все меньше и меньше расстояние между ними. Уже осталось всего два-три шага. Гульшагида видит встревоженные глаза Мансура, его вздрагивающие губы… Но тут она проснулась. За время конференции портреты многих делегатов печатались в газетах. Помещена была и фотография Гульшагиды; о ней упоминали и в радиопередачах. Неужели Мансур ничего не знает, ничего не слышал? Должно быть, просто не хочет видеть ее. Значит, она совсем не нужна ему. Может быть, он женился? Ведь говорила же Фатихаттай, что Ильхамия готовится к свадьбе. Больше всего не хотелось Гульшагиде, чтобы заявился Фазылджан Янгура. А он пришел. И почему-то рано утром. О чувствах своих на этот раз не говорил ни слова, но глаза у него лихорадочно блестели. Они вышли на улицу. Город еще не совсем проснулся. По небу тихо плыли белые облака, оставляя тени на земле… Разговор так и не сложился. Они попрощались довольно холодно. * * * А дальше — как в сказке… Завтра открывается Двадцать второй съезд Коммунистической партии Советского Союза… Вернее, он откроется сегодня, потому что кремлевские куранты давно уже пробили в ночной темноте двенадцать. Вряд ли кто из делегатов в ожидании исторического события сомкнул в эту ночь глаза. Не спится и Гульшагиде. Перед ее взором одна за другой мелькают картины. Проводы делегатов на Казанском вокзале. Да, Казань торжественно проводила своих избранников на партийный съезд. Народу на вокзале — глазом не окинешь. Мощные прожекторы освещали людское море, красные полотнища, лозунги. Много улыбок и цветов. Откуда-то лилась музыка. Снимали для кино и телевидения, для газеты. Слепили глаза сияния рефлекторов, вспышки магния. К делегатам то и дело подходили корреспонденты с желтыми кожаными аппаратами за плечами и микрофонами в руках. Один из них попросил Гульшагиду сказать несколько слов в микрофон. Что она говорила? Теперь уже не вспомнить. Одно знает: слова шли от сердца. Гульшагиду провожали бывшие сослуживцы по больнице, знакомые. Пришли врач Вера Павловна, Асия, Диляфруз. Несколько позже явились Абузар Гиреевич и… Мансур. Ни с тем, ни с другим не удалось поговорить наедине. Но все же Мансур пришел — это было уже большим счастьем. Знал он или не знал до этого вечера, что она в Казани? Теперь уж не важно. Он пришел, остальное — мелочи. И в дороге, и в московской гостинице, когда просыпалась по ночам, перед ее глазами, как звезда в темном небе, не раз появлялся Мансур. Ее охватывала радость. Какие только мысли не возникали в голове. Если пришел провожать, значит, и встречать будет. Труден только первый шаг, а второй уже сам собой напросится. Гульшагида старалась восстановить в памяти каждый взгляд, каждое движение Мансура, ища в них особый смысл. Ведь слова бывают обманчивы. А в глазах, в невольных движениях человека можно угадать истинное чувство. Чтобы найти время искренне поговорить с Мансуром, она на обратном пути остановится в Казани на целый день, мало — на два дня, — предлог для остановки всегда можно придумать. Уже поздно ночью постучали в дверь номера. Принесли телеграмму, — бланк с красной полосой, с надписью «правительственная». Распечатала — и от радости слезы навернулись на глаза. Это из Акъяра, от работников больницы. «Сегодня переехали новое здание тчк Все благополучно тчк Настроение у всех хорошее тчк Думаем о вас тчк Желаем больших успехов в работе съезда». Завтра предстоит напряженный день, нужно хоть немного отдохнуть, но Гульшагида так и не смогла заснуть. Значит, переехали в новую больницу… Воображение рисовало ей новые, светлые палаты. Все отделения — терапевтическое, хирургическое, детское, инфекционное — расположены отдельно. А в будущем — своя лаборатория, кабинеты для электро- и водных процедур, будет и рентген. Это уже современная больница в подлинном смысле слова… Радость не умещалась в груди Гульшагиды. Она встала. Не зажигая света, подошла к окну. Вдали, как раз против ее окна, на темном фоне неба, словно волшебный дворец, сияет яркими огнями величественное, устремленное ввысь здание Университета. Она забылась уже перед рассветом. А в половине седьмого, за стенкой, в коридоре, стали слышны шаги, раздавались голоса. Гульшагида быстро встала, заплела косы, уложила их в тугой узел. Гостиница гудит как улей. Все делегаты уже на ногах. Настроение приподнятое, радостное. В вестибюле работал телеграф. Гульшагида отправила телеграммы в райком, в Акъяр, сообщила, что прибыла в Москву, отправляется на первое заседание съезда. Акъярцев поздравила с открытием новой больницы. Непрерывные потоки людей стекались к Кремлю. Было впечатление, что происходит праздничная демонстрация. День стоял чуть прохладный, но солнечный. Мимо Царь-пушки и Царь-колокола участники съезда проходят в новый Дворец съездов. При свете утреннего солнца это величественное здание кажется голубоватым, легким и прозрачным, как хрусталь. Большие стеклянные двери не закрываются ни на минуту. Вестибюль. Вот он, зал съездов. Всюду мрамор и стекло. На потолке ни одной люстры, но в зале так светло, будто здесь сконцентрирован свет солнца. Зрительный зал вмещает шесть тысяч человек. Казалось бы, помещение должно выглядеть огромным. Но строго выдержанные пропорции скрадывают масштабы. В центре зала партер, с двух сторон двумя крылами вздымаются амфитеатры. А над ними — двухъярусный балкон. Места делегатов Татарстана находились как раз посредине правого крыла амфитеатра. Занавес еще не поднят. На нем — на фоне развевающегося знамени — портрет Ленина. Из боковых дверей начали входить представители зарубежных братских компартий. Делегаты встречают их громкими рукоплесканиями. Вверху один за другим зажигались невидимые глазу плафоны. Все ярче горит алое знамя на занавеса. Знамя будто колышется над головами тысяч делегатов. Показались руководители партии и правительства. Делегаты дружно поднялись с мест. Долго не смолкали овации, напоминающие гул морского прибоя. Двадцать второй съезд партии начал свою работу. 2 Две недели Гульшагида прожила будто в сказочном мире. И вот этот мир уже отдалился. Она — опять в родном Акъяре. В бледно-сером, неприветливом ноябрьском небе скупо мерцает плохо греющее осеннее солнце. Деревья обнажены, почернели, как уголь. На дорогах грузовые машины и тракторы, то и дело снующие по хозяйственным надобностям, разворотили такие глубокие и широкие колеи, что невозможно перешагнуть. В колеях блестит холодная, стального цвета дождевая вода; то с одной, то с другой стороны налетает пронизывающий ветер, рябит воду в лужах. Трава пожелтела, увяла. И все же Акъяр после разлуки показался Гульшагиде роднее и краше, чем раньше. Вон, обойдя стороной село, шагают в гору, уходят все дальше и дальше ажурные стальные опоры высоковольтной электропередачи; вон на взгорье стоит новая больница, а по обеим сторонам улицы выстроились молодые клены и тополя, — всем селом их сажали в октябре, в честь съезда партии. Вон на крыше клуба телевизионная антенна… Вчера в этом клубе состоялась встреча с населением делегатки съезда партии Гульшагиды Сафиной. Народ не вмещался в зале, валом валил и стар и млад. — Расскажи, Гульшагида, что видела, что слышала, — обо всем подробно расскажи. Гульшагиде приходилось и раньше выступать с различными докладами и беседами перед местными жителями. Во время этих выступлений между докладчиком и слушателями обычно оставалось какое-то пространство. Оно то сужалось, то расширялось. Не каждый раз протягивалась нить от сердца к сердцу. Она объясняла это и недостаточной своей авторитетностью, и нехваткой ораторского навыка. Оказывается, не только в этом была причина… Народ больше всего любит, когда с ним искренне, от всего сердца говорят, советуются не только о местных нуждах, но и о вопросах государственных. Теперь Гульшагида как бы слилась со своими слушателями. Иногда от волнения она не сразу находила то или иное нужное слово. Но ее понимали, ждали. Вот почему по-осеннему тусклый, холодный Акъяр казался ей оживленным, веселым. Не доходя до больницы, Гульшагида остановилась. Вот с этого бугорка новенькое здание видно от фундамента до крыши. Сколько сил вложила она в эту стройку. И какие только сравнения не напрашивались теперь у Гульшагиды. Если бы Акъяр можно было назвать перстнем, то здание больницы — драгоценный камень в этом перстне. Правда, часть медицинского оборудования еще не прибыла, еще не все мелочи доделаны, но главное все же есть. А время шло своим чередом. Гульшагиду чуть ли не каждый вечер приглашали на встречи, доклады, беседы. Где она только ни побывала — на колхозных фермах, в школах-интернатах, на партийно-комсомольских собраниях, в райпромкомбинате и автотранспортной конторе, на собрании рабочих кирпичного завода, в вечерней школе, в пионерской дружине… Одним Акъяром дело не ограничивалось, приходилось разъезжать по всему району. И наконец, она вынуждена была сказать в районе: — Товарищи, я все же врач, мне надо лечить больных. Ее поняли. Вызовов стало меньше. Районные руководители вспомнили и о других докладчиках и беседчиках. Эта напряженная общественная деятельность помогла Гульшагиде в личной жизни. Смягчилась, как бы растворилась ее душевная боль. Правда, ненадолго. Иногда, возвращаясь ночью из какой-нибудь дальней деревни, укутанная тулупом, она сидела в кошевке Аглетдина, смотрела на одинокую бледную луну. Ей становилось грустно при мысли, что и она одинока, как эта луна. Сердце опять сжималось от тоски. Как незажившая рана, вспоминалась короткая остановка в Казани на обратном пути из Москвы. Целый день и весь вечер она не отлучалась из гостиницы — все ждала Мансура. Но он так и не пришел. Опять явился Фазылджан Янгура. С цветами пожаловал. Она не знала, под каким предлогом поскорее выпроводить гостя. А он словно забыл о времени, о приличии… Все говорил и говорил. Глаза у него, как в тот раз, лихорадочно горели. Боже, как это тягостно, — сидеть и разговаривать с неприятным человеком в то время, когда думаешь о другом, ждешь другого! Нет, она не дождалась Мансура. …В один из декабрьских дней, до того морозных, что солнце было окружено оранжевым кольцом, а с неба сыпался мелкий сухой иней, Гульшагиду вызвали в райком. Входя в кабинет первого секретаря Гарифуллы-абы, она подумала: «Опять пошлют куда-нибудь с докладом». Но секретарь райкома и речи не заводил о каком-либо выступлении. Человек жизнерадостный, он сегодня выглядел расстроенным. И был не так словоохотлив, как раньше. «Самому, что ли, нездоровится или с женой опять плохо?» — подумала Гульшагида, зная, что жена Гарифуллы частенько прихварывает. Она начала было осведомляться, все ли здоровы в семье, но секретарь, перекладывая с места на место бумаги на столе, прервал ее: — У меня-то все благополучно, не могу пожаловаться. А как у тебя дела? — Вроде бы тоже неплохи, Гарифулла-абы. Вы же знаете, — постепенно раздобываем для больницы все необходимое, тяжелых заболеваний, слава богу, нет… — Знаю, знаю… Надеюсь, и впредь все хорошо будет. Я не о том… — Скажите прямо, Гарифулла-абы… Может, я провинилась в чем-нибудь? — Да уж приходится сказать, — вздохнул Га-рифулла. — Тебя в Казань забирают от нас, вот что. Сперва я думал — обойдется как-нибудь, потому и не говорил тебе. Да вот не обошлось… Гульшагида без дальнейших объяснений все поняла. — Это старый разговор, Гарифулла-абы. Я никуда не уеду из Акъяра. Не оставлю своих земляков. Да мне и самой не так уж хорошо было бы в Казани. Все это Гульшагида высказала твердо, ничуть не колеблясь. Она ведь раньше обдумала и решила: в Казань не вернется. — Могу хоть сейчас позвонить в министерство и заявить о своем отказе. Но Гарифулла-абы положил руку на телефонную трубку. — Не нужно этого, дорогая Гульшагида. Я верю в твою искренность. Но звонить бесполезно. В министерстве настаивают. Говорят, что тебе надо учиться дальше. Это подтверждают и казанские медики. Должно быть, они правы. Мешать твоему дальнейшему росту было бы неразумно с нашей стороны, да и непозволительно жить только сегодняшним днем, не думать о твоем будущем. Учись, учись, коль есть способности. По его тону можно было понять, что вопрос уже решен. По-видимому, переговоры велись уже не первый день, — Гарифулла не так-то легко поступался собственным мнением. Гульшагида пыталась высказать еще какие-то свои доводы. Но секретарь уже нетерпеливо пощелкивал пальцами по стеклу на столе. — Понятно, Гульшагида дорогая, понятно… На этом и закончим. Я уже говорил с главврачом райбольницы. Дела свои временно передашь Нафисе. А там посмотрим… — И Гарифулла-абы протянул ей руку на прощанье. В каком-то странном состоянии — без мыслей и чувств — она несколько минут посидела на крыльце райкома. Как же это так — неужели не могут понять, как тяжело ей расставаться с Акъяром и не менее тяжело возвращаться в Казань? Что там ожидает ее?.. Она даже всплакнула. В трудных случаях женщине становится легче, если она выплачется. Немного успокоясь, направилась в райздрав. Там повторили то же самое, что говорил секретарь райкома. Только к вечеру она вернулась в свой Акъяр. Прощание было нелегким. Хотя Гульшагида и твердила своим друзьям и сослуживцам, что добьется в Казани разрешения вернуться в Акъяр, но сердцем уже чувствовала, что уезжает навсегда. Какой-то круг ее жизни завершился, как завершаются прожитые сутки. Начинается новый день. Вчерашнее не вернешь. Трудно сказать; что сулят ей эти коренные перемены в жизни. Но что бы ни случилось в будущем, она не забудет Акъяр. У каждого человека до конца жизни остается в памяти свой родной уголок. 3 И вот она в Казани. Была на приеме у министра здравоохранения. Ее направили работать в знакомую больницу, где проходила практику, когда училась на курсах. Еще не совсем опомнившись от хлопот с переездом, не переставая грустить по Акъяру, она принимала больных от врача Магиры-ханум. Прежний заведующий отделением получил новое назначение, на его должность перевели Магиру-ханум. Гульшагида вступила в должность лечащего врача. В палатах уже нет никого из прежних больных. А Гульшагиде чудится, что они все еще здесь. Вот на этой койке лежала Асия. А это — особо памятный «Сахалин». Кажется, открой дверь — и послышится шутливый голос Николая Максимовича; застенчиво улыбнется Зиннуров… — Это ваш новый врач, — в каждой палате говорила больным Магира-ханум. — Ее зовут Гульшагида Бадриевна Сафина. Надеюсь, все у нас будет хорошо, Но у больных глаза испытующие, выжидательные. С первого взгляда вряд ли можно довериться этой красивой и стройной молодой женщине, хотя она и врач. Казалось, глаза спрашивают: «Откуда прилетела эта жар-птица? Ктo она — маменькина капризная дочка или сноха какого-нибудь начальника?» — А вы, значит, уходите от нас? — почти в каждой палате спрашивали больные у Магиры-ханум. Узнав, что она остается заведовать отделением, словно бы успокаивались, просили не забывать их. Все это нервировало Гульшагиду. А тут еще — Диляфруз почему-то сторонится ее. В последующие дни Гульшагида пыталась вызвать девушку на искренний разговор. Ничего не выходило, — в глазах Диляфруз смущение и растерянность, в движениях непонятная суетливость. После радушия и уюта, окружавших ее в Акъяре, Гульшагида первое время тяжело переживала в Казани свою бесприютность. Нет постоянного жилья, почему-то никто не позаботился об этом; сколько можно жить в гостинице, «сидя на чемоданах»? Она уж и санитарок и сестер спрашивала: не знают ли, где сдается подходящая комната? Говорила и с Магирой-ханум. Добрая женщина предложила было пожить пока у нее. Гульшагида поблагодарила, но не согласилась. У Магиры-ханум и без того четверо в двух комнатушках. Если кто и помог бы подыскать жилье, это неизменная тетушка Фатихаттай. Гульшагида несколько раз проходила мимо дома Тагировых, надеясь повстречать Фатихаттай, но этого не случилось. Зайти к Тагировым запросто — не решилась. Она уже знала, что сплетня о ней и Янгуре в свое время достаточно широко распространилась. Абузар Гиреевич далек от предрассудков всякого рода, но Мадина-ханум, будучи женщиной интеллигентной, все же достаточно чувствительна к мнениям окружающих, — кто знает, как она отнесется к Гульшагиде? И труднее всего встретиться с Мансуром. Странно, но Гульшагида чувствовала себя виноватой перед ним, хотя вины-то и не было. Янгура частенько звонил ей по телефону, однажды вечером явился в гостиницу. Они довольно долго беседовали, потом он не преминул спросить: — Как у вас с жильем? — Ищу по объявлениям на столбах, — невесело улыбнулась Гульшагида. — Странно, странно. — Янгура несколько раз на разные лады повторил это слово. — Коль вызывали, министерство обязано предоставить вам жилье. Если не позаботились, идите к секретарю обкома или председателю Совмина. — Нет, Фазылджан Джангирович, к высшему начальству я не пойду, — твердо отрезала Гульшагида. Янгура, потирая лоб, заметил: — Да, вы не такая. Другие не постеснялись бы. Помолчал, словно колеблясь. — А если я предложу помощь, как вы посмотрите на это? — Янгура уставился своими маленькими пристальными глазами на Гульшагиду. — Как близкий друг предложу? Гульшагида покачала головой. — На утруждайте себя, Фазылджан Джангирович. Я должна сказать вам прямо: если вы предложите даже не комнату, а золотой дворец, — все равно не пойду. Не будем больше говорить об этом, иначе мы поссоримся. — Вы считаете меня недостойным человеком? — глухо спросил он, поднимаясь с места. — Нас слишком многое разделяет, Фазылджан Джангирович. — Спасибо за откровенность, — сказал Янгура и взял шляпу. И все же после этого разговора в сердце Гульшагиды остался какой-то осадок. Ей казалось, что она говорила с Янгурой мягче, чем следовало, и дала ему повод надеяться на что-то. Утром профессор Тагиров сделал Гульшагиде выговор: — Сегодня во время припадка в третьей палате вы явно растерялись. А растерянность врача плохо влияет на больных. Они могут подумать, что врач не уверен в себе, неопытен. Возле больного — думайте только о больном. Что ж, упреки справедливы. Гульшагида молчала. Профессор, заложив руки за спину, прошелся по кабинету. Лицо у него было задумчивое, строгое. — Вот что, — начал он уже другим, доверительным тоном, — мне хотелось бы побеседовать с вами по очень важному вопросу, касающемуся не только вас, но и меня. Не сможете ли вечерком заглянуть к нам домой? Там поспокойнее. Гульшагида обрадовалась приглашению, прежние ее сомнения как будто рассеялись. Кстати, она потолкует с Фатихаттай о жилье. Но на другой день вечером, войдя в знакомое парадное с широкой лестницей и амурчиками, она опять заколебалась. Чуть было не повернула обратно. Что подумает о ней Мансур? Захочет ли уделить ей внимание?.. Все же она преодолела свои колебания. Мансура не было дома, и Гульшагида почувствовала себя свободнее. Ее, как всегда, встретили приветливо. — Ну-ка, ну-ка, покажись, погляжу, какая ты стала после Москвы! — говорила Фатихаттай, гладя ее по спине. — Только бы не сглазить — тьфу, тьфу! — Москва тебе впрок пошла. — Проходи, раздевайся, дочка, — радушно пригласила и Мадина-ханум. — Ну как здоровье, настроение? — Спасибо, очень хорошо, Мадина-апа. Сами-то как поживаете? — Мы уж по-стариковски. После чая Абузар Гиреевич сразу же пригласил Гульшагиду в свой кабинет, предложил стул, сам сел рядом. — Хотя ваш переезд сюда несколько затянулся, но это оказалось к лучшему, — начал он. — За это время вы побывали на съезде — такое счастье не каждому выпадает… А теперь, дорогая, не теряя минуты, готовьтесь к экзаменам. Подробно поговорим об этом в другой раз… В последнее время я что-то частенько стал прихварывать. Знаете, пока жив, помогу вам поработать над диссертацией, тогда душа моя будет спокойна. Я не перестаю, Гульшагида, возлагать на вас надежды. — Спасибо, Абузар Гиреевич. Вы всегда меня ободряете. Очень хочу оправдать ваше доверие. — В добрый час! Теперь у вас крылья окрепли. Вы побывали на курсах, прошли неплохую практику. Если бы у меня в ваши годы так сложилось… Профессор встал, прошелся по тесному кабинету, снова опустился в кресло. — Я говорил вам, что хотел бы посоветоваться… Ну, дело, пожалуй, еще не дошло до совета. Надо перед этим кое-что уяснить… — Он помолчал с минуту, затем очень серьезно спросил: — Скажите, Гульшагида, откровенно, что произвело на вас самое сильное впечатление на съезде? Вопрос застал Гульшагиду врасплох. Она смутилась, хотя, казалось бы, ответить было не так трудно. — Глубоких и незабываемых впечатлений было очень много, Абузар Гиреевич. Но сейчас я вряд ли найду слова… Так трудно выделить главное… — Это слишком обычный ответ, — с некоторой обидой заметил профессор. Гульшагида совсем растерялась. — Если бы я знала, что вы будете экзаменовать, то подготовилась бы, собралась с мыслями, — неловко улыбнулась она. — Еще не известно, кто кого экзаменует. Однако я слушаю… Покраснев, как ученица на трудном экзамене, она пролепетала наконец: — Я, Абузар Гиреевич, знаете… после съезда впервые так остро почувствовала всю прелесть жизни… ну, и настоящее величие, красоту человека… Она умолкла, в душе ругая себя за косноязычие. Профессор снова встал и прошелся. Нет, он не разочарован ответом Гульшагиды. Он продолжает говорить с ней как с человеком равным. — Вам не приходилось читать записки американского ученого Розбери? Он говорит: в настоящее время в Соединенных Штатах больниц строится мало, лечение с каждым днем дорожает, следовательно, заключает он, человеческая жизнь все более обесценивается. В шестидесятые годы двадцатого столетия обесценивается жизнь человека! — воскликнул Абузар Гиреевич. — Человека, открывшего тайну атомной энергии, побывавшего в космосе! В Америке богачи возят на курорты породистых собак и кошек, а человек зачастую не может найти кусок хлеба. Что это значит? Это ли не плевок буржуазного строя в лицо человечеству? Взгляд профессора скользнул по книжным полкам. Затем он повернулся к Гульшагиде, продолжал с нарастающей горячностью: — Помню, лет пятьдесят тому назад, во время холеры, я записал в своем дневнике: «Если бы я был всемогущ и при этом мне сказали бы: «В твоей власти сделать людей счастливыми, что ты сделаешь для них в первую очередь?» — я бы ответил: «Наделю всех людей крепким здоровьем! Избавлю их от всех болезней». Это, разумеется, была всего лишь юношеская мечта, рожденная состраданием к измученному народу. Тогда я еще не знал простой истины: для того^чтобы спасти людей, погибающих от множества разных болезней, нужно прежде всего разрушить старый, обветшалый мир и построить новый. Но сегодня… — профессор говорил все громче, — сегодня я чувствую себя по-настоящему всемогущим! Вы, молодые врачи, счастливы тем, что лучшую пору своей жизни живете в новом, социально справедливом обществе, и вы вряд ли сможете даже приблизительно понять радость… радость старых врачей, что и они дожили до этих счастливых времен… Профессор остановился перед портретом академика Павлова, продолжил свои рассуждения: — Великий Пастер сказал: «У науки нет родины». А наш не менее великий Павлов любил повторять: «Если у науки нет родины, у ученого она должна быть!..» И вот я, Абузар Тагиров, теперь уже старый ученый, горжусь тем, что у меня есть Советская родина!.. Он несколько минут молча стоял у окна, будто прислушиваясь к тому, что творится на улице, в темноте. Вдруг круто повернулся к Гульшагиде: — Я прервал вас. Извините. Продолжайте, пожалуйста. Странно, но это было именно так, — сейчас Гульшагиде стало легче говорить. Она принялась рассказывать, как ходила в московские клиники, какие видела там новые приборы и аппараты, рассказала о выставке достижений советской медицины. Добавила от себя: ей кажется, что развитие медицины у нас обеспечено все возрастающей ролью общественности, распространением в народе санитарного просвещения… Слово за слово — они заговорили о медицинских новинках, о диагностических аппаратах. Гульшагида сказала, что в Москве ей очень приглянулся «пламенный фотометр», при помощи которого можно быстро определить химический состав крови. — Знаю я этот аппарат, — отозвался профессор. — Хорошая вещь. Но в Казани его не найти. Полезно было бы приобрести, если удастся уговорить Алексея Лукича. — Как это — если удастся уговорить? — удивилась Гульшагида. — Главный врач в первую очередь должен сам заботиться о медицинских новинках. Профессор улыбнулся из-под усов. Этой своей улыбкой он словно хотел сказать: «Вы еще недостаточно знаете Алексея Лукича». На этом и закончилась их беседа. Гульшагида вышла из кабинета профессора. Мансур все еще не вернулся с работы. Может быть, нарочно задержался, узнав, что в доме будет Гульшагида. Гульшагида заглянула на кухню, к Фатихаттай. Повела разговор о комнате. — Мое прежнее слово твердо, — ответила тетушка Фатихаттай. — Раз сказала — найду, значит, найду. Можешь не беспокоиться… А вот за Мансура приходится тревожиться, — неожиданно и без всякой связи заговорила о том, что так жаждала услышать Гульшагида. — Теперь у него свет клином сошелся на Юматше. Шагу не сделает без него… — Кто такой Юматша? — нетерпеливо спросила Гульшагида. — Один молодой хирург. Ничего, хороший джигит. Да разве молодому мужчине только приятель нужен? — Мансур все еще дружит с Ильхамией? — Гульшагида спросила и сама зарделась от собственной смелости. — Что я могу сказать?.. Одно знаю: она перестала надоедать нам. Был слушок, что Мансур увлекся какой-то другой девушкой, но это было летом. Бывало, приоденется и уйдет. А сейчас — все больше дома сидит, если не у Юматши… Отругать бы тебя, Гульшагида, как следует… Ведь знаю, что любишь… — Фатихаттай, милая, не терзай меня! Насильно мил не будешь… Ну, я пойду. Когда о комнате похлопочешь? — Денька через два позвони или сама забеги. 4 Через несколько дней Абузар Гиреевич передал Гульшагиде, что Фатихаттай просит ее зайти. «Неужели все-таки подыскала комнату?!» — обрадовалась Гульшагида и после работы сразу побежала к Тагировым. — Полсвета обошла, а все же нашла! — такими радостными словами встретила ее Фатихаттай. — И хозяева очень хорошие. Живут только вдвоем — старушка да дочь-студентка. Квартирка теплая, сухая, на солнечную сторону окнами смотрит. И трамвай тебе, и троллейбус рядом. Один изъян — печка дровами топится. Ну, с этим уж примирись. Денег, сказали, не много возьмут. «Пусть, говорят, дров привезет — и ладно». Не теряя времени, Гульшагида вместе с Фатихаттай отправилась смотреть квартиру. По узенькой лестнице поднялись на второй этаж деревянного дома, стоящего в глубине двора. Перильца лестницы когда-то были любовно окрашены резьбой, теперь резьба наполовину отвалилась, да и ступеньки скрипят под ногами. — Открой, Хатира, это мы! — говорила Фатихаттай, стуча в обитую рогожей дверь. В квартирке стоял по-деревенски теплый воздух, пахло блинами. — Гостью привела! — бойко заговорила Фатихаттай, едва они вошли в узкий коридорчик. Гульшагида огляделась. С правой стороны — дверь на кухню, у левой стенки стоит большой сундук, на нем гора подушек. Прямо, в конце коридорчика, дверь, — должно быть, ведет на «чистую половину». Полы тщательно вымыты, под ногами дерюжные дорожки. — Проходите, проходите! — приветливо говорила пожилая женщина с веснушчатым лицом, в пестром ситцевом платье; голова у нее повязана белым платком по-татарски: на затылке торчали «заячьи ушки». — Как живы-здоровы, дочка? — Хозяйка протянула обе руки будущей квартирантке, словно давнишней знакомой. — Ее Гульшагидой зовут, — объяснила Фатихаттай. И обратилась к хозяйке: — А где же твоя дочка, дома, что ли, нет?.. Ух, как жарко ты натопила, Хатира! — Это только с мороза так кажется. Из соседней комнаты донеслись звуки гармошки. — Доченька, перестань играть, гости пришли! — позвала Хатира, приоткрыв дверь. — Раздевайтесь, раздевайтесь, — успевала она говорить и Гульшагиде. — Чужих в доме нет. В прихожей показалась худенькая девушка лет двадцати. Волосы у нее распущены по плечам. Одета в розовую, с короткими рукавами блузку, в синие брючки. При виде Гульшагиды она с радостным криком бросилась ей на шею. Потом укоризненно сказала Фатихаттай: — Почему же сразу не сказали, что это Гульшагида-апа ищет комнату! Гульшагида и сама очень обрадовалась, что попала к бывшей своей пациентке, с которой так дружна была в больнице. Мать Асии чем-то напоминала акъяровскую Сахипджамал, только старше была и полнее. — Вот счастье! Вот счастье! — повторяла Асия и, взяв Гульшагиду за руку, повела на «чистую половину». В большой комнате подоконники уставлены цветами в горшках. Некоторые уже расцвели. В правом углу — посудный шкаф, окрашенный в черный цвет, — такие теперь можно видеть только в старинных татарских домах. Посуда в шкафу самая разнокалиберная, но веселенькая, цветастая. В простенке между окнами комод, покрытый тюлем. На комоде — всякая утварь и безделушки, Гульшагиде запомнились овальное зеркало да самовар «рюмочкой» со всякими завитушками. У печки на полу туго набитый туристический рюкзак и палки. — Сейчас самовар поставлю! — заторопилась Хатира-апа и скрылась на кухне. Асия, глядя в окно, грозила кому-то кулаком. Невольно посмотрела в окно и Гульшагида. Во дворе на бревнах сидели стайкой пять-шесть подростков. Шапки набекрень, воротники рубашек расстегнуты, в руках — изогнутые клюшки. Видно, разгорячились после игры в хоккей… — Ждут Асию — мяч по льду гонять, — добродушно объяснила Хатира-апа, вернувшись с кухни. — У нее все мальчишки во дворе друзья… Посмотрите свою комнату, Гульшагида. Маленькая, словно скворечник, комнатушка с одним окошком, совершенно пустая, даже кровати нет. Только маленький письменный столик в углу. Старые, потемневшие обои кое-где порвались, висят клочьями. — Тут две студентки жили, — объяснила хозяйка. — Сделать ремонт — у самой сил не хватает. А у Асии — в руках гармонь, на губах песня… — Когда можно переехать? — без дальних слов спросила Гульшагида. — По мне — хоть сегодня. Асия завтра отправляется в какой-то там поход. Поскорее переедешь — и мне веселее будет. — Куда вы собираетесь, Асия? — полюбопытствовала Гульшагида. — В марийские леса, — ответила девушка, заплетая косу. — Небольшой туристический поход. — А сердце?.. Советовалась с врачами? Асия слегка покраснела. — Я уже забыла, где оно у меня. Пожалуйста, не напоминайте. За чаем шел оживленный разговор о всяких житейских пустяках, было как-то по-особенному уютно. Когда Гульшагида и Фатихаттай стали собираться домой, кто-то постучал в дверь. — Наверно, опять этот Салах. Вот зачастил, — говорила Хатира-апа, поднимаясь из-за стола. Гульшагида крайне удивилась, увидев знакомого молодого врача Салаха Саматова. А он еще больше растерялся. — Как вы… здесь? — А вы?… Других слов они не успели найти. Выскочившая из своей комнаты Асия объяснила Салаху: — Гульшагида-апа теперь у нас будет жить! 5 Для первого дня Гульшагида постаралась вернуться с работы пораньше. В одной руке — пакет с мелом, в другой — рулоны обоев. Вчера, встретив здесь Салаха, она уже хотела было отказаться от комнаты. Асии, вышедшей проводить ее, так и сказала: «Есть старинная татарская поговорка: «Две бараньи головы не поместятся в одном котле». Девушка поняла ее и со свойственной ей прямотой и непосредственностью ответила: «Салаху еще далеко до того, чтобы стать головой. Пока он путается только под ногами. Он ничем не помешает. Если не переедете к нам, обидите меня на всю жизнь». Да, так и сказала: «На всю жизнь». Что тут оставалось делать. Пока Гульшагида раздевалась, Асия сообщила, что поход у нее отложили и, не вдаваясь в объяснения, сейчас же куда-то убежала. — Хочу привести в порядок комнату, Хатира-апа. Надо бы согреть воду, — попросила Гульшагида. Она достала из чемодана старенький халат, переоделась, повязала голову платком и принялась за дело. Содрала со стен старые обои, привязала к лыжной палке Асии самодельную мочальную кисть, начала белить потолок. Работа знакомая — немало повозилась с малярной кистью на строительстве больницы. Кончив побелку, развела крахмал, оклеила стены новыми обоями. Потом вымыла полы. Комнатушка стала чистой и веселой, как девочка в новом платье. Тетушка Хатира отрывалась от кухонных дел, помогала Гульшагиде. Когда все было кончено, хозяйка присела на стул посреди комнаты, хлопнула ладонями по коленям. — Не зря говорят: «Умелая да расторопная молодуха вскипятит чугун на снегу, да еще пельмени сварит». Это про тебя сказано, дочка! Мы с Асией сколько ни собирались, так и не удосужились взяться за ремонт. А с тобой живо все сделали. Ишь как заблестело! — Нужда заставит — еще не то сделаешь, тетушка Хатира, — со смехом ответила Гульшагида. Главное сделано. Гульшагида переоделась, глянула на часы. — О, магазины еще не закрыты, успею купить себе кровать. — Пойдем вместе. На санках и привезем, санки у нас есть, — предложила хозяйка. — Не беспокойтесь. У магазина всегда стоят люди, привезут. Через какой-нибудь час в сенях, у стенки, стояла новенькая никелированная кровать с пружинной сеткой. — Пусть пока здесь постоит. Комната высохнет хорошенько, тогда и внесем. А сегодня я посплю в коридоре, на сундуке, — возбужденно говорила Гульшагида, довольная тем, что хлопоты с новосельем подходят к концу, — щеки у нее порозовели от мороза, во всем теле она чувствовала бодрость. — Зачем в коридоре? — возразила Хатира. — В комнате с Асией поспишь. У нас и раскладушка есть. Затем, как полагается, пили чай, закусывали. Не торопясь — со вкусом и с разговорчиками пили. На веснушчатом лице Хатиры выступили капли пота. Она развязала платок под подбородком, слегка стянула его за ушами, как делают это молодухи. Время прошло незаметно, часы за стенкой пробили десять. Гульшагида поинтересовалась: — Асия всегда так поздно приходит? — Гармонь дома, — значит, долго не загуляется, — спокойно ответила Хатира. — Она что, на вечеринках играет или в самодеятельных концертах участвует? — Вы спросите, где только она не участвует. И в кружках, и по радио… Очень любит музыку. Если б знала, что у нее такой талант откроется, не глядя ни на что, отдала бы ее в музыкальное училище. Был такой случай — школьная ее учительница даже домой к нам приходила, уговаривала: «Не закрывайте девочке дорогу, обучайте музыке». Возможно, я согласилась бы. Но это был тяжелый год: как раз умер мой старик. В таком горе до музыки ли было… Осталась вдовой — опять как-то неудобно: где это видано, чтобы у татар обучали девочку музыке? Музыка, внушали мне со всех сторон, нужна только калекам, просящим подаяние на базаре, да скоморохам… Гармонь-то л все же купила Асии, никого не послушала, — очень уж сильно тосковала она во время болезни, пусть, думаю, хоть немного позабавится. Вскоре вернулась Асия. На голове кокетливая белая шапочка, черное пальто с белым воротником сшито по моде. Щеки у девушки разгорелись на морозе; глаза блестят. — Ну, теперь, мама, ты довольна, что есть с кем чаевничать? — говорила она, раздеваясь. Тетушка Хатира только улыбнулась в ответ. «Все же — где она была весь вечер?» — невольно подумала Гульшагида, но сочла неудобным расспрашивать девушку: найдет нужным — сама скажет. Но Асия и матери ничего не сказала, а Хатира даже не поинтересовалась. Она совсем о другом заговорила: — Ты бы посмотрела, дочка, какая красивая стала комната у Гульшагиды. Асия открыла дверь и, пораженная новенькими, бледно-розовыми, уже просыхавшими обоями, воскликнула: — Ай, как хорошо! Кто это так быстро сделал? — Глупенькая, кто нам сделает! Гульшагида клеила, а я помогала. Асия недоверчиво повела бровью и ушла в свою комнату. Вскоре вышла, уже переодевшись в простенькое домашнее платье. Удивительно, до чего одежда меняет человека! Теперь стало заметно, как порой грустная тень набегает на лицо девушки, хотя она и старается выглядеть веселой. Кое-как допив чашку чая, она взяла в руки гармонь и, чуть склонив голову на плечо, принялась играть что-то печальное. Глаза у Асии полузакрыты, лишь тонкие ноздри слегка вздрагивают. Каштановые волосы собраны на затылке в большой пучок и скреплены какой-то замысловатой заколкой. Эта прическа делала ее точеную шейку еще более привлекательной. Хатира была на кухне, и Гульшагида, в каком-то забытьи, одна слушала игру. Перед ее глазами вставали то Акъяр, то улицы Москвы, то гостиница «Юность», где она жила вместе с другими делегатами, то высотное здание Московского университета, залитое вечером огнями и похожее на волшебный дворец. Вот она будто сидит в зале Кремлевского Дворца съездов. А вот, закутанная в тулуп, сидит в кошевке, возвращается из райцентра в Акъяр. Аглетдин-бабай, понукая лошадь, кричит протяжно, по дорожному грустно: «Эге-гей, гляди-ка-а!» Голосу его вторит колоколец под дугой. Гульшагида подсела ближе к Асии. Девушка все играла, сменяя одну грустную мелодию другой, словно рассказывая о своих глубоко скрытых тайнах. «Где же ее моряк Ильдар? — опять невольно подумала Гульшагида. — И зачем ходит сюда Салах? Сегодня они, может, вместе были? Как относится к нему Асия? Догадывается ли она, что представляет собою Салах?.. Но вот гармонь умолкла. Выждав минуту, Гульшагида спросила девушку: — Отчего ты порой такая грустная? И Асия, не таясь, открылась ей: — Очень тяжело мне, Гульшагида-апа, трудно жить одними письмами. А в последнее время и писем нет. Вот уже три месяца… Может, опять плавает мой Ильдар где-нибудь подо льдами океана. У него ведь очень трудная служба. А если мы всю жизнь будем в разлуке?.. Как подумаю — ужас берет!.. Почему, Гульшагида-апа, к одним счастье приходит так легко, а к другим… — Милая моя Асия, не надо, не мучай себя. Я ведь говорила тебе, у меня — тоже… Легкое счастье все равно не сделало бы меня счастливой, а настоящее — не дается… — Может, и вправду так. Иногда мне до того тяжело, что хочу забыть Ильдара. Потом снова… Любовь, говорят, украшает жизнь, приносит радость. А я пока знаю одни лишь муки, вижу одни шипы. Может, он вообще не вернется, а я все буду ждать его… Асия опять растянула гармонь. Она подбирала какую-то новую мелодию. И Гульшагида, словно угадав, что нужно гармонистке, коснулась ее плеча рукой, тихо запела: Не тоскуй, не томись, сердце девушки! Не желтей, словно лист, душа девичья… Асия сразу же уловила мелодию, стала вторить на гармошке. — Что это за песня? — спросила Асия, когда Гульшагида кончила петь. — Это у нас в Акъяре поют. — А кто сочинил? — Откуда я знаю! Асия уже уверенней наигрывала мелодию. Попросила Гульшагиду спеть еще раз. Разве можно было отказать? И снова полилась грустная песня. Хатира-апа давно уже вышла из кухни и, прислонясь к дверному косяку, слушала. А когда гармонь и песня смолкли, она, — чтобы не видно было, как по лицу ее текут слезы, — закрыла дверь. — Асия, — начала Гульшагида, считая, что настала подходящая минута, — ты не будешь сердиться на меня… ну, если я спрошу… Скажи: как это можно — любить одного, а гулять с другим? — Я не гуляю с другим, — быстро ответила Асия, словно ожидала этого вопроса. — А Салах? — в упор спросила Гульшагида. — Ну какое же это гуляние! Салах нужен мне только в такие минуты… когда уже совсем не знаешь, куда девать себя. — Но все же, Асия… — Не говорите мне об этом! — нервно сказала девушка. — Вы, наверно, никогда не испытывали такой смертельной тоски, такого одиночества. Это ужасно! — Знаю, Асия, знаю! И у меня бывают невыносимо грустные минуты. Но я терплю, креплюсь. — А если терпеть невмочь? Да и надо ли?! — Все равно терплю. Асия наклонила голову, опустила задрожавшие ресницы. Гульшагида обняла ее за плечи. Ей тоже хотелось плакать. Она думала о Мансуре, о Диляфруз, о себе… О многом думала она и не находила ответа. Ну хотя бы взять Диляфруз… Неужели она ветреная девушка? Ведь Саматов причинил ей немало горя. А теперь… Теперь, наверно, Диляфруз, опять одинока. А ведь она заслуживает лучшей участи. Утром в больнице Гульшагиду разыскала врач Вера Павловна — подруга Гульшагиды еще по университету — и сообщила, что в одном из медицинских учреждений города состоится, как она выразилась, чрезвычайно интересная лекция профессора Янгуры о лечении сердечных заболеваний хирургическим способом. Казанские медики считают эту лекцию большим событием. — Тебе непременно нужно пойти. Это ведь тема твоей диссертации! — с какой-то повышенной горячностью убеждала Вера Павловна. Заметив, что Гульшагида колеблется, торопливо добавила: — Понимаю, понимаю!.. Все же сумей поставить себя выше всяких обывательских сплетен. Наука должна быть на первом месте. И Гульшагида пообещала ей быть на лекции. Вот они уже сидят в одном из последних рядов переполненного и гудящего большого актового зала. Встреченный аплодисментами, Янгура вышел на трибуну, с достоинством поклонился слушателям. От начала до конца он провел свою лекцию в превосходном тоне, свойственном лишь опытным ораторам. Надо отдать ему справедливость, он хорошо ориентировался в материале и овладел вниманием аудитории. Гульшагида, как и другие, слушала с большим интересом. Что ни говори, этот человек умеет расположить к себе. Его суждения были смелыми и увлекательными, примеры — убедительными. Гульшагиде даже показалось, что теперь терапевтам нечего и лечить сердечников, надо все передоверить хирургам. — …Те времена, когда хирургам запрещали прикасаться ножом к некоторым внутренним органам человеческого организма, можно считать, канули в вечность. Современная хирургия идет в ногу с другими научно-техническими достижениями. И противиться этой поступи какими бы то ни было средствами и неразумно и бесполезно. Сейчас хирурги обрели право и возможность вторгаться в область сердца, и возражать против этого могут только те, кто окостенел, не способен понять нового, боится движения вперед! Участь таких людей незавидна… В этих заключительных словах Гульшагида не почувствовала излишней выспренности, казалось, они произнесены были с должной верой и горячностью. Успех лекции был несомненным. Слушатели, собравшись группами, обменивались мнениями. И если бы Гульшагида прислушалась, она несомненно обратила бы внимание на реплику хирурга Гаделькарима Чалдаева: — Способен, несомненно, способен. Одного не хватает Фазылджану: самостоятельного мышления. Материальчик все же компиляционный. Гульшагиду не занимала мысль, видел ее Янгура с трибуны или не заметил, ей просто некогда было подумать об этом. Но лектор, закончив свое выступление и ответив на многочисленные вопросы, сейчас же спустился в зал и, на ходу раскланиваясь с многочисленными знакомыми, прошел прямо к Гульшагиде, с большим уважением поздоровался. Не забыл уделить внимание и Вере Павловне. Он еще не остыл от возбуждения — дышал часто и горячо, глаза блестели, и с лица не сходил румянец. В эту минуту моложавый профессор был интересен, привлекателен. — Нам с Гулечкой остается сожалеть, что не стали в свое время хирургами, — чуть кокетничая, говорила Вера Павловна. — Вы, Фазылджан Джангирович, провели лекцию с таким вдохновением, словно стихи читали. — Спасибо!.. А вот у Гульшагиды-ханум, кажется, несколько иное мнение? Разговаривая с Верой Павловной, Янгура не спускал глаз с Гульшагиды. Она тоже сочла необходимым уверить, что слушала лекцию с большим вниманием. Она хотела было направиться к выходу, не отставая от Веры Павловны, но Янгура чуть задержал ее: — Не торопитесь, я вас подвезу на машине. — Заметив настороженность Гульшагиды, он вполголоса, с оттенком обиды добавил: — Не унижайте меня, Гульшагида-ханум. Я, право, не заслужил этого. Они были уже в вестибюле. Вера Павловна отошла к зеркалу, чтобы поправить шапочку. Гульшагида ответила насколько могла спокойно: — Фазылджан Джангирович, я ведь по доброй воле пришла на лекцию, с интересом слушала. Разве это не доказывает мое уважение к вам? Он поклонился и с еще большим жаром принялся доказывать, что на улице холод, ветер, в машине будет спокойней. Теперь он приглашал и Веру Павловну. Впрочем, ее-то не пришлось уговаривать, она первая уселась в машину. Янгура взялся за руль, вежливо осведомился, куда везти. Гульшагида поторопилась назвать адрес Веры Павловны. Ехали молча. Почти без слов, сдержанно попрощались. Когда женщины остались одни, Вера Павловна принялась горячо убеждать Гульшагиду заглянуть на минутку к ней. — Нет, нет, спасибо! — отказывалась Гульшагида, ссылаясь на усталость и позднее время. Примирились на том, что Вера Павловна проводила ее до трамвайной остановки. — Он тебя любит, Гулечка. Безумно любит! — принялась убеждать Вера Павловна. — Я женщина и умею отличать подлинное чувство от пустого ухаживания. Он не сводил глаз с тебя. Гульшагида шла молча, спрятав лицо в воротник. Улица была освещена лишь белизной снега да ущербным месяцем. Фонари почему-то не горели. Люди, подгоняемые морозом, торопливо проходили мимо. Снег скрипел под их ногами. Деревья были окутаны инеем. — Как ты вела бы себя на моем месте? — наконец спросила Гульшагида. — Я-то? Я взвесила бы все… — бойко ответила Вера Павловна. На кокетливом и немного озорном женском языке это означало: «Я не лишала бы себя удовольствия». Гульшагида ничего не ответила. Говоря по правде, на лекцию Фазылджана Янгуры она пришла с тайной надеждой увидеть Мансура. А он, должно быть, умышленно избегает бывать там, где можно встретить Гульшагиду. 6 На следующий день у подъезда больницы остановился чей-то «газик». Мужчина средних лет, в поношенном кожухе, натянутом поверх пальто, быстрым шагом направился в вестибюль, попросил вызвать врача Гульшагиду Сафину. — Скажите, что Гарифулла-абы хотел бы повидать ее, — объяснил он медсестре. Гульшагида не заставила ждать себя — примчалась сияющая от радости. — Я даже не поверила, что это вы! — радостно говорила она, едва успев поздороваться. — Какими судьбами, Гарифулла-абы? Как поживают мои земляки? — Все живы-здоровы, шлют тебе массу приветов, — говорил секретарь райкома. — Ну, как устроилась па новом месте? Не очень трудно приходится? — Спасибо! Без труда ничего не дается. Все же я нашла комнату. Пожалуйста, приходите вечером — сами увидите. — Ладно, загляну в следующий раз. А нынче некогда, тороплюсь вернуться в район: сегодня собрание актива. До свидания, Гульшагида! Он уехал так же внезапно, как появился. Но все же счел своим долгом навестить ее. Это вселило в Гульшагиду спокойствие и уверенность в своей судьбе. Нет, она не одинока, земляки не забыли ее. После работы Гульшагида решила наведаться в деканат. Вера Павловна обещала ей раздобыть через знакомых программы для сдачи кандидатского минимума. Гульшагида шла торопливо, — бодрое настроение после встречи с Гарифуллой не покидало ее. Да и погода изменилась к лучшему: еще вчера стоял мороз трескучий, а сегодня оттепель, даже снег чуть повлажнел. Хочется сжать в комок да и запустить в кого-нибудь. Смотри-ка, смотри, — в каком-то тумане словно бы маячит силуэт человека, — именно в него-то и хочется сейчас запустить снежок. Гульшагида опомнилась. Сердись на себя, отбросила снежный комок. Ведь она только что невольно подумала о Янгуре. Вера Павловна уже поджидала ее в деканате. Передала необходимый материал. О вчерашнем разговоре не напоминала. И только в последнюю минуту, когда Гульшагида уже собралась уходить, как бы между прочим, сообщила, что звонил Янгура, просил передать привет. — Верочка, зачем ты мне говоришь это? — Голос Гульшагиды задрожал от обиды. — Ты что, ходатаем выступаешь за Янгуру-абы? Пойми, это ни к чему не приведет… На том и кончился их разговор и уж никогда не возобновлялся. Личная жизнь, в общем-то, неудачно сложилась у Гульшагиды. Но дело не должно страдать из-за этого. Дело требует постоянного внимания. — Алексей Лукич, у меня просьба к вам. Я уже советовалась с Абузаром Гиреевичем. Он одобряет. Нашему отделению необходимо обзавестись «пламенным фотометром», — обратилась она к главному врачу. — «Пламенным… фотометром»? — растягивая слова, переспросил Алексей Лукич, даже изменившись в лице. — Вы что, любительский кружок фотографии собираетесь открыть? После предупреждения профессора Тагирова Гульшагида и не надеялась быстро получить согласие Алексея Лукича, но его ответ озадачил сверх меры. Как это понять?.. Шутка?.. Нет, Алексей Лукич вроде бы не из шутников. Скорее всего — недоразумение какое-то. — Алексей Лукич, вы должны понять, — все же продолжала Гульшагида, — невозможно полагаться на прежние методы диагностики, когда появились новые, замечательные аппараты. — А вдруг подожжем всю больницу? — совершенно серьезно произнес Алексей Лукич. Впервые в мыслях Гульшагиды мелькнуло тревожное подозрение: неужели главный врач больницы так погружен в административные заботы, что лишен возможности хотя бы просматривать новинки медицинской литературы? Нельзя поверить, что он не слышал о «пламенном фотометре», и теперь, задавая абсурдные вопросы, даже не старается скрыть свое невежество перед молодым врачом. — Я видела этот фотометр в московских клиниках! — горячилась Гульшагида. — Право же, нет никакой опасности пожара. При помощи аппарата можно в течение нескольких минут определить химический состав крови. — Сколько стоит этот аппарат? — вяло спросил Алексей Лукич. И когда Гульшагида назвала сумму, покачал головой. — Такой расход у нас не предусмотрен в смете. — Так давайте внесем в смету на будущий год! — Не знаю, утвердят ли такую сумму, — сомневался Алексей Лукич. — Нам ведь, Гульшагида Бадриевна, и на самые необходимые инструменты с трудом отпускают деньги. Вон в вашем отделении испортили аппарат Рива-Роччи, и я ломаю голову, где бы достать денег на покупку нового. Лев — могучий зверь, но и он не может перепрыгнуть через себя. — Это не доводы, Алексей Лукич. Извините меня, но я не могу примириться с такими рассуждениями. Алексей Лукич посмотрел долгим, испытующим взглядом на взволнованную молодую женщину и опять покачал головой. Потом захлопнул какую-то папку, лежащую на столе. Это означало: «Вы свободны, можете идти». И Гульшагида вышла. А в вестибюле она чуть не столкнулась с Мансуром. Оба остановились от неожиданности. Гульшагида в упор смотрела на него, широко раскрыв глаза. А он, сразу потупясь, торопливо поклонился и повернул в хирургическое отделение, — должно быть, его пригласили туда на консультацию. Они не сказали друг другу и двух слов. Домой Гульшагида вернулась сильно расстроенная. Некоторое душевное спокойствие, с трудом обретенное в последние дни, опять резко нарушено. Сердце заметалось в тоске и тревоге. — Тебе письмо от Асии, — сказала Хатира, не замечая ее настроения. — Спасибо, — ответила Гульшагида, стараясь показать радость, чтобы не обидеть добрую тетушку Хатиру. «…Мы поднимаемся в горы, — писала Асия, — и чем выше забираемся, тем больше растет моя благодарность вам, Абузару Гиреевичу, Магире-апа и всем другим врачам. Сердце ничуть не болит, ни капли не устаю, дыхание нисколько не сдавливает. Правильно сказал Абузар Гиреевич: я теперь горная козочка! Могу быстро ходить на лыжах, даже хочется прыгать с трамплина. Бывало, я — хилая девчонка — не могла подняться без отдыха даже на второй этаж. А теперь забираюсь высоко в горы. Я никогда не испытывала такого счастья, как ощущение молодости и здоровья. Спасибо, тысячу раз спасибо врачам!» Дальше она сообщала, что перед самым отправлением в поход получила письмо от Ильдара, только не успела сказать об этом Гульшагиде. «Так обрадовалась, даже плясала с письмом в руках». А в конце спрашивала: «Вы помните, Гульшагида-апа, наш разговор о выпавшей нам трудной любви? Ну что ж, наверно, есть такая любовь…» Гульшагида отложила письмо, задумалась. Вспомнила сегодняшнюю встречу с Мансуром в вестибюле. Закрыла ладонями лицо, уронила голову на стол. «Нет, нет, даже трудная любовь — и та не выпала на мою долю!» И вот Гульшагида сидит одна в полутемной комнате, опершись на руку, и смотрит в черное окно. Ни мыслей, ни чувств — все застыло, обледенело. Даже слез нет. Такое состояние она испытывала и раньше. Но на этот раз приступ тоски был особенно острым. Теперь ей стало понятно, почему безвольные люди, впав от неудач или горя в отчаяние, теряют всякий интерес к жизни. Все же у Гульшагиды был ровный, сдержанный характер; она умела владеть собой. На другой день никто не заметил в ней резкой перемены. Но стоило вглядеться — и не трудно было увидеть: лицо у нее бледнее обычного, а под глазами залегли темные круги. Едва она вошла в больницу и надела халат, как позвали к тяжелобольному. Она буквально побежала в палату. Диляфруз со шприцем в руках в полной растерянности стояла возле койки. Гульшагида взяла бессильно повисшую руку. Пульс совершенно не прощупывался. Послушала сердце — ни одного толчка. Больной был мертв. Его, оказывается, привезли около часа ночи. Он возвращался откуда-то, страшно спешил домой. И вдруг упал на улице. В больнице, после уколов, пришел в сознание. Ночь провел довольно спокойно. Рано утром, несмотря на предупреждение дежурного врача, самовольно встал и… Эта неожиданная смерть была последней каплей горя, переполнившей сердце Гульшагиды. Во время обхода профессора она, докладывая о состоянии больных, дважды перепутала диагноз. В первый раз Абузар Гиреевич тактично поправил ее. Но когда она повторила ошибку у постели второго больного, профессор недовольно спросил по-латыни: — Что с вами? Прошу в следующий раз быть внимательней! — и направился к двери. Это был уже строгий выговор. Гульшагида в растерянности стояла посреди палаты. И больные неловко молчали, чувствуя, что произошло что-то неприятное. Гульшагида ожидала, что на планерке профессор разругает ее, стыдно будет смотреть в глаза коллегам. Но Абузар Гиреевич даже не упомянул о неприятном случае. Кажется, это было еще тяжелее для Гульшагиды. Выходя из кабинета, она услышала за спиной приглушенный голос Салаха Саматова: «Ишь как оберегаем делегатку… Ни звука!» Кровь бросилась в лицо Гульшагиде. Отчитать обидчика?.. Но она, пересилив себя, направилась в палату. А во время ночного дежурства одна из санитарок протянула ей клочок бумаги: «Вот — подняла с пола, не вы ли обронили?» Это была кем-то подброшенная записка без подписи. В ней было всего несколько слов: «Это тебе не по съездам разгуливать, не в глухом Акъяре карьеру строить». Неужели начинается травля?.. Утром, перед сдачей дежурства, — новая беда. В кабинет зашла встревоженная Диляфруз, протянула прописанный Гульшагидой рецепт: — Нет ли здесь ошибки, Гульшагида-апа? Гульшагида взглянула на рецепт и побледнела. В нем была проставлена двойная доза лекарства! Вскоре явилась расстроенная Магира-ханум, вслед за ней и сам профессор. — Почему вы так рассеянны? — строго спросил Гульшагиду Абузар Гиреевич. — Что с вами? — Не знаю, — ответила она, низко опустив голову. — Кто же знает, если не вы? — нахмурился профессор. — Вы понимаете, чем угрожает больному двойная доза строфантина? — Это моя грубая ошибка, — тихо произнесла Гульшагида. — По-моему, эта ошибка граничит с преступлением, — безжалостно сказал профессор. — Магира-ханум, — обратился он к заведующей отделением, — у Гульшагиды Сафиной что-то не ладится. Пока она не придет в себя, пожалуйста, возьмите под контроль ее работу. Прошу вас. Профессор вышел. Наступило тягостное молчание. Внимательная Магира-ханум обняла Гульшагиду за плечи, спросила как можно мягче: — Скажи, Гульшагида, что с тобой? Гульшагида подняла на нее глаза и вместо ответа сама задала вопрос: — Я хотела бы знать — кто сказал вам о моей ошибке в рецепте? Диляфруз?.. — Нет, врач Саматов. Гульшагида, кусая губы, уставилась в окно. Во дворе качались голые ветви тополей, словно чьи-то костлявые руки грозили Гульшагиде. А она не переставала гадать: «Кто сообщил об ошибке Салаху? Сам нечаянно заметил или передала Диляфруз?» Она резко обернулась к заведующей отделением: — Скажите правду, Магира-ханум, вы не доверяете мне? Добрую женщину поразила эта необычная нервозность всегда спокойной и тактичной Гульшагиды. — Что с вами? — повторила она все тот же вопрос. — Вы словно горите изнутри. Почему я должна не доверять вам? — Простите! — На глазах у Гульшагиды выступили слезы. Она достала из сумочки подброшенный клочок бумаги. — Вот, читайте. Магира-ханум, пробежав глазами несколько строк, швырнула записку на стол. Опять наступило молчание. — Как думаете, кто мог написать эту гадость? — наконец спросила Магира-ханум. — Не знаю. Почерк вроде Саматова… За что он обливает меня грязью?! — с болью спрашивала Гульшагида. — Что плохого я сделала ему? Магира-ханум не сразу ответила. — Я давно работаю с Салахом и, по правде говоря, не думала, что он такой подлый и мелкий человечек. Помнится, он поговаривал об аспирантуре. Сначала Абузар Гиреевич относился к его намерению благосклонно. А потом… Вы должны знать это… Потом — разочаровался в нем. Абузар Гиреевич остановил свой выбор на вас. Возможно, за это Саматов и мстит вам. — Где мне искать управы на него? — уже растерянно спрашивала Гульшагида. — Тут я ничего не могу сказать. В таких делах я плохой советчик. Самой никогда ни с кем не доводилось вести тяжбу. После бессонных ночей и раздумий Гульшагида приняла решение, — правильным было это решение или неправильным, она не знала, но ничего другого не придумала: надо самой защищать себя. Однажды утром, в кабинете Магиры-ханум, она столкнулась с Салахом Саматовым. Даже не поздоровавшись, резко спросила: — Скажите, почему вы при виде меня всегда начинаете паясничать — кривите физиономию, подмигиваете?.. Саматов только усмехнулся в ответ. — Не смейтесь! — Полная гнева, Гульшагида сделала шаг к нему. — Я не позволю издеваться над собой! — Перестаньте, не петушитесь! — вмешалась встревоженная Магира-ханум. — Давайте заниматься делом… Она направилась к двери. Следом за ней пошел было и Салах. — Подождите! — остановила его Гульшагида. — Доведем разговор до конца. — Як вашим услугам! — Салах, кривляясь, отвесил поклон. — Еще раз повторяю — перестаньте паясничать! Я говорю с вами вполне серьезно. — Пожалуйста, товарищ делегат. Гульшагида долго смотрела на него горящими глазами. — Вы ведь не мальчишка. — Я и сам того же мнения. — Но и у мальчишки не достало бы глупости высмеять мое делегатство. — Виноват, я политически неграмотный. — Даже политически неграмотный субъект должен полностью отвечать вот за эту мерзость!.. — Гульшагида швырнула ему в лицо записку. Саматов поймал бумажку на лету, глянул и сразу же изменился в лице. — В ваших интересах уничтожить этот пасквиль. Я узнала ваш почерк, Салах. Если хотите, можно устроить специальную экспертизу! — продолжала Гульшагида. — Я могла передать записку Алексею Лукичу и потребовать товарищеского суда. Ну, что молчите? Струсили?! — Гульшагида горько усмехнулась. — Сберегите на память свою грязную писанину. И впредь не смейте ни подличать, ни паясничать! Иначе получите заслуженную пощечину! Вот и с Диляфруз надо объясниться до конца. Невозможно бесконечно притворяться слепой и глухой, делать вид, будто ничего не замечаешь, — ведь девушка явно смущается, даже избегает Гульшагиду. Что случилось?.. Она специально дождалась, когда Диляфруз пойдет с работы. Встретила ее на узкой садовой дорожке, взяла под руку. — Диляфруз, милая, почему ты меня избегаешь в последнее время? — Девушка вздрогнула, но ничего не ответила, шла рядом, глядя в землю. — Какая черная кошка пробежала между нами? — допытывалась Гульшагида. Они уже вышли на городскую улицу. — Раньше ты была так доверчива со мной, Диляфруз, — продолжала Гульшагида. — Письма писала мне в Акъяр. Советовалась со мной по поводу смерти сестры… Что случилось? Или я в чем-то виновата перед тобой? Обидела чем-нибудь? Скажи мне, Диляфруз. — Нет, нет, не думайте так! — дрожащим голосом произнесла девушка. — Вы никогда не делали мне ничего обидного… Я не могу, не могу! — воскликнула она. Вдруг — рванулась вперед: «Простите, я очень тороплюсь!» — и скрылась в потоке пешеходов. И надо же было случиться совпадению, — вскоре после всех этих неприятностей Гульшагида получила вызов на заседание партбюро. Она пошла туда встревоженная. Возникали всякие мрачные предположения, — наверное, до сведения бюро дошла склока с Саматом Салаховым; возможно, с ней хотят поговорить о ее промашках на работе. На заседании присутствовал инструктор райкома. Сверх ожидания, все обошлось не только мирно, но даже на пользу Гульшагиде. На партбюро ее попросили — да, да! — руководить кружком партийного просвещения. Кружковцы уже приступили к изучению материалов партсъезда, но занятия срываются из-за несерьезного отношения руководителя. Гульшагида не сразу согласилась. Времени у нее сейчас в обрез. Она готовится к сдаче кандидатского минимума. Но, пораздумав, все же решила не отказываться от нового поручения. Когда она возвращалась с партбюро, встретился Абузар Гиреевич, спросил, как дела с «пламенным фотометром». — Вы были правы, Абузар Гиреевич, — невесело улыбнулась Гульшагида, — «пламенный фотометр» при первом же прикосновении опалил мне крылья. Алексей Лукич отрезал: «Не предусмотрено сметой». — Я предупреждал вас… В прошлом году мы уговорили его купить дополнительно один аппарат. Так ему влепили выговор за нарушение финансовой дисциплины. Теперь его трудно подбить на самостоятельный поступок. Он человек инструкции. — Но ведь инструкции иногда отстают от жизни. — Поэтому, я думаю, вам следует продолжать борьбу за фотометр, — неожиданно заключил Тагиров. Дома, после ужина, Гульшагида, не теряя времени, разыскала блокноты, записи прежних своих выступлений в Акъяре о съезде партии. Освежая память, перечитывала газеты тех дней, испещренные красным и синим карандашами. На первое занятие Гульшагида пошла не без волнения. Ей захотелось одеться торжественней, и она надела новый черный костюм, в котором была на съезде, и белую блузку. Просторная комната для лекционных занятий, к удивлению Гульшагиды, была заполнена людьми. Вместо двадцати человек, записавшихся в кружок, явилось вдвое больше. Здесь были не только санитарки и сестры, но и выздоравливающие больные. Вдруг Гульшагида увидела, как вошли и сели в последнем ряду профессор Тагиров и… Фазылджан Янгура. «Зачем они здесь? Что им тут нужно?..» — заволновалась Гульшагида. Однако надо начинать. Волнуясь, она подошла к столу, открыла свои записи. Больше всего она боялась искусственного пафоса, громких и пустых фраз, — не так-то легко было находить простые, задушевные, содержательные слова. К тому же ее слушают два профессора… Особенно смущал ее Янгура. Все же через пять — десять минут она взяла себя в руки. Голос перестал дрожать, и слова зазвучали уверенней. Сегодня было вводное занятие, первое знакомство со слушателями, и Гульшагида ограничилась рассказом о приподнятой и в то же время деловой атмосфере, царившей на Двадцать втором съезде партии, о своих чувствах и волнениях, о встречах и разговорах с примечательными людьми. Ее задушевный рассказ расположил слушателей. Немало интересного рассказала она и о московских больницах, в которых ей удалось побывать. Оба профессора не остались в комнате до конца беседы. Но когда Гульшагида, ответив на все вопросы, вышла в коридор, Абузар Гиреевич и Янгура все еще стояли у окна и о чем-то разговаривали. Гульшагида поздоровалась с ними, смущенно сказала: — Вы, право, поставили меня в неловкое положение. Ведь беседа моя рассчитана на слушателей не очень-то подготовленных. — Простите, Гульшагида-ханум, моей вины тут ни капельки нет, — располагающе улыбнулся Янгура. — Меня зазвал Абузар Гиреевич: «Вы должны послушать молодого врача — делегата съезда». И я не раскаиваюсь, что слушал, хотя и не до самого конца. Из больницы вышли втроем. У подъезда Абузар Гиреевич сел в машину, а Янгура предложил Гульшагиде немного пройтись по пути к ее дому. Гульшагиде как-то неудобно было перед Абузаром Гиреевичем, а с другой стороны, ее отказ мог бы удивить старого профессора, далекого от предрассудков. — Я очень рад этой счастливой случайности, — заговорил Янгура. — А то ведь у вас не допросишься встречи. Зову в театр — отказываетесь… — Не надо об этом, Фазылджан Джангирович. Поговорим о чем-нибудь другом… — Хорошо, поговорим о другом… Я слышал, будто вас обидел один негодяй! — вдруг сказал он. — Это правда? При первой же встрече я сверну ему шею. Гульшагида внутренне сжалась, не нашлась что ответить. — Вы же на десять голов выше этих злоязычников, Гульшагида-ханум! — горячо говорил Янгура. — Отвечайте молчаливым презрением этим злопыхателям. Они проходили по бульвару. По обеим сторонам дорожки высокие сугробы. На площадке дети слепили огромного снежного человека. Вместо глаз вставили угольки. Все это было очень забавно. Но сейчас Гульшагиде не до забав. Она вздохнула. — Советовать легко, Фазылджан Джангирович… Впрочем, я не хочу сожалений. Сама сумею защитить себя. До свидания! Спасибо за сочувствие. Мне вот сюда… 7 Раньше после каждой встречи с Янгурой Гульшагида чувствовала странные угрызения совести. Сейчас этого уже не было. И действительно — перед кем она должна отчитываться? Чью честь обязана оберегать? Вдруг она остановилась в изумлении. На скамейке у крыльца дома, где она жила, сидел не кто иной, как Аглетдин-бабай в своей круглой, отороченной мехом шапке, с серебристой, словно молодой месяц, бородой. — Аглетдин-бабай, вы ли это? ~ радостно подбежала она к нему, протягивая обе руки. — А кому же еще быть, как не мне? Хорошо ли поживаешь, доченька? — Отлично, Аглетдин-бабай. Сами-то как чувствуете себя? Что нового в Акъяре? Все ли там благополучно? — В Акъяре-то ничего, — проговорил бабай с заметным упреком. — Кажется, ты уже начала забывать нас? Гульшагида даже обиделась. — Что вы, Аглетдин-бабай! Акъяр для меня был и навеки останется родным и дорогим. Я никогда не смогу забыть его. Вы так обрадовали меня, не знаю, как благодарить. Чего же сидите здесь? Дома никого нет, что ли? — Есть, почему нет. Я уже и в дом заходил, и базар ваш успел посмотреть. Теперь вот отдыхаю. — Так пойдемте в дом… Вы проголодались, наверно?.. Во дворе Гульшагида увидела — перед сараем свалены дрова. — Уж не мне ли привезли? — Кому же еще? Дрова неплохие, береза да сосна. Не растащат ночью? — Никто не тронет наши дрова. Завтра же позову пильщиков. — Эй, на что пильщики, когда есть Аглетдин-бабай! Они вошли в дом. Старик снял шубу и, прежде чем сесть за чай, принес из чулана свой мешок. Теперь Аглетдин был в чистеньком бешмете без рукавов, в теплых белых носках домашней вязки, на голове тюбетейка. — Вот это, что сверху лежит, тебе от Сахипджамал, — говорил он, подавая гостинцы. — Велела отдать в собственные руки. И копченый гусь — тоже ее подарок. А гороховая и пшеничная мука от меня. Ты ведь любишь клецки. Какие могут быть клецки, если не подмешать гороховой муки! Мед в бочонке принес пчеловод Ходжавали. «Пожалуйста, говорит, пусть примет подарок, — благодаря ей я на ноги поднялся». И долговязый Мубарак, и его жена Майшакар, и Мутагар, и комбайнер Митри Палыч, и жена Питяняя Якуба Нурлыга-ян — все хотели послать тебе гостинцы, да я не взял. «Всего-то, говорю, на воз не покладешь, Гульшагида не такая уж беднячка. А спасибо ваше да благодарности — это охотно передам». Ой, сколько благодарности тебе, доченька! Мутагар сейчас как лошадь бегает, о смерти и думать перестал. А у долговязого Муба-рака шум в голове кончился, а Майшакар забыла, где у нее печень… — Аглетдин-бабай рассказывал все это с довольным смешком. Напившись чая и дополнив свой рассказ еще некоторыми подробностями об акъярском житье-бытье, Аглетдин-бабай умолк, дожидаясь, пока Хатира-апа выйдет на кухню. А когда она вышла, понизил голос до шепота, поделился самым заповедным: — Не сердись, доченька, — деревенские наказали мне вот о чем еще узнать… Дело, как говорится, житейское, стыда в этом нет… Мастюра, дочка Гайфи, приехала из Казани с культурного семинара и рассказывала: дескать, наша Гульшагида замуж собирается. Вот мне в Акъяре и наказали самые близкие люди: «Разузнай, когда будет свадьба. Поскольку у Гульшагиды никакой родни нет в Казани, мы уж не позволим ударить лицом в грязь». Наши люди в Акъяре, сама знаешь, щепетильные. Девушку ли кто выдает, парня ли женят — в лепешку расшибутся, но уж перед соседями не осрамятся. «Так что, говорят, всем селом поможем, а уж свадьбу справим как положено». Ты на меня не серчай, доченька. Я только слуга твоих друзей, передаю, что велено. Гульшагида не знала — рассердиться, плакать или смеяться. А кончила тем, что, вздохнув, ответила; — Пока что, Аглетдин-бабай, нет у меня намерения выходить замуж. Если надумаю, обязательно сообщу в Акъяр. — Эх, память стариковская — дырявое решето! — спохватился Аглетдин. — Забыл ведь письмо передать от Нафисы. Она наказывала мне купить всякого добра для больницы. Вот тут на бумажке написала все, что надо, а деньги — вот они, в узелке завязаны. Гульшагида прочитала записку. — Хорошо, Аглетдин-бабай, постараюсь найти все, в чем нуждается Нафиса. Наконец-то старик отправился почивать на кухню. Утром, вскоре после того как Гульшагида ушла на работу, вернулась из туристического похода Асия. Она в шапке-ушанке, в брюках, за спиной — рюкзак, в руках — палка. Лицо обветренное, свежее. — Ба, у нас гость! — воскликнула она еще в дверях. Хатира сказала ей, что за гость, откуда. — Здравствуйте, бабай, здравствуйте! — приветствовала старика разговорчивая девушка. — Рада видеть земляка Гульшагиды-апа. — Здравствуй и ты, доченька! Видать, в каком-то путешествии была. Значит, с благополучным возвращением тебя! Далеко ли была, что видела? — Почти весь свет обошла, бабай. Где только не побывала, чего только не повидала! — Так, так… А ладошки не чесались у тебя в дороге? — Ладошки? — Асия взглянула на свои руки. — Нет, бабай, не чесались. Я ведь денег не жду. — Деньги — это пустяк. Дрова вон сложили во дворе. Может, возьмешься за один конец пилы, а я за другой… — Да ведь нехорошо заставлять гостя работать, бабай! — Я-то не гость, главное, — ты не чувствуй себя гостьей в родном доме! — рассмеялся бабай. — Пила есть? — Найдется. После завтрака они вышли во двор. Асия, облаченная в дорожные брюки, короткую стеганку и ушанку, — совсем как парень-подросток. С мальчишеским проворством она открыла дровяник, вынесла пилу. Бабай осмотрел инструмент, свистнул. — Это не пила, а сабля пророка! Ею не дрова пилить, а картошку резать. Напильник есть? Группа мальчишек, как всегда, гоняла во дворе шайбу. — Эй, космонавты! — крикнула Асия, — у кого есть напильник? Принесите живо! Принесли напильник. Усевшись на толстое полено, Аглетдин-бабай принялся точить пилу. Асия устроилась рядом. Старик, не глядя на нее, что то напевал вполголоса. — Э, бабай, да вы петь умеете! — обрадовалась Асия. Она подмигнула одному из мальчишек. Тот сразу понял, убежал и вскоре вернулся с гармошкой. Аглетдин-бабай, держа пилу вверх зубьями, прищурив глаз, проверил, ровно ли сделан развод. Потом тряхнул дрынкнувшей пилой и, словно нечаянно увидев гармонь в руках Асии, лукаво усмехнулся: — Что ж, давай посоревнуемся, чья музыка лучше. Начинай, дочка! У Асии заблестели глаза, эта озорница была любительницей всего необычного. И заиграла протяжную, грустноватую «Тафтиляу». Славно играет эта тонкошеяя! Бабай слушал, опустив голову. А когда Асия кончила, он провел согнутым пальцем под глазами, вздохнул: — Должно быть, я проиграл. Ввязался в спор, не рассчитав своих сил. Асия протянула ему гармонь: — Начинайте, бабай! — Э, доченька, на таких гармошках я не умею, мне чтоб была с острыми клавишами… — Он ловко прижал подбородком один конец пилы, как скрипку, и, быстро действуя пальцами обеих рук, как-то по-особенному начал колыхать гибкое и упругое стальное полотнище. Произошло чудо — обыкновенная пила запела на разные голоса. Мальчишки даже разинули рот. Асия и та удивленно смотрела во все глаза на бабая. Игра игрой, а дело делом. Острой, умело разведенной пилой Асия и Аглетдин принялись резать плашки на ровные поленья. Мальчишки кололи кругляши и складывали в поленницу. С устатку хорошо пообедали. Как раз вернулась Гульшагида с работы. Бабай не переставал хвалить свою напарницу: — Девушка на все руки мастерица! Улучив минуту, Асия влетела в комнату Гульшагиды. — Вы получили мое письмо, Гульшагида-апа? спросила девушка. — Я посылала с турбазы. — Да, получила. Очень рада за тебя, Асия. — Знаете, от Ильдара сегодня пришло еще одно письмо. Очень хорошее, очень!.. И потом — мне пишет этот… — девушка замялась, — ну, Салах Саматов… Не хотите почитать? Гульшагида прямо и строго посмотрела в глаза девушки. — Не только читать, но и в руки не возьму грязную бумажку. И тебе не советую встречаться с этим проходимцем! В дверь постучала Хатира и сказала, что спрашивают Гульшагиду. Асия мгновенно выскочила из комнаты. «Кто может спрашивать меня? — терялась в догадках Гульшагида. — Уж не Янгура ли? Неужели и здесь он будет докучать мне?..» Но в дверях показался незнакомый ей молодой человек — коренастый, плечистый, в нарядном пальто с шалевым воротником. Гость держит в руках шапку, волосы густые, непокорные. — Извините за беспокойство — произнес он, поклонившись. — Меня зовут Юматша Ахметшин. Доктор — хирург Ахметшин. Здравствуйте! По рассказам Фатихаттай, Гульшагида знала, что у Мансура завелся близкий друг и коллега по имени Юматша. В душе шевельнулось беспокойство: уж не случилось ли что с Мансуром? — Если разрешите, Гульшагида-ханум, мне нужно поговорить с вами. — Пожалуйста, раздевайтесь. Юматша подсел к столу. Он довольно свободно и непринужденно начал отнюдь не простой разговор. — Должен предупредить — меня никто не уполномочивал приходить к вам. Поэтому вы имеете право считать меня самозванцем. Но я рассчитываю на ваше доверие, потому что, клянусь, далек от какой-либо корысти. Теперь Гульшагида насторожилась. Не переходит ли непринужденность молодого человека в излишнюю смелость? — Нет, нет не беспокойтесь, я не позволю ничего лишнего! — уверял он, словно угадав ее мысли. — Меня привела сюда исключительно забота о моем друге… — Он болен? — спросила Гульшагида, стараясь не выдать своей тревоги. — И да и нет. Скорее — да. Но — не нуждается в больнице. И Юматша повел рассказ о Мансуре. Нового в этом рассказе было не так уж много. Правда, Гульшагиду поразили сила и острота душевных переживаний Мансура, побудивших его сделать предложение Диляфруз. А их разговор на берегу озера Кабан, в особенности мужественный ответ Диляфруз прямо-таки потрясли ее. — Вы понимаете теперь, что душевное состояние моего друга нельзя назвать хорошим, — сдержанно закончил гость. — От кого вы так подробно узнали об этом разговоре? — спросила она после молчания. — Диляфруз рассказала вам обо всем или сам Мансур? — Это, пожалуй, не имеет значения, — уклонился от ответа Юматша. — Что ж в данном случае требуется от меня? — продолжала спрашивать Гульшагида, чувствуя себя неловко перед незнакомым ей человеком, пусть он даже полон самых лучших намерений. — На этот вопрос я тем более не могу дать ответа. Я с самого начала предупредил — у меня нет никаких полномочий. Моя задача — искреннее желание рассказать вам правду. Как и куда прикладывать мемфисский камень [21 - Мягкий мрамор, добывавшийся возле города Мемфиса. Хирурги древних времен порошок этого камня с добавлением уксуса прикладывали к тому месту, где предстояло произвести разрез. Это якобы обезболивало операцию.] — это уже исключительно дело ваших ума и сердца. Моя же скромная миссия кончается. Разрешите попрощаться. — Странным послом вы оказались, — сказала Гульшагида, провожая этого загадочного человека. — Вы снова допускаете ошибку! — настойчиво повторил Юматша. — Меня никто не посылал. Я пришел по собственному желанию, точнее — совесть и тревога за друга заставили меня прийти. 8 В воскресенье около двенадцати дня к Тагировым явился все тот же Юматша. — Я к Мансуру, — сказал он Фатихаттай, открывшей ему дверь. Юматша настроен сегодня благодушно. Пухлые губы у него сами складываются в улыбку, в глазах задорные искорки. Он в обычном своем светло-синем полупальто с шалевым воротником, на голове пыжиковая шапка, на ногах ботинки с «молниями». — Ты, модник, уж не на свадьбу ли собрался? — насмешливо спросила Фатихаттай. — А кто жених? Уж не сам ли надумал обзавестись семьей? — Мед тебе в уста, Фатихаттай. Пусть ангелы скажут «аминь» в заключение твоих слов. А кто женится — мне еще и самому не ясно… — Он кивнул на дверь в комнату Мансура: — Дома? — Где ему еще быть? — ответила Фатихаттай, не скрывая своего недовольства, что Мансур сидит, как барсук в норе. — Совсем закиснет. Хоть бы ты вытащил его на свет божий. — Попробую, Фатихаттай. — Тогда раздевайся… Посмотреть на нашего Мансура со стороны — так вроде бы молодец молодцом. Ступит— медь расплющит, топнет — из железа искры посыплются… А вот — сидит дома, словно хворый. Нехорошо! Молодость не приходит дважды. Юматша разделся, долго расчесывал перед зеркалом свои непокорные черные волосы. — Золотые слова говоришь, Фатихаттай! Если бы у меня была такая советчица, я считал бы себя самым богатым человеком в мире. — Ладно уж, не прибедняйся. Шагай смелее. нечего стесняться. Если уж пришел говорить с Мансуром, так скажи ему напрямик. Пусть вспомнит о молодости, которая дважды не дается. Но Юматша все еще не отходил от зеркала. — Вот купил новую рубашку, Фатихаттай, да, кажется, неудачно. Воротник жмет. Что, если такая неудачная жена попадется, а? — Если долго будешь выбирать, обязательно такая попадется. А рубашку, модник, коль хочешь знать, всегда покупай на один номер больше. После стирки она сядет и будет впору. — Спасибо за совет, тетушка! — Слушай, Юматша, — к слову пришлось, — хочу спросить тебя, все забываю. Гульшагида как-то тоже интересовалась, а я не смогла ей ответить… Скажи, каких ты кровей: мишар, ар или типтар[22 - Мишар, ар, т иптар — татарекие племена.], а может башкир, удмурт, мордвин? Или же коренной татарин? Имя-то у тебя очень чудное, не поймешь, мужское или женское. — Значит, и Гульшагида интересовалась мной? О, боже! Коли так, придется объяснить. Меня из разного теста сваляли, тетушка Фатихаттай. — Юматша сел верхом на стул, принялся бойко объяснять: — На полях бабушкиного Корана записана вся моя родословная: моего отца звали Ахметша, деда — Батырша, прадеда — Бадамша, прапрадеда — Гарапша, прапрапрадедушку — Тимерша, а уж самого древнего «прапра» — Даулетша… На том записи в Коране и кончаются. Когда я, несчастный, появился на свет, родители уже не смогли найти путного имени, кончающегося на «ша». Ткнули в меня пальцем и наугад назвали: «Будь Юглартша». Что означает — щедрый. А в детстве я долго не выговаривал «р». Бывало, спросят; «Мальчик, как зовут тебя?» Я отвечал то «Юмайтша», то «Юмалтша». Постепенно буква «р» выпала из середины слова и забылась. Вот я и стал Юматша. Такова моя родословная… А галстук-то не замечаешь, Фатихаттай?! Новенький, только вчера купил! — Этот твой галстук увидит и слепой, в точности павлиний хвост! Юматша погладил по плечу Фатихаттай и только после этого направился в комнату Мансура. Фатихаттай, качая головой, посмотрела вслед ему. «Нет тебе нужды искать невесту, парень. Кто-то уже вскружил тебе голову, потому и форсишь и болтаешь без умолку…» Она посмеялась беззвучно и направилась в кухню. Мансур, в пижаме, сидел за книгой. Волосы растрепаны, лицо помято. На работе, — в белой шапочке и в белом халате, при галстуке, всегда аккуратный, подтянутый — он выглядит куда солидней, а сейчас вид у него довольно жалкий. — Привет другу! — воскликнул Юматша, подняв руку. — Как говаривали древние римляне, «ни дня без строчки», что значит: трудись каждый день! Мансур встал, слегка потянулся. — Ты что, разговелся с утра? — сказал он, пожимая Юматше руку. — О чем болтал с Фатихаттай битый час? — Я, брат, и без рюмки люблю побеседовать с умными людьми… Знаешь, ровно в три на новом стадионе начнется хоккей. У меня два билета. Пойдем? В выходной день надо отдыхать. Мансур согласился нехотя. Но когда прошлись немного по улице, особенно когда стали приближаться к стадиону, он оживился, с интересом стал оглядываться вокруг. Мальчишкой он часто бегал здесь. Но после возвращения с Севера как-то не приходилось бывать. Умри он вчера — так и не увидел бы, как неузнаваемо изменился вонючий мелководный Булак. Там, где раньше кишела людьми ярмарка Ташаяк, где ютились низкие деревянные домишки, ларьки и палатки, — теперь раскинулась просторная площадь, на которую выходят величественные ворота стадиона; по обе стороны от ворот тянется высокая железная ограда. А там, где когда-то шумел скотный базар, начиная от угла бывшей Мокрой, поднялись высокие каменные корпуса. Простор, ширь, свет. — О-о-о! — удивленно протянул Мансур. — Кажется, я и в самом деле, как говорит Фатихаттай, начал закисать, не знаю, что творится под боком. Стадион понравился Мансуру своей красотой, размахом, открывающейся панорамой. Кремль с его высокими белокаменными стенами, остроконечными башнями и каменными зданиями, возвышающийся на горе, подчеркивал неповторимую свежесть вновь созданного района. Было что посмотреть. Но от хоккея друзья не остались в восторге. Обе команды играли слишком грубо. К тому же Казань проиграла. На обратном пути друзья, пройдя по Кремлевской, повернули на улицу Баумана. Юматша неожиданно засмеялся. — Чему ты? — удивился Мансур. — Знаешь, вчера я был у нее… — У кого? — не понял Мансур. Юматша подхватил его под руку, заговорщически продолжил: — У Гульшагиды… Рассказал о твоем настроении, о некоторых благородных глупостях, которые ты наделал… — Безумец! Кто тебя просил?! — вскричал Мансур. — А ты не кричи — еще примут за пьяных… Знаешь, что она сказала мне напоследок?.. «Вы, говорит, оказались очень странным послом». — Жаль, что не дала тебе хорошей затрещины. Надо бы проучить тебя, чтобы в следующий раз не совал нос, куда не следует. — А откуда ты знаешь, что не следует? — Юматша вскинул черные брови. — Тут, брат, целый клубок тайн. Если хочешь знать, я всего лишь исполнил чужую волю… — И Юматша искоса взглянул на приятеля. Сколько доброжелательного лукавства было в этом взгляде! — Чью волю? — не удержался Мансур. — В свое время узнаешь… Они приближались к троллейбусной остановке. Оба увидели — в троллейбус входит Диляфруз. Юматша, забыв о Мансуре, бросился к троллейбусу, но перед самым его носом дверь захлопнулась. Юматша бил кулаком в дверь, стучал в окно, но машина тронулась. Тогда Юматша бросился на середину улицы, должно быть намереваясь остановить показавшееся такси, но, поскользнувшись, упал. Потом вскочил и все же нырнул в дверцу затормозившей машины. На прощанье он помахал рукой Мансуру. Мансур недоуменно смотрел вслед автомобилю, пока он не скрылся. Он не сразу понял, что произошло. Потом задумался, сопоставил факты — у него заскребло на сердце… Да, да! Диляфруз не случайно отвергла благородный его порыв… Перед глазами Мансура возник берег Кабана, где они сидели под проливным дождем. Дрожащие губы Диляфруз произнесли: «Я не жертвы хочу! Я хочу любить и быть любимой!» И вдруг Мансур понял, почему так весел и дурашлив сегодня Юматша, почему он, увидев Диляфруз, бросился за троллейбусом… Ага, значит, Диляфруз и подослала Юматшу к Гульшагиде… Так оно и есть… Повалил мокрый снег. Мансур шагал по каким-то незнакомым улицам, узким переулкам. Куда? Сам не знал. Где-то в глубине души зарождалось смутное, до сих пор не изведанное чувство: было похоже, что он освобождается от чего-то тяжкого и одновременно открывает для себя что-то новое. — Здравствуй, Мансур! Услышав кокетливый и укоризненный женский голос, Мансур вздрогнул от неожиданности, поднял голову. Перед ним стояла сияющая Ильхамия — в зеленом пальто с красивым меховым воротником, на голове высокая белая шапка, на ногах белые ботики. Щеки горят смуглым румянцем, — неужели она только что вернулась с юга?.. Впрочем, не все ли равно… — Сделал вид, что не заметил меня, хотел пройти мимо, — продолжала она все так же кокетливо и укоризненно. — Вот уж не ожидала я, что ты умеешь так важничать. Гордец!.. Ну ладно, предлагаю мировую… Она с улыбкой протянула Мансуру руку в белой перчатке, ожидая, что он поцелует кончики пальцев, обтянутые прозрачным капроном. Но Мансур то ли не догадался об этих тонкостях, то ли сознательно уклонился, — во всяком случае, он ограничился неловким рукопожатием, заставив Ильхамию слегка поморщиться от боли. — Простите, Ильхамия, я задумался и действительно не заметил вас. — Что же это за тяжелые мысли клонят вниз голову джигита? — Теперь Ильхамия уже не могла скрыть обиды, и потому жеманство ее было явно фальшивым. — Так, жизненные неурядицы, — ответил Мансур, не замечая ни вибраций ее голоса, ни смены настроений. — Неурядицы?! — Теперь Ильхамия победно взглянула на него краешком смеющихся глаз. — А я только вчера вернулась из Гагр. Признаться, соскучилась по Казани! — Что это вам вздумалось поехать на курорт в такое время года? — удивился Мансур, упорно не обращая внимания на ее заигрывания. — Ах, Мансур, не задавай ребяческих вопросов! Для тех, кто умеет и хочет жить по-настоящему, курорт открыт круглый год. Можно ведь не замечать зимы… Что это мы остановились посреди тротуара, мешаем людям? Посидим в садике. Нельзя быть вечно занятым человеком! — Ильхамия уверенно взяла его под руку. Она говорила без умолку, восторгалась Гаграми, хвалила предприимчивых людей, «умеющих жить», охала, вздыхала над судьбой неумелых и недогадливых. Но так как Мансур слушал равнодушно, она вынуждена была замолчать. Они все же сели на скамью. Деревья стояли в инее, словно в пышном цвету. Было тихо и тепло. — Ну, как ваши живы-здоровы? — все еще пыталась завязать разговор Ильхамия. — Я собиралась зайти проведать, да, признаться, терпеть не могу эту вашу полусумасшедшую Фатихаттай. Впрочем, в вашем доме вряд ли кто вспоминает обо мне! — Ильхамия вновь перешла на свой кокетливый тон. — Нет, почему же, — невольно усмехнулся Мансур. — Фатихаттай нет-нет да и скажет: «Вот хорошо, когда никто не беспокоит по телефону». — Ты грубиян, Мансур! Невозможный грубиян! А ну-ка, скажи, за что ты меня разлюбил? — играя глазами, Ильхамия посмотрела на него, как бы говоря: «Вот я тебя прутиком!» — Не знаю, — равнодушно ответил Мансур. И добавил: — Я не знаю — любил ли. — А я знаю! Все знаю! Нас умышленно разъединили! — быстро проговорила Ильхамия. — Это что же, очень большое несчастье? Конец мира? — Не смейся! — уже по-настоящему обиделась Ильхамия. — Это все работа той красотки. Ты знаешь, о ком я говорю. Она хочет сразу поймать двух зайцев. — Голос Ильхамии стал язвительным. — Нет, не выйдет у нее! Как побыла делегатом, сразу слишком многого захотела. Быстренько перевелась в Казань! Подумаешь, общественный деятель! И джизни она сделала предметом насмешек, он только о ней и бредит. И ты из-за нее переменился… Лицо у Мансура стало серьезным, он покачал головой. — Относительно вашего джизни ничего не могу сказать, а что касается меня, «красотка» не сделала мне ничего плохого. — Просто ты упрямый человек, Мансур. И к тому же слепой, ничего не видишь. А возможно — и дурак круглый… Если б я не приняла кое-какие меры… — То что было бы? — Свадьба была бы, вот что! — выкрикнула Ильхамия. — А может, и была уже… Он ее катает на своей машине… Мне — наплевать. Но жаль отдавать джизни во власть этой интриганки… Мансур упорно молчал, уставившись на свои сложенные на коленях руки. — Что, не веришь?! Так покажи свои ладони гадалке, она тебе все выложит. На базаре цыганки толпами шляются! — кольнула девушка. — Вы ошиблись, Ильхамия. К гадалке идти я не собираюсь. Но вот раздумываю: слишком тяжела у меня ладонь, если поглажу вас по щеке, пожалуй, сверну скулу. — Что?! — Ильхамия вскочила, словно ее ужалила пчела. — Повтори, что ты сказал!.. Мансур устремил взгляд на ажурный кран, стоявший на той стороне улицы, и словно забыл о разъяренной Ильхамии. Забросил руки за спину скамьи, шапка у него съехала на затылок, волосы прядями упали на широкий лоб, лицо сосредоточенное, сердитое. Ильхамия повернулась и ушла. Мансур тоже поднялся со скамьи, спустился на берег Кабана. Озеро покрыто льдом. Не понять, где они сидели с Диляфруз? Кажется, вон под тем одиноким деревом, что маячит вдали. Нет, это не то дерево… То было наклоненное, а это стоит прямо… Любопытно вертится колесо жизни: не так давно Диляфруз отказала Мансуру, а сейчас он буквально прогнал от себя девушку. Словно по чьему-то недоброму умыслу повторяются эти круги… Мансур вернулся домой уже в сумерки. Из зала выбежала Гульчечек, бросилась на шею отцу. Тут же принялась рассказывать обо всех новостях за день: они с Фатихаттай ходили на базар, катались на санках; у бабушки болела голова, куклу задавила машина, у нее сломалась рука, хирург сделал операцию; теперь дедушка с бабушкой ушли в гости к дяде Мише. Мансур поднял дочку на руки, поцеловал в обе щеки: — Ты сегодня колючий! — недовольно сказала Гульчечек, высвобождаясь из его рук. Мансур умылся, сел к столу. Фатихаттай молча поставила на стол мясо, лапшу, кисель. Потом и сама присела на стул в сторонке, сложив руки на груди. — Где пропадал? Гульшагиду не видел?.. Почему она совсем перестала бывать у нас? — спрашивала она, глядя исподлобья. В голосе ее слышался упрек. Мансур ответил ей в том же тоне: — Должно быть, некогда ей заходить. Говорят, к свадьбе готовится. — Какая еще свадьба? — отмахнулась Фатихаттай. — За кого это она выходит?.. — Наверно, за Фазылджана. — И ты повторяешь, дурачок, чужую брехню! — резко оборвала Фатихаттай. — Слова путного от тебя, не услышишь. Как же, держи карман шире, достанется Гульшагида этому петуху. Не желая пререкаться с Фатихаттай — язык у нее достаточно наточен, — Мансур вышел в зал и, присев к роялю, заиграл с непонятной тоской и яростью. Звуки будто звали кого-то, порывались к кому-то, потом бешено, словно волны морского прибоя, ударялись о берег, рассыпаясь тысячами брызг. Но вот вступила задумчивая, печальная и величественная мелодия; кажется, в саду осыпаются цветы и листья, где-то замолкает и останавливает свое течение иссякнувший родник. И вот опять нарастают беспокойство и тревога, звуки снова ищут и зовут, порываются, бегут, сталкиваются, падают, — сверкают молнии, грохочет гром… Наконец в природе устанавливается тишина. Заходит солнце. Выплывает луна на небе… Что творится с Мансуром? Слезы сдавливают горло. Нет, нет! Только не слабость! В нем снова просыпается непокорность судьбе. Снова гремят могучие, страстные, полные надежды звуки… «Гульшагида обо всем теперь знает. Юматша сказал ей…» Должно быть, Мансур выкрикивает эти слова под музыку и начинает еще яростнее ударять пальцами по клавишам… Глаза у него закрыты, он раскачивается в такт музыке… Раздается резкий телефонный звонок. Мансур слышит, но продолжает играть. Трубку подняла Фатихаттай. — Дома… Кто спрашивает?.. Из хирургической клиники?.. Сейчас позову. Мансур нехотя прервал игру, подошел к телефону. — Слушаю. Что? Что?! Не говорите пустое! Разве можно так шутить?.. Да, понимаю… Когда это случилось? Немедленно, сейчас же, готовьте операционную… Вызовите Наталью Владимировну. Кто там есть из врачей?.. Татьяна Степановна?.. Сейчас буду! Он бросил трубку, схватил пальто с вешалки, коротко сказал встревоженной Фатихаттай: — Юматша попал под машину! — и выбежал. Фатихаттай плюхнулась на стул в передней, даже не успев ахнуть. На улице Мансур остановил первую встречную машину и помчался в больницу. Пальто расстегнуто, шапка в руках — в таком виде он влетел в вестибюль: — Халат быстро! Навстречу ему вышла Диляфруз — лицо белее бумаги, губы трясутся. — Мансур-абы… — Знаю! — И, не сказав больше ни слова, Мансур побежал наверх, в операционную, шагая через две-три ступеньки, так что развевались полы халата. Юматшу уже положили на операционный стол. Он был без сознания, лицо и губы словно мраморные, на лбу — холодные капли пота, дыхание еле ощутимо. — Трещина в лобной части черепа, перелом левой ноги ниже колена, травма груди, — докладывала дежурный врач Татьяна Степановна Мансуру, пока он натягивал резиновые перчатки и подходил к столу. Наталья Владимировна молча подала Мансуру скальпель. Раздумывать и колебаться было некогда… В ходе операции выяснилось, что у Юматши еще сломаны два ребра, порвана плевра и кровь просочилась в легкое… Диляфруз тихонько плакала, прижавшись в угол дивана. Уже третий час длится операция. Наконец показался Мансур. Он еле держится на ногах. Диляфруз бросилась к нему. В ее больших карих глазах — ужас, надежда, мольба. Мансур взял ее за локоть. — Диляфруз, наберитесь сил… Я не могу вас обманывать. Он в очень тяжелом состоянии. Мансур подхватил покачнувшуюся Диляфруз, опять усадил на диван. Девушка хотела что-то сказать, но язык не повиновался. Мансур дал ей выпить воды. Потом осторожно стал спрашивать, как же это могло случиться. — Сама не успела понять, Мансур-абы… Мы вышли из кинотеатра «Вузовец». Только повернули на улицу Бутлерова… смотрим — катится с горы на санках мальчик. А тут из-за поворота — грузовая машина. Юматша бросился между ними. Мальчишка отлетел в одну сторону, Юматша — в другую… Мансур-абы, милый, я хочу видеть его… — Это невозможно, Диляфруз. Она умоляюще смотрела на него большими темными глазами. — Когда-то вы меня пожалели. Тогда я обиделась на вас за это. А теперь — я прошу вас: пожалейте меня, Мансур-абы. Мансур повернулся к санитарке: — Халат. Он взял Диляфруз под руку и повел наверх. Юматша, с забинтованной головой, по-прежнему был без сознания; глаза закрыты, губы почернели, на скулах, под глазами, ссадины, левая нога в гипсе. Трудно узнать в нем того смеющегося Юматшу, каким он был всего несколько часов тому назад. Мансур боялся, что Диляфруз заплачет, упадет в обморок. Но она даже не всхлипнула. Тихо ступая, подошла к койке Юматши, наклонилась, вглядываясь в лицо его. Потом выпрямилась, молча вышла из палаты. — Я хотела бы остаться с ним… дежурить, — с трудом проговорила она в коридоре. — Сегодня нельзя, Диляфруз. Сегодня я сам проведу ночь около него. А вы отправляйтесь домой. Сейчас я вызову машину. Уже одетая, собравшись уходить, Диляфруз вдруг заплакала: — Почему я такая несчастная, Мансур-абы? Мансур не умел утешать. Он только повторял: — Терпение, умница моя Диля, терпение! Диляфруз сжала ему руку. — Мансур-абы, дорогой, умоляю… Ради всего, ради моей покойной сестры Дильбар, ради ее детей, ради моей любви… умоляю, спасите его… В свободный от дежурства день Диляфруз, едва начинало светать, появлялась около хирургической клиники. То она, запрокинув голову, смотрела на одно из окон верхнего этажа, то, войдя в подъезд, две-три минуты разговаривала с кем-нибудь из персонала, то снова возвращалась на прежнее место и смотрела вверх, наконец, опустив голову, медленно удалялась. В следующий раз — будь холод, ветер, буран — она в то же самое время приходила, вставала на вчерашнее место и опять неотрывно смотрела на одно из окон верхнего этажа. На лице — молчаливое горе и бесконечное терпение, но это молчание давалось ей нелегко, она худела с каждым днем, на лице остались одни большие темные глаза. Диляфруз, конечно, могла бы справиться, и действительно справлялась по телефону о состоянии Юматши. Но этого было мало ей. Какая-то непонятная сила — откуда бралась она? — приводила ее каждое утро под окна палаты, где лежал Юматша. Ей казалось, она была даже уверена: если не придет сюда, если не посмотрит утром на это окно, то совершит какое-то непоправимое преступление перед Юматшой, не будет знать покоя, будет метаться и каяться. В дни дежурств она отсюда направлялась прямо на работу в свою больницу. Ей часто приходилось возвращаться пешком почти на другой конец города, ибо в ранние утренние часы не всегда удавалось сесть в трамвай или автобус. Диляфруз не жаловалась, не падала от усталости. Только бы Юматша поправился. Но состояние Юматши ухудшалось с каждым днем. Нарастал отек мозга. Если губительный процесс захватит жизненно важные центры, больного уже ничто и никто не спасет… В клинике собирался консилиум за консилиумом. Для наблюдения за больным были созданы специальные группы из хирургов, терапевтов, травматологов. Группой терапевтов руководил Абузар Гиреевич Тагиров; в те дни, когда сам не мог побывать в клинике, подробно расспрашивал Мансура о состоянии больного. Сегодня Мансур вернулся с работы особенно удрученный. — Отек мозга угрожающе нарастает, — говорил он, сжав руками голову, — температура все время высокая. Дыхание тяжелое… Утром, без семи минут десять, профессор Тагиров открыл дверь хирургической клиники. Его встретили Самуил Абрамович, Фазылджан Янгура и Мансур. Янгура был особенно приветлив с профессором. Он взял Абузара Гиреевича под руку, повел в свой кабинет, расспрашивал на ходу о настроении и здоровье Мадины-ханум. Профессор слушал рассеянно, молчал. Собрались и другие специалисты. Все направились в палату, где лежал Юматша. Янгура опять не преминул взять под руку Абузара Гиреевича. Профессор Тагиров не терпел елейного обхождения и излишнего внимания к себе, сделал движение, чтобы освободиться от поддержки Янгуры, но Фазылджан держал его крепко. — У нас очень крутые лестницы, — не переставал повторять он. Вот и палата. Больной лежал без сознания, с закрытыми глазами. Врачи обступили его койку. Абузар Гиреевич проверил пульс больного, выслушал сердце. Из рук в руки переходили анализы, рентгеновские снимки. Сегодня был открыт очаг новой опасности: началось воспаление легких! Но профессора по-прежнему считали нарастание отека мозга самой большой опасностью. Посоветовавшись между собой, решили ввести мочевину. — От обилия мочевины может возникнуть осложнение, — предупредил Абузар Гиреевич, почки не справятся с ее выведением. Поэтому нужно обратить особое внимание на меры предупреждения уремии. Опасения профессора подтвердились. Отек мозга остановился, но, несмотря на меры, принятые против уремии, остаточный азот в крови больного стал катастрофически нарастать. — Жаль молодого человека, — высказался как-то Янгура, покидая очередной консилиум, — он и на этот раз держал под руку Абузара Гиреевича. — Способный был бы хирург. И вот — глупая случайность… Абузар Гиреевич пропустил мимо ушей эти почти безнадежные слова. Он беспокоился, как бы больного не постиг паралич дыхательных центров, Этим своим опасением он поделился с Янгурой и Мансуром. — Аппарат искусственного дыхания у вас в исправности? Возможно, придется воспользоваться им. Пожалуйста, будьте настороже. Когда Мансур вышел, Янгура подсел на диван к профессору. — Конечно, — продолжал он развивать свою незаконченную мысль, — спасти ребенка от гибели под машиной — поступок огромной гуманности. Но ведь еще не известно, что получится из этого ребенка. А сейчас мы теряем молодого специалиста, на подготовку которого было затрачено столько сил и средств. — В данном случае, Фазылджан, пожалуй, не следует рассуждать столь утилитарно, — задумчиво проговорил Тагиров. — Юматша вряд ли успел обдумать свой поступок. Но он выполнил свой долг. Остальное уже касается нас с вами. Остальное — наш долг. — Не спорю! — Янгура торопливо поднял руки. — Спорить с вами — значит проиграть. — Почему? — Абузар Гиреевич нахмурил брови. — Я не святой апостол, могу ошибиться, как и все прочие. Профессор стал прощаться, — ему еще надо успеть закончить сегодня статью в газету. В этот вечер Гульшагида засиделась допоздна, готовясь к очередному политзанятию. В доме уже спали. Снаружи послышался глухой стук в калитку. Гульшагида вышла во двор, окликнула: — Кто там? — Это я, Гульшагида-апа, — послышался тревожный, вздрагивающий голос Диляфруз. Гульшагида немедля открыла дверь. Обняла Диляфруз, спросила со страхом: — Ты дрожишь… Что случилось? — Вот пришла… не знаю, куда себя деть… Пожалуйста, простите, что беспокою. Юматше очень плохо… Умирает… — Диляфруз уронила голову на грудь Гульшагиды и зарыдала. Стараясь всячески успокоить девушку, Гульшагида повела ее в дом. Сняла с нее пальто. Проснулись Хатира-апа и Асия, — каждая по-своему старалась ободрить девушку. Должно быть, Диляфруз долго бродила по улицам, вся закоченела, никак не могла унять дрожь. Хатира-апа налила ей горячего чаю. Расспросили, где она была. Оказывается, Диляфруз только что из больницы. — Почему же ты не осталась на ночь там, около него? — осторожно спросила Гульшагида. — Я осталась бы… Мансур-абы отослал меня домой. Сегодня он опять будет сам дежурить всю ночь. Ему тоже очень тяжело. Он даже осунулся. И Абузар Гиреевич каждый день приходит в клинику. Неужели Юматша все же умрет?! Гульшагида-апа, что я буду делать без него? Почему я такая несчастная? — Диляфруз снова зарыдала, закрыв лицо руками. Потом быстро встала. — Простите меня. Пойду. — Нет, нет, нет, я никуда тебя не пущу! — забеспокоилась Гульшагида. — Переночуешь у меня. — И она обняла Диляфруз за плечи. Они улеглись на одну кровать и еще долго разговаривали вполголоса. Диляфруз рассказала, как в свое время горько разочаровалась в Салахе, разгадав его подлый характер, как тяжело переживала свое разочарование. А потом она познакомилась с Юматшой. В своем рассказе она ничего не скрывала. Это уже была другая Диляфруз — открытая, доверчивая, страдающая. — Нашему знакомству вы содействовали, хотя и не знали об этом, — продолжала Диляфруз. — Помните, я сообщила вам о записке, оставленной моей сестрой? Вы сообщили об этом Мансуру-абы. А он передал записку Юматше. Об этой записке Юматша разговаривал со мной… Так мы и познакомились. Только, видно, не к счастью… — Не надо, Диляфруз, отчаиваться. — Незадолго перед несчастьем Юматша огласил эту записку на городской клиникопатологоанатомической конференции врачей. Я бранила Юматшу за это, — ну зачем тревожить тень покойной? Все равно не воскресить сестру. Но Юматша упрямый. Он хотел лишний раз доказать хирургам, как важно бывает сохранить у больного доверие к врачу… Не знаю почему, но на выступление Юматши особенно резко реагировал Фазылджан-абы. Он изо всех сил старался взвалить на Мансура-абы всю вину за гибель моей сестры. И еще позволил себе сказать, будто Мансур-абы недозволенными способами ищет оправдание себе. А ведь он совсем не виноват, если разобраться. Он на конференции ответил Янгуре. И Юматша говорил мне, что выступление было хорошо принято. Юматша также передавал мне, что Мансуру-абы очень трудно на работе, Фазылджан-абы придирается к нему… Диляфруз помолчала, словно набираясь смелости, а потом шепотом продолжала: — Знаете что… Юматша тогда говорил мне по секрету: Мансур-абы чуть не каждый день выходит на улицу, по которой вы возвращаетесь с работы. Вы ни разу не встречали его? — Нет, — так же шепотом ответила Гульшагида, — я ведь не в одни и те же часы возвращаюсь… Трудно угадать. Глава пятая 1 Они так и не встретились на той улице, по которой Гульшагида возвращалась домой с работы. Все случилось иначе и совсем неожиданно. Вдруг Гульшагида получила письмо из Акъяра. Тяжело заболела Сахипджамал, заботливая, преданная Гульшагиде Сахипджамал. «Сама не знаю, что случилось со мной, — писала она. — Наш врач ничего не находит, а может, и находит, да не говорит мне. Совсем не могу кушать. Чуть поем — сразу рвота. Немного похожу — голова кружится. Нафиса советует поехать в Казань и показаться большим врачам. Предложила лечь в здешнюю больницу. Я отказалась. Я хотела бы посоветоваться с тобой, милая моя Гульшагида…» Гульшагида на второй же день, с разрешения главврача, вылетела в Акъяр. Аэродром находился километрах в двадцати от села, — в Акъяр она добралась уже затемно. Долго стучала в неосвещенное окно Сахипджамал. Ни звука. «Наверно, в больницу легла», — подумала Гульшагида и хотела уже направиться туда. Но тут в доме показался свет. Разглядев Гульшагиду, Сахипджамал обомлела от радости, потом заплакала. Ей стало плохо, она чуть не упала в дверях, — должно быть, сильно ослабела. Гульшагида дала ей успокоительного лекарства, утешила добрым словом и уложила в постель. Вскоре прибежала Нафиса, откуда-то узнавшая о приезде Гульшагиды. На кухне они долго разговаривали вдвоем. Утром Гульшагида внимательно осмотрела больную, потом мягко и в то же время достаточно решительно сказала, что увезет ее с собой в Казань. Тетушка Сахипджамал долго молчала, что-то обдумывая, потом спокойно ответила: — Делай как лучше. Чтобы ни случилось, я доверяю тебе, душа моя. Из-за снежных заносов машины не ходили между Акъяром и аэродромом. Аглетдин-бабай отвез их на лошади, укутав в тулупы. А когда больная и врач прилетели в Казань, здесь была настоящая оттепель, с крыш падали капли, улицы черныё, мокрые. — Смотри-ка, Гульшагида, — удивилась Сахипджамал, — у нас в деревне настоящая зима, а здесь уже весна пришла. Ах, весна! — чувствовалась трудно скрываемая боль в ее слабом голосе. Она не жаловалась, не стонала, как иные больные, у которых стенания входят в привычку, — это ведь в какой-то мере облегчает страдания; гораздо тяжелее тем, кто молча переносит свою боль и может выдать ее лишь невольным взглядом, дрогнувшим голосом. Гульшагида устроила Сахипджамал в свою больницу. Показала ее Магире-ханум, другим врачам — и очень жалела, что не было дома Абузара Гиреевича. Он уехал в Ленинград на конференцию терапевтов и вернется только дней через десять. У Сахипджамал болел желудок. Пока сделали рентген да всякие анализы, прошел день. А ночью, часа в два, у больной открылась кровавая рвота. Гульшагида еще днем предупредила дежурного врача, чтобы ее немедленно вызвали в случае ухудшения состояния больной. Глубокой ночью в дверях раздался стук. Гульшагида сразу вскочила с постели. И сердце не обмануло, пришли за ней. Когда она приехала в больницу, дежурный врач уже успел принять меры, рвота была остановлена. Сахипджамал лежала бледная как полотно, глаза были закрыты. Когда Гульшагида притронулась к ее горячей руке, у больной дрогнули ресницы. — Гульшагида, милая, это ты?.. Умираю уж… Прощай… Гульшагида пыталась ободрить ее, но это было бесполезно, — казалось, Сахипджамал уже не слышит ее. Сжимая ладонями виски, Гульшагида вышла в полуосвещенный коридор. Навстречу ей торопливо шли дежурный врач и специально вызванный хирург. Состоялся небольшой консилиум. — Положение очень тяжелое, Гульшагида Бадриевна, — высказался хирург. — Я затрудняюсь вынести решение. Надо бы вызвать еще одного опытного хирурга; мы посоветуемся, — возможно, потребуется срочная операция. Гульшагида подошла к телефону и на мгновение колебалась. Время уже за полночь… кому позвонить? Фазылджану Джакгировичу?.. Но рука уже набирала номер телефона Тагировых. — Мансур, это ты? Говорит Гульшагида. У нас в больнице очень тяжелый случай. Не сможешь ли приехать? — Пришлите машину, — ответил Мансур, ни о чем не расспрашивая. Только после того, как положила трубку, Гульшагида посмотрела на своих коллег, и если бы они были провидцами, то поняли бы — растерянный взгляд ее говорил: «Что я наделала! Лучше бы позвонила Янгуре». Не прошло и получаса, как Мансур уже был в больнице. Гульшагида одна встретила его в вестибюле. Потом она никак не могла вспомнить: как они поздоровались, говорили ли друг другу что-нибудь, как они поднялись наверх, как вошли в палату? Кажется, Гульшагида держала его за руку… Осмотрев больную, Мансур резко встал с места и, ничего не говоря, направился к двери. Другие врачи последовали за ним. — Надо сейчас же перенести в хирургическое отделение и немедленно оперировать. Иначе будет поздно, — решительно сказал Мансур в кабинете. — На мой взгляд, у нее гнойное воспаление аппендикса. Есть родственники у больной? Гульшагида впервые открыто взглянула на Мансура. — У нее никого здесь нет, — с трудом проговорила она. — Но больная всецело полагается на меня. Мансур сделал шаг вперед, пристально и глубоко посмотрел ей в глаза. — Тогда ты должна решить! Гульшагида молчала, прикрыв ладонями лицо. — Решай! — напомнил Мансур.. — Малейшее промедление гибельно: возможно, она уже не вынесет операции. В данную минуту у нас все же есть какой-то шанс. А если мы будем сидеть сложа руки, больная к утру умрет. Решай, Гульшагида! Она тронула руку Мансура: — Оперируй… Прошел час, другой, третий. Начало светать. И вот уже рассвело. Гульшагида то подходила к операционной, то бродила по пустому коридору, то уединялась в кабинете и сидела там в кресле. Перед глазами все стоял Акъяр. Вот Сахипджамал, колыхая платьем с оборками, проворно накрывает на стол… Вот она стоит перед жарко топящейся печкой, вся озаренная красным светом пламени, — печет на сковороде оладьи… «Чем же отблагодарила я тебя за все доброе, милая Сахипджамал? — мучительно думала Гульшагида. — Положила тебя под нож. Это ли благодарность?..» Но другого выхода нет. Она взяла всю ответственность на себя. Если… Гульшагиде казалось, что при плохом исходе операции она не сможет ни одного дня остаться здесь. Уедет! Куда-нибудь в глушь, чтобы уж никогда не возвращаться сюда. В кабинет постучалась сестра. — Гульшагида Бадриевна, кончили! Гульшагида бросилась к операционной. Санитарки со всеми предосторожностями катили больную на тележке. Гульшагида пошла рядом… Вот так они и встретились. Мансур регулярно приходил осматривать больную. Жизнь Сахипджамал висела на волоске. В эти дни Гульшагида и Мансур говорили только о больной, о ее спасении. Позже, когда выздоровление Сахипджамал уже не вызывало сомнений, внутренняя скованность у обоих начала ослабевать. Однажды, после очередного осмотра больной, они остались в кабинете вдвоем. Гульшагида не совладала с собой, в приступе благодарности и нежности слегка пригладила седеющие на висках волосы Мансура. — Спасибо тебе, Мансур, спасибо!.. В тот день он впервые проводил ее до дома. По обеим сторонам переулка возвышались высокие сугробы, — всю последнюю неделю опять валил снег. Сегодня заметно похолодало, и в небе, озаренном солнцем, реют жемчужные звездочки инея. Они опускаются на плечи, шапки и платки прохожих, сыплются на тротуар и всюду одинаково ослепительно сверкают. Гульшагида краешком глаза иногда взглянет на Мансура: у него на воротнике тоже сверкают жемчужинки. О чем они говорили в эту встречу? Опять же не помнилось. Но оба остерегались касаться душевных струн. Им еще мешала какая-то преграда, которая обречена была рухнуть, но все же держалась. — Я живу вот в этом доме, — показала Гульшагида. Да, Мансур знает, что она живет в этом доме, он не раз останавливался у этих окон. Гульшагида протянула руку. — Было бы темно, — сказала она с неожиданно прорвавшимся задором, — я бы еще немного поболтала. А днем здесь из каждого окошечка смотрят. До свидания. Чуть задержав руку в руке Мансура, она быстро повернулась и скрылась за калиткой. Но когда начала подниматься по лестнице, где и днем было сумрачно, у нее вдруг стеснило дыхание, и она прислонилась к стене. Она еще на улице чувствовала, как сильно бьется и замирает сердце. Поэтому она и заторопилась домой, чтобы поплакать в одиночестве. Нет, это уже не были слезы горя и тоски. — Я уже сказал вам, Гульшагида Бадриевна, — в смете не предусмотрена покупка «пламенного фотометра», а если не предусмотрена, стало быть и денег нет. — И Алексей Лукич Михальчук отмахнулся, словно от надоедливой мухи. Но Гульшагида не отступала: — Деньги можно найти, Алексей Лукич. — А где их найдешь?.. — Михальчук, вдруг взорвавшись, хлопнул ладонью по столу. — Все! Не будем терять времени, переливать из пустого в порожнее. У меня других дел по горло. Вы теперь секретарь парторганизации, Гульшагида Бадриевна, и вам следует знать, что такое государственная дисциплина. А если не желаете знать, так хлопочите об этом своем «пламенном». Это верно, — несколько дней тому назад Гульшагиду на отчетно-выборном партсобрании избрали членом бюро, а затем и секретарем парторганизации больницы. Нет, не помогло и секретарство. Михальчук стоял на своем. Но и Гульшагида не уступала — решила обратиться в руководящие организации. Но куда именно? В горздрав? Бесполезно. Заведующий горздравом Тютеев такой же формалист, как и Алексей Лукич. Раздумывала она несколько дней — и решила обратиться в горком, благо секретарь горкома знал ее — встречались и на областной партконференции, и на съезде в Москве. Почему она ухватилась за фотометр — ведь прибор этот не последняя новинка медицинской техники, хотя и ускоряет правильную установку диагноза? С фотометром Гульшагида связывала далеко идущие надежды. Главное — сделать первый шаг. Мечты ее были направлены к тому, чтобы приобрести для больницы все новейшие приборы и аппараты, которые она видела в Москве, на выставке медицинской техники. А вторая ее забота — перестройка больницы. Как это ни странно, больным частенько приходится ждать очереди на больничную койку. Но ведь любой недуг нужно лечить вовремя. Это известно каждому фельдшеру, и все же надо говорить больному: «Обратитесь через месяц, когда освободится место». В других стационарах положение, возможно, не столь бедственное, но больница, в которой работает Гульшагида, — общереспубликанского значения, и потому теснота дает себя знать особенно остро. Обо всем этом она и рассказала подробно первому секретарю горкома. На ее счастье, он оказался человеком вдумчивым, внимательным. Обещал в скором времени заслушать на бюро горкома сообщение заведующего больницей. На следующий же день Гульшагида доложила Алексею Лукичу о своей беседе в горкоме. Тут Михальчук вспылил, гневно выкрикнул: — Я знаю, что такое бюро горкома! Вы на мою голову затеяли это, глупая женщина! — Алексей Лукич, пожалуйста, успокойтесь! — просила Гульшагида, обескураженная этой вспышкой. — А кто, как не вы, нарушил спокойствие?! До сих пор всем было терпимо, только вам, видите ли, стало тесно! Он помянул про себя недобрым словом и Абузара Гиреевича, и всех других, кто рекомендовал принять на работу эту ведьму. И вдруг выбежал из кабинета, хлопнув дверью, оставив Гульшагиду в полнейшем недоумении. Через полчаса вернулся в кабинет. По всему видно было, что остыл. Сам предложил Гульшагиде осмотреть вместе с ним больницу. Да, здание сильно обветшало, палаты и кабинеты неудобны и тесны, многое из оборудования устарело. Теснота так давила, что негде было поставить некоторые уже привезенные аппараты и они не первый год лежат на складе. Об этом поразительном факте Гульшагида узнала впервые. — Видите, каково положение?! — в отчаянии сказал Алексей Лукич и схватился руками за голову. — Кто сможет распутать эту чертовщину?! — Мы и должны распутать, — ответила Гульшагида, набравшись твердости. Алексей Лукич отошел к окну, принялся рассматривать правую сторону больничного корпуса, где по давним проектам предстояло выстроить новое крыло больницы. Гульшагида, перехватив его взгляд, подтвердила: — Правильно думаете, Алексей Лукич: пока не будет отстроено правое крыло, мы не изживем проклятую тесноту. Главврач даже присвистнул. — У вашей фантазии, Гульшагида Бадриевна, очень быстрые крылья! — Но он сказал это без обычного своего раздражения. — Еще петухи не пропели, а у вас уж солнце всходит… Не забывайте, здесь вам не деревня. У нас в городе сорок больниц, а казна у государства не бездонная. Откуда взять столько денег, чтобы ублаготворить всех? Меня и так каждый год ругают за то, что прошу лишние сто рублей. Алексей Лукич уже не рвал и не метал, а только защищался. А порою и прислушивался к словам секретаря партбюро. — Если мы сами не позаботимся, никто за нас не сделает, — обронила Гульшагида. — Заботились и сами, да толку мало, — проворчал главврач. — Когда Абузар Гиреевич был депутатом, он немало хлопотал об этом правом крыле. Уже и проект пристройки составили. Все равно ничего не вышло. — Где этот проект? — живо спросила Гульшагида. — Где ему быть, в архиве лежит. Пылью покрыт. Гульшагида взяла документ на дом и весь вечер тщательно изучала его. Насколько она сумела понять, проект безнадежно устарел. Нужен новый, отвечающий уровню развития современной медицины и медицинской техники. Она изложила на бумаге свои соображения о проекте. А о подробностях должны сказать специалисты-строители. Михальчук прочитал докладную, послушал Гульшагиду, покачал головой: — Смотрю я на вас, Гульшагида Бадриевна, и не могу надивиться. С чего вы начали? С этого окаянного «пламенного фотометра». А теперь — подавай вам новый корпус! Боюсь, как бы вам самой не опалить крылышки в этом пламени. — Если дело только в этом, Алексей Лукич, то не беспокойтесь, пожалуйста В глазах Гульшагиды светились и задор, и улыбка с хитринкой. — Я старше, мой долг — предупредить вас, — закончил разговор Алексей Лукич. Повторный разговор Гульшагиды в горкоме закончился тем, что секретарь пообещал сам заехать в больницу в ближайшие же дни. На утренней летучке Гульшагида сообщила эту новость Алексею Лукичу. Он, видно, надеялся, что эта женщина пошумит-пошумит, да и перестанет, — новость ошарашила его. Но все же он набрался духу: созвал всех санитарок, технических работников больницы и отдал строгое распоряжение всюду навести чистоту и порядок. Сам неукоснительно наблюдал, как выполняется его приказ. Теперь он уходил домой поздно вечером, даже похудел, бедняга. Но к назначенному дню больница засверкала чистотой. Не сумели только найти места в палатах, чтобы разместить больных, лежавших в коридорах. Секретарь горкома приехал не один. С ним были зампредседателя Совета Министров, министр здравоохранения и председатель горсовета. Завидя в окно столь представительную делегацию, Алексей Лукич опять схватился за голову. Но, взглянув на Гульшагиду, кажется, устыдился перед женщиной своего малодушия. Вышел навстречу гостям, подтянутый, строгий, озабоченный. Еще идя по коридору больницы, зампредседателя Совета Министров обратил внимание не только на койки, стоявшие вдоль стен, но и на сохранившиеся кое-где старые надписи: слова татарские, а буквы латинские. — На каком языке сделаны эти надписи? — с шутливой улыбкой осведомился он. — На татарском, конечно, — ответил Алексей Лукич, не поняв шутки. — Только буквы начертаны латинские. Гость уже серьезно продолжил: — Неужели никто из больных и из медперсонала не умеет читать по-татарски? Ведь латинский алфавит отменен в Татарии еще в тысяча девятьсот тридцать девятом году. Секретарь горкома не замедлил ответить: — Должно быть, с того времени больницу не посещало высокое начальство. Зампредседателя Совета Министров умолк, сделав строгое лицо. В течение двух часов они ходили по больнице, заглядывая в каждый уголок. — Постоянно у вас такая теснота? — спросил секретарь горкома. Ему ответили: — Сейчас еще терпимо. Бывает, и в коридоре койки не умещаются. Гости вышли на улицу, осмотрели место, где намечалась пристройка правого крыла. Судя по выражениям их лиц, они приняли близко к сердцу нужды больницы. Прощаясь, секретарь горкома предупредил: — Значит, заслушаем, Алексей Лукич, ваш доклад на бюро горкома. Так ведь, Рабига-ханум? — обратился он к министру здравоохранения. — Ну, и примем соответствующее решение. 2 На заседании партийного бюро больницы Алексей Лукич сделал сообщение о событиях последних дней. Суть доклада сводилась к тому, что если дело и дальше будет развиваться благоприятно, следует ожидать, что, пожалуй, ближайшей же весной начнутся строительные работы. Алексей Лукич докладывал, а сам частенько оглядывался с тревогой по сторонам, — похоже было, что он и сам еще не совсем верил в свои слова. Члены бюро отнеслись к сообщению весьма сочувственно. Во всяком случае — скептиков не было. Надо ли объяснять, что дело не обошлось без предварительных разговоров Гульшагиды с каждым в отдельности. В «разном» обсуждался вопрос, на первый взгляд, частного характера. Но именно здесь и вспыхнули жаркие споры. Гульшагида сообщила, что партийное бюро прежнего состава не успело обсудить, а вернее — замолчало одну неприятную историю. Между тем молчание в данном случае, на ее взгляд, нетерпимо. — Вы, конечно, знаете, — говорила она, — что произошло с нашей палатной сестрой Леной Скворцовой. Она ведь и в самом деле намеревалась броситься под поезд. И только благодаря вмешательству добрых людей не осуществила этого ужасного намерения. У меня был искренний и подробный разговор с ней. Выяснилось, что Салах Саматов действительно вероломно обманул ее: клялся, что женится на ней, а потом отказался от своего ребенка. Хуже того: он угрожал Лене всякими неприятностями, если она будет жаловаться на него. Под влиянием этих угроз и одиночества девушка впала в крайнюю депрессию. Саматов беспартийный. Напрашивается предположение, что этим сложным вопросом в первую очередь должен был заняться местком. Конечно, наше партийное бюро тоже выскажет свое мнение, но председатель месткома Клавдия Сергеевна категорически возражает против вмешательства месткома… — Да, возражаю, — подтвердила председатель месткома. — По-моему, Лена сама виновата в своем легкомыслии. Мужчина может позволить себе вольности, но женщина, поскольку ей приходится отвечать за последствия, должна быть настороже. — Клавдия Сергеевна, — пыталась урезонить Гульшагида, — ведь Лена совсем молоденькая девушка, она искренне доверилась Саматову. Неужели у него нет совести?.. — Сперва, извините, фигли-мигли, а потом взывания к совести! — гремела мужским басом Клавдия Сергеевна. — Таких вертихвосток не защищать надо, а парить крапивным веником. Странная была эта Клавдия Сергеевна Можаева — рослая, мужеподобная, резкая в своих суждениях, — она так и не обзавелась семьей. И может быть поэтому была нетерпима к женщинам: осуждала их за каждую пару новых туфель, за невинное кокетство, и уж, конечно, не прощала им женских ошибок. В обсуждении вопроса приняла ее сторону и рентгенолог Салия Сайфетханова: — Речь идет не об одном Саматове. Пятно может остаться на всем коллективе. Охотники до сплетен примутся злословить о врачах. Да и чего мы можем добиться практически? Женить Саматова на Лене? Но она теперь и сама ненавидит его, даже отказывается брать алименты. Раздавались и другие голоса, далеко не в пользу Саматова. Дело-то ведь осложняется тем, что Лена едва не бросилась под поезд. Как мог врач Саматов равнодушно отнестись к этому? Половинчатую линию занял Алексей Лукич: — Положитесь на меня, — заявил он. — Я завтра же предложу Саматову уладить вопрос с Леной. А репутацией больницы мы действительно не можем рисковать, тем более теперь, когда на бюро горкома предстоит большой разговор о нашей работе. Гульшагида была вынуждена отложить окончательное решение вопроса: — Я вижу— в бюро нет единого мнения о Саматове. Что ж, не будем торопиться, подумаем и в ближайшее время вернемся к вопросу. На следующий день Салах Саматов, проходя мимо, ненавидяще взглянул на Гульшагиду и даже не поздоровался. Значит, ему передали вчерашний разговор на бюро. И вероятней всего — передала Клавдия Сергеевна. Нехорошо, не по-партийному получилось. А к вечеру Гульшагида с удивлением узнала, что Саматов увольняется из больницы по собственному желанию и уже есть приказ по этому поводу. Гульшагида тут же направилась к главврачу. — Алексей Лукич! Я не понимаю вашего приказа. Почему бы в самом деле не поставить Саматова перед коллективом, перед судом чести?! Это имело бы большое воспитательное значение. — Присядьте сначала, — пригласил Алексей Лукич. — В старину говорили: женский темперамент уместен на балах… Да, я уже отдал приказ… Саматовы приходят и уходят. А коллективу надо работать. Без ссор, без шума… Если закружит вихрь, толковой работы не жди… Короче говоря, Саматова больше никто не увидит в больнице. Неужели мало этого? Уступите мне хоть в чем-нибудь. — Пусть будет по-вашему, — сказала после короткого раздумья Гульшагида. — Но от суда чести Саматов все равно не уйдет. Мы найдем его в любом месте. 3 Сегодня Диляфруз пришла в больницу в лучшем своем платье. Правда, под белым халатом платья не видно, но сияющее лицо ее говорило о том, что она счастлива, что черное горе осталось позади. Она не ходила, а летала, излучая вокруг сияние. Еще бы! Поправился и выходит из клиники ее Юматша. А ведь его готовы были записать в безнадежные. В три часа Диляфруз должна ехать за ним. Минуты идут так медленно. Диляфруз на минуту загляделась в окно. Как светло на улице! На голубом фоне неба отчетливо виднеются прошлогодние грачиные гнезда на голых верхушках деревьев. Скоро и у Диляфруз будет свое гнездо. От этих мыс* лей — что может быть слаще их? — у нее вдруг бешено заколотилось сердце. Думы полетели к Юматше. Что он делает сейчас? Может быть, он тоже смотрит в окно и считает минуты до выхода? Скучает ли по Диляфруз? Вчера они долго сидели в комнате отдыха. Он продержал ее возле себя целых два часа, все говорил: «Не уходи, ну посиди еще несколько минут». После обеда Диляфруз просила у Гульшагиды разрешения уйти сегодня пораньше. Гульшагида внимательно посмотрела на нее. Это уже не прежняя наивная девушка. Те же глаза, те же губы, но на лице появилось строгое выражение. Такие отметки остаются на лицах людей, переживших суровые испытания. — Выписывается? — спросила Гульшагида. Диляфруз чуть прикрыла ресницы, словно боясь пролить радость из глаз, молча покивала головой. — Тогда иди, милая, торопись! — напутствовала ее Гульшагида. Диляфруз не надо было напоминать — бегом спустилась с лестницы, накинула пальто, мельком глянула в зеркало и выбежала в вестибюль. Здесь ее остановил Салах. Он был встревожен, глаза так и бегали. — Зайди на минутку сюда, — сказал он, показывая на дверь приемного покоя. Вид у него был довольно жалкий. И Диляфруз уступила. Правда, она остановилась на пороге. А Салах стоял посреди комнаты. — Диля, — начал он просящим голосом, — ты справедливая, честная девушка и не желаешь мне зла. Меня хотят здесь утопить… Вся надежда только на тебя. Поверь, у меня к тебе были всегда самые чистые чувства. Тебе понравился другой… Ну что ж, насильно мил не будешь… Я прошу тебя во имя наших прежних встреч — защити меня от этой змеи Сафиной! Попроси ее, чтобы оставила меня в покое, не настаивала на суде чести. Ведь завтра меня уже не будет здесь. Она послушается тебя. Все говорят — она любит тебя. Диляфруз, если захочешь, ты сможешь это сделать… А с Леной мы сами… Ну, хочешь — я встану перед тобой на колени?… Ты только уговори Сафину. Пусть она забудет обо мне. Из больницы я и сам уйду… Верь мне, Лена гуляла с другим. Я с ней и не встречался… Диляфруз молча повернулась к двери. — Значит, отказываешься помочь? — произнес Салах уже с угрозой. — Ну, смотри… Не пришлось бы раскаиваться. Если дело сложится плохо для меня, я ведь не стану молчать!.. — Не грозите, — тихо, но твердо проговорила Диляфруз. — Я теперь ничего не боюсь. Я не одинока. У меня есть защитник. — Юматша, что ли? — с издевкой усмехнулся Салах. — А он знает, что ты гуляла со мной?.. — Жестокие зеленые глаза его, как жало, вонзились в сердце Диляфруз. — Не знает, так может узнать. Я ведь могу все рассказать ему… — Бесстыжий! — вне себя закричала Диляфруз и, толкнув дверь, выбежала из приемного покоя. Она пришла в себя лишь на улице. Остановилась. Какой ужас! А что, если Салах осмелится оклеветать ее? Что подумает о ней Юматша? Сумеет ли она оправдаться? Пусть она даже не позволила поцеловать себя. Но все же — встречалась. Каково будет терпеть Юматше… Земля закачалась под ногами Диляфруз. Чтобы не упасть, она прислонилась к какому-то забору. Из глаз брызнули обжигающие слезы. Она знала — Юматша при всем его добросердечии ревнив. Но до нынешнего несчастного дня Диляфруз истолковывала это в свою пользу. Где-то она читала или от кого-то слышала, что ревность — признак настоящей любви. Но если Юматша будет ревновать слепо, жестоко?.. Еще утром, намереваясь встретить Юматшу, она надумала преподнести ему цветы. Вот и цветочный магазин совсем рядом. Если бы ей не встретился этот подлый Салах и не наговорил всяких гадостей, она бы не раздумывая забежала сейчас в магазин и выбрала самые красивые цветы. Потом бы взяла такси и понеслась в больницу. А что делать теперь? Такси с зелеными огоньками мчатся мимо нее. Остался позади и цветочный магазин. Она не считает себя достойной дарить цветы. Может, все же вернуться в магазин? А если Юматша поверит клевете Салаха?! Прошло уже более получаса, как Юматша в сопровождении Мансура спустился в вестибюль и ожидал Диляфруз. — На работе, что ли, задержалась? — тревожился Юматша, часто поглядывая на круглые стенные часы. В ту же самую минуту распахнулась дверь, вбежала Диляфруз. Волнение и бледность девушки можно было объяснить ее опозданием. Диляфруз стояла у дверей, опустив ресницы. Юматша шагнул ей навстречу. — Я опоздала, — прошептала она так тихо, что было слышно только ему. Потом, спохватилась, протянула букет Мансуру, — по дороге сюда она все же вернулась в цветочный магазин. — Ему, ему! — показал Мансур на Юматшу. — Нет, вам! Юматше потом принесу. Когда ехали в машине, Юматша взял Диляфруз за руку, спросил: — Что случилось? Почему ты так взволнована? Диляфруз не умела хитрить, ни обманывать. Ее милые, лучистые глаза тут же наполнились слезами. — Тебя обидел кто-нибудь? — забеспокоился Юматша — После расскажу, — тихо ответила Диляфруз, показав глазами на шофера. По лестнице они поднимались медленно. В правой руке у Юматши палка, а под локоть левой его поддерживала Диляфруз. Чем больше просила его она не торопиться, тем быстрее он старался шагать, хотя чувствовал боль в ноге. — Разбередишь ногу, — тревожилась Диляфруз. В то же время она понимала, почему Юматша торопится. Неизвестность подстегивает каждого. А ей хотелось оттянуть горькую минуту объяснений. Юматша жил на третьем этаже, в однокомнатной квартире. Он вынул ключ из кармана, посмотрел на него и протянул Диляфруз: — На, открывай. В этих словах был и другой, более глубокий смысл. Диляфруз поняла это, неуверенно взяла ключ. — Смелее, смелее! — улыбался и торопил Юматша. — Медведь не выскочит навстречу. Юматша повернул штепсель, вспыхнул свет. Диляфруз впервые ступила в его маленькую квартиру. Однажды она сказала Юматше, что не войдет сюда, пока они не распишутся, но получилось несколько по-иному. В тесной прихожей Диляфруз сняла с Юматши пальто. Сама раздеваться не стала. — Неужели ты собираешься повернуть от порога обратно? И не стыдно тебе? — Юматша помог ей раздеться, хотя она не переставала слегка сопротивляться. Еще большая тревога охватила Диляфруз, когда она увидела свое лицо в зеркале, — бледное-бледное. «Зачем я такая… Ведь моя совесть чиста… Неужели Юматша способен не поверить мне?…» — Пойдем, покажу тебе апартаменты, — говорил Юматша, завладев рукой Диляфруз. — Вот это мой… нет, неправильно сказал… вот это наш зал, спальня и кабинет. — И он распахнул двустворчатые двери. Диляфруз чуть не ахнула. После ее комнатки в Поперечном переулке, размером в курятник, эта комната, метров в двадцать, показалась ей удивительно красивой и просторной. Круглый стол, ваза, тахта, торшер, радиоприемник, книжный остекленный шкаф, за стеклом — прислонена к корешкам книг — фотография Диляфруз. — На затхлый воздух не обращай внимания, Диля, ведь хозяина дома не было… Сейчас все проветрим. — И Юматша открыл форточку. Опять взял под руку притихшую Диляфруз, повел на кухню. — Здесь наша столовая и кухня. А здесь так называемый санузел… Он минуту помолчал, снова заговорил, стараясь развлечь девушку. — Ну, чем же я буду тебя угощать? — Он открывал дверцы и ящики шкафа. — Варенье есть, чай и сахар есть, а вот булка… превратилась в сухарь. Юматша ожидал, что она оживится, обрадуется, как дитя. Ведь он много сделал в комнате специально для нее. А она словно не видит ничего. — Давай сядем на диван, — настойчиво проговорил Юматша. Он уже понял, что, пока не пройдет оцепенение, Диляфруз ни на что не станет смотреть. — Рассказывай все, как есть… Ну, кто тебя обидел? — Салах… — с трудом выговорила Диляфруз, внезапно захлебнувшись слезами. — Он хочет оклеветать меня… перед тобой оклеветать… Наговорить про меня, чего не было и не могло быть… — И только-то? — сказал Юматша, обняв ее за плечи. — И из-за этого ты так переживала? Пусть сто Салахов придут ябедничать на тебя, все равно не поверю! — Он может что угодно наговорить, — добавила она, не поднимая головы. — Если будет болтать что угодно, я возьму да и отрежу ему язык, а потом зашью рот, — ответил Юматша и принялся целовать руки девушки. — Трусишка, сейчас тебя никто не может разлучить со мной. — Это правда, Юматша? — дрожащим голосом спросила Диляфруз. — Разве я когда-нибудь говорил тебе неправду? — Я так испугалась, что ты не поверишь мне и будешь ревновать. — Ревновать не закаиваюсь, но клевету слушать не буду. — Ты не обижаешься, что я не подарила тебе цветов? — помолчав спросила Диляфруз. — Я боялась — люди могут подумать, будто я тебе на шею вешаюсь. Юматша громко рассмеялся. И вдруг — смело обнял ее и поцеловал в губы. Диляфруз быстро поднялась с дивана. Лицо у нее пылало, сердце колотилось часто и сильно, а глаза были полны безграничной радости и счастья. Юматша включил радиоприемник, встал перед Диляфруз: — Ну давай станцуем, что ли. И они начали плавно кружиться. Еще и пыль не вытерта в комнате, нечего еще ставить на стол, на кухне шипит и постукивает крышкой закипевший чайник, а они танцуют в свое удовольствие. Они счастливы, веселы, им сегодня ничего больше на свете не нужно, Юматша совсем не чувствует боли в ноге — кружится и кружится. Они вдвоем, — два сердца бьются в лад, два сердца безгранично верят друг другу, эта вера — самое большое богатство на свете. Это была их свадьба. У профессора Тагирова очередной обход в больнице. Гульшагида должна сопровождать его. Они вдвоем в кабинете. Но профессор, заложив руки за спину, прохаживается по комнате. Вдруг остановился, спросил: — У вас есть время? Что, если я задержу вас на несколько минут по личному вопросу? — Пожалуйста, Абузар Гиреевич. — Где у вас находится партком? — Где я, там и партком, — улыбнулась Гульшагида, не понимая, к чему клонит профессор. — Отдельной комнаты у нас нет. — Вы помните, я однажды хотел просить у вас совета, да так и не решился? — Помню. — Ну что ж… Я, знаете ли, принес заявление… — Заявление? — Ну да! Заявление. С просьбой принять меня в партию. — Вы?.. Вас?.. — Чем вы так удивлены? Не подхожу, что ли?.. Вы ведь сами как-то заметили мне, что в наше время каждый честный человек не может жить без борьбы за идеи коммунизма. Я понимаю — можно принять эти идеалы, жить, бороться за них, будучи и беспартийным. Но, состоя в Коммунистической партии, человек сделает гораздо больше. А потому мое заявление не формальность. Это — итог моей жизни. Гульшагида не сразу нашлась что сказать. Только лицо ее сияло радостью. — Это хорошо… Очень хорошо! — наконец проговорила она. — От всей души поздравляю вас, Абузар Гиреевич! Нашей партии нужны именно такие люди, как вы, — люди кристальной чистоты. — Вы не совсем правильно выразились, Гульшагида. Я считаю, — прежде всего мне нужна партия. А пригожусь ли я партии — покажет будущее… Я постараюсь… По Уставу положены рекомендации. Вот они: профессор Фаизов, наша медсестра Мария Федоровна Захарова, заведующая отделением Магира Хабировна. Эти люди проработали со мной по двадцать пять лет… Что еще нужно? — Автобиография и анкета нужны, Абузар Гиреевич. — Когда их принести? — Чем скорее, тем лучше. Сейчас дам вам анкету. — Спасибо! А теперь пора на обход. Вскоре вся больница узнала, что профессор Тагиров подал заявление в партию. Рассказывали об этом как о самой важной новости. Большинство сотрудников одобряли этот поступок профессора, говорили о нем с большим уважением, и только кое-кто подшучивал: — К чему это геройство на старости лет? Попадет ли он в рай или в ад — все равно не спросят о партийной принадлежности. К началу открытого партийного собрания большая аудитория для лекций была переполнена. Докладывала собранию Гульшагида Сафина. Она зачитала необходимые документы: заявление, автобиографию, анкету Абузара Гиреевича, наконец, рекомендации. Она продолжала: — Партбюро рассмотрело заявление товарища Тагирова и пришло к единодушному мнению: принять его кандидатом в члены Коммунистической партии Советского Союза. — Есть ли вопросы к докладчику? — спросил председатель. — Нет? Тогда предоставим слово товарищу Тагирову. Пожалуйста, Абузар Гиреевич. Профессор, в новом черном костюме, в белой рубашке с белым галстуком, чинно подошел к столу и, поглаживая рукой красную материю на столе, начал говорить. Он говорил своим обычным, ровным голосом, казалось, спокойно. На самом же деле он волновался, словно сдавал первый в жизни экзамен, но возраст и накопленный годами опыт помогали ему не показывать людям волнения. — Перед вами, — начал он, — стоит один из первых врачей-татар. Странно звучит? Да, на сегодня странно. Ибо в одной только нашей больнице работают десятки врачей-татар. И не осталось в Советской стране ни одной нации, ни одной народности, которые не выдвинули бы своих врачей, ученых, инженеров… Но — вдумайтесь! Ведь чудо произошло в течение каких-нибудь десятков лет! Как же случилось это? Каким это образом — в прошлом темная, невежественная Русь, обогнав в столь короткий исторический срок многие цивилизованные страны, озарила весь мир новым светом? Приведу только один пример: по количеству выпускаемых врачей, по их подготовке наша страна занимает первое место в мире. — Профессор поднял руку и гордо повторил: — Первое! Все это, товарищи, стало возможным в результате титанического труда, борьбы и побед героической Ленинской партии — партии коммунистов — и труда всех больших и малых народов, населяющих Советский Союз! Профессор рассказал наиболее примечательные факты из своей биографии и закончил изложением своего жизненного кредо: — Я жил и живу мечтой — видеть человека не подверженным никаким болезням. Наше государство отпускает на здравоохранение огромные средства — в не столь далеком будущем следует ожидать окончательной ликвидации многих опасных для жизни болезней. Иначе не может быть: ведь коммунизм — это здоровье народа!.. — К такому итогу пришел я — старый врач. Итог прожитой жизни! Легко сказать. Вот стоит перед вами седой профессор. Сколько житейских бурь пролетело над его головой! Сколько он мучился и сомневался, сколько радовался и снова проверял себя! Будучи одним из представителей старой интеллигенции, я ведь далеко не сразу принял революцию восторженным криком «ура». На моих глазах по огромной стране разливалась революционная волна. А потом разгорелась во всю мощь гражданская война. Разве мало было среди нас, старых интеллигентов, людей, не знавших, к какому берегу пристать. Некоторые искренне горевали над тем, что Россия погибает, цивилизация рушится. Но вот колеблющиеся оправились от потрясений, принялись засучив рукава работать вместе со всеми. Но разве не приходится нам преодолевать в борьбе новые и новые трудности?.. В этой борьбе — жизнь! И если уж старый интеллигент пришел в партию, то пришел навсегда. Пришел, чтобы с еще большей энергией отдать народу весь свой опыт, все свои знания!.. Чуть прищурив глаза, профессор смотрел на притихшее собрание. И чего только не было в этом взгляде! Но прежде всего — светились в его глазах ум и совесть. 4 С самого утра с крыш каплет. И солнышка не видно, и день вроде пасмурный, а капель позванивает да позванивает. Это уже не оттепель взбалмошной зимы, а настоящий апрель, когда капает с крыш и днем и ночью. Если прислушаться, можно уловить в этом перезвоне первую пробу весенних голосов, музыку пробуждения. Но не каждому дано ее слушать. Мансуру сейчас не до весенней капели. Для него весь мир с его суетой, горем и радостями временно перестал существовать, хотя его ум, глаза, руки, самообладание не только не выключились, но были напряжены как никогда. Все мысли, чувства, интуиция были устремлены к операционному столу, отданы лежащему на столе больному. Больше Мансур ничего не знал и не хотел знать. Казалось, он не двинется с места, если даже на голову посыплется каменный дождь или загорится крыша над головой. Врач-наркотизатор, стоящий у изголовья, вытирает кусочками марли капли пота, выступившие на лбу больного, и настороженно посматривает на приборы. Кажется, все идет нормально. Вдруг стрелки беспокойно прыгнули. Потом быстро поползли вниз. Врач-наркотизатор отдает хирургу распоряжение прервать операцию. Принимаются срочные меры для улучшения состояния больного. Но стрелки продолжают ползти вниз, неумолимо приближаются к последней черте. За этой гранью — смерть. В различных лампочках поочередно зажигаются тревожные красные сигнальные огоньки. Сердце у больного перестало биться, дыхание замерло, пульс исчез. На лицах ассистентов, сестер, помогающих Мансуру, — боль и растерянность. Человек умер. Безжалостная смерть торжествует еще одну победу над медицинской наукой, над искусством хирурга. Но Мансур не вправе мириться с этим. Он знает — между клинической и действительной смертью человека есть решающие четыре-пять минут: жизненные импульсы еще не успевают целиком покинуть организм. Только по истечении этого короткого времени, если ничто не изменится к лучшему, все в человеке полностью парализуется, наступает истинный конец. Мансур протянул руку. Операционная сестра Наталья Владимировна должна подать тот единственный инструмент, который он безмолвно требует. И она не имеет права ошибиться, опоздать. Она в то же мгновение вложила в энергичную и быструю руку хирурга острый скальпель. Одним разрезом Мансур вскрыл больному грудь и, бросив нож в таз, взял пальцами остановившееся сердце, начал умело массировать, заставляя комок ткани механически сокращаться. Одновременно ассистенты хирурга приступили к внутриартериальному переливанию крови. Стрелки на приборах зашевелились. Но сердце еще не возобновило своей загадочной животворной деятельности. Пока что это всего лишь сила массирующих пальцев хирурга. Эта сила и не дает возможности наступить общему параличу. Затаив дыхание, все ждут — не «зажжется» ли сердце? А оно словно и не думает «зажигаться». У Мансура немеют от усталости пальцы. Но он не имеет права остановиться, хотя бы на секунду. Он массирует, массирует… Человеческое сердце, способное иногда совершать чудо, было в эту минуту таким бессильным и обмякшим, словно давало знать хирургу: «Брось, все равно я ничего уже не смогу». Но Мансур не отступал, решив бороться до последнего мгновения. Воля и умение хирурга победили. Безжизненное сердце вдруг встрепенулось. Это был очень слабый толчок, его уловили лишь пальцы Мансура. А через несколько секунд зашевелились и стрелки приборов. Сердце забилось увереннее, чаще, сильнее. Человек ожил! Мансур шатался от усталости. Ассистенты помогли ему снять маску, перчатки, фартук, халат. У себя в кабинете он опустился в кресло и закрыл глаза. Он не знал, сколько времени длилось полуобморочное состояние. Но вот откуда-то издалека, из темноты, донеслось: — Оперируемый жив, жив! Мансур открыл глаза. Окна кабинета широко распахнуты, комната залита солнцем. Мансур тихо улыбнулся. Он слабо нажал кнопку звонка. Вошла сестра. — Как больной? — Дышит, Мансур-абы. — Спасибо. Пусть принесут мне стакан горячего чая. Сестра вышла. Мансур перевел взгляд на окно. Звенит капель, блистает солнце… «Постой, постой, — спрашивает он себя, — а ты поблагодарил как следует своих помощников?.. Кажется, поблагодарил… То-то и есть — кажется. Ты уверен, что как следует поблагодарил?..» Душу Мансура переполняет чистое и светлое чувство. В этом чувстве были и гордость, и удовлетворение, и сознание того, что ты нужен людям. Он смотрел с удивлением на свои усталые руки. Еще совсем недавно они заставили ожить человеческое сердце, тайну которого люди не могут открыть тысячи лет и, вероятно, не скоро еще откроют. Принесли чай. Обжигая губы, Мансур пил густой и душистый напиток. К нему возвращались силы. Он встал, подошел к окну, посмотрел на сад. Кора деревьев, заборы почернели, словно их окутали влажным черным плющом. На дорожках скопилась талая вода. В маленьких лужицах купаются воробьи. Ребятишки бросаются снежками. «И Гульчечек, наверно, тоже на улице, тоже играет в снежки», — подумал Мансур о дочери. Потом он вышел к товарищам. Еще и еще благодарил их, пожимал руки, а сестру Наталью Владимировну поцеловал в щеку. — Сегодня вы совершили настоящий подвиг! Спасибо! Потом обратился к ассистентке Татьяне Степановне: — Пойдемте посмотрим больного. И они направились в палату. Вольной лежал без движения. Но сердце работало, пульс бился, дыхание было ровным. Мансур повернулся к Татьяне Степановне, радостно прошептал: — Живет ведь!.. — Живет… — повторила Татьяна Степановна. Теперь можно вернуться в кабинет, еще отдохнуть в кресле. По радио лилась негромкая музыка. На минуту музыка замолкла. Диктор объявил, что сейчас будет передаваться концерт художественной самодеятельности студентов медицинского института. — Народная песня «Акъяр». Исполняет студентка медицинского института Асия Чудина. Мансур сразу вспомнил эту песню, которую любила напевать Гульшагида: Не тоскуй, не кручинься, сердце мое! Не желтей, не терзайся, душа моя! Любовь — далека, но всегда прилетит, Словно ласточка ранней весной… После того как Диляфруз вышла замуж за Юматшу, жизнь с каждым днем все больше открывала перед ней свои радости. Сейчас в ее голове не умещалось — как она могла жить одна-одинешенька в этом огромном мире, как проводила дни без Юматши, не видя его, не разговаривая с ним, не пьянея от его ласк? Если бы сегодня Диляфруз лишили всего этого, разлучили с любимым, ей казалось, она не смогла бы и дня прожить на свете. Она теперь и работала старательней, чем прежде, и не переставала заочно учиться, заботилась о муже, о доме, и удивительно — у нее на все хватало времени. Даже оставались часы для театра и кино. Особенно хорошо пошло дело с учебой. Юматша приносит ей нужные книги. Да у него много и своих медицинских книг в домашней библиотеке. Он помогает Диляфруз готовиться к занятиям, иногда не поленится, прочтет ей целую лекцию, — рассказывает так понятно, что даже самые сложные вещи становятся ясными. Но Юматша никогда не ставит себе в заслугу свою помощь молодой жене, не подчеркивает — вот, мол, какой я хороший. Нет, он только и знает, что хвалит Диляфруз. — Умница ты моя! — говорит он, любуясь ею. — Скоро и меня обгонишь. В такие минуты Диляфруз не может нарадоваться: кажется, ее мечта смотрит к ней в окошко. Ей ведь с детства хотелось быть врачом, для того и в больницу поступила. Но, привыкнув трезво смотреть на жизнь, она хорошо понимала, что вряд ли удастся достигнуть своей мечты. Трудно было жить на свете одинокой. Зато теперь ее жизнь бурлит, переливается через край, словно весенний поток. Дни и годы, прожитые в захолустном Поперечном переулке, кажутся ей теперь тяжким сном. Она даже побаивалась за свое счастье, сомневалась в его устойчивости. Разве мало доходит до нее разговоров: «И что это Юматша женился на простой медсестре, не нашлось бы, что ли, девушки с дипломом?» Она пытается успокоить себя: «Ничего, будет и у меня диплом». Но по мере того как росло счастье Диляфруз, обострялось в ее душе и сомнение. Она порой расстраивалась из-за пустяков, иногда ставила себя в смешное положение. — Ты не волнуйся, если я задержусь, — сегодня у нас в клинике собрание, — еще днем предупредил ее по телефону Юматша. По дороге домой Диляфруз зашла в магазин, накупила полную сумку всяких продуктов. Быстро переоделась, повязала вокруг тонкой талии фартук и принялась за дело. Убралась в комнате, вытерла пыль, вымыла полы и вовремя успела приготовить ужин. Она еще и перед зеркалом повертелась, наводя красоту, — все старалась для Юматши выглядеть интересней. Заверещал звонок. «Вернулся!» Диляфруз помчалась в прихожую. Но, открыв дверь, отпрянула: перед ней стояла незнакомая моложавая женщина, держа за руку мальчика лет пяти-шести. — Здесь живет Юматша Ахметшин? — спросила женщина. В ее голосе и взгляде было что-то странное. — Да, — тихо ответила Диляфруз, и у нее задрожали колени. — Можно войти? — Пожалуйста. — Самого-то Юматши нет дома? — оглядываясь кругом, спросила женщина. — Сейчас должен прийти. — А вы кто будете ему? Сестра? — Жена, — ответила Диляфруз, и невольно съежилась под пристальным взглядом странной гостьи. — О-о-о! — вдруг протяжно воскликнула женщина, потом начала всхлипывать, рыдать. Диляфруз растерянно смотрела то на нее, то на ребенка. Круглолицый смуглый мальчик. Чего только не почудится в такую минуту. Да, в лице мальчика проступают черты Юматши. Вот и глаза — чернее переспелой черемухи… В это время, отперев дверь своим ключом, вошел Юматша. При виде его женщина вскочила со стула. — Это вы! — бросилась обнимать Юматшу, зарыдала еще пуще. Диляфруз, не помня себя, выбежала на кухню. — Диля, воды! — послышался голос Юматши. Диляфруз не отозвалась, у нее словно отнялся язык. Юматша сам явился на кухню. Налил воды в стакан. Удивленно посмотрел на Диляфруз. Но расспрашивать не было времени. В одной руке он держал стакан, другой взял Диляфруз за локоть и повел в комнату. Женщина уже сидела на стуле. Стуча зубами о стакан, выпила воду. Немного успокоилась. И, глядя то на бледную Диляфруз, то на Юматшу, говорила, шмыгая носом: — Пожалуйста, извините меня, я такая нервная. Зашла поблагодарить вас… Я ведь до сих пор не знала подробностей. Только сегодня мне сказали… Это вы спасли моего ребенка и сами чуть не погибли… Только после этих слов потрясенная Диляфруз начала приходить в себя. А Юматша погладил мальчика по голове и сказал ему, что опасно кататься на санках по городской улице. Прошло немало времени, пока успокоили и проводили женщину, не перестававшую говорить слова благодарности. Когда закрылась дверь за ней, Юматша взял Диляфруз за плечи, посмотрел ей в глаза: — Ты почему так испугалась? У Диляфруз трепетали длинные ресницы вновь засиявших глаз. По своему обыкновению, она в ответ молча покивала головой. Бледность еще не сошла с ее лица, и не совсем унялась дрожь. — Как же тут не испугаться… — наконец промолвила она. — Все это пустяки, — сказал Юматша. — Хотя можно было испугаться по-настоящему… Сколько сейчас времени? Не пора ли ужинать? — Теперь я уже не боюсь! — рассмеялась Диляфруз, накрывая на стол. Юматше всегда нравилось смотреть на ее хлопоты. В Диляфруз как-то очень естественно уживалось детское и взрослое. Юматша, конечно, не совсем понимал женскую психологию, но надеялся, что эти беспричинные страхи, сомнения друг в друге со временем пройдут. После оба они и сами будут плохо верить, что когда-то их мучили подозрения и недоверие. Они будут смеяться над собой, но сегодня еще многое невольно ранит сердце. Поужинали. Между тем начали бить часы. — Раз, два, три… — считал Юматша, поглядывая на Диляфруз. — Восемь… — Чего ты так пристально смотришь? — опять заволновалась Диляфруз. — Разве ты никуда не идешь? — многозначительно спросил Юматша. — Ведь время ровно восемь. — К портнихе нужно бы сходить… — Тогда иди. — Нет, нынче не пойду. Мне хочется побыть с тобой! Так напугала меня эта женщина. Юматша подошел к книжному шкафу, вытянул из какой-то книги бумажку и прочел ее, Подчеркивая каждое слово: — «Милая Диляфруз, жду тебя сегодня в восемь часов вечера у кинотеатра «Чаткы». С.». — Что это за глупую записку ты сочинил? — растерянно спросила Диляфруз, бросив убирать со стола. — Зачем? — Это — не я сочинил. Вот, читай сама. Записка тебе адресована. Должно быть, ты забыла о свиданье… Диляфруз взяла у него записку, глянула и запылала. — Где ты ее взял? — дрожащим голосом спросила она. — Не все ли равно… Впрочем… — Юматша показал книгу, — вот здесь. И Диляфруз сразу все вспомнила. Это было время, когда она встречалась с Салахом. Однажды, уходя с работы, он сунул эту записку Диляфруз. А она спрятала ее в один из своих учебников. И вот теперь случайно Юматша натолкнулся на записку, не обозначенную ни числом, ни годом. — Это давнишняя записка… Еще в девичью пору, — еле слышно сказала Диляфруз. — А кто писал? — Салах… — Ты можешь это доказать? С. — еще не значит Салах. Это может быть и Садри, и Степан, и Салим… — Юматша! — обиженно воскликнула Диляфруз. — Что за допрос? Ты меня унижаешь! Я ни в чем не виновата! — И она зарыдала, закрыв ладонями лицо. Игра перешла границы. Юматша уже раскаивался, что затеял шутливый допрос, принятый Диляфруз так болезненно. Он принялся успокаивать жену, вытирая ей слезы платком. — Диля, я уже тебе говорил… Я не страдаю глупой, необоснованной ревностью. Я сразу понял, что это старая записка, и решил подшутить над тобой. Ну, прости, пожалуйста. Неужели ты всерьез поверила? Я был бы непроходимо глуп, если бы стал попрекать тебя записками, полученными еще в девичьи годы. Еще раз прости, но мне почему-то кажется… я сам не могу объяснить почему… Кажется, что между этой запиской и той, которая осталась после твоей сестры Дильбар-ханум, есть какая-то связь. Ты вправе спросить: какая? Самая пустяковая. Вот эта буква «С». Только и всего. В посмертной записке твоей сестры — тоже «С». Ну, помоги мне понять — есть ли тут какая-либо связь?.. Диляфруз была поражена. Она и сама давно испытывала угрызения совести, что не была до конца искренна перед мужем, но не знала, как открыться в этом. А теперь ей тем более не хотелось бы впутывать в дело Саматова, который и без того сплетничает и клевещет. Но никуда не денешься, надо быть откровенной. И Диляфруз призналась: да, она познакомила Саматова со своей сестрой, они вместе бывали у нее. Навещал ли Саматов Дильбар-ханум в больнице после того, как она согласилась оперироваться у Мансура? Да, навестил однажды. О чем говорили они — Диляфруз затрудняется сказать, так как не спрашивала сестру. Но именно после этого посещения Дильбар засомневалась в Мансуре как в хирурге. Правда, она пересилила это сомнение и все же решила довериться Мансуру. Юматша слушал эту исповедь, курил, смотрел в темное окно. Притихшая Диляфруз уже не плакала, сидела, сжавшись в углу дивана. На лице — горе и страдание. Она боялась, что теперь Юматша за скрытность разлюбит ее и она на всю жизнь останется несчастной. Но муж больше не попрекнул ее ни одним словом, и разговора на эту тему больше не возобновлял ни в этот вечер, ни после. Проходили дни. Диляфруз начала успокаиваться после пережитой неприятности. Но вот сегодня Юматша, вернувшись с работы, рассказал жене новость, которая — уже по другому поводу — опять не на шутку взволновала Диляфруз. Юматша случайно встретил на улице знакомого врача, работающего в железнодорожной больнице. Он рассказал, что в прошлое воскресенье был на домашней вечеринке у знакомых. Там встретил и Фазылджана Янгуру с… Гульшагидой. — Должно быть, случайно очутились вместе, — перебила мужа Диляфруз. — Гульшагиду позвали, а она не знала, что Янгура тоже приглашен. — Этого я не могу сказать, — продолжал Юматша. — Но слушай, что было дальше. Когда подвыпили, один из гостей, то ли под влиянием винных паров, то ли для того, чтобы испытать Гульшагиду, поднял тост «за счастье молодых», имея в виду Гульшагиду и Янгуру. Все встали. Гульшагида с негодованием потребовала от Янгуры объяснения. Тот отговорился: дескать, пусть шутка принесет счастье. И разгневанная Гульшагида покинула вечеринку… Диляфруз, не дав ему договорить, испуганно спросила: — Ты и Мансуру-абы рассказал об этом?! — Собирался… — Ради бога не делай этого! — воскликнула Диляфруз. — Если Гульшагида найдет нужным, она сама расскажет Мансуру. Ах, Юматша, Юматша, какой ты бываешь глупый!.. — И в самом деле — чуть не свалял дурака, — признался Юматша. — Вот накосил бы сена дугой… — Он обнял жену: — Умница ты мой, золотая!.. В ближайший выходной день Юматша постучался в дверь квартиры Саматова. — О-о, вот нежданный гость! — встретил его возгласом Саматов, но на лице у него было недоумение. — Проходите, пожалуйста, садитесь, — продолжал он, стараясь не выдать тревогу. Юматша снял пальто, шапку, сел, держа между ног увесистую палку. Жилье Саматова было в таком беспорядке, какой могут терпеть только люди, ведущие легкомысленный образ жизни: на столе — неубранные объедки, немытые тарелки, окурки; на полу — мусор; на стульях разбросана одежда хозяина. Сам Салах в майке и трусах. — Милости просим! — говорил он, словно боясь молчания. Достал откуда-то из-за дивана начатую бутылку коньяку, изрезал на ломтики половинку лимона. — Пожалуйста! — Он первый поднял рюмку. — За ваше здоровье! Юматша не заставил упрашивать себя, выпил. Но когда Салах начал наливать по второй, отодвинул свою рюмку. — Я пришел, Салах, для того, чтобы объясниться по-мужски, напрямик, — начал он, зажигая папироску. — Конечно, можно было явиться к вам на работу и объясниться официально. Но с глазу на глаз, по-моему, для вас же лучше. Саматов опрокинул вторую рюмку. — Пожалуйста, — буркнул он. — Теперь, как говорится, я в центре внимания. Обо мне болтает всякий, у кого язык зачешется. — Только будем серьезны, — предупредил Юматша. — Я говорю не потому, что язык чешется, а потому, что совесть требует. Скажите, вы были знакомы с покойной Дильбар Салимовой? — О-о! Сразу допрос… — Вы навещали ее в больнице? — Не помню. — А ну-ка, напрягите память. От этого многое зависит в вашей судьбе. Припомните: что вы говорили Дильбар, какой совет давали? — Вы что?! — закричал, вскочив, Салах. — Хотите мне отомстить за то, что жена ваша когда-то… — Сядьте, — спокойно произнес Юматша. — Не смейте упоминать имя моей жены! К золоту грязь не пристает. Меня привела к вам не месть, а вот эта бумажка. Читайте! — Из своих рук он показал ему посмертную записку Дильбар-ханум. — Прочитали? Напомню: вы были у больной перед тем, как она вторично готовилась к операции. Вы — врач. Вы прекрасно знаете, что наносить больной психическую травму перед таким серьезным испытанием, как операция, — преступление. Тем более — вскоре после того, как она однажды уже ушла с операционного стола… Погодите, выслушайте до конца. Как же вы, будучи врачом, человеком самой гуманной профессии, могли так жестоко травмировать больную? — Юматша глядел на него в упор, стиснув зубы, с горькой ненавистью. Небритое лицо Салаха начало покрываться капельками пота. Он тяжело дышал и не мог проронить ни слова. — Как же вы опустились так низко, гражданин врач! Как позволила вам совесть опозорить свой диплом?! Салах вдруг вскипел, забушевал: — Сами зарезали больную и теперь хотите какими-то подложными бумажками очернить меня?! — истерически кричал он. — Нет, не удастся свалить свою вину на других!.. Юматша покачал головой. — Я все же думал, что вы мужчина. А вы — грязная тряпка! 5 Саматов не преминул пожаловаться Янгуре, что попал в беду, — его хотят привлечь к суду чести, суд оттягивается только потому, что Салах прикидывается больным. «Помогите мне выбраться из трясины, — просил он. — Ведь вы многое сможете, если захотите». Да, если бы Янгура пожелал, он сумел бы кое-что сделать. Но Салах теперь и гроша не стоит, — он просто не нужен Янгуре, как выжатый лимон. Когда возникала надобность, Янгура умело использовал эту, как он называл Салаха про себя, грязную тварь, для которой не существовало ни веры, ни принципа. Принципами Фазылджан Янгура и сам-то не очень дорожил. Но все же понимал силу общественного воздействия и потому был осторожен. Теперь, узнав, что Саматов безнадежно скомпрометировал себя и как врач, о чем уже идут разговоры в клинике, — решил не связываться с ним. Он просто выгнал его, как паршивую собаку, и сказал, чтобы ноги его больше не было в квартире Янгуры. Но душевное равновесие Янгуры тоже было нарушено, одолевали всякие неприятные сомнения. За последнее время Фазылджан стал ощущать в душе беспричинный страх. Говорят, перед землетрясением, когда человек еще не подозревает о катастрофе, дикие звери да и некоторые домашние животные уже чуют, что где-то в подземной глубине творится неладное, и, охваченные черным страхом, разбегаются куда глаза глядят. Животный инстинкт подсказывал Янгуре, что над головой его собираются тучи. Подавленный зловещим предчувствием, он стал лихорадочно думать, как спастись от беды. Вспоминались слова, брошенные в лицо ему Гульшагидой, когда она, возмущенная, покидала вечеринку. У него начинали гореть щеки. Теперь он уже не строил планов любыми средствами завладеть Гульшагидой. Он даже удивлялся, что в сердце у него могло родиться столь длительное и глубокое чувство к этой ограниченной моралистке и гордячке. Он уже признавал, что допустил огромную, непростительную глупость, позволив разрастись своему увлечению. Янгура привык отступать только в тех случаях, когда проискам его давали решительный отпор; того, кто проявлял слабость, он, не поморщившись, растаптывал. Гульшагида выступила против его «шутки» неожиданно энергично, и это озадачило Янгуру, вывело из равновесия. И все же, когда Фазылджан рассуждал трезво, ему становилось очевидно: если откуда и угрожает ему настоящая опасность, так это со стороны таких людей, как Мансур, Юматша, Абузар Гиреевич, Гаделькарим. Помнится, первым высказал сомнение в научном авторитете Янгуры именно хирург Гаделькарим Чалдаев. Но, пожалуй, Мансур еще более опасен. С каждым днем он в клинике неотвратимо отодвигает Фазылджана на задний план. Он ничего не делает специально для этого. Его способности говорят сами за себя. С некоторых пор уже не Янгура, а практически Мансур Тагиров — ведущий хирург клиники. Печально и то, что многие сотрудники, раньше смотревшие в рот Янгуре: «Что скажет Фазылджан Джангирович?» — теперь в затруднительных случаях все чаще обращаются к молодому Тагирову. Не так давно он думал, что клиника ни единого дня не может существовать без него. И вот — постепенно убеждается, что руководство уходит из его рук, заведенные им традиции отмирают, рождаются новые. Да, Фазылджан Янгура близок к тому, чтобы из настоящего мастера хирургии превратиться в ординарного ремесленника, а в конечном счете — в пустышку. Излишне полагаясь на свой авторитет, он перестал следить за собой, небрежничал, терял высокий навык. Внешне его имя в определенных кругах все еще окружено ореолом славы и произносится с большим уважением. Но и червивое яблоко бывает с виду заманчиво красивым, а когда разрежут его, то выбрасывают. Надо принять какие-то меры. Иначе — гибель. Но какие меры?.. После долгих, тяжелых раздумий Янгура решил: нужно несколько обуздать свое честолюбие, показать скромность. А прежде всего — изменить свое отношение к Мансуру. Он уже успел понять, что Мансур не карьерист, не мелочен и не мстителен. Он прямодушен и принципиален. Такого человека можно поддерживать без всякого риска для себя. И Янгура на первой же планерке выступил с похвальной речью, превознося действительно смелую и удачную операцию Тагирова на сердце. Он сумел организовать специальную статью в печати. Раньше в подобных случаях имя профессора Янгуры фигурировало в начальном абзаце. На этот раз о Фазылджане Джаигировиче говорилось в самом конце. В прежних статьях, написанных о хирургии, непременно напоминалось: «…в клинике, где руководителем является Фазылджан Янгура» или «…ученик нашего прославленного хирурга Фазылджана Янгуры…». На этот раз подобные фразы отсутствовали. Мало того — как-то на работе Фазылджан Джангирович остановил Мансура, затеял с ним теоретический разговор и к слову заявил: — Если б ученики не обгоняли своих учителей, наука никогда бы не двигалась вперед. Это естественный закон развития, если угодно — диалектика развития. Руководитель, не видящий или не понимающий этого закона, либо слеп, либо невежествен. Не мы положили начало проблеме учеников и учителей, не нам ее и замалчивать. Это — вечный закон: наступает момент, когда старики отходят в сторонку, а молодые, выдвигаются на первый план. Последней своей операцией вы доказали, Мансур, что вернули себе право быть моим ассистентом… — Спасибо, — сдержанно ответил Тагиров. — Но проблема учеников и учителей в том виде, как вы ее обрисовали, по-моему, все же выдуманная проблема. Объективно здесь никто не побеждает и никто не оказывается побежденным. Происходит только действительно непрерывное движение вперед. В клинике Янгура чувствовал себя гораздо спокойней, но дома, особенно к вечеру, в душу снова заползал страх. И Фазылджан, лишенный покоя, долго прохаживался но кабинету, то теряя на ковре свои шлепанцы, то надевая их. Он отодвигал оконную штору, смотрел на улицу. В уличном электрическом свете были отчетливо видны крупные снежинки, порхающие, словно белые бабочки: начало весны выдалось капризное, порою перепадал мокрый снег. Неожиданно на память пришла почти бессмысленная припевка, услышанная в детстве от соседского мальчишки: Не вовремя хлопьями снег летит — Глупая баба дочь родит. Эта частушка всю ночь не выходила у Янгуры из памяти. Он ложился в постель, а в ушах слышалось: «Не вовремя хлопьями снег летит…» Он снова вставал, подходил к окну. На улице все еще порошило. Сон окончательно убежал, время словно остановило свое вечное течение. А тут еще из другой комнаты послышался женский плач: наверное, свояченица переживает очередную сердечную неудачу. Это жуткое всхлипывание среди ночи окончательно взбесило Янгуру. Он вышел и постучал в соседнюю дверь. — Перестань реветь, без тебя тошно! «Хлопьями… хлопьями снег летит…» Вот идиотская назойливая частушка. Впрочем, когда-то она, должно быть, имела свой смысл. Снег не вовремя — никому не нужен. Неполноценной слыла и та женщина, у которой родилась дочь. Ведь на девочку не полагалось земельного надела, и вообще женщина, особенно у мусульман, считалась «недочеловеком». И вот профессор Янгура, словно дервиш, твердит среди ночи свои заклинания. Его и злость душит и смех разбирает. Наконец он бессильно растянулся на кровати, крепко зажмурил глаза. Сон был бредовый. На пороге стоит Саматов в рваной рубашке, босоногий. В руке — нож. Янгура испуганно вскрикнул, прижался к стене. Призрак исчез. Но появился другой — женщина в белом саване. «Я Дильбар Салимова, вы обо мне забыли?» — спросила она и тоже исчезла. — Черт знает какая ерунда лезет в голову, — проснулся Янгура и вытер ладонью холодный пот. Относительно Салимовой он никаких поручений Саматову не давал, но тот, как собака, умел угадывать и самые тайные, смутные его помыслы. В душе Янгуры в то время творилось всякое. Он не мог скрыть не только от себя, но и от наблюдательных людей, как ущемлено было его самолюбие, когда больная предпочла оперироваться у Мансура Тагирова. А от него, от Янгуры, ушла с операционного стола… Теперь Саматов, чтобы облегчить свою участь, а то и просто со зла, может, не моргнув глазом, заявить, что Янгура подбивал его внушить Салимовой недоверие к хирургу Тагирову. И Салаху поверят, ибо его заявление слишком походило бы на правду… В клинику Янгура отправился с больной головой только к двенадцати дня. В народе не зря говорят: «Весенний снег сам себя съедает». Не осталось и следа ночной метели, снег весь растаял. На улице сыро, грязно. В свой кабинет Янгура направился, как всегда, уверенными шагами. Будто и не было ночного бреда. И лицо у него по-прежнему надменное и холодное. Беспокойны только маленькие глазки. Но они ведь скрыты за стеклами очков. В коридоре ему встретился Самуил Абрамович. Они поздоровались за руку. Янгура спросил, есть ли новости. Самуил Абрамович сказал, что в больницу поступил новый больной. Очень просит, чтобы его осмотрел Фазылджан Джангирович. Янгура сразу впал в сомнение: не подослан ли кем-нибудь? Поинтересовался, с каким диагнозом поступил больной. Услышав ответ Самуила Абрамовича, сказал: «Ничего, до завтра потерпит. Завтра осмотрю». День прошел спокойно, вроде бы ничто не нарушало душевного равновесия. Но к вечеру опять нахлынула тоска. Дома он принялся пить коньяк. Пил не закусывая. Когда вернулась откуда-то из гостей свояченица, он уже еле держался на ногах. — Какой праздник? Чья свадьба, зятюшка? — насмешливо спросила Ильхамия, сняв пальто. — Жизнь хороша — вот и праздник, милая свояченица! Ильхамия захихикала. — Не знала, не знала я, что и на липе родятся орешки, — и повела оголенными плечами. — А ты не очень-то хвастайся передо мной своими прелестями, — пробормотал Янгура, уставясь помутневшими глазами на Ильхамию. И до этого, разумеется, случалось, что он заглядывался на нее. Молодая и соблазнительная, к тому же умеет смело кокетничать. Как созревшая ягодка, она возбуждала аппетит Янгуры. Но до поры до времени он умел сдерживаться. А теперь… — Весна, милая свояченица, весна!.. Кровь играет, не ручаюсь, что может случиться! — уже весело проговорил он и захохотал. — Тебе полагалось бы знать, джизни, что может случиться, — ответила Ильхамия, играя глазами. — Да ведь говорят — грешно любить свояченицу. — Умные-то люди, джизни, другое говорят: «Грех — что спелый орех, всегда приятно разгрызть…» Утром, проснувшись в одной постели с Ильхамией, Янгура вытаращил глаза. Он с ужасом глядел на нее. Казалось, он хотел бы задушить ее, растерзать на мелкие клочки… Потом Янгура залился неуемным, почти истерическим смехом. 6 Гульшагида, Алексей Лукич и Абузар Гиреевич только что вышли из здания городского комитета партии и, остановившись на широких ступенях портала, засмотрелись на площадь Свободы. Был серый, туманный, с теплым ветерком денек, какие бывают перед ледоходом на Волге. Нет ни дождя, ни мокрого снегопада, а тротуары и мостовая покрыты влагой. Прямо перед глазами — сквер, в центре — памятник Ленину, дальше — величественное здание Оперного театра имени Мусы Джалиля, левее — Дом офицеров. Все как бы реет в сером, легком тумане, и от этого очертания здания кажутся расплывчатыми, непомерно громоздкими. Но вот небо стало проясняться. — А все же красива площадь Свободы! — говорил профессор. — Я давненько не бывал здесь. И вообще — молодеет Казань! Не правда ли, Алексей Лукич? — Да, да, — рассеянно согласился Алексей Лукич. — Признаться, мне еще не до красот. Я не могу прийти в себя. Знаете, я шел сюда, ожидая взбучки, а нам пообещали пристройку нового крыла… Что-то не совсем понятное произошло в этом мире. — Не думайте, что крыло уже пристроено, Алексей Лукич, — пошутила Гульшагида. — Это еще только начало, выполнена самая легкая часть задачи. Я сужу по небольшому опыту строительства у нас в Акъяре… Прошу вас, Абузар Гиреевич, и вас, Алексей Лукич, давайте продумаем проект до мелочей. Вы же лучше меня знаете, что нужно для нашей больницы, чтобы она стала самой современной. Позже, когда начнутся строительные работы, менять что-либо в проекте будет очень трудно, а то и невозможно. Если будем дремать, так решение горкома может остаться только решением. — Вы, Гульшагида Бадриевна, очень уж спешите и передохнуть не даете, — усмехнулся Алексей Лукич. — Все же не забывайте, — мы с Абузаром Гиреевичем не столь молоды. Если побежим во всю прыть, так можем ноги протянуть. Они вместе пересекли улицу. Здесь Алексей Лукич и Гульшагида сели в трамвай и поехали в больницу, а профессор решил пройтись до дома пешком. Прощаясь, он напомнил Гульшагиде: — В воскресенье ждем вас. Приходите пораньше, надо потолковать и о вашей учебе. А то, я вижу, Алексей Лукич собирается запрячь вас в администраторскую работу, да еще, чего доброго, прорабом сделает. Михальчук промолчал. Но в больнице он все же не утерпел и сказал Гульшагиде: — Я понимаю Абузара Гиреевича. Он хочет поскорее усадить вас за научную работу. Дело доброе. Но вы, Гульшагида Бадриевна, не покидайте меня в эти трудные дни. Мне без вас трудно вытянуть стройку. — Вместе начали — вместе кончим! — заверила Гульшагида, тронутая этой просьбой главврача. Воскресенье, о котором напоминал Абузар Гиреевич, подкрадывалось незаметно. Перевернув листок календаря, Гульшагида задумалась: что сулит ей этот день? Она давненько не видела Мансура. В тот неприятный вечер, когда она буквально сбежала от подвыпившей компании и резко, теперь уже, ясно, навсегда, поссорилась с Янгурой, она позвонила Мансуру. В несколько смягченном виде рассказала, что произошло. По голосу Мансура поняла, что он обижен, но, кажется, верит ей. Всего лишь кажется… Очень нелепо получилось с этой вечеринкой. Да, ее пригласил хорошо знакомый врач железнодорожной больницы, где ей приходилось часто бывать: «У моих близких друзей — семейный праздник: день рождения хозяйки. Не откажитесь разделить компанию, одному что-то скучновато». Он просил так настойчиво, что отказать трудно. В этот день Гульшагиде было тоскливо: Мансур дежурит всю ночь. И она согласилась. Теперь уже поздно раскаиваться… Она и не подозревала, что на вечеринке будет Янгура. После выяснилась подлая игра Янгуры. Оказывается, это он упросил врача позвать Гульшагиду якобы для того, чтобы доставить ей приятную неожиданность. «Не говорите ей, что я буду здесь», — просил Янгура. И врач, сам того не зная, сыграл на руку Фазыл-джану. При виде Янгуры Гульшагиде надо было бы немедленно уйти. Но это казалось неуважительным по отношению к хозяевам. Да разве могла предположить Гульшагида, что произойдет дальше. А дальше, в разгар вечеринки, один из друзей Янгуры произнес этот тост. Сумеет ли Мансур стать выше этого неприятного случая? Поверит ли он до конца?.. Да и сама она правильный ли сделала выбор? Ведь у Мансура маленькая дочка. Сумеет ли Гульшагида заменить ей мать? Очень мучительны были все эти сомнения. Во второй половинё дня Гульшагида все же отправилась к Тагировым. Все были очень приветливы, и Мансур тоже. Тревоги Гульшагиды словно остались за порогом гостеприимного дома. Она и не замечала, как шло время. Пили чай, расхваливали приготовленные Фатихаттай замысловатые печенья. Долго сидели впятером, увлеченные застольной беседой. Потом профессор играл на рояле, Гульшагиду попросили спеть. А Гульчечек потешно плясала. Все было как в родной семье. Но вот Абузар Гиреевич поднялся с места, пригласил Гульшагиду в свой кабинет. Он заговорил о диссертации Гульшагиды. Говорил-так горячо и убежденно, что Гульшагиде захотелось немедленно бросить всякую другую работу, приняться за диссертацию. Профессор показал ей две толстые папки: — Вот здесь интересные материалы для вас, Гульшагида. Думаю, что они пригодятся. Сам я уже вряд ли успею воспользоваться ими. Гульшагида не нашлась, что и ответить. Абузар Гиреевич отдает ей самое заветное. Чем заслужила она это доверие? И как отплатить за него? Она только сумела сказать: — Спасибо, Абузар Гиреевич. Вы очень добры ко мне… Я постараюсь… — Возможно, я добр к вам, Гульшагида. Но я больше всего люблю медицину. И ради этой науки, так необходимой человечеству, мне ничего не жаль. Я понимаю: никто не в силах переделать все дела на свете. То, чего не успел доделать я, сделает ваше поколение. И так бесконечно. Это — непреложный закон. Каждый должен отдать людям все, что у него есть. Счастливое чувство не покидало Гульшагиду и на улице. Недавние тревоги и волнения ее рассеялись, померкли, словно луна перед солнцем. Конечно, она будет любить, уже любит Гульчечек. Она заменит девочке родную мать. И переполненность этим чувством, должно быть, бросалась в глаза. — Что с тобой? вдруг спросил Мансур. — А что? — задорно переспросила Гульшагида. — Как тебе сказать… — не сразу ответил Мансур. — Ну, очень уж радуешься, ликуешь в душе. Гульшагида рассмеялась. И смех у нее был сегодня какой-то иной. Во всяком случае, раньше она очень редко смеялась на улице так непринужденно и звонко. — Да, радуюсь, ликую, торжествую! — говорила она в приподнятом тоне. — Ах, Мансур, ты ничего не знаешь!.. Он взял ее под руку. Они повернули на Булачную улицу, пошли вдоль набережной. Небесный купол — темно-синий до черноты — весь был усыпан звездами. С тех пор как переехала в Казань, Гульшагида еще не видела здесь такого удивительного звездного вечера. — Ну, значит, ты радуешься, что вам разрешили пристройку? — все еще пытался по-своему объяснить Мансур настроение Гульшагиды. — Только-то?! Ну-ка, посмотри мне в глаза, — смеясь, приказала Гульшагида. — Нет, ты и правда недогадливый, Мансур! По-разному можно сказать это слово «недогадливый». На этот раз в устах Гульшагиды оно прозвучало: «Я ведь очень-очень люблю тебя». И он ласково взглянул на нее. — А ты слышала, как на днях одна студентка исполняла по радио твою любимую песню «Акъяр»? — вдруг спросил он, словно желая сказать ей что-то очень заветное. — Вот, слушай… Он принялся напевать… Что случилось с Мансуром? Он ведь никогда не рисковал петь при ней, не полагаясь ни на свой голос, ни на слух. Должно быть, сегодняшний вечер и для него какой-то особенный. Над озером Кабан показался серп месяца. Весна чувствовалась во всем. Вода уже заливала поверхность льда. Слышно было, как она журчит и булькает. — Мансур!.. — вдруг начала Гульшагида, — Я должна до конца объяснить тебе тот неприятный случай… — Странно — Гульшагида вроде и не собиралась объясняться подробно с Мансуром по поводу той вечеринки, и вдруг как-то само собой вырвалось. — Помнишь, я кое-что рассказывала тебе по телефону…, — Да, помню, — подтвердил Мансур. — И, пожалуйста, не вдавайся в подробности. Я все понял… Я действительно немного обиделся тогда. Но это длилось какую-то минуту. Если говорить точно, это даже не обида была, а досада, что не могу тотчас же увидеть тебя. Вот как это было. Гульшагида ни о чем больше не спрашивала, шла молча, погруженная в себя. Зато разговорился Мансур. Когда они миновали освещенную яркими огнями набережную озера Кабан и направились по безлюдной улице к дому Гульшагиды, он сказал, переломив в себе что-то давнее: — Ты должна понять, Гульшагида, я не могу больше жить без тебя!.. — Он приостановился и с внезапной смелостью привлек к себе Гульшагиду, поцеловал ее. — А теперь, — тяжело переводя дыхание, проговорил он, — можешь меня… если хочешь, по щеке ударить. Она сняла перчатку, молча и осторожно погладила Мансура по шершавой, небритой щеке. Мансур взял ее руки, принялся жарко целовать. Глаза Гульшагиды светились счастьем. Вдруг с прорвавшейся страстью она обняла Мансура, сама поцеловала его в губы долгим поцелуем. — Это ведь — уговор? — шепотом спросил Мансур, когда губы их разъединились. — Уговор, — тихо подтвердила Гульшагида. — Придешь домой к себе — приласкай Гульчечек… Еще ни разу она не возвращалась так поздно домой. Ей было неловко перед хозяевами и в то же время хотелось чувствовать себя гордой, независимой. У себя в комнате — подошла к окну, выглянула из-за цветов на улицу. Там было пустынно. В другие вечера, когда Мансур провожал Гульшагиду, он обычно после прощания еще стоял некоторое время под окнами. Сегодня она взяла с него слово, чтобы он сразу же пошел домой. Послушался ведь! А все же лучше бы он нынче был непослушным — Гульшагиде так хотелось еще раз взглянуть на него, хотя бы через окошко. Нет, ушел… Она села к столу, начала просматривать папки Абузара Гиреевича. Какой богатый и ценный материал! Столько надо было потратить времени, чтобы все это собрать и систематизировать! В душе ее поднялась волна благодарности к профессору. Потом она присела на край кровати, закинула, руки за голову и смежила глаза. Словно очнувшись, стала распускать косы. Надо бы вымыть волосы. Но вставать не хотелось. Так она и сидела с распущенными волосами. Щеки горели. Она сжала их обеими ладонями и уткнулась лицом в подушку. — Женишься ты когда-нибудь или нет, непутевая твоя голова? — ворчала Фатихаттай, когда Мансур вернулся с работы. — До каких пор я должна открывать тебе дверь и собирать обед? После этих слов он, беря старушку под руку, спросил: — Дау-ати дома? — Где же ему быть! Он не то что ты, старый холостяк. — Тогда пошли! — Мансур потянул ее за собой. — У меня есть разговор… — Есть разговор — так иди говори с отцом и с матерью. А я-то при чем? — Нет уж! — не отпускал ее Мансур. — Ты меня больше всех пилила. И теперь, когда настало время, нечего в тень прятаться. Мадина-ханум и Абузар Гиреевич, сидя на диване в столовой, вели послеобеденный тихий разговор о житейских делах. Мансур усадил рядом с ними и Фатихаттай. Потом заявил, что ему необходимо посоветоваться. Все ждали, что скажет он. А Мансур, далеко не юноша, великовозрастный Мансур, краснел, вытирал платком пот со лба. Наконец известил, что надумал жениться. Старики молча переглянулись. Фатихаттай сурово спросила: — На ком? — Не знаете, что ли… — А почем нам знать. В Казани девушек много. — С Гульшагидой договорились. Только после этого старики словно ожили, а у Фатихаттай рот расползся до ушей. — Бывает, и глупые уста произносят умные слова, — заключила она. — Ладно, Мансур, друг мой, — заключил Абузар Гиреевич, — спасибо, что советуешься с нами, спрашиваешь согласия. За уважение, говорю, спасибо. Мы, конечно, ничего не имеем против Гульшагиды. Она умница, вполне достойна быть принятой в нашу семью. Абузар Гиреевич поднялся с места, давая знать, что разговор исчерпан. Уже вечерело; но Мансуру не сиделось дома. Он выбежал на улицу, надеясь повстречать Гульшагиду. Предчувствие не обмануло его. Вышла ли Гульшагида нарочно, руководимая той же надеждой, что и Мансур, или это была случайность, — так и осталось неясным. Да и не хотелось выяснять. Увидев такси с зеленым огоньком, Мансур поднял руку, остановил машину. — Садись, Гульшагида, поехали! — Куда? — К нам, к моим старикам, куда же еще! Скажем им обо всем… Я, правда, только что говорил, но и ты должна… Пусть знают, что у нас полное согласие. — Да ведь я вышла случайно… подышать воздухом… даже не оделась как следует, — неуверенно возражала Гульшагида. — Мне нужны не наряды твои, а ты сама. Ну, садись, пожалуйста! В открытое окно машины веял теплый, чуть влажный ветерок. Уже настоящая весна, воздух дымится. После такого тепла жди шумного ледохода на Волге. 7 Перед свадьбой Тагировы решили отремонтировать изрядно запущенную квартиру. Не зря говорят: «Не вороши старое — пыли не оберешься». Принялись Тагировы за ремонт — и увязли по уши: пришлось, почти заново штукатурить стены и потолки, менять подоконники, исправлять паркет, даже заменять электропроводку. Старые книжные шкафы, стеллажи, сколоченные кое-как двадцать — тридцать лет тому назад, еще стояли прислоненные к стене, но как стронули их с места — развалились. Нужно было доставать алебастр, мел, цемент, краски, клей, паркет и множество других необходимых в этом случае вещей. Вот это самое «доставать» являлось тягчайшим из зол. И все же, когда возьмешься, — дело идет. Мансур с Юматшой бегали, как говорится, высунув язык. А в доме столпотворение: все завалено книгами, папками, мебель сдвинута с места. Хорошо, что мастера попались добросовестные, работали старательно, без лишней проволочки. Но и у нескончаемых дел есть свой конец. Вот семья Тагировых собралась за столом в хорошо прибранном зале, ставшем как бы просторнее и светлее. Гульшагида еще не переехала. Договорились, что она переберется в субботу вечером, сразу же по возвращении из загса. А в воскресенье будет свадьба. В субботу рано утром прошумел дождь. Но когда Гульшагида пошла на работу, на небе не было уже ни облачка. Небесный купол сверкал яркой голубизной, словно поднялся еще выше, воздух был чистый, свежий — не надышишься. Всюду шумела зелень. В больничном саду яблони и вишни в сплошном белом цвету. И для Мансура это утро было особо радостным. В народе говорят: «Двойное счастье редко приходит». Но сегодня пришло. Через несколько часов Мансуру предстояло расписываться с Гульшагидой. А вот сейчас хирург Тагиров провожал из клиники выздоровевшего юношу — того самого, чье сердце он держал в своей ладони, массировал его, возвращая к жизни. К больнице подъехал автобус. В нем — целая бригада юношей и девушек. Теперь Мансур знал, что джигит работает на стройке завода большой химии бригадиром монтажников, что бригада у него передовая. Снова парень займет свое место в рядах строителей. Среди девушек одна обращала внимание на себя. Она стояла впереди подружек, то расплетала, то заплетала перекинутую через плечо косу. Ясно, что волнуется больше всех. Может быть, это невеста джигита? Вместе с группой врачей и сестер Мансур спустился вниз, велел открыть настежь двери. Теперь слышно стало, как задорно играет гармошка. На глазах у всех девушка с косой обняла парня, расцеловала, приникла головой к его груди, словно говоря: «Никому не отдам тебя». Недавний больной благодарил Мансура Тагирова, его коллег: — Спасибо всем! Век не забуду! Вот молодежь с шумом и гамом вышла на улицу, уселась под звуки гармошки в автобус. Машина тронулась, из открытых окон замахали руками. Вот и скрылась за углом, машина. Оборвались звуки гармошки. Ребята уехали, чтобы заняться очередной стройкой. А врачи, сестры и санитарки разошлись по своим палатам, принялись за обычные хлопоты. Через пятнадцать — двадцать минут Мансур уже стоял у операционного стола. Сегодня операции легкие. Еще не было и двенадцати, а он уже закончил работу. Позвонил в больницу Гульшагиде. Трубку взяла Диляфруз, торопливо проговорила: — Гуля уже ушла домой! Сейчас и я пойду. Коллеги молодого Тагирова, зная, какой нынче день у него, напоминали: — Не задерживайтесь, Мансур Абузарович, собирайтесь поскорее. Но тут зазвенел телефон. В трубке послышался взволнованный голос Самуила Абрамовича: — Мансур Абузарович, вы еще не ушли?.. Пожалуйста, никуда не отлучайтесь. И пусть все будут на местах. На железнодорожной станции большая авария. Через несколько минут начнут привозить пострадавших… К нам выехал министр… Все на свои места! Подготовить операционный блок! Мансур так и застыл с трубкой в руке. Авария на железной дороге — это как на войне. Никто заранее не знает, какие будут операции, сколько их предстоит сделать, сколько потребуется времени. — Товарищи! Немедленно приготовьте операционный блок и все необходимое!.. Он быстро набрал помер больницы Гульшагиды, спросил Диляфруз. Ему ответили — она только что ушла. Позвонил домой — никто не подошел к телефону. А в клинике уже началась суета: машины с красным крестом одна за другой въезжали в ворота. Надев халат, Мансур побежал в операционную. — Я сам позвоню домой к вам, извинюсь перед Гульшагидой Бадриевной! — сказал попавшийся навстречу Самуил Абрамович. — Не теряйте ни минуты! Мансур вырвал листок из блокнота, набросал несколько слов. — Вот домашний адрес Гульшагиды и коротенькая записка ей. Очень прошу, пошлите с кем-нибудь! Самуил Абрамович сунул записку в карман и убежал вниз, в приемную. Катастрофа была серьезной, пострадавших много. Мансур, как и другие хирурги, работал, не поднимая головы. Одного пострадавшего уносили со стола и тут же клали второго, третьего. У многих тяжкие повреждения. Когда Тагиров вышел из операционной, уже стемнело. Он встретил Самуила Абрамовича, спросил: — Отослали мою записку? Самуил Абрамович растерянно сунул руку в карман халата и… вынул записку. Мансур побледнел. — Что же вы… — только смог выговорить он. — Извините… Замотался… Ведь такое столпотворение было… — оправдывался заведующий отделением. Мансур сбросил халат, побежал вниз. Посредине лестницы стояли Гульшагида и Диляфруз. — Прости… простите… — бормотал Мансур, бросившись к ним. — Ничего, я все знаю… Ты не беспокойся… Ведь завтра весь день наш, — измученным голосом сказала Гульшагида и провела рукой по его волосам. — Ты очень устал? Пойдем, дома тоже знают. Свадьбу собирались провести без особого шума, скромно, но когда начали составлять список приглашенных, ясно стало, что наберется человек пятьдесят. — Ты, свет мой Гульшагида, — уже не первый раз напоминала Мадина-ханум, — никого из своих не забывай. Хоть из города, хоть из деревни — всех зови. Гульшагиде почти некого звать из деревни. Ну, Сахипджамал, потом Бибисара и Аглетдин-абай… Да еще два-три человека больничных коллег, если они будут свободны от дежурства. Посоветовалась с Мансуром. Потом позвонила в Акъяр, вызвала к телефону Бибисару передала ей, кого следует пригласить. Теперь самые большие заботы — приготовление угощений да убранство свадебного зала. Старые, тяжелые, потемневшие от времени люстры заменены новыми, более легкими. На книжные шкафы поставлены вазы с цветами. Повешены нарядные гардины и занавески. Гульшагида переживала самые счастливые дни своей жизни. Маленькая Гульчечек сперва смущалась, не знала, как называть ее. Девочке никто не подсказывал: как-то неуместным казалось внушать ребенку то или другое. И вдруг однажды она сама назвала Гульшагиду мамой. Это было сказано за столом, перед всей семьей. Каждый понял, что именно в эту минуту кончилось сиротство для ребенка. Готовить угощение для пиршества пригласили женщин со стороны, у Мадины-ханум нашлись давние знакомые — мастерицы этого дела. Гости из деревни прибыли на день раньше назначенного срока. Хотя Гульшагида всем дала свой новый адрес, они предпочли остановиться на старой квартире невесты — у Хатиры-апа. Правая рука Сахипджамал ради предстоящего торжества была украшена старинным бирюзовым браслетом. Лицом она вроде бы помолодела и совсем не жаловалась на здоровье. Аглетдин-бабай в меру подправил усы и бороду, приоделся и тоже выглядел молодцом. Новая черная тюбетейка на голове надета набекрень. — Вместе с гостем в дом входит добро, — радушно встречала приезжих Хатира. — Мы очень рады, располагайтесь, отдыхайте. Едва дородная Бибисара опустилась на стул, он жалобно заскрипел под ней. — Дальняя дорога — сущие муки ада, — жаловалась Бибисара. — Все внутренности растрясло, пока ехали в этом самом автомобиле. Двадцать пять лет я никуда не выезжала из Акъяра и, если б знала, что такая тряска ждет, с места бы не тронулась. — Э, Бибисара-апа, не сочиняй пустое, — возразила Сахипджамал. — Люди подумают, что правду говоришь. Сама ведь всю дорогу твердила: «Автомобиль не телега, согласна каждый день в гости ездить». — Ай, Сахипджамал, по-твоему, нельзя и пожаловаться малость? В прежние-то времена гости из соседней деревни, как приедут на свадьбу, три дня подряд охают: «Ну и дороги у вас — не приведи бог! Кабы не такое почетное приглашение, ни за что не поехала бы!» А мы, Сахипджамал, до самой Казани ехали — так неужто нельзя себе Немножко цену набить? Аглетдину-бабаю нет дела до женских разговоров. Он ушел на кухню, развязал свой мешок и позвал Асию. — Это, дочка, тебе, — сказал он. — Мне? — удивилась Асия. — А что это такое? — Вот это лесные орехи, полезно для таких тоненьких, как ты. Ну, в этой банке мед липовый. Язык у тебя и без меда сладкий, да ведь доктора говорят, что мед полезен для сердца. А вот — сушеная ягода кага, очень хороша к чаю, особенно после бани. Тебе поправиться не мешает, не то ребра наружу выступают… Твоя-то свадьба скоро, что ли? — Усмехнулся он в бороду. — Думаю, за женихом не будет остановки. — Едет, едет мой жених, — не замедлила ответить бойкая Асия. — Уже и отпуск получил. Тут хозяйка подложила углей в самовар, и, когда он закипел, все уселись за стол. Смешав плиточный чай с индийским, они услаждали душу, со вкусом ведя неторопливый разговор, где каждое слово было к месту, имело свою цену. — Хатира-апа, — начала Сахипджамал, вытирая концами платка капли пота на лбу, — приехать-то мы приехали, — раз пригласили, нехорошо отказываться, — а на душе у нас неспокойно. Свадьба-то ведь городская, а у нас что разговоры, что гостинцы — все деревенское. Удобно ли получится? — А наша Гульшагида разве не деревенский человек? — возразила ей Бибисара. — Однако — делегатка! А жених хоть и городской, но все же не делегат. — Погоди, Бибисара-апа, — прервала Сахипджамал. — Этак никогда не уравняешь весы — то одна тарелка поднимется вверх, то другая. Хатира старалась примирить их: — Не о чем беспокоиться. Правда, в семье жениха ученые люди, но они простые, приветливые. Опять же — теперь все труднее делается отличить деревенских от городских. Выпив до дна первый самовар, вскипятили второй. Увлеченные разговором, — только в последнюю минуту заметили, как открылась дверь, вошли Гульшагида и Мансур, извещенные о приезде гостей расторопным Аглетдин-бабаем. Гульшагида сейчас же бросилась обнимать и бывшую свою домохозяйку Сахипджамал, и больничную сторожиху тучную Бибисару. За какие-то пять минут Бибисара успела прикинуть в уме достоинства молодоженов и шепнуть на ухо Сахипджамал: — Ничего, оба стоят друг друга. Тем временем Аглетдин-бабай притащил из сеней еще два объемистых мешка, подозвал к себе Гульшагиду и Мансура. — Не побрезгуйте принять от акъярцев наши скромные гостинцы, — чем богаты, тем и рады. Все это прислано от колхоза, и я должен передать вам в руки в целости и сохранности. Не обессудьте! — Да тут на две свадьбы хватит, — в замешательстве сказал Мансур. — Даже неловко принимать. — Э, зятек, — не без лукавства и гордости ответила ему Бибисара, — когда вы забрали у нас самый ценный наш подарок, то не постеснялись. А теперь из-за какой-то мелочи начали считаться. Кого только не было на свадьбе! И пожилые, и средних лет, и помоложе. Мужчины были и солидные, и худощавые, с белыми длинными бородами, и с лихо закрученными усами. Женщины сияли нарядами, серьгами и браслетами. Вот кончились суета и толкотня в передней, взаимные приветствия и поздравления. Все были приглашены к столу. Гости и хозяева чинно расселись. Гульшагида и Мансур, как водится, — на почетном месте. Со стороны невесты села Сахипджамал, а со стороны жениха — Мадина-ханум и Абузар Гиреевич. Аглетдин-бабай разносил яства, показывая этим высокое уважение гостям. А Бибисара помогала Фатихаттай на кухне. Только когда возникало за столом что-нибудь очень веселое и шумное, они выглядывали из-за двери, по стародавнему обычаю татарок чуть прикрыв рот копчиком платка. Открывая празднество, Абузар Гиреевич, как глава семьи и хозяин дома, произнес несколько благодарственных слов гостям зато, что почтили своим присутствием, затем поднял первый тост в честь молодых, пожелав дружной и счастливой жизни. Избрали тамаду — представительного мужчину с длинной, расчесанной бородой. И не ошиблись в выборе — язык у него был подвешен надежно. Он развеселил всех своей вступительной речыо, затем произнес пышные тосты в честь родителей жениха и тетушки Сахипджамал, как бы символически представляющей родню невесты. А потом, не делая ни минуты передышки, обратился к артисту Любимову: — Уважаемый Николай Максимович, прошу вас усладить наш слух мудрыми словами. Не скупитесь говорить, по и не будьте излишне щедры, постарайтесь, чтоб как раз было в меру. Впрочем, меру-то Николай Максимович как раз и забыл. В памяти гостей сохранились только наиболее пышные слова его речи: — Какая же прелестная пара! — начал он, обращаясь к жениху и невесте. — От красоты их светло во всем доме! Слова, обращенные к ним, нанизать бы, словно жемчужины, да уж где мне… Найдутся здесь другие мастера. — Он показал на смущенного Зиннурова, сидевшего напротив. — Признаться вам, друзья мои, я сорок раз умирал и сорок раз оживал, прежде чем попасть па это высокое торжество. Вернее сказать, меня оживляли старания Абузара Гиреевича и Гульшагиды-ханум. Незримо участвовал в этих стараниях и наш счастливый жених. А уж Магира Хабировна, Вера Павловна и Алексей Лукич трудились неустанно. За то, что я все еще живу на этом свете, готов поклониться в ноги докторам… Пусть поймут меня и те счастливцы, у кого нет камней в почках, а сердце не подточено инфарктом, кого не заставляли неделями лежать на спине, не донимали уколами, — я поднимаю тост за то, чтобы люди не болели, а врачам только бы и оставалась одна работа: подписывать один и тот же «диагноз»: «Вполне здоров». Гульшагида-ханум, после всего сказанного я хотел бы напомнить вам: однажды, в больничном коридоре, я сказал вам, что вы похожи на распустившуюся розу. Вы в тот раз ответили, будто я сильно преувеличиваю. Ну, теперь-то вам уж нечего излишне скромничать. За ваше взаимное счастье! — И он залпом выпил бокал ижевской минеральной воды. Тамада похвалил находчивого оратора и тут же рассказал шутку о тех обиженных природой, кто не наделен даром слова. — Моя задача, — заключил он, — сделать тех и других украшением нашего стола. И вдруг предоставил слово хирургу Чалдаеву, не отличающемуся красноречием. Но приказ тамады — закон, и Чалдаев поднялся с места. Он стоял и обдумывал свою речь значительно дольше, чем говорил. — У одних речь похожа на соловьиное пение, другие говорят слова — как сохой ковыряют землю. Я ведь из крестьян. Меня в детстве при помощи кнута обучали пахать. За каждое лишнее слово тоже били. Где уж тут было научиться красноречию… — В таком случае, я приду вам на помощь, — выручил тамада. — Ваша речь — истинное украшение стола, ибо короче вас еще никто не говорил. — Спасибо! — поблагодарил Чалдаев. — И все же — маленькое добавление. Во славу и за здоровье молодых выпыо глоточек вот этого голубиного молочка! И он отважно опрокинул добрую стопку «московской». Гости оживленно зашумели, задвигались. Слышался стук ножей и вилок, взаимные предложения отведать тех или иных закусок. И вдруг звонкий голос перекрыл застольный шум. — Товарищ тамада, где ваша справедливость?! — воскликнула бойкая смуглолицая женщина средних лет. — Почему здесь говорят одни мужчины?! Тамада подскочил на месте, приложив руку к груди. — Гульсум-ханум, да вы словно мысли мои прочитали! Вам слово, прекраснейшая из женщин! — Коли так, — начала Гульсум-ханум, — скажу коротко: самый лучший тост на свадьбе — это когда кричат «горько!». Гости не заставили себя упрашивать, дружно захлопали в ладоши, оглушительно закричали «горько». Никуда не денешься — Гульшагида с Мансуром расцеловались. После этой церемонии тамада сказал: — Помнится, мне выпало счастье быть на свадьбе Гульсум-ханум. Все было отлично, но… забыли провозгласить «горько», лишили Гульсум-ханум предлога лишний раз поцеловаться с женихом. Теперь она на каждой свадьбе, не умолкая, кричит «горько». — Только и осталось, коль самой не досталось! — не замедлила откликнуться Гульсум. Шел пир горой: тосты, звон бокалов, раскатистый смех, отдельные выкрики, снова тосты. Потом, словно по чьему-то знаку, гости задвигали стульями. Все поднялись с мест: одни — чтоб размяться, модницы — повертеться перед зеркалом. Кто-то сейчас же сел за рояль. Бойкая Гульсум-ханум приятным голосом затянула народную «Арчу». Гости дружно подхватили. Затем спели русскую волжскую «Из-за острова на стрежень…». Неожиданно объявился дар у Юматши — густым и раскатистым баритоном он исполнил несколько башкирских песен. А скромница Диляфруз до того развеселилась, что подпевала ему. Гости постарше собрались в кабинете Абузара Гиреевича. Курильщики столпились в коридоре. Молодежь танцевала без устали. Хирург Чалдаев не курил, он не умел ни танцевать, ни петь ничего, кроме «Бадьянова сада». Вместе с другими он удалился в кабинет к Абузару Гиреевичу. Здесь говорили о последних новостях в медицине, о журнальных статьях, операциях, редких болезнях, о врачебной этике. Кто-то вдруг вспомнил о Фазылджане Янгуре, спросил, почему его нет сегодня. Человека, задавшего бестактный вопрос, вовремя потянули за рукав. Общая беседа возобновилась, потекла своим чередом. А в других комнатах продолжалось свадебное веселье. Опять бурно заиграли на рояле. Грянула любимая песня невесты — «Акъяр»… 8 …А вот и последний штрих. Абузар Гиреевич просматривал утренние газеты. В глаза ему бросилась небольшая заметка. В ней сообщалось, что видный ученый, известный в Казани хирург Фазылджан Джангирович Янгура, как истинный ревнитель науки, оставив в городе благоустроенную квартиру, уехал в Сибирь на постоянную работу, решив изучить на месте способы борьбы с некоторыми болезнями, присущими глубинной Сибири. Профессор не верил своим глазам. Кровь бросилась ему в лицо, он в сердцах отшвырнул газету. «Какое двуличие! И какое пособничество этому двуличию!» Впрочем — у него не было времени возмущаться слишком долго. Да и вряд ли Янгура заслуживал в его глазах даже возмущения. Профессора ждала внизу машина. Надо было ехать в больницу. Еще недавно он предпочитал ходить пешком. Но в последнее время силы начали изменять ему. И все же он не собирается уходить на покой. Он аккуратно посещает больницу, деканат, лекции, научные заседания. Но бывает — нахлынет ужасная слабость, он неделями лежит в постели, никуда не выходит. Домашние стараются беречь его, не тревожить ничем. Взяли было ему путевку в санаторий, но поездку пришлось отложить: авторитетный консилиум пришел к заключению, что лучше ему пока не отлучаться из дому. Путевка — не большая потеря, можно приобрести другую. Абузара Гиреевича тревожили более серьезные думы. Не откладывая дела в долгий ящик, надо кафедру передать в руки другого, надежного человека. Раньше за подобную мысль он ругал бы себя последними словами, назвал бы дезертиром. А вот сейчас понял: надо посчитаться с неизбежностью. Цепляться за место, когда у тебя уже нет сил для настоящей работы, — значит мешать движению науки. Уйти вовремя— это тоже мужество. На днях Абузар Гиреевич написал письмо ученому совету института: ссылаясь на преклонный возраст и ухудшение здоровья, просил освободить его от руководства кафедрой и оставить только научным консультантом. Руководство кафедрой он просил передать одному из способнейших своих учеников — профессору Фаизову. Научный совет мединститута удовлетворил его просьбу, оставив почетным членом кафедры и научным консультантом. В тот же день в институте состоялось торжественное собрание в честь профессора. Ему было высказано много теплых слов, свидетельствующих об искренней любви и уважении к нему. А он хоть и старался держаться «молодцом», но был явно, подавлен. А вернувшись домой, не выдержал, заплакал. В характере его особенных изменений не произошло, недуги свои он считал пустяковыми и только иногда как бы случайно говорил: — Что-то постарел я… Как-то неожиданно постарел… — В голосе его при этом не было озабоченности, но сердцем он, должно быть, что-то предчувствовал. Случалось — подолгу лежал, молча уставясь в потолок. Или жена него находила говорливость — он вспоминал прошлое. А то вдруг принимался подводить итог своего жизненного пути. Вот и сегодня Абузар Гиреевич долго лежал один, задумавшись. Молодые на работе, Гульчечек вместе с детским садом уехала на дачу, Фатихаттай хлопочет по своим нескончаемым домашним делам — то на базар, то в магазин. Только неизменная спутница жизни Абузара Гиреевича Мадина-ханум, как всегда, с ним. Сегодня и у нее болит голова, она прилегла на диван в зале. — Родная, — тихонько окликнул ее Абузар Гиреевич, — ты не спишь? — Нет. Тебе что-нибудь нужно? Вытянув руки вперед, чтобы не натолкнуться на мебель, Мадина-ханум приблизилась осторожными шагами к Абузару Гиреевичу, нашла ощупью стул, села. — Ты часто вспоминаешь нашу молодость? — спрашивал Абузар Гиреевич. — Если б нам сейчас было по двадцать пять, куда б мы поехали? На реку Дёму, да? Или на Чиншу?.. Так они вспоминали далекое свое прошлое. Им никто не мешал. В доме тишина, только у кого-то из соседей играют на пианино. Должно быть, ребенок — повторяет одну и ту же гамму. Через толстые стены звуки доносятся приглушенно и ничуть не беспокоят стариков. День нынче солнечный, но шторы спущены, и в квартире полутемно, лишь кое-где, через щели, пробиваются в комнату золотистые полоски. Вот вернулась Фатихаттай. Мадина-ханум побрела к ней, а Абузар Гиреевич остался один со своими думами. Устав лежать, встал, походил немного, взглянул на часы: еще только три, — молодые вернутся не раньше, чем через два часа. Теперь Абузар Гиреевич ждет их возвращения с работы нетерпеливо, как ребенок ждет родителей. Вместе с молодыми в притихшую квартиру врывается дыхание большой жизни, а без этого дыхания Абузару Гиреевичу очень тяжело, он не привык лежать вот так, без дела. Нынче Гульшагида и Мансур вернулись вместе. Сразу прошли к Абузару Гиреевичу, спросили о самочувствии, рассказали о городских новостях. Самым приятным для Абузара Гиреевича был рассказ Гульшагиды о том, что строители заложили фундамент правого крыла больничного здания. — А я здесь валяюсь как непроходимый лентяй, — огорченно сетовал Тагиров. — Значит, заложили? В добрый час, в добрый час!.. Как почувствую себя лучше, обязательно схожу посмотрю. До снега и мороза закончить бы кладку стен, а внутреннюю отделку можно провести и зимой. Спасибо, Гульшагида, за хорошую весть! — В этих хлопотах есть и ваша доля, отец, — сказала Гульшагида. — Вы посмотрели бы сейчас на Алексея Лукича!.. Помолодел лет на двадцать, откуда энергия взялась! — Большое дело молодит человека, Гульшагида, это — закон. Смотрите, — предупредил он сына и невестку, — не растрачивайте жизнь и силы по мелочам! Нет на свете ничего горше раскаяния в том, что жизнь израсходована на пустяки. Горькая участь Салаха Саматова — предостережение для всех. А ведь его нельзя назвать бездарным. Тут уместно сделать краткое отступление. Янгура, перед своим отъездом в Сибирь, возможно спасая в первую очередь себя, помог Салаху незаметно исчезнуть из города накануне суда чести. Куда он уехал, где устроился, — никто не знал. Впрочем, никто и не искал его. Он не нужен был людям. — Мы все вышли из народа и обязаны служить народу до последнего вздоха… — продолжал Абузар Гиреевич, обращаясь к сыну и невестке. Он подошел к книжным шкафам: склонив голову набок, полюбовался ими, погладил ладонью отполированное дерево, улыбаясь светлой, одному ему присущей почти детской улыбкой. Затем повернулся к молодым и, подняв правую руку, прочитал еще крепким голосом: Пойдемте служить народу, В труде обретать счастье!.. Чьи это слова? — Тукая! — в один голос ответили Гульшагида и Мансур. — А мне кажется — не только Тукая. Так говорила в душе вся передовая татарская интеллигенция, — поправил Абузар Гиреевич. — Тукай подслушал это и записал. В годы моей молодости это стихотворение было принято как своего рода манифест. Абузар Гиреевич помолчал, словно оживляя в памяти воспоминания прошлого. Что-то вспомнив наконец, открыл дверцу шкафа, достал плюшевый кисет и, вертя его в руках, сказал. — Примерно полвека тому назад — когда я работал в Чишме — у одной бедной женщины я спас от смерти ее ребенка. Она в такой бедности жила, что платье на ней было в сплошных заплатках. Лица ее я как следует так и не рассмотрел: по старинному татарскому обычаю, она всегда разговаривала со мною, прикрыв лицо концом платка. Я видел только ее черные глаза. Эти глаза я помню и сейчас — глаза матери, полные горя и страха. Болезни и знахарки уже свели у нее в могилу троих детей. Заболел последний, четвертый. Она сходила с ума от тревоги за его жизнь. И, невзирая на проклятия всех изуверов и знахарок, нашла в себе силы принести свое дитя ко мне. Глаза ее были бездонный омут. И страх и надежда… Абузар Гиреевич как-то по-особенному сложил губы и после своего обычного «гм-м-м» продолжил: — Кто был муж этой несчастной женщины, я не знал, а спросить постеснялся. Я видел только ее, мать… Когда ребенок выздоровел, она не знала, как благодарить меня, что пожелать, и очень горевала, что не может принести подарка. Через неделю она снова явилась. Стоит на пороге, прикрыв лицо кончиком платка. Я спросил: «Неужели опять заболел ребенок?» Нет, ребенок вполне здоров, играет со сверстниками, но все же у нее на душе неспокойно. Оказывается, она дала обет отблагодарить меня. И все время жила в страхе, что не выполнила своего обета, и вот она протянула мне горсть медяков, добытых тяжелым трудом. Когда я не взял медяки, она сильно расстроилась, даже затряслась, — может быть, подумала, что я гнушаюсь слишком жалкой подачкой. Но я решительно объяснил ей, что лечу больных бесплатно, что мне ни копейки не надо. Она в это не поверила. «Ничего на свете не делается бесплатно, — сказала она. — В священных книгах велено и мулле приносить подаяние. Вы хотите пожалеть мою бедность, но бог не простит меня за то, что я не выполнила обета. Грех останется на мне вечно». Я признал свое бессилие убедить ее, — ведь если ничего не приму, она сочтет себя обиженной, совесть у нее не успокоится. Тогда я сказал: «Коль хотите сделать мне приятное, соберите на берегу Дёмы белых лилий и принесите в подарок моей жене», — Мадина и на Чишме была неразлучна со мной. Она очень удивилась, — разве цветы считаются подарком? «Вы, доктор, наверно, обманываете меня». Тогда я взял с полки книгу, выбрал потолще и говорю: «Если не верите, прочтите, что написано здесь». Как и следовало ожидать, она была неграмотной. Тогда я сам прочитал ей, сочинив в уме подходящий афоризм: «Цветы — лучший подарок благодарного сердца». Она поверила. Я дал ей рубль, чтобы купила гостинцев ребенку. Она, бедняжка, не знала, что и подумать. Долго стояла в недоумении у нашего крыльца. То посмотрит на деньги, зажатые в ладони, то на наши окна, Потом медленно пошла по улице. После этого я никогда больше не видел ее. Только по утрам у порога нашего дома мы часто находили белые лилии. Мы с Мадиной были уверены, что цветы приносит эта женщина. И по молчаливому уговору даже не пытались подсмотреть, в какие часы она приходит. Рассказ не кончился на этом. — Прошло много лет, — говорил Абузар Гиреевич. — В одной из лекций о врачебной этике я привел этот пример. А когда отмечали мой шестидесятилетний юбилей, студенты подарили мне вот эту штучку. — Абузар Гиреевич развязал кисет и достал изящную стеклянную коробочку. Внутри нее находились белые цветы, изумительно тонко выточенные из слоновой кости. — Какая прелесть! — любовался Абузар Гиреевич. — Прямо как живые! Даже чудится, будто капельки росы блестят на лепестках… Так вот, друзья мои, эти цветы я передаю вам на всю вашу жизнь. Сберегите их чистыми, незапятнанными. Не прельщайтесь никакими другими ценностями! А когда состаритесь, как состарился я, вручите их самому близкому для вас человеку. Только пусть это будет непременно врач. Может, Гульчечек, может, кто другой… — Абузар Гиреевич протянул коробку Гульшагиде. — Теперешние молодые люди могут назвать эту мою выходку странной. Скажут — романтика, сентиментальность… Ну что ж я в юности был романтиком и остался им на всю жизнь. Я и сентиментальность признаю, если знать меру. Ведь даже из змеиного яда при должной дозировке получается ценное лекарство. Вот так. Ну, хватит на сегодня поучений. На следующий день он уже не был так разговорчив; все грустил и задумывался. А когда вернулась с работы Гульшагида, попросил: — Привезли бы хоть на денек Гульчечек. Что-то я сильно соскучился по этой шалунье. Ближайшее же воскресенье девочка провела в семье. Дедушка не мог нарадоваться. Так и тянулись дни в жизни старого профессора. Однажды еще задолго до окончания работы вернулась домой Гульшагида. С ней — Магира-ханум. Обе были взволнованы. — Отец, мы за советом к вам, — сказала Гульшагида. — Привезли артиста Николая Максимовича. Состояние очень тяжелое. Опять сердце. Кардиограмма недостаточно характерна… Как думаете?.. Абузар Гиреевич молча начал одеваться. Как его ни просили, он не хотел слушать. Твердил одно: — Врач должен быть около больного. Я еще не так ослабел, чтобы думать только о себе. По дороге профессор даже упрекнул невестку: — Смотри, какой нынче чудесный день, а ты хотела держать меня взаперти. Ворота больницы были открыты. Абузар Гиреевич взглянул из окна машины на густые кроны старых деревьев, вздымающиеся зеленой горой, перевел взгляд на отдыхающих в тени сада больных, на стройку правого крыла. Машина остановилась у самого подъезда. Словно помолодев, Абузар Гиреевич вошел в больницу. Тепло поздоровался с санитарками, сестрами, врачами, которых давненько не видел в служебной обстановке. Потрепал по плечу выбежавшую навстречу Диляфруз. Оказывается, собрался целый консилиум — профессор Фаизов, профессор Николаев и другие. Фаизов и Николаев наблюдали последнее время за здоровьем Абузара Гиреевича. Они удивились его появлению, начали было выговаривать ему, но он, нахмурив брови, отрезал: — Пожалуйста, к больному, — и зашагал первым, развевая полами халата. Гульшагида взяла его под руку. — Отец, не торопитесь, пожалуйста, — шепнула она. Николай Максимович, с усилием приподняв веки, взглянул на вошедших и снова закрыл глаза. Состояние больного было действительно угрожающее. — Вы меня слышите, Николай Максимович? Я здесь, дорогой… Держитесь! — говорил Абузар Гиреевич, склоняясь над изголовьем. Профессора выслушивали больного, коротко обменивались мнениями, пользуясь латынью. Потом зашли в кабинет дежурного врача. — Как это ни печально, на мой взгляд, жить больному осталось не больше суток, — заключил профессор Фаизов. — Мы можем только облегчить последние его страдания. К этому мнению присоединились и другие. Только Абузар Гиреевич, расхаживая по кабинету, не переставал возражать: — Это сердце знакомо мне, оно многое вынесло, думаю, что перенесет и это испытание. Во всяком случае, ему нужно помочь не только лекарствами. Не оставлять его одиноким в борьбе за жизнь. Пусть он всегда чувствует около себя врача, человека… — И Абузар Гиреевич начал давать свои указания. Коллеги отправились по домам, а профессор Тагиров, не слушая настойчивых советов Гульшагиды, остался в больнице. Вскоре он опять направился к больному. Глаза Николая Максимовича были по-прежнему закрыты. Как будто не произошло никаких перемен к лучшему. Но профессор опытным взглядом всматривался в каждую черточку на лице больного. И увидел то, что не было доступно другим. — Будет жить! — с какими-то особенными интонациями в голосе заключил он, повернулся и зашагал к выходу. Но вдруг пошатнулся. Гульшагида успела подхватить его и сразу почувствовала, как он тяжелеет. — Магира Хабировна! — громко позвала она. Одновременно с Магирой-ханум подоспела и Диляфруз. Втроем они уложили его на пустую койку. Шприц, кислородная подушка — все необходимое было под руками. Но профессору ничего уже не было нужно. Он умер. Эпилог Абузар Гиреевич не смог осуществить свою мечту, ему не суждено было поехать в Чишму, по следам своей молодости. Но Гульшагида и Мансур не забыли о его не исполненном желании. Им как-то до сих пор не верилось, что его нет в живых. Вернулся ли с работы, соберутся ли все за столом, или придет какой-нибудь давний друг, — они словно ждут: вдруг откроется дверь кабинета и в столовую, улыбаясь из-под белых усов своей мягкой улыбкой, выйдет глава семьи… Бедняжка Фатихаттай чувствует себя как бы осиротевшей. Она часто забывается, ставит на стол для Абузара Гиреевича его маленькую чашечку с узорами, колет на мелкие кусочки сахар, чтобы можно было пить чай вприкуску. И книги в шкафах стоят в прежнем порядке, и на письменном столе лежит раскрытая книга, на ней — очки, рядом — красный карандаш, блокнот. Все как при жизни хозяина. После смерти мужа Мадина-ханум сильно сдала, почти ослепла. На операцию она не соглашается, говорит: «Жить осталось недолго, зачем лишние мучения». В одно из воскресений Тагировых навестили Юматша и Диляфруз. На дворе стоял жгучий январский мороз — у обоих разгорелись щеки. Да, да, уже январь! Время не считается с людскими печалями и радостями, идет себе да идет. — Зачем таскаете маленького в такой холод, еще простудите, — упрекнула гостей Гульшагида. А сама довольна, что принесли ребенка: приоткрыла, посмотрела, осторожно поцеловала в лобик. Малыш даже не проснулся — тихо сопел, держа соску во рту. Гульшагида сама ждала ребенка, при виде маленького у нее потеплело на душе. Долго они сидели за чаем, неторопливо беседовали о недавнем прошлом — разговор был связан с именем Абузара Гиреевича. Гульшагида принесла коробочку с белыми цветами, оставленную в подарок свекром, рассказала ее историю, поделилась своими планами: они с Мансуром собираются нынче летом съездить в Чишму. — Почему одни? Почему нас не зовете? — сразу загорелся Юматша. — Ну, Юматша, не набивайся, — остановила Диляфруз. — Не зовут, — значит, хотят одни поехать. — Пустяки, поедем все вместе! — объявил Юматша категорическим тоном. — Считаю, что договорились! Организационную сторону беру на себя. Каюты первого класса обеспечу. Гульшагида и Мансур обрадовались этому предложению, — как это им самим не пришло в голову! Вместе ведь интереснее, веселее. Об уговоре не забыли. И в течение зимы и весной не раз возвращались к нему, уточняя детали… В один из чудесных летних дней на двух машинах они прикатили на пристань. Набережная оживленно бурлила. Новый речной вокзал, почти весь из стекла, сиял на солнце. На рейде — не счесть больших и малых пароходов, катеров, речных трамвайчиков. В облаке водяной пыли мчится на подводных крыльях «ракета». Отходят от пристани двух-и трехпалубные дизельные суда. На смену им приходят новые. В хорошем настроении отправляются в путешествие наши друзья. Зимой Гульшагида нелегко переносила беременность — волновалась, капризничала. Но теперь все позади. Она опять расцвела, похорошела. К ней вернулись и стройность фигуры, и розовый цвет лица. А Диляфруз несколько похудела, глаза у нее стали как бы еще больше и еще ярче лучились. Мужчины почти не изменились. А вот Гульчечек заметно подросла. Она впервые очутилась на пристани. Все здесь ново для нее, и она не уставала смотреть, расспрашивать. Объявили посадку. Оставив спящих малышей в каютах, наши пассажиры вышли на палубу. Окна в двух смежных каютах оставили открытыми, чтобы слышно было, если заплачут дети. Гульчечек ни на шаг не отставала от взрослых. Небо над Казанью затянулось сизыми облаками. Солнце спряталось, и день потускнел. Но горизонт и необозримая речная гладь оставались чистыми. Зеленые вершины гор были озарены невидимым солнцем. Теплоход начал медленно отходить. Между тем облака все редели. Чем дальше удалялся речной пароход от берега, тем чище и солнечней становилось небо. Зеркально светилась широкая, как море, Волга; вода искрилась pi переливалась, ослепляя взор. Городская духота, пыль, чад остались далеко на берегу. Речной воздух чист и прозрачен, прохладный ветерок освежает лицо. — Вот и выходим на просторы Волги! — торжественно произнес Юматша. — Если жить только в четырех стенах, мир начинает казаться тесным. А в действительности вон какой просторный этот мир! — Юматша широко раскинул руки. — Нет, вы только посмотрите, какая красота! Что Кавказ и Черное море, — для меня нет ничего красивей Волги! — Ты словно захмелел, Юматша, — с легкой улыбкой заметила Диляфруз. — Да, без вина опьянел, женушка! И тебе советую: не торопись быть премудрой старушкой. Всему свое время. Справа проплывали темно-зеленые горы, слева, освещенная солнцем, все больше отдалялась Казань. Гульшагида и Мансур стояли рядом, прислонившись к поручням на палубе. Вот Гульшагида выпрямилась, вгляделась из-под ладони в уходящий берег. — Посмотрите-ка, вон и наша больница! Они привыкли видеть больницу вблизи, только с фасада, наполовину затененного деревьями, и не представляли, как она выглядит издали. Теперь все четверо смотрели, не отрываясь. Солнце щедро изливало предвечерние лучи на это светло-желтое здание, и оно, будто воздушный корабль, парило над городом. Окна больницы, казалось, полыхали ярким пламенем. Как радовался бы Абузар Гиреевич при виде этой картины! Радовался бы и рождению внука, и успехам невестки — недавно она сдала, кандидатский минимум. Вот уже и стемнело. Теплоход поворачивал к Камскому устью — пожалуй, самому широкому месту на всей Средней Волге. О борт плескались волны. Их неумолчный шум настраивает на раздумья… Сперва четверо друзей намеревались от начала до конца пройтись по следам молодости Абузара Гиреевича. Но потом маршрут показался им слишком длинным. Они остановятся только в Чишме. Поживут несколько дней. А дальше… Дальше их пути разминутся. Такова жизнь. Она непрерывно чертит новые и новью круги. Ведь у Гульшагиды и у Мансура, у Юматши и Диляфруз — у каждого есть своя Чишма. Для Гульшагиды, например, это Акъяр. Юматша мечтает о Башкирии. На рассвете Гульшагида проснулась от звуков странной музыки, — они были удивительно близки и знакомы ей; в то же время спросонья она: не сразу поняла их. А музыка звучала все громче, все настойчивей. — на ночь они с Мансуром оставили окна каюты незакрытыми, чтобы малышу не было душно. Гульшагида неожиданно вздрогнула, подняла голову. Это же играют на гармошке песню «Акъяр». Она тихонько поднялась с постели. Ребенок спит, не шелохнется, щечки порозовели во сне. И Мансур не проснулся. Гульшагида поверх халата набросила на плечи шерстяной платок, неслышно вышла из каюты на палубу. Какие красивые берега! Кама!.. Под луной видны то зеленые поймы, то кустарники и деревья. то крутые обрывы. Над водой плывет жидкий розовый туман. Повеял освежающий ветерок — и нет тумана. Здесь, на воздухе, звуки гармошки слышны еще отчетливей. Они доносятся со второй палубы. «Кто может играть «Акъяр», да еще в такой час?» — недоумевала Гульшагида. Она спустилась вниз, прошла несколько шагов, изумленно остановилась. Бывают же такие встречи! На гармони играла… Асия. Она одиноко сидела на скамейке и, словно в забытьи, закрыла глаза, припала щекой к гармони, даже не услыхала шагов Гульшагиды. — Асия! — тихо позвала Гульшагида, подойдя вплотную. Девушка вздрогнула от неожиданности, затем тихо вскрикнула. Гульшагида обняла ее за плечи, села рядом. Асия тут же уткнулась ей в грудь и заплакала. Гульшагида еще зимой узнала о крутой перемене в жизни Асии Девушка вдруг бросила учебу в мединституте и поступила в филармонию. Ее приняли в один из ансамблей — ведь Асия несколько раз выступала с народными песнями по радио, аккомпанируя себе на гармонике. Музыканты-профессионалы обратили внимание на ее способности. Хатира-апа слезно умоляла дочь не делать этого, по ее мнению, безрассудного шага. Просила Гульшагиду повлиять на девушку — пусть она учится на врача, это куда серьезней, чем распевать песенки. Гульшагида пробовала отговаривать девушку. Но решение Асии было твердо, его невозможно было изменить. И вот сейчас, на палубе парохода, Асия взволнованно говорила: — Да, я все же поступила в филармонию, Гульшагида-апа. Кроме гармоники, играю и на других инструментах. Выйдет ли из меня настоящий музыкант? Не знаю. Одно ясно: я не могу жить без музыки, без песни… Имею ли я право лишать себя самого дорогого? — А что с Ильдаром? — осторожно спросила Гульшагида, полагая, что Асия немного успокоилась. Девушка неопределенно покачала головой. Потом отвернулась и, глядя на полосу рассвета, проговорила сквозь слезы: — Собирался приехать, чтобы сыграть свадьбу… И вот уже три месяца — ни весточки, ни привета. И командование части молчит… Я писала… Неужели?.. Напишу еще. Буду ждать… Ах, жизнь, жизнь! Всего у тебя хватает — и грусти, и радости, и горя, и веселья… Но, кажется, больше всего — загадок и тайн… Куда сейчас направляется Асия? Оказывается, едет в Уфу, погостить у тетки. А потом вернется в свою филармонию. Ну что ж, у каждого своя дорога. Удачи тебе и счастья, Асия! Теплоход загудел навстречу буксиру. На берегах откликнулось эхо. Впереди светлый бескрайний простор. Жарко светит солнце, вода переливается, искрится. А камские волны, ударяясь о борт, поют спою нескончаемую песню. notes Примечания 1 Джилян — верхняя одежда вроде поддевки. 2 Не вреди! (лат.) 3 Незлыбика — (шутливое) — неженка, барыня. 4 "Бадьянов сад", "Баламишкин", "Айханлюк" — популярные татарские народные песни 5 Здоров (лат.). 6 Дау-ати — буквально: большой отец. 7 В татарском языке нет родов. 8 Стихи Тукая 9 Атай — отец. 10 Искаженное: на европейский. 11 Джизни — муж сестры. 12 Образы разлучившихся влюбленных в татарском фольклоре. 13 Искаженное: торшер 14 Ишан — глава религиозной секты. Мюрид— его последователь. 15 Бариде — первая часть слова означает подтверждение, а вторую — "иде" — следует понимать в данном случае как "была" 16 Хорош парень, только рубашка коротка да живот большой. 17 Яблочко созрело, на землю упало (начало лирической шуточной песенки). 18 Ания — мамочка. 19 Ахирят — закадычная подруга. 20 Ристан — бродяга 21 Мягкий мрамор, добывавшийся возле города Мемфиса. Хирурги древних времен порошок этого камня с добавлением уксуса прикладывали к тому месту, где предстояло произвести разрез. Это якобы обезболивало операцию. 22 Мишар, ар, т иптар — татарекие племена.